Глава XIX
Базиль
— Что это за место? — Я настороженно озираюсь по сторонам. — И зачем было комм отключать? Нас же искать будут!
— Кино-Паласт! — Базиль берется за самый низ уходящей под далекий потолок портьеры, тянет ее. — Берлинский Дворец кино!
Занавес сопротивляется, угрожающе трещит, сыплет нам на головы килограммы пыли, но Базиль упирается, уводит его нижний конец далеко, к самому краю сцены, пока наконец вверху что-то не поддается со скрипом, и кулиса сразу отъезжает в сторону, обнажая половину грязно-белого киноэкрана.
— Думаю, нам этого хватит! — кричит мне Базиль.
— Для чего?
— Разговор есть!
И у меня тоже к тебе есть разговор.
Дворец разорен: кресла выломаны и унесены, паркет изодран, сквозь темно-синие стены проросли корневища огромных трещин, а в самой середине огромного кинозала на полу лежит рухнувшая люстра — бронзовая, громадная, многотонная, и все внизу теперь в хрустальных брызгах.
За стенами слышно низкое гудение и мерный грохот, от которого целый мир ходит ходуном. Землю сверлят насквозь и в высверленное дупло забивают костыль с Луну диаметром, вот на что это похоже. Старое здание не придется даже сносить: вот-вот оно само распадется, расшатанное могучими вибрациями.
— Это же стройплощадка! — говорю я Базилю. — За коим хером мы сюда полезли? Сюда нельзя входить!
— Как нельзя, если мы тут? — Он подходит ко мне, улыбка до ушей. — Через месяц тут будет фундамент башни «Новый Эверест», вот тогда сюда точно будет не попасть. А пока… — Базиль, гостеприимный хозяин, обводит свой дворец рукой.
— Слушай! Зря ты так с нашими, — возвращаюсь я к недоговоренному. — Мы же одно звено. Тебя зовут вместе со всеми оттянуться после работы, мозги прочистить, а ты берешь и…
— Это может показаться странным, — он строит рожу, — но мне не хочется глядеть, как Триста Десятый пользует наших суровых штатных проституток. Он это делает уныло до невозможности, просто чтобы все знали, что у него с половой жизнью все как положено. А все остальные стоят кружком и болеют за начальника.
— Хорош! — обрываю его я. — Ты же не обязан делать это с ними вместе, и там все в порядке с выбором! Там эта есть… Агния-акробатка. Джейн еще хорошая, с третьим стоячим.
— Очень аппетитно рассказываешь! — Базиль сует мне под нос кулак с оттопыренным большим пальцем. — Сразу видать мастера!
— Ты не понимаешь, что это подозрительно? — Я отталкиваю его руку. — Что они все спрашивают меня? Мы же звено! Нам нечего друг от друга скрывать!
— Мне — есть. У меня маленькая пиписька. Я ее стесняюсь. И я не хочу перебивать ее видом аппетит Сто Шестьдесят Третьему, когда он выкручивает руки какой-нибудь девчонке с замазанными синяками.
— Да пошел ты! Меня самого сейчас стошнит уже…
— Нет, правда, что за маразм — ходить к шлюхам строем и трахаться на раз-два, как будто на плацу отжимаешься? Задумайся! Это в Кодексе написано, что звеньевой должен протоколировать каждый мой оргазм?
— Они говорят, у тебя история.
— История?
— Что тебя видели с какой-то женщиной.
— А ты им скажи, что я сосу таблетки безмятежности вместо карамелек. Для фигуры хорошо и в духе устава. Все, хватит нудить! Глянь-ка лучше, что я откопал!
Он выставляет на пол какое-то карманное устройство на треноге, нацеливает его, выискивает что-то в своем коммуникаторе…
— Алле-оп!
Белый конус выхватывает стоящую в воздухе пыль, а на грязном экране вдруг появляется цветное окно. Только еще мелькает заставка — а я уже все понял. Потому что я знаю наизусть каждый кадр.
— Откуда?..
Мне делается неловко, стыдно; я чувствую себя виноватым уже за то, что поплелся за ним сюда; зачем ему «Глухие»? Сегодня? Здесь? Со мной? Напомнить мне обо всем? Унизить меня?
И все же я не двинусь с места. Жду, что будет.
Базиль не отвечает. Он по-турецки садится прямо на пол. Внимательно смотрит титры. Улыбается, оборачивается ко мне, хлопает по пыльному паркету рядом с собой.
— Садись давай! Кино же! Полная версия!
И вот… Дом, лужайка, кресла-коконы, медведь, велосипед, идеальная пара, образцовые родители. Сколько я их не видел? С тех самых пор, как…
— Папа! Па-па! Сгоняем на великах на станцию?
На экран заскакивает пятилетний аккуратист в шортах и рубашке поло, волосы пострижены стильным каре, ухоженные руки на руле — ногти ровные и чистые. Меня передергивает.
— Что это еще за слащавый писюн?
— Ты тоже не так себе его представлял, а? — хмыкает Базиль. — Не переживай, его грохнут через пару минут.
— Мы за этим на стройплощадку полезли? Базиль откликается не сразу.
— Ладно, остановимся тут. Жалко пацана.
Он ставит видео на паузу: нам выпадает кадр с видом из окна. Расчесанные холмы, часовни, виноградники, высокое небо, перья облаков.
Где-то снаружи с оглушительным воем раскручивается бур длиной с земную ось, погружается в зыбкую почву, на которой стоит старый дворец, и его стены прошибает конвульсия. Откалываются от потолка куски бетона, облетает штукатурка.
— Сейчас эта развалина рухнет! — кричу я ему.
— Не дрейфь! — командует Базиль. — На, дерни для храбрости!
И протягивает мне бутылку. Композитную, мягкую, черную. На этикетке — белые буквы: «КАРТЕЛЬ».
— Что это еще за отрава?
— Текила!
— Текила? В два часа дня?
— Да! Текила, парень! Текила в два часа дня!
Он приникает к горлышку, делает большой глоток и передает бутылку мне. Изучаю ее с недоверием: газированные коктейли, рисовое пиво — это я понимаю. Но текила?
Пробую осторожно. Кислая дрянь дерет язык и глотку, прогорклый привкус въедается в рецепторы. Текила окрашивает воздух, которым я дышу, коротко и зло дает мне по солнечному сплетению и еще по затылку наотмашь.
— Ну как?
— Гадость.
— Не будь таким педиком! — Он забирает у меня бутылку, прикладывается к ней еще раз, потом возвращает ее мне. — Давай еще! Как ты еще почувствуешь, что живешь вообще, а?
Я пью снова — и во второй раз текила не становится ни на грамм лучше; то же дешевое пойло из трейдоматов — для тех, кому рисовое пиво кажется слишком медленным.
Девятьсот Шестой устанавливает бутылку на пол и с колен обращается к ней, как к идолу.
— Мы в аквариумах существуем — и жрем планктон. В наших венах — черная рыбья кровь! — декламирует он. — Мы остыли давно. Без тебя мы не сможем ожить. Чтобы быть теплокровными снова — переливание нужно. И я переливаю — текилу.
Тут он падает перед черной бутылкой, и вправду похожей на какого-то грубого идола из каменного века, ниц.
— О, текила! По глотке моей наждаком! Ты расплавленный камень-янтарь! Ты огонь кисло-желтый! Я молюсь, и ты слышишь молитвы мои. Был я дохлою рыбой всегда, но с тобою — я стал человеком!
— Что это за ересь? — фыркаю я. — Ну-ка дай глотнуть.
Мне хочется тоже уже набрать в себя этой дряни, а потом снова передать бутылку ему и привести себя к общему знаменателю с Девятьсот Шестым. Понять его. Попытаться понять.
— Это поэзия! — Базиль оскорбляется. — Это мое признание в любви. Текилу-то любить мне не запретит никто.
— Клоун. Ни рифмы, ни ритма!
— Клоуны имеют право любить клоунесс, а те, что поотчаянней — замахиваются даже на воздушных гимнасток. Хотел бы я быть клоуном.
— Можешь хотеть что угодно, только не вздумай говорить об этом при Триста Десятом или Девятисотом…
— Или Седьмом, или Двести Двадцатом, или Девятьсот Девяносто Девятом. Лучше всего, парень, говори обо всем сам с собой. Только, знаешь, вслух не надо, потому что мало ли…
Не дожидаясь, пока он прекратит разглагольствовать, я свергаю бутылку с ее пыльного пьедестала и пью.
Базиль по-турецки садится на пол перед самым окном в Тоскану.
— Помнишь тот день, когда нас выпустили из интерната? Самый первый? Я был уверен, что сразу же рвану туда, в это место. Смотреть, как там все на самом деле. Холмы эти, небо…
Помню.
— Я еще тебе предлагал туда сгонять, — зачем-то напоминает мне Базиль. — Помнишь?
Помню, конечно.
— Нет.
— А ты такой: «Слушай, сейчас не до этого, у нас распределение кубов, надо нормальную хату выбрать, пока другие все приличное не расхватали! Успеется с этой твоей Тосканой сто раз еще!»
Так и было. Мой первый день на свободе.
— Ну а что? Зато у меня куб теперь в нормальном месте, в двух шагах от центрального хаба, а не в жопе, как у некоторых. Я на любом вызове первым быть могу!
— А, ну это-то да! А в Тоскану съездил хоть раз? В эту, нашу?
— Да ее нет там уже, наверное!
— Но ты проверял?
— А ты сам-то проверял, что ли? — Я злюсь на него; текила злится.
— Нет. — Базиль качает головой. — Нет. Сгоняем, может? Прямо сейчас, а?
— Ты с ума сошел? Завтра дежурство! Да и как это место искать вообще? Может, кино где-нибудь в Канаде снимали! То есть я не против, но… В другой раз, когда времени будет побольше…
— Не будет другого раза, — говорит мне Базиль.
— Это еще почему?
Он смотрит на меня внимательно, изучающе.
— Я уезжаю.
Не может быть большей бессмыслицы, чем эти слова. Он, конечно, шутит или издевается надо мной; проверяет мою реакцию.
— Куда уезжаешь?
— Эмигрирую. В Панам для начала.
— Что?!
Бессмертным запрещено пересекать границы Европы; у нас даже загранпаспортов нет.
— Мне тут нельзя оставаться, Семьсот Семнадцать. Нам тут нельзя. Дай глотнуть.
— Нам?
— Они ведь знают. Эл и остальные. Они тебя специально ко мне подослали. Ты — моя черная метка, Ян.
— Да пошел ты!
— История, так? Да, есть история. Есть.
— Какая еще история? — Меня покачивает, я расставляю руки в стороны, будто канатоходец.
— С корреспондентом новостей.
— Что за бред? Давай сюда бутылку.
— Она — корреспондент новостей. Ее зовут Кьяра. По-итальянски это значит — «светлая», — сообщает мне Базиль.
— Погоди! — Я с трудом навожу на него указательный палец. — Ты что, правда подцепил где-то бабу?! Ты встречаешься?!
— То есть репортером она была раньше. Сейчас ее вышвырнули с работы. Сказали, что она сдает. Морщины, вид усталый… Грудь не та.
— Она не проститутка?! Ты встречаешься с женщиной! Кретин! Псих!
— Я ей твержу: нету морщин в мире лучше. Я обожаю морщины твои. Каждую. Все. И особенно эти — у глаз. И нет эшафота желанней, чем эта ложбина между грудей твоих спелых. Для головы моей глупой — она подходит как раз. Ты лишь позволь к ней мне губами прижаться — и дожидаться ножа. Если любовь — гильотина, пусть рубит меня. Если умру — значит, жил.
— Базиль! Ты рехнулся?! Базиль!
— И она мне: «Ну что ты за дурак такой?» Вот и вся история, парень.
— Заткнись, ясно? Я не хочу это знать. Это трибунал! И если я не донесу на тебя — тоже трибунал! Это между тобой и этой… Зачем ты мне это рассказываешь?
— А кому мне еще об этом рассказать? Элу?
Я дышу, кусаю щеку изнутри, чтобы протрезветь, но текила пропитала уже все мои клетки.
— Почему у нее морщины?
— У нее морщины и очаровательный сынишка трех лет от роду. Его зовут Чезаре. Я научил его называть меня «дядя Базиль», но пару раз он оговорился и сказал: «Папа». Вот конфуз был.
— Ты спишь с уколотой? — Меня тошнит от ужаса; он словно только что признался мне в том, что у него рак в последней стадии.
— Кьяра. Я ее люблю. Ты же никому не скажешь?
— Нет. Нет, конечно, нет! Но… Я не хочу это знать!
— Тебе надо это знать, Семьсот Семнадцать. Извини.
— Зачем?!
— Без тебя мы с ней не сможем убежать. Мне нужно, чтобы ты меня прикрыл.
— Ты рехнулся, — повторяю я. — Куда бежать?! Ты никуда от них не убежишь! Не смей даже думать об этом!
— А что мне — смотреть, как она чахнет? Стареет? Сдать ее в резервацию? А в Панаме бессмертие, говорят, можно купить… Там на стариков хотя бы не смотрят, как на заразных…
— Да просто брось ее! Брось, и Эл, может, просто забудет об этом! Я с ним поговорю! Я его правая рука! Скажи ей, что больше никогда не увидитесь! Поменяй ай-ди!
— Я не могу. — Базиль мотает головой. — Не могу и все.
— Слабак!
— Ну да. — Он просто жмет плечами. — Я не супермен. Просто человек из плоти и крови. Живой. Могут у меня быть слабости?
— Заткнись!
Мне страшно за него — так страшно, как с интерната не бывало, с того самого дня, когда он спорил со стукачом Двести Двадцатым, отказывался клеймить свою мать, когда его забрали в склеп.
— Неужели они тебя ничему не научили?! Ты никуда от них не денешься, Девятьсот Шесть! Никуда! У тебя даже паспорта нет! Они тебя схватят на границе, и тебе хана! Ты же знаешь! Кастрация и измельчитель! И нас, нас же заставят с тобой это делать!
Базиль улыбается мне:
— Ну ты можешь и не делать этого. Послушай меня, я все придумал.
— Не хочу ничего слушать!
— В Гамбурге есть люди, которые возьмутся вытащить нас отсюда. Кьяра знает их. В Небесных Доках. Немного мутные люди, конечно, — перевозят сюда нелегалов из России, но это единственный вариант. Проблема одна…
— Заткнись!
— За мной будут следить. Уже следят. Все передвижения секут. Поэтому и комм я тебя просил выключить. Если они поймут, что Кьяра и Чезаре — со мной, что мы едем в Гамбург… Мы можем ничего не успеть. Надо, чтобы ты взял их и поехал первым.
— Я?!
— Если что-то случится… По пути или в Доках… Что она сможет сделать? Кто-то должен их защищать. Вдруг Эл попытается… Вы отправитесь первой лодкой, когда границу пройдете, Кьяра даст мне сигнал. В Доках вечный бардак, за тобой никто не смотрит, вы проскочите! Я просто хочу быть уверен, что с ней все в порядке, что она в безопасности, прежде чем двину сам. Через сутки буду с вами.
— С вами? С кем это — «с вами»?
Базиль протягивает мне бутыль — почти пустую.
— Давай уедем отсюда. Уедем, Ян. Уедем?
…Воет бур, уничтожая берлинский Кино-Паласт; через пару дней тут будет грандиозный котлован, в него установят опоры «Нового Эвереста», нальют озеро эластичного цемента. Но пока что все здесь — обнаженный наполовину тряпичный экран, уставшая бронзовая люстра, осколки хрусталя на покореженном паркете, стоп-кадр Тосканы и бутылка «Картеля» на нас двоих.
Качаю головой:
— Они тебя найдут. Будет трибунал. Ты не убежишь от них, Базиль. Они тебя не отпустят. Женщина… На это они еще могут закрыть глаза. Раз, другой… Но дезертирство…
— Ты ноешь, — отвечает он мне. — Давай поровну допьем, тут всего ничего осталось.
И мы осушаем черную бутылку. Я уже не чувствую вкуса.
— В Кодексе сказано, что служба в Фаланге — дело добровольное. Каждый имеет право…
— Работа у якудза — дело добровольное! Ты слышал, чтобы хоть кто-то уходил со службы?! Я не поеду. Нет. Я не поеду.
Базиль пьяно вздыхает:
— Значит, придется мне одному рискнуть, раз ты зассал.
— При чем тут «зассал»?! А?! При чем тут это?! Что я буду там делать, в твоем Панаме?! Тут у меня работа, дело, смысл! Карьера идет!
— Карьера! — хмыкает он.
— Да, карьера! Я, между прочим, зам звеньевого!
— Еще сто лет — и станешь звеньевым! И вместо куба два на два на два у тебя будет куб три на три на три!
— Почему это еще через сто?!
— Слушай, парень… Мне кажется, ты все это слишком всерьез воспринимаешь. Слишком веришь во все это.
— Что? Что — это?!
— Все! Бессмертных, Фалангу, Партию… — Он, не удержавшись, рыгает. Меня это оскорбляет.
— Если бы не Партия, перенаселение бы… Фаланга — единственный ее оплот. Все общество, вся идея вечной молодости… — Белый шум перекрывает мои мысли.
— Я же говорю, не надо к этому так серьезно относиться! Вечная молодость, перенаселение, вся эта пурга. Знаешь, система стоит, пока все в нее верят. Они больше всего боятся, что люди задумаются.
— Не о чем тут думать! Впервые за всю историю! Человечества! У нас есть вечная молодость!
— Тебе-то на хрена вечная молодость?
— Это благо!
— Это бла-бла-благо. Хочешь трудиться акушером всю жизнь? Достойная мужика работенка: бабам аборты делать. Мечта, а не работа!
— Это не работа, а служба. Мы служим обществу. Служим!
— Объездить мир. Воевать за латинских повстанцев, угнать одномоторный гидроплан, груженный оружием, вместе с единственной дочкой какого-нибудь диктатора, влюбиться в нее, бросить все и жить на острове в Тихом океане, где слыхом не слыхивали о перенаселении. Или осваивать вместе с китайскими чистильщиками радиоактивные джунгли Индии, отстреливать саблезубых тигров и спускать все свои сумасшедшие заработки на простую девчонку из Макао, которой врешь, что ты — иностранный принц! Или…
— Ты о чем вообще?
— У меня еще есть десятка три сценариев того, как тратить нашу молодость. Мы побыли уже акушерами, парень, может, хватит? Или тебе тут все на самом деле нравится? Как остальным ребятам?
— При чем тут — нравится или не нравится? У нас есть миссия!
— Да ну, брось! И какая?
— Мы защищаем право людей на вечную жизнь!
— Точно. Все время забываю. Отличная миссия.
Он берет бутылку и зашвыривает ее в глубину зала; чуть промахивается мимо упавшей люстры.
— Не понимаю, — Я сплевываю на пол. — Ради чего всем рисковать?! Жизнью ради чего рисковать?! Ради какой-то бабы! Ради клоунессы! Ради воздушной гимнастки?!
— Да потому что воздушные гимнастки вообще единственный смысл этой жизни! Какая без них жизнь — так, существование. Как у гриба или у инфузории какой-нибудь. Все остальные, парень, — от мухи до кита — только любовью и живут. Поиском и борьбой.
— Борьбой?
— Любовь, парень, — это борьба. Борьба двух созданий за то, чтобы стать одним!
— Ты пьян.
— Это ты пьян. Я как стекло.
— Я не хочу бороться. Я не хочу быть одним целым с другим созданием. Шеей своей ради этого рисковать?! Хера!
Базиль смотрит на меня сочувственно, треплет по плечу — и ставит диагноз:
— Значит, ты — гриб, парень. Значит, я гриб.
Обидно.
Мы немного молчим, потом я не удерживаюсь:
— Где ты ее вообще нашел-то?
— В купальнях познакомился.
— Нам же нельзя! Это же запрещено!
— Запрещено, — кивает он. — Ну и что?
— Ну и… И как там?
— Взгляд любопытный один девы прекрасной и юной стоит того, чтобы выговор в дело себе получить. Прикосновение втайне в чаше с бурлящей водою стоит всех штрафов на свете. А за ее поцелуй? С плеч моих рвите погоны. Под трибунал меня, сволочь. Лишь об одном сожалею — не нагрешил на расстрел.
Я сморкаюсь.
— А она… Кьяра твоя… Она правда такая… Особенная? Девятьсот Шестой улыбается:
— Кьяра любит длинные свободные платья — стесняется того, что полнеет. А у меня от ее живота, от бедер ее — голова кругом. И от ее историй — из Индокитая, из Панама, из Африки… Часами могу слушать. Что тебе еще о ней рассказать? Хочешь, познакомлю просто? У нее и подруги есть. Знаешь, там, в новостях, какие кадры встречаются!
— Изыди, сатана, — отвечаю я ему.
— Сам ты сатана! — обижается он.
— Это все всерьез, Базиль! Это все по-настоящему! Очнись! Это твоя жизнь!
— Вот! Жизнь! Жизнь, понимаешь? А не прозябание это. Лучше так — чиркнуть и сгореть, зато почувствовать что-то! Ну! Ты со мной?!
Я смотрю на Тоскану и понимаю: вот оно. Мой второй шанс. То, что я хотел сказать ему, когда нам было по двенадцать, он сейчас говорит мне: «Давай сбежим! Ты и я — вместе мы можем это сделать!»
— Не знаю, — мямлю я. — Не уверен. Мне надо подумать. Давай на следующей неделе выберемся куда-нибудь… Возьмешь текилу свою… Да хоть и эти холмы отыщем… Пикник… И все спокойно обсудим, а? Я не могу так. Не могу так быстро.
— А я не могу ждать. Еще чуть-чуть — и они меня прихлопнут. Надо сейчас. Если ты не поможешь вывезти Кьяру, мне самому придется. Одной я ей ехать не дам.
— Идиотский план!
— Извини, не было времени выдумать получше. Еле нашли этих типов в Доках…
— Ты не сможешь сбежать. У вас ничего не получится.
— С тобой…
— Нет. Нет. Я поговорю с Элом. Тебя простят, Базиль. Ничего тебе не сделают. Отправь свою бабу одну. Пусть едет в свой Панам. Останься с нами. Пожалуйста, Базиль. Я тебя прошу. Не делай этого. Не надо.
— Не могу. У меня выбора нет, — говорит он. — Я не могу без нее. Мне придется. Хотя бы не говори им ничего, ладно?
— Ладно.
Грохот и вой снаружи стихают — как будто Дворец кино передумали сносить.
— Жалко его будет, — говорю я. — Дворец. Ничего не останется ведь. И не вернешься уже сюда.
— Он уступит место прекрасной башне на тысячу ярусов, — возражает Базиль. — Да и потом, считай, мы его только что увековечили: мы-то с тобой его будем помнить всегда, так? А ведь мы бессмертные!
Может быть, если бы я помог ему бежать, он был бы сейчас жив. Купался бы со своей Кьярой в Тихом океане, играл бы в футбол с ее сыном или колесил с ними по всему Байкостал-Сити на кабрио. А может, расстался бы с ней и отправился в Южную Америку, воевать за каких-нибудь повстанцев, потому что влюбился бы в красавицу дочь вождя тамошней революции.
Нет, не может. Не может! Не может такого быть!
Никуда бы он не сбежал.
Никто никуда не может от них сбежать.
Все кончилось так, как и должно было кончиться.
В измельчителе.
От участия в казни Эл меня освободил.