Книга: Будущее
Назад: Глава XIV Рай
Дальше: Глава XVI Перерождение

Глава XV
Ад

— Ты показал мне свой родной дом, теперь я хочу показать тебе свой. Аннели не шутит; одержимость прошла, и она стала сама собой. Но то, что она предлагает, — чистое безумие.
— Мы не поедем в Барселону.
— Потому что в новостях все время твердят, что Барса — это ад на земле?
— Потому что там нечего делать! Потому что тебе срочно надо к врачу!
— Там есть врачи!
— В Барселоне? Шаманы, ты хочешь сказать? Или какие-нибудь шарлатаны-кровопускатели! А тебе нужен хороший специалист, который сможет…
— Ваши доктора ничего не помнят о болезнях, потому что вы не болеете! Хорошие специалисты — в Барсе, потому что в Барсе — живые люди!
Жители нашей славной Утопии почти не болеют; тут она права. Инфекции побеждены, наследственные заболевания стерты из наших генов, а остальные недуги приносила старость. Даже травмы сведены к минимуму: частного транспорта нет, и повсюду мягкий композит, о который нельзя разбиться. В резервациях для стариков, конечно, другое дело — но это их дело, а не наше.
— В любой большой клинике тебе смогут…
— Я приду в любую большую клинику и скажу: нелегальная беременность, групповое изнасилование, потеряла ребенка? В Барсе отличные врачи, и я еду туда! А ты — как знаешь!
Однако своими врачами Барселона славится в последнюю очередь. Куда известней она как дьяволова клоака. Цитадель мошенничества и наркоторговли. Полиция туда не суется и вообще делает вид, что все творящееся в Барселоне никак ее не касается. Законы там не действуют никакие, и главный недействующий из них — Закон о Выборе. Все рейды, которые пыталась проводить там Фаланга, кончались дурно. Если Бессмертным случалось оказываться в Барселоне меньше, чем звеном, их просто ловили и вешали на видном месте. А Бессмертным умирать не положено.
У меня за плечами рюкзак, в котором комплект черной формы, маска Аполлона, сканер личности, табельный шокер и инъектор. Выбросить ничего из этого я не имею права, спрятать тоже: обязан иметь все при себе на случай срочного вызова. Если я собираюсь жить, в Барселоне мне с моим добром нельзя показываться и за версту. Мои доводы просты и понятны. Жаль, я не могу их озвучить.
Зато идти за Аннели я не обязан. Она так и говорит мне: ты не обязан. Хочешь, иди по своим делам; у меня есть мужчина, и он должен быть тут, со мной, он, а не ты.
Все логично. Самое время сойти с поезда и вернуться к себе. Но…
Я как-то видел познавательный фильм по каналу о живой природе… Есть такие мухи-пираты, забыл, где там они живут, которые откладывают свои яйца в живых пчел. Яйцо развивается, превращается в личинку, пухнет, растет внутри пчелы… Завладевает ею. Пчелы, обычно дисциплинированные, как роботы на каком-нибудь японском заводе, живущие строго по расписанию, обязанные инстинктом возвращаться с заходом солнца в свои соты, вдруг начинают вести себя странно. Просыпаются по ночам, покидают улей, летят неизвестно куда и пропадают без следа; иногда их видят исступленно бьющимися в лампочки, словно они и не пчелы, а мотыльки или мошка. Это помешательство заканчивается всегда одним: паразит перерастает хозяина, из пчелы вылупляется муха, разорвав выеденное изнутри чужое тело, как скорлупу.
Понимают ли пчелы, что с ними происходит? Пытаются ли бороться с чужой личностью, которая подселяется к их собственной и принимается хозяйничать в их теле? Или считают, что это они сами не могут уснуть ночью, что это им самим необходимо ночью бежать из своих казарм, стремиться на свет или на край света?
Я не могу сказать. Я сам — такая пчела, но у меня нет ответа.
Мушиная личинка во мне ворочается, неразборчиво отдает сумасбродные команды, и я должен удовлетворить ее настойчивые позывы. Я вылетел из своего улья, когда должен был спать, и пьяными виражами несусь вниз, к земле. Мой ум в тумане, мои приборы шкалит. Я — просто оболочка для непонятного, неизвестного существа, которое растет и крепнет во мне, и требует быть с Аннели, и оберегать ее, и во всем ей потакать.
Она тянет меня, манит, как фонарь ночью, как открытый огонь.
Но я хочу сгореть и хочу пропасть.
Поэтому мы уже подъезжаем к Барселоне вместе с моим пчелиным рюкзачком, так что, надеюсь, никто в него там не заглянет. Едем долго, региональными тубами, пересаживаясь в каких-то курортных башнях, продираясь через толпы туристов в шлепанцах и с полотенцами, которые фотографируются на фоне спроецированных пальм и нарисованного океана.
— Ты как? — Я беру ее за руку.
— Нормально, — бледно улыбается Аннели.
Ближе к Барселоне контингент меняется: места загорелых путешественников в тапках на босу ногу занимают разномастные типы в просторном тряпье. У кого-то бегают глаза, у других они, наоборот, застыли; третьи сидят бандами, смачно чавкая какой-то дурью, задирая проходящих мимо. Где-то вспыхивает драка; я кладу руку на плечо Аннели, другой обнимаю рюкзак, в котором лежит шокер. Хотя тут шокер меня не спасет.
Через ряд от нас медный араб с выбритым затылком уставился прямо на меня, жует свою жвачку медленно, сплевывает на пол тягучую зеленую слюну.
— Не смотри на них, не беси их, — советует мне Аннели. — Гляди в окно. Вот она!
Барселона застроена почти шестью сотнями цилиндрических башен-близнецов, выкрашенных в яркие неоновые цвета и установленных на громадной серебристой платформе, придавившей весь прежний город. Все, что осталось от старой Барселоны, от ее бульваров и проспектов, вычурных домов и соборов, — все накрыто этой платформой. Там, под высокотехнологичной могильной плитой, находится самая зловещая из европейских трущоб.
Башни стоят через равные промежутки, образуя прямоугольник — двадцать четыре небоскреба в длину, двадцать четыре в ширину. Каждая маркирована двумя громадными греческими буквами: «Альфа-Альфа», «Сигма-Бета», «Тэта-Омега» — это ее имя; все вместе они похожи на колоннаду античного храма, размытого временем и превращенного находчивыми реставраторами в детский парк развлечений.
С одной стороны Барселона упирается в океан, а с прочих охвачена двухсотметровой прозрачной стеной, которую тут зовут стеклянной. Говорят, стена на столько же уходит и под землю — специально для умников, которые пытались прорыть тайные лазы в Европу.
Только в одном месте в этой гладкой и неприступной стене — не из стекла, разумеется, а из непробиваемого композита — проделано отверстие. Ворота в Барселону. Под этим единственным входом-выходом — сто метров скользкой пустоты, и столько же — над ним. К воротам прямо по небу подходит пара магистралей, по которым сюда и влетают редкие поезда. Другого пути в Европу для жителей Барселоны нет — и это бутылочное горлышко легко закупорить.
Ажурный мост через облака насквозь пронзает прозрачную стену от земли до небес, раскидывается над землей, среди радужных башен-цилиндров, мчит, пока не примкнет к одной из них, снежно-белой; к транспортному хабу прекрасной веселой Барселоны.
Замысел был такой: сделать это проклятое гетто непохожим на гетто — с оригинальной архитектурой и в жизнеутверждающей гамме. Ведь Барселона — ворота Европы, и именно отсюда должна была начинаться новая прекрасная жизнь для миллионов несчастных беженцев. Думали переформатировать их души визуальным искусством; построили тараканам разноцветные домики. Идиоты: лучше бы приучали их работать.
Раньше всех этих африканцев, арабов, индусов и русских перло сюда еще больше: у себя-то дома они как дохли миллиардами, так и дохнут, а у нас тут любой водопроводный кран — источник вечной юности. Для них — риск оправданный: даже если через десять лет вежливых разбирательств тебя с извинениями отправят на родину, от старости ты уже вакцинирован.
Когда Беринг стал министром, он первым делом огородил Барселону как следует. Так что теперь где у этих путь в Европу начинается, там и заканчивается.
А потом он перекрыл им воду. Построили им опреснители — кругом море, высосите хоть все! — но из нашего водопровода они больше не получают ни капли. Результат незамедлительный: перестали раздавать нелегалам бессмертие, как бомжам — бесплатный суп, и приток сразу срезался втрое. На следующих выборах Партия удвоила свои мандаты в парламенте. Беринг знает, что делает.
В Барселоне сразу стало меньше бессмертных и больше живых. Аннели права.
Допрыгались, паразиты.
Туба ныряет в метровое композитное стекло, попадает в другое измерение. В параллельный мир, где смерть еще в своем праве.
«Уважаемые пассажиры! Наш поезд прибывает в Барселону. Напоминаем вам, что импорт любых жидкостей, в особенности питьевой воды, на территорию Барселонского муниципалитета строго воспрещен и карается тюремным заключением сроком до пяти лет!»
Вкатываемся на станцию: все стены исписаны революционными лозунгами и изрисованы мужскими причиндалами. Открываются двери. Дух протеста против вселенской несправедливости шибает в ноздри: один в один прелая моча. По обе стороны платформы — буферные зоны. Полицейский спецназ в темно-синем пластике обыскивает прибывших, вытряхивая их из просторных балахонов, просвечивает детекторами.
— Хорошо хоть личность не проверяют, — говорю я Аннели.
— Не переживай, твою личность проверят, когда ты попытаешься отсюда выехать.
Это я не успел сообразить: всю дорогу сюда думал только о том, что случилось в Тоскане.
— Зачем тогда ты меня сюда затащила?
— Я устала. Устала бежать. Я хочу остановиться. Тут нас никто не тронет. Тут нас даже никто искать не будет. И видеонаблюдение здесь точно не работает.
Подходит наша очередь на досмотр. Щетинистый лейтенант со здоровенным носом обводит мой рюкзак детектором. Один глаз у него закрыт окуляр-монитором, на который выводится картинка с прибора и всяческая прочая полезная всячина. Сначала свободный глаз подозрительно колется, потом начинает заворачиваться внутрь, словно ему тоже интересно, что там у меня в рюкзаке.
— Отойдем, — говорит мне лейтенант. — Персональная проверка.
— Подожди меня! — кричу я Аннели.
— Тебе тут какого хера надо? — шепчет полицейский, заведя меня в раскладную кабинку со стенками-ширмами.
— Не твое дело, — говорю я.
— Все в порядке, Хави? — спрашивает кто-то из соседней кабинки.
— У тебя кто? — вопросом на вопрос отвечает мой лейтенант.
— Шпана магрибская.
— Задай ему жару, мы тут поговорим.
— Так точно. Ну-ка…
— Эу… Эу! Ты чё делаешь, брат?! Ааа! Я же еще мальчик! ААААА! — вопят оттуда через несколько секунд.
— Ты не поверишь, где они только не провозят эту херову воду, — качает головой мой и под аккомпанемент из соседней кабины продолжает: — В общем, так. Давай поворачивай, пока не поздно. Ты что, не знаешь, что там с вашими делают? Мы тебя даже не найдем там!
— Спасибо, — улыбаюсь ему я. — Предупрежден — значит, вооружен.
Он качает головой; за стенкой страдальчески верещит юный араб, обеспечивая нам интимность. Наконец вычислительный процесс в голове моего лейтенанта прекращается.
— Ну и пусть тебя там вздрючат, — шумно втягивает сопли он. — Кто-то должен поучить вас уму-разуму.
Я кланяюсь ему, он харкает на пол, на этом все. Аннели не сбежала; стоит за кордонами, высматривает меня в толпе.
— Сними комм, а то с тебя его кто-нибудь другой снимет, оглянуться не успеешь, — дает она мне совет. — Есть умельцы, которые это делают вместе с рукой. Айда, я знаю нормального врача в десяти минутах отсюда.
Башни насквозь соединены галереями-травелаторами шириной с проспект: напольное покрытие должно как лента двигаться вперед с приличной скоростью, доставляя иммигрантов, восторженных и очумевших от технологий будущего, из какого-нибудь бюро по немедленному трудоустройству в какой-нибудь центр приобщения к европейским ценностям.
Но тараканы распоряжаются разноцветными кукольными домиками по-своему: они в них срут. Для начала они разгромили все эти бюро и центры, а потом поломали травелаторы. Теперь проспекты-ленты мертво стоят, перемещаться по ним можно только на своих двоих, а прозрачный купол над травелаторами весь изгажен граффити. Освещение внутри, конечно же, не работает — лампочки вывинчены, — так что из точки А в точку Б надо ползти по темному туннелю вместе с подванивающей толпой, перетянув рюкзак на живот и постоянно держась за него одной рукой; в другой — Аннели.
Систему климатизации сто лет как украли, а вентиляция работает так: где смогли, в композите проплавили или проломили дыры, и через них с улицы тянет дымом. Зато отовсюду доносится музыка — какие-то африканские племенные песни в жестких ремиксах, муслим-рок, азиатский пульс и русское революционное техно. Все это накладывается друг на друга, образуя кошмарную какофонию, и поверх несмолкающим речитативом клеится гомон толпы: вот гимн хаоса.
До нужной башни мы добираемся живыми, и это мне кажется чудом.
Лифты не работают тоже, хорошо, что подняться нам надо всего на пару ярусов. Потом протолкаться еще по полутемным коридорам, в которых люди спят и жрут прямо на полу, и в довершение всего оказаться в самом конце очереди из двадцати человек, набившихся в комнатенку три на три метра.
В ней пахнет спиртом, хлоркой и еще каким-то древним средством, горькими лекарствами, человеческим молоком и молочным младенческим калом. В очереди мужчин нет; тут заверченные в желто-красные тюрбаны африканки, арабки в шароварах, индуски в модерн-сари…
И дети.
Приникшие к выпростанным растянутым грудям сосунки; ковыляющие, держась за материнский палец, годовалые; вертлявые трехлетки. Я умею их классифицировать с первого взгляда. Глаз натренирован.
Вот Аннели треплет за щеку смуглую девочку с длинной черной косой, года два с половиной. Девчонка смотрит на меня серьезно, хмуро. Ее мать-индуска — неуместно благородной внешности, тонко и строго вычерченная; кабы не пошлая наклейка — третий глаз посреди лба, она могла бы показаться какой-нибудь царицей в изгнании; воркует с дочерью, повторяя: «Европа, Европа…»
Голову отдаю на отсечение — все дети тут незаконнорожденные. Схвати любого, ткни в него сканером — тот их даже не опознает. Ни одной души тут не регистрировали. А их мамашки пышут здоровьем и торчат в приемной у гинеколога явно затем, чтобы проверить, как там прибавляет в огромных коричневых животах их третий или четвертый початок; а может, хотят узнать, как бы им повернее залететь еще разок.
Кровь стучит маршевым ритмом.
Руки сжимаются в кулаки.
Приезжие отнимают у нас воздух и воду. Мы отказываем себе в продолжении рода — и ради чего? Место наших нерожденных детей занимают немытые попрошайки, заново распространяющие инфекции, которые Европа победила триста лет назад… Они лечатся за наш счет, не мытьем так катаньем получают тут прививку от смерти, они хотят паразитировать на нас вечно. И если мы не положим этому конец немедленно, прямо сейчас, Европа может рухнуть.
У меня за спиной — рюкзак. В нем — форма Бессмертного и маска Аполлона. Сканер личности и уколы акселератора. Забудь о смерти. Забудь о смерти. Забудь о смерти.
— Эй!
— Что?!
— Ты вспотел весь. Тебе тесно? — Это Аннели.
— Нет… Я… Да, накатило… Извини…
Негритянка с косичками качает на коленях губастого мальца с приплюснутым носом. Тот таращит на меня свои глазищи со снежными белками, скалит сахарные зубы. Был бы я тут не один, а со своими товарищами, отправился бы ты, малыш, в интернат и там бы скалился. Там бы из тебя сделали человека, а мамуле твоей впаяли бы акс; а если бы тебе повезло и ты однажды из интерната выпустился, из тебя бы вышел отличный крысолов. Нюх на своих у тебя должен быть развит, и Фаланга использовала бы тебя для норной охоты, засылала бы тебя в самые тесные крысьи лазы, куда больше никто не протиснется, а ты бы выносил нам оттуда за шкирку верещащую коричневую мелюзгу, и ей мы бы тоже отбивали память, вышибали спесь и учили бы ее травить себе подобных — и так, пока мы не легализуем всех ублюдков и не изведем всех их родителей, пока не защитим Европу от…
— Кто здесь Аннели? — кричит черная медсестра в нечистом халате, выйдя из кабинета. — Доктор сказал, у вас срочно, давайте без очереди.
Ее забирают у меня — Аннели, — и мне больше не за кого держаться.
— У вас будет маленький? — склоняясь ко мне, с улыбкой шепчет индуска в сари.
— Я не знаю, — говорю я.
— Волнуетесь? Волнуетесь, я вижу! Не переживайте, все будет хорошо! Говорит, говорит и гладит по голове свою дочь-двухлетку. Глаза у девчонки светло-серые, волосы — жесткие, будто из нановолокна, и собраны в два огромных черных хвоста. До меня доходит: Европа — ее имя.
— Когда я была беременна Европой, я очень боялась. У меня несколько раз шла кровь, — зачем-то сообщает мне индианка. — У мужа опасная работа, иной раз не знаешь — живой он или убили. Все нервы вымотаешь, пока ждешь его. Один раз его принесли на порог и оставили умирать, в животе — дыра с кулак. Я была на шестом месяце. Ну, отыскала сестру, взяли его за руки и за ноги и понесли к доктору на двадцать этажей выше. Когда дотащили, я думала — все, малыша я потеряла. Все ноги были в крови. Но она сильная. Удержалась! Дети хотят жить, да, сеньор, и так просто их не уморишь.
— Спасибо, — говорю я, хотя хочу сказать «заткнись».
— Так мило, что ты пришел сюда со своей девушкой. Она очень красивая! Ты ее любишь?
— Я?
— Раз волнуешься за нее — значит, любишь! — уверенно заявляет индуска. — У вас, наверное, будут красивые детки.
— Что? Почему?
— Когда любишь, красивые детки родятся, — улыбается она.
— Соня! — выходит медсестра. — На осмотр.
— Посидите с Европой? — поднимается индианка. — Она вас не боится.
— Почему это она должна меня бояться? Но…
Но прежде чем я успеваю сказать «нет», мамаша уже пропадает в одном из кабинетов. Европа без спросу забирается ко мне на колени. Пот течет у меня по вискам. Колено жжется и давит, словно на нем сидит не маленький человек, а какой-то индийский демон.
— Тебя как звать? — не глядя на меня, спрашивает демон.
— Эжен, — отвечаю я.
— Эжен, качай меня. По-жал-ста. Давай! Хочу как он! — Соня показывает пальцем на негритенка.
Она весит килограммов десять — и тонну. Нога сейчас отвалится. Что я здесь делаю? Как я сюда попал? Я поднимаю колено вверх и опускаю вниз.
— Ты плохо качаешь, — разочарованно говорит демон.
Негритенок показывает Европе лиловый язык. Чей-то ребенок начинает рыдать, расходясь и выдавая оглушительные визгливые пассажи. Мать не может его успокоить и через пару минут бросает это занятие вообще. Тонкий вой, как у дрели, которой мне сверлят череп, выбрав, где кость похлипче, и заходя через ухо.
— Тебе плохо? — со своим детским акцентом выговаривает Европа.
— Я в аду, — честно отвечаю я.
— А что это?
Я здесь из-за Аннели. Потому что не знаю, как оставить ее.
— Не болей, по-жал-ста, — просит девочка и тянется, чтобы погладить меня по голове.
Ее пальцы раскалены. Она дотрагивается до моих волос — и мои волосы вспыхивают. Я хочу, чтобы она убралась с моих коленей. Спина мокнет.
Маленький бабуин с лиловым языком воспользовался моим паническим ступором, слез со своей мамки, забрался мне за спину и расстегивает мой рюкзак. Хватаю его за руку, сдергиваю с дивана, сую его под нос этой раззяве.
— Держите это при себе, ясно? Он хотел меня обворовать! С детства растят своих…
— Эжен.
Аннели стоит надо мной — бледная, серьезная. Ее шатает.
— Все в порядке?
— Нет. Не все в порядке. — Она кусает губу. — Можешь за меня заплатить? У меня нет коммуникатора…
— А… Это. Конечно. Тебя…
Она рассеянно следит за моими губами, словно ее контузило и она не слышит моего голоса.
— Мне сказали, что у меня не будет детей.
— …отпускают, или мы еще должны… — договариваю я начатое.
— Никогда.
Очередь из сборища одноклеточных мгновенно превращается в единый организм, состоящий сплошь из ушей и глаз; синхронно наводится на нас всеми своими чувствительными усиками, ложноножками и всем прочим; сначала притихает, всасывая услышанное, а потом принимается с урчанием переваривать это. Всем есть дело до того, что Аннели больше не сможет забеременеть.
— Ну… Ладно. Я сейчас. Слезай! Освобождаюсь от Европы, иду платить за прием.
Значит, жизни Аннели ничего не угрожает; я-то боялся, что эти скоты сделали с ней что-нибудь посерьезнее. А дети… Куча народу добровольно стерилизуется, чтобы не рисковать. Зато никакая тварь вроде Рокаморы не провернет с ней такой грязный трюк еще раз; зато Бессмертным будет теперь нечего ей предъявить. Бесплодна — значит, вечно молода, вечно красива, всегда здорова. За все приходится платить, да. Но разве может бессмертие стоить еще дешевле?
— Вы ее жених? Мне очень жаль, — вздыхает медсестра, принимая оплату.
— Очень жаль?
— Она вам не сказала? — Сестра прикрывает свой большой рот желтой ладонью. — У нее там… Мы сделали что могли, но…
— Вы про бесплодие?
— У нас, конечно, просто гинекологический кабинет, но это вам везде скажут. Что с ней случилось? Так жалко девочку… Можете показать ее другим специалистам, разумеется… Профессорам, если найдете… Но доктор говорит, шансов нет…
— Нет так нет. Можно о предохранении не заботиться, — пожимаю плечами я. Медсестра ничего мне не отвечает, только раздувает широкие ноздри и отдается своему допотопному компьютеру, больше меня не замечая.
Я возвращаюсь к Аннели. Она смотрит в точку; витает в методических плакатах, которыми обклеены все стены.
— Я все. Пошли?
Хотел бы я знать, куда мы пойдем теперь.
Но мы не идем никуда: Аннели никак не может оторваться от плакатов. Это этапы формирования эмбриона. Очень интересно.
— Аннели?
— Да. Ладно. — И не двигается с места.
Забываю про маленькую Европу, цепляю Аннели на крюк, движемся к выходу. Очередь никак не может отклеить от нас свои усики-глаза; сочувствие в них, что ли? Подавитесь вы своим сочувствием. Хлопаю дверью.
Шагаем кое-как, Аннели — отдельно, ее ноги — отдельно. Через пару десятков метров она и вовсе отпускается и усаживается на пол.
— Тебе плохо?
— Он ведь сказал — никогда?
— Кто сказал? Ты о чем?
— Он сказал, детей не будет никогда.
— Ты из-за этого бесплодия? Да какая разница…
— Я ведь не хотела его. Вообще не хотела… — Она бормочет так, что почти ничего не разобрать, мне приходится сесть на корточки рядом с ней. — Дети, кому они нужны…
— Тем более. Подумаешь, ерунда какая!
— Случайно получилось. Забыла принять таблетку… Боялась Вольфу сказать. Но раньше я не хотела, я сама не хотела, а сейчас… За меня решили. Решили за меня, что у меня никогда не будет ребенка. Странно.
Расселись мы неудачно: проход темный, несет дерьмом, по обе стороны — дверные провалы каких-то берлог, изнутри валит дурной сладкий дым, кажутся наружу мерзотные хари, любопытные нехорошим, голодным любопытством.
— Вставай, — говорю я. — Вставай, нам надо идти.
— Это как приговор. Даже если я захочу когда-нибудь, у меня его все равно не будет… Как такое можно решить за кого-то?
Они вываливают из своего логова один за одним — бледные шакалы, выцветшие без солнца, потому что солнце и небо эти ублюдки замазали граффити. Руки до колен, спины перекорежены — всю жизнь гнутся в три погибели, глазенки обшаривают меня, Аннели, оценивают, прикидывают, как наброситься, куда впиться, как распотрошить половчей.
— Аннели!
— Никогда не будет, — повторяет она. — Почему?
Трое, четверо, пятеро… Индусы. Их суки каждый год таскают в подоле новых щенят, надо же как-то кормить эту прожорливую свору. Снимут с меня коммуникатор — и чья-нибудь маленькая Европа целый месяц будет счастливо чавкать планктоном. А потом ограбят кого-нибудь еще.
— Вставай! Послушай… Медсестра сказала, можно показаться другому доктору. Какому-нибудь профессору…
— Эу, турист! Заплутал? — окликает меня ближайший из этих, с черной жидкой бороденкой, завитой потными колечками. — Гид не нужен?
— Интересно, — отвечает мне Аннели. — Мальчик у меня был или девочка?
— Выдохни! — говорю я индусу. — Мы сейчас уйдем.
— Вряд ли! — Другой, в зеленом тюрбане, по-обезьяньи чешет промежность, перепрыгивает вперед.
Я скидываю с плеча рюкзак. Пятеро. Двоих точно успею, начать с ближайшего, нужен шокер…
И тут тот, что в тюрбане, плещет мне в глаза какой-то отравой. Жжет, как кислота, башку мне будто надвое раскраивают, рюкзак выдергивают из моих рук, а сам я падаю.
— С-суууууки! — вою я.
Поднимаюсь — тру глаза — слезы в три ручья — кислород перекрыт; меня ведет, черт разберет, где верх и где низ; бросаюсь вслепую на голос, на их уханья и аханья — загребаю пустоту.
— А что у нас в портфельчике?
— Не смей! Отдай его, гнида!
Если они откроют мой рюкзак… Если они его откроют…
Помню тех повешенных; десятка Педро. Вздутые животы, синие набухшие гениталии: перед смертью их раздели, оставили на них только маски Аполлона. На каждом маркером было написано «Я говорил вам, что я Бессмертный». Чтобы забрать трупы, трущобы штурмовал спецназ. Позор.
— Отвалите от него! — Ее голос, Аннели.
— Аннели! Убирайся отсюда! Беги, слышишь?!
— Иди сюда, сладенькая… Мы тебя раскупорим… Твой теперь все равно в тебя долго попасть не сможет…
— Ого! Да тут…
— Аннели!!!
— Ты глянь, что у него…
Меня просто повесят. А что сделает эта погань с ней, с Аннели? Я мечусь, растопырив пальцы, и в них случайно попадаются чьи-то волосы — влажные, курчавые. Сразу вцепляюсь в них, молочу чужим лицом о свое колено — хрусь, вопль, но тут же меня швыряют наземь, и кто-то ботинком топчет мой лоб, скулы, я закрываюсь, как могу, ребра обожгло, слезы хлещут…
— Аннели?!
— Радж! Радж, вмешайся! — визжит какая-то баба. Выстрел, выстрел, выстрел.
— Моаммад! Моаммада убили!
— Хинди тут! Хинди тут! Зови наших!
— Эй, блонд! Бежать можешь? — Мужчина хватает меня за руку, поднимает с пола.
Мои кости — бамбук, я вешу сто килограммов, бамбук — пустая трава, кости не держат меня, но мне нужно стоять. Мне нужно бежать. Моргаю, киваю. Мир вроде промелькнул. Еще.
— Хватай его! — гаркает тот же голос. — Рвем отсюда! Тонкие пальцы сквозь мои пальцы. Я узнаю Аннели на ощупь.
— Мой рюкзак! У них мой рюкзак!
— Брось его, надо сматываться!
— Нет! Нет! Мой рюкзак!
— Ты не понимаешь! Ты, хинди, ты не понимаешь, кто… Выстрел. Кто-то давится, кашляет, хрипит, выстрел.
— Вот! — Мне в слепые глаза тычут тряпку моего рюкзака. — Валим! Там еще их… Бегу в никуда за поводырем, ощупываю мешок — да, маска там, и плоский контейнер, и шокер. Я спасен! Переставляю ноги так скоро, как могу, Аннели ведет меня, и все время рядом голос женщины, которая кричала «Радж, вмешайся!», и сиплая матерщина того человека, который помог мне встать, который стрелял. А между их шагами слышу еще шажки — легкие, частые. Кто это? Кто они все?
— Добежим до травелатора — считай, выбрались! — обещает мужчина. — Пара блоков, дальше наша башня! Туда они не сунутся!
Сзади — крики, хлопают самодельные пистолеты, это за нами. Я спотыкаюсь, но не падаю — мне нельзя упасть, потому что если нас догонят, разорвут.
— Вон! Там наши! Сомнат! Сомнааат! Паки идут! Паки!
— Это они! Это Радж со своими… — слышу я впереди. — Это наши!
И навстречу нам стучат башмаки, и летит вопль из десятка, двух десятков глоток, и — я, слепой, чую это кожей — впереди толпы, бегущей к нам на подмогу, взрывной волной катит ярость.
— Сомна-ат! СОМНАААААТ!!!
Пролетают мимо нас невидимые бесы, обдают горячим воздухом и терпким потом, задевают плечами, оглушают боевым кличем — проносятся мимо. И потом — мы уже спрятаны, укрыты где-то — позади, за нашими спинами один человеческий вал находит на другой, и начинается драка — свирепая, первобытная, отчаянная, в которой кто-то наверняка будет сейчас убит. Но не Аннели — и не я.
— Как твои глаза? Получше?
— Да. Я все вижу.
— Будешь есть? У нас рис с белком и карри.
— Спасибо, Соня.
Карри тут пропахло все. Все пять комнат этой старинной квартиры с высоченными потолками, растрескавшаяся лепнина, облезлые обои с тусклыми вензелями, которыми оклеены стены; весь воздух вдобавок к обычной своей химической формуле состоит еще и из молекул карри, и в карри замаринованы все люди, которые набились в эту квартиру, не знаю, сто их тут или двести.
И еще голограммы с изображением какого-то древнего храма или сказочного замка, налепленные везде, где только можно: темно-желтые стены, плоские купола, усеянные зубцами, толстая башня с округлой вершиной, и все словно вылеплено прямо из сырого морского песка — ведь море подле его стен. Над шапкой башни реет огромное треугольное знамя. Этот храм-замок повторен в тысяче реплик — ночью в свете софитов, пасмурным днем, когда море сделано из стали, утром в проникающих сквозь его песочный камень красных лучах раннего солнца — на старых почтовых карточках, на пожелтевших политических плакатах на неизвестном наречии, на фотографиях, на неловких детских рисунках, на кухонных магнитах и на трехмерных анимированных голограммах: треугольное знамя развевается на пойманном в кадр ветру.
Простор пятикомнатного жилища покромсан на ячейки: из арматуры, железных прутьев сварены настоящие клетки, которые идут от пола до потолка. Каждая — пару метров в длину и полтора в высоту; клети не имеют дверей и не запираются, стены-решетки нужны только для того, чтобы разграничить место. Так каждый сантиметр этой квартиры используется — но при этом воздух у всех ее обитателей общий, и сквозь три яруса от пола виден потолок. Дети, ловкие как макаки, шныряют с веселым смехом вверх-вниз по решеткам, играют в салки, забираются в гости к своим приятелям и чужим людям, свешиваются головой вниз, зацепившись ногами за прутья. С верхних ярусов меня разглядывают любопытные девчоночьи глаза, внизу старухи кидают игральные кости, по ним скачет мелюзга; в одну из клетей втиснулась парочка и у всех на виду целуется под аккомпанемент детского хора, который восторженно дразнит ее дурацкими стишками, что-то про жениха и невесту. Все смуглые, темноглазые, черноволосые.
Электричества нет; под потемневшим потолком горят керосиновые коптелки, готовят тоже на открытом огне. На засаленной кухоньке стоят ведра с зацветшей водой и бочка керосина.
Я сижу в зале за большим столом из белой пластмассы; посередине — скульптурка странного создания с человеческим телом и слоновьей головой.
Рядом — Аннели. По одну руку от нас — голубоглазая Европа и ее мать, женщина по имени Соня, которая сказала, что у меня и Аннели родится красивый ребенок. По другую — крашеная блондинка, умопомрачительно красивая, хоть и по-блядски напомаженная; при своей боевой раскраске дохаживающая последние дни беременности; от стола она отодвинулась — живот слишком велик. И еще человек пятнадцать: седобородый старичина с черными бровями, его жена — морщинистая, крючконосая, с волосами, собранными в пучок, прямая и гордая; и еще люди всех возрастов от мала до велика, и все галдят, едят пригоршнями из чана с рисом, смеются и бранятся одновременно.
Каждый неуловимо похож чем-то на других. Меня это озадачивает, и сравниваю их, обмеряю втихомолку, ловлю общие черты — глаза, нос, уши, — пока наконец не догадываюсь: да это же клан! Семья! Три, а то и четыре поколения живут вместе — как в каменный век, как пещерные люди. И квартира их, которую они черт знает каким образом захватили, — не квартира, а самая что ни на есть пещера; только вместо наскальной живописи у них повсюду картинки этого храма. Дети, родители, деды — все вместе, все вповалку; дикари!
Кто-то трогает меня за руку.
Отдергиваю ее, как укушенный.
— Брось! Можешь расслабиться, тут ты в безопасности, брат! — улыбаются мне.
Это Радж. Тот, что застрелил из-за меня этих обдолбанных павианов. Вытащил меня из петли. Тот, кому я никто. Крепкий, обритый наголо, борода заплетена в косичку, в подплечной кобуре — никелированная рукоять с черными щечками.
— Спасибо. — Язык не хочет слушаться меня, но я его принуждаю. — Мне без тебя была бы хана.
— Паки оборзели. — Он качает головой, уминая желтый пахучий рис. — Если бы я не встречал жену, — Радж кивает на Соню, — она тоже могла бы попасть…
— Как ты? — спрашивает Соня у Аннели, обнимая ее.
— Не знаю, — отвечает та.
— Мало ли, что сказал доктор? Один доктор говорит одно, другой — другое. Хочешь, мы найдем тебе кого-нибудь еще, пусть посмотрит тебя?
Аннели молчит.
— Эй, парень! Ешь давай! — кричит мне с другого конца стола старичина. — Что скажут люди? Девендра принимает гостей и не кормит их! Мы же не пакистанцы! Не позорь меня, ешь, прошу тебя!
Чтобы говорить, ему приходится каждые три слова останавливаться и набирать воздуху. Хрипу при этом столько, что ясно: легкие у него дырявые, как дуршлаг.
— Накладывай, не стесняйся! — подмигивает улыбчивый паренек в очках, явный зубрила и какой-нибудь будущий адвокат. — Как твое имя, друг?
— Я…
— Эжен! — отвечает за меня девочка Европа. — Его Эжен зовут! Удобно: мне больше не надо лгать самому, теперь за меня лгут другие.
— Что по жизни делаешь, Эжен?
— Безработный.
Они ведь тут все безработные; я просто хочу быть таким же, как они.
— А я — порнобарон! — гордо поправляет тот свою оправу. — Это моя жена Бимби. — Он ударяет первый слог, гладя пальцы сидящей рядом красавицы с гигантским животом. — Вот, жду появления наследника!
Я загребаю рис грязными пальцами — как все они, из общего корыта — и сую себе в рот. Зерна склеены меж собой желтой пастой; лучше не думать, что у них тут за секретные ингредиенты. Белок — это ведь не яичный белок, откуда им тут взять денег на яйца…
Вкусно.
Запускаю руку в чан еще раз. Набиваю полный рот.
— Попробуй! — чавкаю я, глядя на Аннели, но она не слушается.
— Поешь, пожалуйста, — просит ее Соня. — Не обижай деда.
Тогда Аннели мигает, очнувшись — и кладет рисовый комок себе в рот.
Мы ведь ничего не ели целый день, кроме этих треклятых кузнечиков, мороженого и бутафорского яблока. Жую, не могу остановиться. Тут и травы, и что-то морское… Как они это… Черпаю снова.
— Вот! — трудно смеется седобородый старик. — Другое дело! Откуда вы, дети?
— Я местная, из Эщампле, — говорит Аннели. — Из ливанского квартала.
— Совсем рядом, — кашляет старый Девендра.
— Арабы нас не любят, — смурнеет Радж. — Они ведь за паков, так? Муслим за муслима горой стоит…
Там, в переходе, я принял пакистанцев за индусов. Те, что плеснули мне в глаза реагентом — вся эта свора, — это были паки. Индусы — те, кто нас оттуда вытащил. Радж и его жена Соня, Европа и все остальные тут.
Ничего такого в том, что я их перепутал: с виду одних от других не отличить, но более непримиримых врагов нет. Индусы и пакистанцы воюют друг с другом уже третий век; обе страны давно обращены в пыль и пепел, но война не прекращается ни на минуту. Не стало государств и правительств, поголовно истреблены грозные армии, расплавлены города и сожжены заживо все их жители; теперь трудолюбивые китайцы постепенно подминают под себя радиоактивную пустыню, когда-то бывшую единой великой Индией. От двух многомиллиардных народов остались жалкие кучки беженцев, разбросанных по миру, которые вступают в остервенелую схватку друг с другом, как только оказываются рядом. Это мы думаем, что Барселона — часть Европы; где-то тут, на улице, по рассохшимся тротуарам, по застрявшим травелаторам, по лестницам с яруса на ярус пролегает невидимая нам граница между сгинувшей Индией и призраком Пакистана.
Бред собачий.
— Она не похожа на арабку, Радж, — трогает его за руку Соня.
— Я не арабка, — поднимает глаза Аннели. — Моя мать там работает в миссии. Красный Крест. Она врач.
— А ты откуда, говоришь? — Старикан прикладывает ладонь к волосатому уху. — А, мальчик?
У Аннели есть мать.
Ее мать работает в Красном Кресте. Лечит бесплатно нелегалов. Ее мать в нескольких кварталах отсюда. Она жива. Аннели была в интернате, но она знает, кто ее мать и где она живет. Ее мать не умерла. Тут ее дом.
Земля со скрежетом тормозит, надетая на несмазанную ось, останавливается, океаны выплескиваются из берегов, континенты собираются гармошкой, людишки летят кувырком. Меня знобит.
— Не ври! — лаю я. — Не смей!
— Я не вру, — спокойно отвечает Аннели.
— Эй, мальчик! Ты оглох? Соня, возьми у меня слуховой аппарат, подари мальчику…
— И ты не ври. — Аннели смотрит на меня.
— Я не отсюда! Я из Европы! Из настоящей Европы! — говорю так, чтобы он услышал это своими старыми волосатыми ушами.
— О как! И зачем ты полез в эту чертову дыру? — интересуется старик.
— Не мог оставить Аннели одну. — Я выдерживаю ее взгляд.
— Жених и невеста! Жених и невеста! — поет тоненький голосок под столом.
— И что же она за врач, твоя мама? Давай импровизируй! — клокочу я.
— Репродуктивная медицина.
— Какое совпадение! И почему же мы тогда не обратились к ней с нашей проблемой? Кому такое доверишь, как не мамуле?! — Я не слышу себя, но весь стол уже пялится на нас.
И тут она бьет меня наотмашь тыльной стороной ладони — по губам, по зубам. Сильно, остро, больно, так, что слезы брызжут из глаз.
— А ты своей такое доверил бы?! — произносит она тихо и яростно.
— Моя мать сдохла! Туда ей и дорога!
И вся комната затыкается, словно звуковой кабель им всем обрубили. Старый Девендра хмурится, Радж привстает, Соня встревоженно качает головой, дети под столом замирают, старухи на нарах перестают резаться в кости.
— Как ты можешь говорить так о своих родителях? — изумленно выдыхает Радж.
— Не твое дело, ясно?! — Я тоже вскакиваю. — Она меня бросила подыхать!
— У тебя кровь идет. — Соня передает мне салфетку. — Приложи.
— Не надо. — Я отталкиваю ее руку. — Нам пора.
— Ты у нас дома! — Радж ловит мое запястье; хватка у него стальная, голос треснувший. — Ты наш гость. Пожалуйста, веди себя достойно.
— Не хер…
Не хер было спасать меня. Не хер было приводить меня к себе домой. Не хер было кормить. Что, ждали, что я завиляю хвостом?!
— Эй, мальчик! — хрипит мне седобородый. — Погоди! Поди сюда! Да не злись ты так! Иди, у нас редко бывают гости! Расскажешь старику, как там ваша Европа… Видишь, мне скоро помирать, а я туда так и не попал!
— Дед! Хватит нести чушь! — кричит ему через стол Радж. — Как будто мы дадим тебе умереть!
Тот перхает глухим смехом.
— Сколько раз говорил тебе, малыш! Не хочу я жить вечно! Вот тошнота-то — вечность!
— Не слушай старого! — отмахивается от Девендры бабка, его жена. — Врет и кокетничает! Кто ж жить не хочет?!
Аннели разглядывает свою руку: на ней порезы от моих зубов. Я поднимаюсь и подхожу к Девендре.
— Ну-ка брысь! — Он гонит со стула хитрого пацаненка со свороченным набок носом.
Мальчишка сморкается непокорно, но старик отвешивает ему добродушный подзатыльник, и тот живо слетает со своего места.
— Садись.
Стул освободился композитный, грязно-белый; у самого Девендры не такой — древний, железный, притом никакой ценности не имеющий — весь ржавый насквозь, исцарапанный и колченогий, однако старый индус так сидит на нем, словно это трон. Он блестит мокрым — видно, Девендра облил его, пока наливал себе воды, и от него идет странный запах, знакомый мне откуда-то. Ржавчина, вспоминаю я. Так пахнет ржавчина.
— Цапаешься со своей подружкой, — дырявыми легкими смеется он. — Дело житейское. Приятно знать, что там, за прозрачной стеной, вы такие же люди, как и мы тут. Выпьешь со мной?
Под рукой у него маленькая бутылочка хитрой формы. Не дожидаясь моего ответа, Девендра цедит из нее что-то мутное в пустой стакан, пододвигает мне, потом наливает себе.
— Ты-то куда, старый? Что тебе доктор говорит?! — ахает его носатая жена.
— То нельзя, это нельзя… Чего жить-то тогда? А эти мне еще предлагают вечно кряхтеть! — Он кивает на Раджа, чокается со мной и одним махом опрокидывает полстакана своей бодяги. — Твое здоровье!
Несет от нее ужасно. Но старик, утерев вишневые губы, смотрит на меня с такой насмешкой, что я набираю воздуху и выливаю эту дрянь в себя, прижигая разбитые губы.
Словно кипятка глотнул; слышу, как отрава стекает по моему пищеводу, как на ее пути сворачиваются белки и умирают клетки эпителия.
— Семьдесят градусов! — гордо заявляет старик. — О де ви, живая вода!
— Самогон! — кричит Радж. — Живая вода у буржуев в Европе!
— Пусть сами и хлещут ее! — кричит ему в ответ Девендра. — Иди-ка сюда, внучок!
Радж подбирается к нам; на меня он, впрочем, не смотрит.
— Выпей-ка! — Старик ему плещет полстакана. — Посмотри, на чем я сижу.
— На железном стуле, дед, — скучно, словно все это уже было слышано им сто раз, тянет Радж; стакан он держит в левой руке.
— Точно. А ты знаешь, — Девендра оборачивается ко мне, — почему я сижу на этом стуле, а? Он колченогий, он скрежещет, как моя жена своими зубами, он весь ржавый насквозь, сыплется, а я сижу на нем.
Я пожимаю плечами; живая вода мешается с моими соками, испаряется, и ее пьяными парами надувается моя голова.
Аннели с Соней, та гладит ее руки, Аннели кивает ей; уверен, что она чувствует на себе мой взгляд, но не хочет встретить его.
— Я не люблю композит! — объясняет старик. — Композит не ржавеет. Сто тысяч лет пройдет — а ваши стулья будут все такими же. Империи разрушатся, человечество вымрет, но посреди пустыни будет стоять сраный стул! — Он качает головой по-особому, по-индийски — подбородок движется вправо и влево, а макушка остается на месте. — Давай еще выпьем.
— Остановись! — скрипит крючконосая старушенция.
Девендра только посылает жене воздушный поцелуй. Разливает нам с Раджем, последним наполняет свой стакан.
— Это для богов стулья, а не для человека, — рассуждает он. — Ваше здоровье!
Радж пьет — левой, но следит за дедом с беспокойством. А мне уже все равно.
— А мы не боги, мальчик! — Старик довольно кряхтит и жмурится. — Что бы мы там ни химичили со своей требухой, это все жульничество. Вечные пластиковые стулья — это не для наших задниц. Нам нужны стулья, которые будут напоминать нам кое о чем… Ржавое железо — вот хороший матерьяльчик!
— Мы все равно достанем тебе их воды, дед! — упрямится Радж. — Разбавлю ею твое пойло, помолодеешь лет на десять, и тогда уж болтай себе сколько влезет о том, как хорошо помирать.
— Это тебе вечно жить надо! — смеется Девендра. — Ты молодой, а тебе все не хватает!
— Надо! Почему только буржуям можно? Это же несправедливо! Посмотри на него! — Радж толкает меня в бок; но не обидно. — Он, может, тебя старше в два раза, а ты его все мальчиком зовешь!
— Он-то? Что я, мальчишку от старика не отличу? Нет, внучек, человек не снаружи стареет, а внутри! А я этого пацана вижу насквозь! — Девендра ерошит мне волосы.
У обычного меня от такого шерсть бы на загривке дыбом встала, но индийская отрава распарила мои мозги, разжижила мою кровь. Не могу злиться.
— Давай спорить! — азартно кричит Радж. — Тебе сколько лет, друг?
— Я не мальчишка, — говорю я.
— Сколько? Двадцать три? Двадцать шесть? — перебирает старик.
— Двадцать девять.
— Двадцать девять! Пацан! — смеется Девендра.
— Друг! А ты правда оттуда? Из большой Европы? — спрашивает меня кто-то. К нам поближе перетащил стул для своей беременной жены студент-очкарик.
Она сидит, обмахивается ресницами с бабочкино крыло размером, кокетливая, словно и нет при ней ее обузы.
— Правда, — нетвердо говорю я.
— Вообще круто! — потирает руки студент. — Слушай, есть дело! Мне нужен партнер там, у вас!
— Наркотики через границу возить? — шучу я.
— Не, наркотой у нас Радж занимается! Звездную пыль делает. Я кино снимаю. Он про бизнес, я про искусство.
— Я вообще-то хочу на контрабанду воды перейти! — оправдывается зачем-то Радж. — Но там все арабы держат, а они за паков горой, нас не пустят… Купить даже не дают.
— Не перебивай, брат! — Студент толкает его в плечо. — Короче. У вас же там в Европе у мужиков не стоит ни у кого, так? Ну, в плане ли-би-до?
— Почему это? — обижаюсь я.
— От хорошей жизни, наверное! Все, что мы тут снимаем, все к вам уходит! Короче, перспективы обалденные! Будем знакомы!
Он лезет во внутренний карман клубного пиджака — на ногах у него тренировочные штаны — и извлекает оттуда визитную карточку. Физическую, отпечатанную на бумаге, — и вручает мне ее с гордостью. Бумага тонкая, дрянная, но буквы позолочены. «Хему Тирак» значится на ней. «Порнобарон». Я уважительно убираю визитку в нагрудный карман.
— Дедуль, налей мне тоже! — просит Хему, порнобарон-отличник.
— Жена твоя не против? — подначивает Девендра. — А то моя вся изведется, пока я до кондиции дойду!
— Да потому что у тебя от всей поджелудочной одна четверть осталась, а ты и ее хочешь проспиртовать! — не выдерживает старуха.
— Цыц! — Девендра сводит вместе свои кустистые брови. — На то я и хозяин дома!
— У меня, например, все в порядке, — настаиваю я; в моей голове шумит теплое море.
— Вот еще одно доказательство — он пацан! — вмешивается в нашу беседу старый Девендра.
— Ну молодец, что тут можно сказать? — Очкарик хлопает меня по плечу. — Так держать! Но! Но почему-то все ваши хотят на наших глядеть. Может, потому что знают: у нас если телочка на семнадцать выглядит, то ей семнадцать и есть. А может, потому что у нас это с огоньком делают, как в последний раз…
Аннели отвернулась от меня, сгорбилась, занята чем-то. Мне хочется подойти к ней. Погладить по спине. Взять за руку. За что я на нее наорал?
— У нашего дяди Ганеша была опухоль, — говорит Радж. — Рак поджелудочной.
— Это брат мой, — поясняет Девендра. — Хороший был человек. С кишками у нас у всех не в порядке.
— Два года умирал, — продолжает Радж. — Ему было семьдесят. Доктора сказали, два месяца, а он два года тянул. И каждую ночь требовал, чтобы жена спала с ним. Тетя Аайюши. Его ровесница, между прочим. Спала, ты понимаешь? Такой силищи был человек. Тетя говорила, ей страшно каждый раз: вдруг, мол, он прямо на мне преставится? Но отказать не могла.
— Не могла? Не хотела! — громыхает Девендра. — Вот такой был мужик! — Он показывает мне большой палец.
— Вот и брал бы с него пример! — тычет узловатым пальцем деду в нос его седая жена.
— Вот и беру! — Старикан опрокидывает еще стакан.
— В общем, у нас это в крови. — Хему-очкарик протягивает ему чайную чашку. — Я про страсть.
— Немудрено с такой-то красавицей! — Девендра толкает старуху локтем в бок, кивает на беременную блондинку. — Ты у меня, правда, тоже ничего была…
— Я-то от воды их не отказывалась бы! — кивает старуха.
— Мы и тебе достанем, баба Чахна! — заверяет ее Радж.
— Хочу выпить за то, Хему, чтобы твоя Бимби родила тебе крепкого бутуза! — улыбается Девендра.
— Я тоже за это выпью! — подставляет стакан Радж. — За твоего сына, брат! И за тебя, Бимби! Нам нужны пацаны. Нашей семье, нашему народу…
Все пьют за напомаженную Бимби; та хихикает осторожно, чтобы случайно не родить.
— Пойду-ка я продышусь! — Девендра встает со своего дряхлого стула. — Эй, старая, пойдешь на улицу?
— Так вот, друг! К нашему бизнесу! — дергает меня за рукав Хему. — Все говорят, что ваши там одурели уже от виртуальных партнеров и от симуляции… Но! У меня шикарная идея. Вербуем тут взвод юных дев, сажаем их перед камерами… Сечешь?
— Погоди! Сейчас я…
Я отмахиваюсь от него, поднимаюсь на своих травяных ногах, бреду к Аннели. Надо объяснить ей, почему я это сказал. Перед глазами — она, обнаженная, безумная, на яркой и нежной траве… И потом в этом чертовом кабинете, когда ей сказали…
— Послушай… — Я дотрагиваюсь до ее плеча. — Послушай! Ты меня извини, я… Она вздрагивает, будто я ее уколол. Раскрывается. В руках у нее чей-то коммуникатор.
— Взяла у Сони. Я позвонила ему. Вольфу.
— Что?..
— Он не отвечает. Я пять раз звонила, но он не отвечает. Я написала ему, дала адрес.
— Зачем?!
— Пусть он знает, где я. Пусть заберет меня. Бессмертные нас тут не достанут.
— Но если…
— Я больше не хочу ждать, — говорит Аннели. — Мне нужно, чтобы он забрал меня. Понимаешь?..
— Понимаю.
— Прости, что ударила тебя. У тебя все еще кровь идет. Я утираю рот. На моих руках красное.
— Не страшно, — улыбаюсь ей я. — Я продезинфицировал.
Вкус самогона проходит, вкус крови остается. Я проглатываю вязкую слюну. Выдыхаю через нос.
Моя кровь пахнет ржавым железом.
Назад: Глава XIV Рай
Дальше: Глава XVI Перерождение