Книга: Дом Ротшильдов. Пророки денег, 1798–1848
Назад: Часть третья Дяди и племянники
Дальше: Глава 13 Ртуть и Гикори (1834–1839)

Глава 12
Любовь и долг

То самое общество, которое ты считаешь современным, отвергает тебя, потому что ты не очень дружелюбно отнесся к нему из-за сестры, поступившей наперекор пожеланиям семьи, то же самое общество отнесется к тебе дружелюбно и будет еще больше тебя уважать, если поймет, что ты верен своим принципам…
Джеймс — Нашу, 16 июля 1839 г.
29 апреля 1839 г. Ротшильдов постигла катастрофа — во всяком случае, так в то время казалось членам семьи. Меньше чем через три года после скоропостижной смерти Натана его вторая дочь, Ханна Майер, отреклась от иудаизма, чтобы выйти замуж за христианина.
Во всех остальных отношениях достопочтенный Генри Фицрой мог бы считаться превосходным, даже желанным супругом для дочери немецко-еврейского иммигранта, обязанного своим богатством «торговле». Правда, он был младшим сыном лорда Саутгемптона и потому едва ли мог унаследовать титул или земли; с другой стороны, в 32 года (после оксфордского Магдален-колледжа и кембриджского Тринити-колледжа) он уже стал заместителем главы судебной и исполнительной власти в графстве Нортгемптоншир и членом парламента от Льюиса. Его перспективы в политике были вполне радужными. Правда, Ханна Майер, скорее всего, об этом не думала. Примерно в 1838 г. она влюбилась в темноволосого и голубоглазого молодого человека. Она совершила отступничество, за которое ее так никогда до конца и не простили.

Преступление и наказание Ханны Майер

В классических романах XIX в., как правило, аристократы не одобряли браки с выходцами из купеческих семей. Родственники Фицроя безусловно не одобряли его брак; ему урезали пособие. Однако аристократы протестовали далеко не так пылко, как Ротшильды. Уже не в первый раз у Ханны Майер развилась привязанность к нееврею: по некоторым сведениям, еще до смерти отца ей в Париже делал предложение князь Эдмон де Клари. Тогда Натан наотрез отказался дать свое согласие; а когда его брат Джеймс услышал о новом романе Ханны Майер с Фицроем, он отнесся к нему нисколько не сочувственнее: «Мой милый Лайонел, твои письма, в которых ты рассказываешь о несчастных обстоятельствах романа твоей сестры Ханны Майер, разбивают нам сердце. Можешь себе представить наше состояние… ничто не может быть более пагубным для нашей семьи, для нашего процветания… для нашего доброго имени и для нашей чести, чем такое решение, Боже сохрани. Не хочу даже упоминать об этом. Отказаться от нашей религии, религии нашего [отца] раввина Майера [Амшеля] Ротшильда, да благословенна будет его память, от религии, которая, благодарение Богу, так нас возвеличила».
Впрочем, Джеймс с самого начала не питал иллюзий относительно того, что ему удастся во второй раз помешать племяннице. Дело было не в том, что ему недоставало патриархального авторитета Натана; в своем завещании Натан особо оговорил, что его младшие дочери имеют право выходить замуж только с согласия матери и братьев, а в случае разногласий решающее слово остается за его братьями. Настоящим препятствием стало то, что финансовые санкции, которые могли бы подкрепить запрет, оказались недостаточным сдерживающим средством. По смерти отца Ханна Майер получила 12 500 ф. ст. — а до того получила столько же по достижении совершеннолетия, а также еще 50 тысяч ф. ст., которые были вложены в семейный банк под 4 % годовых. Если бы она вышла замуж с согласия родственников, получила бы еще 50 тысяч ф. ст. в приданое; но, очевидно, она считала, что сможет обойтись и без этих денег. Джеймс посоветовал племянникам сообщить о намерениях Ханны дяде Соломону, но сомневался, сумеет ли Соломон «достичь в данном вопросе больше меня». Он также вызвался приехать в Лондон до 20 февраля, чтобы попытаться лично разубедить племянницу.
«Конечно, — мрачно писал он, — я не могу ручаться за успех своей поездки и не знаю, какое впечатление она произведет на публику, а также обратит ли Ханна Майер внимание на наш добрый совет, поскольку она прекрасно понимает, что единственной целью нашего приезда в Лондон служит попытка расстроить ее любовную интрижку. Я более склонен полагать, что ввиду независимого характера девушки мы, вероятно, лишь ожесточим ее еще больше, а не убедим ее бросить эту злосчастную любовь. Однако я ничего больше не желаю, чем благополучия нашей семьи, и ничто не помешает мне приехать в Лондон… я крайне озабочен».
На самом деле приступ болезни помешал Джеймсу приехать в Англию. Вместо этого он предложил, чтобы Ханна Майер, под присмотром матери, приехала к нему в Швейцарию, где он поправлял свое здоровье. Однако предполагаемое «отвлечение внимания» опоздало. В тот самый день, когда Джеймс послал приглашение, состоялась свадьба в церкви Св. Георгия на Ганновер-сквер. Из родственников невесты на церемонии присутствовал только ее брат Нат; мать проводила невесту лишь до церковных ворот. Через несколько недель скандал попал на страницы «Таймс»: «Достоверно известно, что условием брака мисс Ротшильд с достопочт. м-ром Фицроем стал ее переход в христианство. Это первый случай, когда член семьи Ротшильд отказывается от веры своих отцов; данное обстоятельство произвело глубокое впечатление в их родном городе [Франкфурте], где Ротшильды славятся своей приверженностью иудаизму. Говорят, что дяди невесты выражают свое крайнее недовольство браком, вследствие которого потребовалось сменить веру».
Последняя фраза была явным преуменьшением. «Не скрою, — писал из Парижа разъяренный Джеймс, — после статьи о Ханне Майер я так заболел, что мне не хватило сил взять перо и самому написать обо всем. Она, к сожалению, опозорила всю нашу семью и причинила нам непоправимый вред… Ты уверяешь, мой милый Нат, что она обрела все, кроме религии. Однако я считаю, что [религия] означает все. Вера определяет наше благосостояние и наше благополучие. Поэтому мы должны стереть ее из нашей памяти… больше никогда в жизни ни я, ни другие члены семьи не будем ни видеться с ней, ни принимать ее у себя. Желаем ей всего наилучшего и стираем ее из нашей памяти, как будто ее никогда не было».
Даже родная мать Ханны Майер разделяла эти чувства. «Первые впечатления и сожаления, испытанные в связи с недавней свадьбой, — писала она сыну Нату, — превосходит лишь желание избежать сходных обстоятельств, которые так противоречат нашим обычаям и склонностям». Хотя она признавалась, что «будет очень рада получать ежедневные сводки о семейной жизни, а также другие известия, которые меня сильно волнуют, если появятся новости от той особы, которая до сих пор мне небезразлична», хотя «эта особа» безвозвратно «отделилась от меня». Нат — и только он один — остался на стороне Ханны Майер. В июльском письме Джеймсу он уверял, что его сестра всего лишь «вышла за христианина в христианской стране». Ответ, которого удостоил его дядя, заслуживает того, чтобы привести его подробно, так как он проливает свет на отношение старшего поколения к этому вопросу. «С самого начала, — бушевал Джеймс, очевидно давно копивший гнев, — я предсказывал, что… это прискорбное происшествие… расколет нашу семью, и могу тебе сказать, что из-за случившегося мне так плохо, что… я могу его не пережить».
«Я хотел бы знать, на что еще способна особа, отказавшаяся от собственной веры и публично объявившая, что с пятнадцати лет она ни о чем другом и не помышляла… Мой милый Нат, и как твой друг, и как твой дядя хочу высказать тебе свое откровенное и честное мнение… Мы решили, что, пока Всевышний дарует нам хорошее здоровье, ни мы, ни мои дети больше не станем общаться с Ханной Майер, потому что дело не только в том единственном ее поступке [, который привел нас к такому решению], но во многом, чему я могу посвятить бесчисленные страницы».
Отчасти доводы Джеймса относились к структуре власти внутри семьи и послушанию, с каким младшее поколение обязано относиться к старшим:
«Какой пример видят наши дети, если девушка говорит: „Я выйду замуж против воли родных?“ Сейчас я даже не принимаю в расчет вопрос веры… И что же, после всего прикажешь мне привечать и занимать такую девушку, как будто ничего не произошло? Зачем моим детям или детям моих детей слушать родителей, если ослушников не наказывают?»
И все же «главным вопросом», как он выразился, была «религия»: «Я и остальные члены нашей семьи… всегда с самого раннего детства внушали отпрыскам, что их любовь должна ограничиваться членами семьи, что их привязанность друг к другу не позволит им даже помыслить о том, чтобы жениться на ком-то, кроме члена семьи, чтобы состояние оставалось в семье. Кто даст мне гарантию, что мои собственные дети поступят так, как я им велю, если они видят, что никакого наказания не последовало? Что, если моя дочь после замужества скажет: „Я несчастна, потому что я не вышла за герцога, хотя у меня достаточно денег, чтобы это сделать… с другой стороны, несмотря на то, что эта женщина отказалась от своей веры, и несмотря на то, что [она] вышла замуж против воли родных, тем не менее [родственники] ее принимают. Значит, со мной поступили бы так же?“ Ты в самом деле думаешь, что все тщательно задуманные планы [осуществятся] — то есть Майер женится на дочери Ансельма, дочь Лайонела выйдет замуж за юношу из другой ветви семьи, чтобы большое состояние и имя Ротшильдов и далее было в почете и передавалось [будущим поколениям] — если этому не положить конец?»
Наконец, Джеймс размышлял о социальных последствиях такого брака (очевидно, в ответ на доводы, выдвинутые Натом): «Не сомневаюсь, можно предпринять кое-какие шаги, чтобы такого не случилось, но общество, скорее всего, посмотрит на подобные меры неодобрительно. Возможно, так оно и есть, но я этого мнения не разделяю… То самое общество, которое ты считаешь современным, отвергает тебя, потому что ты не очень дружелюбно отнесся к нему из-за сестры, поступившей наперекор пожеланиям семьи, то же самое общество отнесется к тебе дружелюбно и будет еще больше тебя уважать, если поймет, что ты верен своим принципам и тебя не оскорбят пустые слова. Честный и добродетельный человек всегда оценит человека такого же характера. Adieu».
Правда, Джеймс добавил к своему гневному письму оговорку. Нату «следует понимать, что это мои, и только мои мысли и чувства, и не думать, что я каким бы то ни было образом хочу повлиять на твою мать или других членов семьи. Это будет недостойно, чего я вовсе не хочу. Все имеют право делать что хотят». Но это были пустые слова. В заключение Джеймс просил Ната показать письмо его старшему брату Лайонелу, «и я уверен, что он разделяет мое мнение». Впервые после смерти Натана Джеймс рассуждал как новый глава семьи, уверенный, что большинство родственников так же охвачены ужасом, как и он, если не больше. Письмо от Энтони, написанное на следующий день, — во время кризиса Энтони находился в Париже — подтверждает это впечатление: «Они хотят, чтобы мы пока не принимали Х[анну] М[айер], что вполне можно понять. Они говорят: сестра вышла замуж вопреки согласию своей семьи; если через два месяца ты примешь ее, какой пример ты подашь остальным? Они говорят: неужели моя дочь, которая видит, что кузину, вышедшую замуж против воли всей семьи, по-прежнему принимают, захочет выйти за того, кого выберу ей я? — нет, она тоже влюбится в христианина, а уж как поступят мальчики — одному Богу известно… Рекомендую… ради твоего же блага, а также ради того, чтобы сохранить между нами единство, — не принимать пока X. М.».
Нат сделал последнюю попытку заступиться за сестру, но дядя его решительно осадил.
Самым поразительным в ответе Джеймса, конечно, является то, что он уравнивает «веру» с эндогамией: если понимать его слова буквально, «гордость своей верой» означала родственный брак в пределах семьи Ротшильд, «чтобы состояние оставалось в семье». Можно задаться вопросом, какое вообще отношение этот явно практический принцип имеет к «вере». Суть доводов Джеймса сводилась не к тому, что младшие Ротшильды должны заключать браки только с другими евреями; она сводилась к тому, что они должны заключать браки только с другими Ротшильдами. Поощряя других членов семьи поступать по велению сердца, бунт Ханны Майер подверг опасности «все тщательно задуманные планы… — то есть что Майер женится на дочери Ансельма, дочь Лайонела выйдет замуж за юношу из другой ветви семьи». В «Конингсби» Дизраэли о младшем Сидонии говорится, что «никакие мирские соображения не способны подвигнуть его осквернить чистоту расы, которой он гордится», женившись на христианке. Однако в действительности «мирские соображения» в глазах некоторых Ротшильдов значили столько же, сколько и соображения расовой или религиозной исключительности. Джеймс почти признал это в своем письме: «Не воображай, мой милый Нат, что я решил сыграть роль человека религиозного, но должен признать, что я очень горжусь своей верой и очень хочу, чтобы и мои дети поступали так же». Его слова вполне согласуются с тем, что нам известно о его религиозности: как прекрасно знал Нат, Джеймс вовсе не строго соблюдал все религиозные предписания. Как и его братья, он, как подобает, исполнял свои обязанности по отношению к еврейской общине. В 1843 г. он поддержал Общество помощи бедным [евреям], а в 1847 г. спросил министра образования, «почему ни один еврей не назначен в ученый совет Бордо». Он энергично, как и все Ротшильды, боролся за предоставление гражданских прав еврейским общинам за пределами Франции (где с 1830 г. утвердилось полное религиозное равенство). Но по сути его приверженность религии была клановой: немногие евреи, если вообще кто-то из них, могли сравняться с Ротшильдами; тем не менее всем Ротшильдам необходимо было быть евреями.
Призыв Джеймса приняли во внимание. Когда — через несколько месяцев после замужества Ханны Майер — Энтони заподозрили в том, что он питает такие же намерения, его дядя Амшель настоятельно потребовал, чтобы он подчинился «тщательно составленному плану» и женился на одной из кузин Монтефиоре, Луизе. На сей раз давление возымело успех, не в последнюю очередь потому, что Энтони был не таким романтичным и более послушным, чем его сестра. «Дядя А. регулярно докучает мне вопросами, когда я женюсь, — жаловался он братьям, — и пишет дяде С., что я жду его смерти, чтобы жениться на христианке… я коротко ответил: если тетя Генриетта [Монтефиоре] даст нужную сумму, я готов жениться… он сказал, что, конечно, не советует мне [так поступать], если у Луизы не будет такого же состояния, что и у Джозефа и Натаниэля. Поэтому я ответил: прекрасно, и я считаю, что он сам им написал — потому что впоследствии мы с ним стали настоящими друзьями». Очевидно, Джеймс меньше беспокоился из-за Энтони, чем Амшель. «Я абсолютно убежден, — писал он из Неаполя в письме, которое доказывает, сколько внимания начали уделять дяди брачному вопросу, — что Энтони не собирается жениться на этой девушке. Хотя он очень слабохарактерен, мне не кажется, что даже на миг ему в голову придет такая глупая затея. Он слаб и легко подчиняется… уверяю тебя, я отношусь к данному вопросу совсем не легкомысленно. По возвращении в Париж я сделаю все, что в моих силах, чтобы положить конец его интрижке. Когда я был в Париже, мы с ним часто об этом говорили, но, как ты прекрасно понимаешь, мой милый Амшель, люди куда с большей готовностью ложатся в расстеленную и подогретую постель. К сожалению, происходящее кажется ему довольно [забавным??]. Кроме того, как ты, наверное, сам понимаешь, сейчас уже нельзя говорить молодежи, что делать, как раньше. Поскольку наш добрый [брат] Соломон тоже едет в Париж, с Божьей помощью, мы решим задачу… Рад видеть, что переговоры с сыном нашего брата Карла успешно завершились и все, с Божьей помощью, будет хорошо».
Последняя ссылка относилась к параллельному замыслу женить Майера Карла на Луизе, младшей сестре Ханны Майер.
В должный срок уверенность Джеймса была доказана с лихвой. «С радостью заметил, милый Энтони, что ты так влюблен», — одобрительно писал он в ноябре 1839 г.; через несколько дней объявили о помолвке Энтони и Луизы Монтефиоре. В феврале они поженились, и их осыпали многозначительными теплыми поздравлениями. Через три года — как и планировалось — Майер Карл женился на кузине Луизе в Лондоне. В августе того же года Нат женился еще на одной кузине, дочери Джеймса Шарлотте. Контраст между двумя последними пышными церемониями и жалкими свадьбами 1836 и 1839 гг. не мог быть более разительным: «Церемония состоялась [в Ферье], в маленькой часовне, воздвигнутой для этой цели в саду, дорога к ней была усыпана лепестками роз. После церемонии одни вернулись в Париж, но большая часть осталась для игр в вист, на бильярде, прогулок в саду и т. д. <…> Мы с Билли выпили бутылку шампанского. В 7 поужинали в красиво убранной оранжерее. Произнесли много тостов. Твой дядя Джеймс предложил тост за здоровье короля в очень хорошей речи».
Установился — точнее, восстановился — образец, которому следовали до 1870-х гг.
Насколько счастливыми были такие устроенные родителями эндогамные браки — вопрос спорный. Женитьба Джеймса на Бетти многим современникам казалась браком красавицы и чудовища. «Она красива — он вульгарен» — так отзывался о новобрачных британский дипломат лорд Уильям Рассел в 1843 г.; других поражали утонченные манеры Бетти и ее высокая культура. Примерно так же расценивал пару Генрих Гейне, хотя он никогда не недооценивал интеллекта Джеймса; и такая оценка недалека от изображения Бальзаком Нусингена и его жены — хотя Бальзак подчеркивал изначальную грубость мадам Нусинген. Впрочем, судя по письмам Бетти, она питала неподдельную и глубокую привязанность к мужу, и нет никаких свидетельств семейных раздоров между ними.
Лайонел и его кузина Шарлотта, которые поженились в 1836 г. в Лондоне, также казались людям посторонним плохой парой. Лайонел был человеком трудолюбивым, добросовестным, преданным отцовской компании и делу еврейской эмансипации. Однако он не отличался страстностью и утонченными культурными запросами. Говоря о Сидонии: «…он был восприимчив к глубоким чувствам, но не для отдельных людей», возможно, Дизраэли имел в виду Лайонела. Она же, наоборот, была не только очень хорошенькой, но и одной из самых интеллектуально одаренных Ротшильдов своего поколения. Судя по часто язвительному, чтобы не сказать злорадному, тону ее многочисленных писем и дневников — с тревожным подтекстом, который свидетельствует о разочаровании и скуке, — трудно поверить, что ее совершенно устраивала роль «баронессы де Ротшильд», жены, матери, хозяйки дома и благодетельницы человечества. «С тех пор как я стала твоей женой, — писала она мужу в редком порыве откровенности, — я вынуждена была делать то, что хотят другие, и никогда — то, чего хочу я. Надеюсь, я получу компенсацию на небесах». Дизраэли намекает на такое положение, описывая отношения супругов Невшатель в «Эндимионе»: «Адриан женился, будучи очень молодым. Невесту ему подобрал отец. Выбор казался хорошим. Она была дочерью видного банкира, и сама, хотя это не имело особого значения, владела большим состоянием. Она была женщиной способной, высокообразованной… И все же миссис Невшатель не была довольна; и, хотя она ценила выдающиеся качества своего мужа и относилась к нему не только с привязанностью, но и с почтением, она почти не способствовала его счастью, как полагалось ей по статусу. И по этой причине… миссис Невшатель усвоила не просто презрение к деньгам, но абсолютную ненависть к ним… В одном отношении союз Адриана и его жены нельзя было назвать несчастливым… Адриана… так поглощали собственные великие дела, он был в то же время человеком такого безмятежного темперамента и такой превосходной воли, что самые утонченные фантазии его жены не оказывали ни малейшего влияния на ход его жизни».
Однако, какие бы частные невзгоды ни возникали вследствие браков между родственниками — а о них мы можем лишь гадать, — все заинтересованные стороны ощущали или постепенно начинали ощущать клановое коллективное единство, к чему и стремились представители старшего поколения семьи. Лучше всего подобный подход иллюстрирует то, как остальные члены семьи, не в последнюю очередь Шарлотта, относились к Ханне Майер.
Ханну Майер не навек подвергли остракизму. К 1848 г., если не раньше, она и ее муж были уже в таких хороших отношениях с ее старшим братом, что он передавал подарки для их детей, Артура и Бланш, и приезжал к ним в гости в Гарболдишем. Что еще удивительнее, Бетти в 1849 г. сообщала сыну, что она «помирилась с ХМ» и «приглашала ее к нам домой», когда Фицрои приезжали в Париж. Но в семейном кругу к Ханне Майер всегда относились с таким же презрением, с каким викторианское общество относилось к «падшим женщинам». Как самые настоящие представительницы викторианского общества, сестра Ханны Майер Луиза и ее кузина и невестка Шарлотта склонны были истолковывать все несчастья, постигшие Ханну Майер, как своего рода божественную кару. В 1852 г. они с мрачным удовлетворением отмечали «ярость» Ханны Майер, когда ее мужа обошел лорд Абердин, получивший пост секретаря адмиралтейства. Когда через шесть лет умер сын Фицроев Артур (он упал с пони), даже их племянница Констанс, которой тогда было всего пятнадцать, «невольно подумала, что все несчастья и огорчения, которые постигли бедную тетю Ханну Майер, стали наказанием за то, что она отреклась от веры своих отцов и вышла замуж без согласия матери. Все горе, какое она причинила своей матери, она теперь вдвойне испытывает сама». Смерть на следующий год самого Генри Фицроя почти довершила образ Немезиды. Теперь недоставало такого же ужасного конца для самой Ханны Майер и ее дочери Бланш. Этого оставалось ждать недолго — во всяком случае, так казалось Шарлотте де Ротшильд, в письмах которой к младшему сыну Леопольду подробно, с показным сочувствием, но плохо скрываемым злорадством, описан каждый шаг на пути болезней и упадка Фицроев.
В феврале 1864 г. Ханна Майер серьезно заболела: Шарлотта сообщала, что у нее «огромная опухоль на спине, похожая на верблюжий горб», и «она выглядит просто ужасно — лицо белое, ввалившееся, изборождено глубокими морщинами, с выражением крайнего страдания. Сердце разрывается, когда видишь, как ей больно. Опухоль на спине у нее просто огромна и доставляет ей сильные мучения. Однако, хотя она вся дрожит от боли, она не желает говорить ни о чем, кроме светских приемов. Ее мысли постоянно вертятся вокруг свадьбы». Кажется, единственное, что занимало тогда Ханну Майер, — необходимость найти подходящего мужа для дочери. Как не преминули заметить все ее родственники из семьи Ротшильд, все рассматриваемые «кандидаты» были христианами; более того, возникло очевидное расхождение между ее идеалом — «она не желала и слышать» о лордах Лоуборо, Сефтоне и Ковентри, хотя маркиза Бландфорда считала вполне приемлемым — и действительными кандидатами. Пусть Бланш была хорошенькой и одаренной в художественном смысле, однако она не считалась выгодной партией. С одной стороны, она была отрезана от своих родственников Ротшильдов; с другой стороны, по неофициальной иерархии Фицроев, она считалась низкорожденной.
В конце концов Бланш вышла замуж за художника и архитектора сэра Куттса Линдси. На первый взгляд он процветал, но вел богемный образ жизни и был вдвое старше невесты. Он владел имением в Шотландии, получал доход в размере десяти тысяч фунтов в год, подозрительно близко дружил с леди Вирджинией Сомерс. Его окружала целая свита любовниц плебейского происхождения и незаконнорожденных детей. Когда Шарлотта нанесла один из бесчисленных наполовину покровительственных, наполовину злорадных визитов в дом невестки на Аппер-Гроувенор-сквер — якобы для того, чтобы поздравить ее, — она «нашла ее очень больной, раздираемой самыми противоречивыми чувствами; она плакала и рыдала, почти крича, и ее в самом деле стало так жаль, что поздравления замерли у меня на губах. Строго между нами, она не совсем довольна замужеством дочери, поскольку жениху сорок лет и у него седые волосы; возможно, она, по своему тщеславию, метила выше и предпочла бы видеть своим зятем аристократа с важным титулом».
По иронии судьбы, Бланш последовала примеру самой Ханны Майер, которая за двадцать пять лет до нее выбрала себе мужа по любви и вышла за него вопреки пожеланиям матери. Хотя последняя старалась сделать хорошую мину при плохой игре — она настаивала, что сэр Куттс «самый очаровательный человек, какого я когда-либо встречала», — Шарлотта, описывая жениха Бланш, не упустила ни одного недостатка (она называла его «колоритным», «кривобоким», его подарки невесте она сочла жалкими и т. д.).
Однако это был еще не конец «наказания» Ханны Майер. С самого дня помолвки Бланш все больше отдалялась от своей больной матери и почти полностью отрезала себя от Ротшильдов. По словам Шарлотты, которая сочувствовала невестке и одновременно разжигала неприязнь к новоиспеченной «леди Линдси», Бланш навещала больную мать очень и очень нечасто. Шарлотта называла Бланш «крайне бессердечной», «бессердечной невестой», «бессердечной змеей», «жеманной и сентиментальной», «ледышкой», «ужасной притворщицей и бессердечной лицемеркой», «этой бессердечной, непостижимой женщиной», «жестокой дочерью» и «этой ужасной Бланш». Та, кого так порицали, была «необычайно счастлива оттого, что стала леди Линдси… и потому совсем не тревожилась за свою страдающую и, возможно, умирающую мать». Когда Шарлотта нанесла ей визит, она обнаружила, что «бессердечное создание хихикает, ухмыляется и жеманится, когда ее спрашивают об умирающей матери, как будто у бедной страдалицы обычная простуда».
К середине ноября всем стало очевидно, что конец близок. «Замужество и вдовство бедной тети X. М. стали одной цепью такого непрерывного горя и страданий, — писала Шарлотта сыну, — что, ради ее же блага, невольно не желаешь, чтобы ее дни продлились. Ну, а Бланш… ее жалеть совершенно не нужно. Она либо чудовище, либо скрывает свои чувства. Предполагать последнее не так неприятно…» «Мне очень грустно, — продолжала Шарлотта на следующий день, — когда я думаю о ее жизни, полной мучений, и о таком одиноком умирании. Бланш приезжает в 5 часов вечера, сидит с матерью пять минут и уезжает. Никому не рассказывай о таком бессердечном поведении, поскольку это настоящий позор для нашей семьи; представляю, как потрясены слуги, которые должны хранить верность своей хозяйке». И так далее, и тому подобное. «Под предлогом того, что страдалица слишком слаба, что не выносит даже ее обожаемого присутствия дольше пяти-шести минут в день, [она] не появляется в доме раньше пяти вечера, до того, как вечерние тени не положат конец ее рисованию в студии сэра Линдси; потом она сидит с романом в руке, пока ее несчастная мать ведет неравный бой с болезнью и смертью».
В ночь на 1 декабря 1864 г. Ханна Майер наконец скончалась. Ее жизнь, писала Шарлотта, старательно подбирая слова, была «затянувшейся пыткой»; более того, в последние недели жизни она иногда выглядела «как одна из красивых мучениц, которыми принято восхищаться в итальянских картинных галереях и храмах». Но Шарлотта, как и ее дядя Джеймс, не ограничивалась падением Ханны Майер в чисто религиозном смысле: ее раздражало, что в завещании невестки не указывались 7 тысяч фунтов на сберегательном счете, которые поэтому по умолчанию переходили к Линдси. Мысль о том, что деньги Ротшильдов перейдут в чужие руки, по-прежнему была неприятной даже через четверть века после того, как Ханна Майер стала отступницей. Наказание продолжалось даже после смерти; Шарлотта не упускала ни одного проступка со стороны Бланш Линдси, главными из которых стали отсутствие на похоронах матери (где «герцог Графтон, лорд Чарлз Фицрой и лорд Саутгемптон, который так мало знал и видел покойную… ни разу не упомянули о ней, а говорили о железных дорогах, лошадях и т. д.») и попытка продать портреты, которые достались Бланш в наследство от деда и бабки Ротшильдов («продать бабку и деда; это неслыханно!»). Все ее недостатки — и печально известные прерафаэлитские платья, и расширяющаяся талия, и ухудшающееся зрение — были, по мнению Шарлотты, следствием «первородного греха», совершенного ее матерью. А когда ее семейный корабль разбился о рифы многочисленных измен Линдси, сын Ансельма Фердинанд предсказал, что она «в конечном счете… раскается» в своем решении «покинуть брачное ложе». Похоже, даже в 1882 г. преступление Ханны Майер, хотя и наказанное, не забылось.

Город и деревня

Отношение Ротшильдов к Ханне Майер ярче всего свидетельствует об их необычайной семейной сплоченности в XIX в. Парадокс заключается в том, что гонения на Ханну Майер совпали с ускорением общественной и культурной ассимиляции семьи. И все же Ханна Майер не просто вышла замуж за христианина. Она и сама перешла в христианство, преодолев один из немногих барьеров, которые еще отделяли Ротшильдов от европейской общественной элиты, и, может быть, единственный барьер, который желали сохранить сами Ротшильды.
В своей сатирической «Книге снобов», опубликованной в «Панч» в 1846–1847 гг., У. М. Теккерей называл «семейство Шарлахшильд в Париже, Неаполе, Франкфурте и т. д.» «образцовыми „банковскими снобами“», которые «принимают весь мир в свой круг», расточают «имперское гостеприимство» и «развлекают всех… даже бедняков, на своих пирах». Его слова были недалеки от истины. За десятилетие, предшествовавшее смерти Натана, Ротшильды стали уделять значительно больше времени и сил общественным и культурным мероприятиям. В авангарде находился Джеймс. Во-первых, их резиденции и в городе, и за городом становились все более пышными и многочисленными. В 1836 г. Джеймс заказал архитектору, дизайнеру и театральному продюсеру Шарлю-Эдмону Дюпоншелю перестроить и отремонтировать его отель на улице Лаффита. Денег на ремонт не жалели. Результатом стал типичный дворец миллионера, в котором экстравагантные псевдоисторические декорации сочетались с наисовременнейшими удобствами. Среди самых живописных штрихов, внесенных Дюпоншелем, можно назвать обитый деревом салон в стиле Возрождения, главное место в котором отводилось серии картин Жозефа-Николя Робера-Флери на темы Ренессанса (в том числе «Карл V Испанский», «Лютер на молитве» и «Генрих VIII на охоте»), в которой герб Ротшильдов искусно сопоставлялся с гербом Медичи. Имелась также бильярдная с фресками в так называемом помпейском стиле работы Франсуа-Эдуара Пико. Однако историзм сочетался с самыми современными удобствами. В салоны и в столовую первого этажа провели центральное отопление, соорудив в погребе четыре кирпичных печи; на всех этажах имелся водопровод. Вода подавалась из цистерн на верхнем этаже. Имелись также четыре большие закрытые цистерны для отходов в погребе, не говоря уже о газовом освещении: фонари, замаскированные под факелы, держали усатые статуи. Так же переоборудовали дом Соломона, который находился по соседству, и новый отель «Талейран», который Джеймс приобрел в 1838 г. на более модной улице Сен-Флорентен в 8-м округе.
Видимо, дома производили сильное впечатление. В 1836 г., после бала, устроенного Джеймсом после театра (ему не терпелось похвастать отремонтированным домом на улице Лаффита), Гейне восхищенно описывал то, что он называл «Версалем абсолютной монархии денег»: «Здесь сочетается все, что способен изобрести дух шестнадцатого и деньги девятнадцатого веков; здесь гений изобразительного искусства соперничает с гением Ротшильда. Над дворцом и его обстановкой неустанно трудились целых два года; говорят, на ремонт потрачены громадные суммы. Месье де Ротшильд только улыбается, когда его об этом спрашивают… Однако гостям следует восхищаться вкусом, с каким все сделано, а также дороговизной».
Статья в парижском журнале «Бонтон» была еще более хвалебной: два соседних дома «как будто воплотили в жизнь сказки „Тысячи и одной ночи“. Такая роскошь внушает благоговейный трепет тем, в чьем распоряжении нет бирж Неаполя, Парижа и Лондона». «Каминные полки покрыты золоченым бархатом, — с восхищением вспоминал виконт де Лоне. — На креслах кружевные салфеточки; стены обиты чудесной парчой, усыпанной блестками; ткань такой толщины и прочности, что может стоять и, если нужно, поддержит то, что она закрывает, если стены пошатнутся. Очень красивы двойные и тройные шторы; они висят по всему дому… Вся мебель позолочена; на стенах тоже есть позолота». На австрийского дипломата Аппоньи, который посетил тот же бал, что и Гейне, произвести впечатление оказалось труднее: он нашел стиль Возрождения новых интерьеров «не подходящим для парижского отеля; он был бы более уместным в шато». Но даже ему пришлось признать, что «невозможно добиться лучшей имитации»: «Картины на золотом фоне выполнены прекрасными художниками, камины покрыты восхитительной резьбой. Стулья из позолоченной бронзы, с очень высокими спинками, увенчаны статуями, держащими эмалевый герб дома Ротшильдов. Ковры, канделябры, люстры, драпировки с тяжелыми золотыми и серебряными кистями — короче говоря, все выдержано в одном стиле; есть эмалевые часы, украшенные лазурью, вазы из цельного золота, инкрустированные драгоценными камнями и жемчугом. Словом, это роскошь, которая превосходит всякое воображение».
Позже то, чем восхищались гости, начали называть «стилем Ротшильдов» — стилем, выражаясь словами позднейшего критика, «который сочетал в себе богатейшие элементы всех предшествующих стилей… Тяжелые золотые карнизы, парчовые гобелены, занавеси генуэзского бархата с бахромой и кистями, мрамор и паркет… Ничто… не было новым, кроме газовых ламп».
В XX в. могло показаться, что вся эта освещенная газовым светом позолота слишком давит; в XIX в. она была последним писком моды. «Он бесконечно лучше дома его невестки, — сообщала герцогиня де Дино, увидев „храм“ Соломона, — благодаря более возвышенным пропорциям… его роскошь поражает воображение, однако все сделано со вкусом, настоящий Ренессанс, без примеси других стилей… В главном салоне кресла не из позолоченного дерева, а из позолоченной бронзы и стоят по тысяче франков за штуку». Ей вторил молодой Дизраэли: «Превыше всех зрелищ, — писал он в 1843 г. сестре Саре из Парижа, — был бал у б[арона] Соломона де Ротшильда — отель по обстановке превосходит все дворцы Мюнхена — огромная толпа слуг и ливрейных лакеев, более пышных, чем в Тюильри… ананасы во множестве, как черника. Вкус этого не имеющего себе равных дворца равен его пышности и богатству украшений». Позже он отдал дань дворцам Ротшильдов, увековечив их в романе «Конингсби», в абзаце, где описывается парижская резиденция Сидонии, которая «пережила в его руках такие обширные изменения, что… не сохранилось… ничего из первоначальной обстановки… Мраморная лестница, которая начиналась в обширном дворе, вела в зал огромных размеров, который одновременно служил оранжереей и галереей скульптур. Зал освещался ярким, однако мягким и приглушенным светом, который сочетался с красивыми неподвижными статуями и экзотическим ароматом, который витал в воздухе. Галереей можно было попасть во внутренний зал совершенно другого рода — причудливый, мерцающий, раскрашенный в разные тона, заполненный странными картинами и великолепными вещами.
Резная позолоченная крыша напоминала медовые соты, как то принято у сарацин; стены были обиты кожей с тиснеными узорами… пол был выложен мозаикой; повсюду стояли статуи негров в человеческий рост с лицами, на которых застыло дикое выражение; в вытянутых руках они держали серебряные факелы, которые пылали почти ослепительным светом.
Поднявшись из этого внутреннего зала по двойной беломраморной лестнице, гость попадал в главную анфиладу комнат.
Эти салоны, большие, просторные и многочисленные, были украшены главным образом энкаустикой работы самых прославленных мюнхенских художников. Три главных помещения отделялись друг от друга только колоннами, покрытыми богатыми гобеленами, сегодня откинутыми в стороны. Обстановка каждой комнаты соответствовала ее назначению. На стенах бальной залы нимфы и герои танцевали на фоне сицилийских пейзажей или лазурных берегов Эгейского моря. С потолка красивые божества кидали гостям венки… Большой салон изобиловал диванами и мягкими креслами…»
Кроме того, Джеймс тратил значительные суммы на свой замок (шато) в Ферьере в окрестностях Парижа, превратив его в современное загородное поместье в английском стиле. Архитектор Жозеф-Антуан Фрелихер пристроил псевдотюдоровскую прачечную. В 1840 г. Джеймс решил завести у себя образцовую ферму; он даже посылал управляющего в Англию, чтобы тот обучился полезным навыкам. Позже в поместье появились молочная ферма, а также печь для обжига кирпича и английские станки, на которых изготавливали водопроводные трубы для нужд усадьбы. В Ферьере имелись также конюшня, школа и тропы для верховой езды, не говоря уже об оранжерее и новом саде, разбитом Пласидом Массеем. В 1842 г., когда Ферьер посетила Ханна, невестка Джеймса, поместье «произвело на нее сильное впечатление». Как то случалось и прежде, не так легко было произвести впечатление на гостей-аристократов вроде Аппоньи и княгини Ливен, которые два года спустя приезжали в Ферьер погостить. По отзыву Аппоньи, в котором угадывается намек на аристократическую иронию, — самое сильное впечатление на княгиню произвела «великолепная прачечная», которую Джеймс и Бетти приказали соорудить в парке, «настоящий шедевр в своем стиле, живописная и очень удобная». Однако, когда княгиню проводили в ее комнату — некогда отведенную покойному герцогу Орлеанскому, — она пожаловалась на «жесткий и сырой» матрас, так что постель пришлось «менять, сушить, выбивать, стелить и перестилать». Сам Аппоньи высмеивал конюшню, которую построил Джеймс, «превосходное и крайне помпезное сооружение в стиле Людовика XIII». «Возможно, оно немного слишком красивое, — продолжал он, — так как этот дворец в чем-то подавляет сам замок». Кроме того, надменный дипломат усмотрел недостаток и в том, что пруд «слишком близко расположен к дому», и в отсутствии симметричного сада и клумб. «Парк и сад не разделены, — неодобрительно замечал он, — так что дичь может заходить прямо во внутренний двор замка». Однако даже самым придирчивым гостям пришлось согласиться, что интерьеры «не оставляют желать ничего лучшего»: «Все выполнено с безупречным вкусом и очень величественно. Там есть красивые картины и бесконечное множество всевозможных красивых вещей, доспехов, статуэток, графинов из серебра, слоновой кости или золота, украшенных жемчугом и драгоценными камнями, столиков из бронзы, железа, серебра, покрытых старым лаком… есть всевозможные вазы, украшенные драгоценными камнями… старинные шкафчики, инкрустированные слоновой костью, серебром и флорентийской мозаикой. Гостевые комнаты обставлены удобно, без излишней роскоши, но с хорошими коврами, удобными диванами, креслами, зеркалами, превосходными кроватями, умывальниками со множеством полотенец…»
Кроме того, гостям показывали парки при других замках Ротшильдов — в Булони и Сюрене. В Булони парк значительно расширили, а столовую соединили с оранжереей, где можно было обедать летом. Кроме того, Джеймс пристроил ложную ферму с коровами, курами и овцами экзотических пород. Несмотря на то что Соломон проводил за городом мало времени, на свой замок в Сюрене он денег не жалел. Замок отремонтировали, сменили в нем обстановку, окружили его тщательно продуманными стеклянными галереями. Подобно младшему брату, Соломон также играл в фермера, построив молочную ферму и купив большое стадо пернатой дичи; но его настоящей любовью стал сад, который он расширял всю жизнь, позже добавив теплицы и систему полива. Как сообщал лорд Уильям Рассел, посетивший Сюрен в 1843 г., «природа вынуждена была уступить деньгам и приносить летние плоды и цветы весной». Через два года пошли слухи, что Джеймс «перевозит большое количество очень больших тисов в цвету» из Мелёна в Сюрен, предположительно в подарок Соломону. «Каждое дерево, — сообщалось в „Таймс“, — настолько велико, что надобны 11 лошадей, чтобы тащить его. Так Людовик XIV выращивал парк в Версале». Как мы видели, подобное сравнение уже приходило в голову Гейне; и он, и другие неоднократно возвращались к нему.
Английские Ротшильды также вкладывали немало денег в свои городские и загородные резиденции, хотя и не по таким бурбонским меркам. Когда Дизраэли в 1843 г. посетил прием, который устроила в Ганнерсбери вдова Натана Ханна, он восхищался «красивейшими парком и виллой, достойными итальянского князя, хотя и обставленными со вкусом и роскошью, достойными… французских финансистов прежних времен… с красивым парком, беседками и освещенными дорожками». Если интерьер загородного дома Сидонии в «Танкреде» (1847) был отчасти списан с Ганнерсбери, тем не менее кое-что в романе противоречит образу резиденции французских Ротшильдов:
«После мраморной приемной Танкреда провели в помещение, которое было чем-то средним между салоном и библиотекой; на полках стояли не слишком многочисленные, но тщательно подобранные тома; сами полки были встроены в стены, так что они украшали комнату, не уменьшая ее. Стены, отделанные энкаустикой, по цвету сочетались с потолком, богато украшенным в том же стиле. Штора из фиолетового бархата, если нужно, закрывала большое окно, выходящее на балкон, полный цветов, и тенистый парк; эксминстерский ковер, который по цвету и стилю сочетался с обстановкой комнаты; масса роскошных сидений; большой стол маркетри слоновой кости, на котором стоял резной серебряный колокольчик, некогда принадлежавший папе римскому; наяда, чья золотая урна служила чернильницей; кинжалы для разрезания бумаги и только что прибывшие французские книги; несколько красивых ваз, недавно извлеченных из египетской гробницы, расставлены на малахитовом треножнике; портрет государственного мужа, бюст императора и пылающий огонь — вот что делало комнату и любопытной, и удобной…»
«Литературный» дом намеренно сделан более уютным, чем парижский дворец в псевдоренессансном стиле с его пятизвездочной роскошью. Англичанину отели на улице Лаффита казались чересчур помпезными. «Когда его переделают, — писала отцу Луиза в 1830 г., после визита в дом номер 17, который только что купил Соломон, — по-моему, он будет очень величественным, он огромен, в нем смогут разместиться почти три семьи». Лайонел испытывал двойственные чувства, купив незадолго до свадьбы примерно такой же дом в Париже: первый этаж, как говорил он своей будущей жене, «способен… соперничать с любым дворцом; в Париже человек богатый, будь он банкиром или принцем, может себе позволить подобную роскошь, хотя во всех других местах такое жилище покажется нелепым. Второй этаж, где шла повседневная жизнь семьи, почти так же роскошен, там столько золота, что первые дни ходишь ослепленный». «Здешние дома великолепны, — писал Нат Лайонелу два года спустя, — ты в них разбираешься. Комнаты [тети] Бетти очень красивы и, пожалуй, чересчур вычурны».
Существовали и различия между английскими и французскими загородными резиденциями. Джеймс почти всю жизнь старался не отдаляться от Парижа: и Ферьер, и Булонь находятся сравнительно близко к столице. Его английские племянники, наоборот, через пять лет после смерти отца начали подыскивать имения, которые находились «в большей глуши», чем пригородное поместье Ганнерсбери. Ганнерсбери по-прежнему подходило для определенных общественных мероприятий, и семья по-прежнему любила его: Ханна докупила еще 33 акра земли вдобавок к 76, унаследованным ею от мужа, а Лайонел в 1840–1873 гг. расширил поместье не менее чем на 620 акров. Но, как писал Дизраэли в «Эндимионе» о литературном аналоге Ганнерсбери, Хейно-Хаус, это поместье считалось «немодным». По мнению владельцев, оно находилось слишком близко к Лондону, чтобы можно было заняться там любимой забавой Викторианской эпохи — охотой. Стоило им расширить Ганнерсбери, как они начали искать поместья дальше от Лондона. Возможно, их фантазию подхлестывали яркие описания поместий Девоншира и Фицуильяма в Дербишире, сделанные их матерью. Конечно, со стороны «обитателей Сити» было бы непрактично покупать землю так далеко от Лондона; но Бекингемшир, как им казалось, представлял все преимущества подлинно сельской жизни при сравнительно небольшом удалении от столицы. Первые шаги в этом направлении были сделаны в 1833 г., когда Натан снял на лето поместье Тринг. Через три года Ханна купила землю возле Ментмора, к северо-востоку от Эйлсбери, а в 1842 г., увидев объявление в газете, Майер скупил несколько ферм в приходах Ментмора и Уинга, заложив основу того, что впоследствии станет крупным анклавом Ротшильдов в сельской местности. Его старший брат Энтони, который в то время уезжал по делам в Париж, позавидовал ему: «Не вредно вкладывать деньги в землю. Знай я какой-нибудь красивый уголок, я бы поступил так же… надеюсь, когда-нибудь у меня будет то же самое».
Вопреки тому, что иногда говорят, покупка Ротшильдами земли в сельской местности не символизировала ни растворения их капиталистического «духа», ни компромисса с «феодальным» старым режимом. Лайонел не склонен был восхищаться аристократами, когда бывал у них в гостях. Замок Хауард он называл «довольно приятным местом, но ничего чудесного. На самом деле он такой же, как Бленхейм, только гораздо меньше… в целом он не стоит того, чтобы ехать туда и смотреть на него». Зато в 1840-е гг. он и его братья активно приобретали сельскохозяйственные угодья; в свойственной для них манере они считали свои приобретения, по крайней мере отчасти, выгодным вложением капитала. Не приходится сомневаться, что Лайонел долго торговался, когда семья захотела приобрести еще одно поместье в Креслоу. «Я не против, — говорил он братьям в 1844 г., — так как покупка 33 процентов принесет мне 3 процента, а вокруг еще много маленьких ферм, покупка которых может стать выгодной, так что все вместе можно считать удачным вложением». В самом деле, поместья к югу от Ментмора, которые в конце концов купили Лайонел и его брат Энтони после банкротства герцога Бекингема в 1848 г. и смерти сэра Джона Дашвуда годом позже, стали типичными ротшильдовскими приобретениями: их приобрели по самой низкой рыночной цене. Кроме того, как мы увидим, существовали вторичные, но такие же практические обоснования для покупки нескольких усадеб в одном графстве: в соответствии с британской системой местного самоуправления и представительства в парламенте такая концентрация земли становилась полезным источником политического влияния. Согласно одному отчету, именно поэтому агенты по недвижимости Хорвуд и Джеймс советовали Ротшильдам покупать землю в одном месте. Однако лишь в 1850-х гг. братья начали потакать своим пристрастиям, построив собственные «помещичьи дома».
За пределами Франции и Англии Ротшильды как евреи не имели права приобретать недвижимость сверх оговоренной в законе. После 1830 г. эти ограничения начали ослабевать. В 1841 г. Карл приобрел виллу Пиньятелли в окрестностях Неаполя, которую его дочь с теплотой вспоминала как «рай на земле, с видом на бухту и на острова, на прославленный Везувий, самой оживленной улицей и Виллой Реале, неаполитанским Кенсингтонским парком». Однако в Вене Соломону приходилось труднее. Он по-прежнему вынужден был только арендовать отель «Цум Рёмишен Кайзер» на Реннгассе. Конечно, у него имелась недвижимость в других местах, в Париже и во Франкфурте. Но на карту был поставлен принцип — во всяком случае, на этом настаивал Соломон в «особой просьбе», с какой он обратился к Меттерниху в январе 1837 г. относительно «судьбы моих единоверцев… надежд стольких отцов семей и стремлений тысяч людей». Когда правительство в очередной раз отказалось сделать общее послабление в вопросе о дискриминации — чтобы «публика… вдруг не пришла к выводу, что собираются провести полную эмансипацию евреев», — Соломон столкнулся с дилеммой: Меттерних поведал ему, что император, добровольно и в знак особой привилегии, пожелал даровать отдельным евреям разрешение владеть домами в Вене. Повторялась старая история о князе и придворном еврее, посредством которой правительство «подкупало» еврея-банкира, от которого оно зависело, особыми льготами. Соломон не поспешил воспользоваться выгодным предложением; он сдался лишь через пять лет, в 1842 г. Просьбу разрешить ему владеть недвижимостью в Вене удовлетворили, и он наконец купил отель на Реннгассе, а также соседний дом, который он снес и на его месте построил новый. По его признанию, это — вместе с предоставлением почетного гражданства, которое сопровождало покупку недвижимости, — сделало его «привилегированным исключением в среде моих единоверцев, которые… должны были иметь такие же права, как и те, кто принадлежал к другим религиозным конфессиям».
Можно подумать, что этот компромисс противоречил позиции, занимаемой другими членами семьи в связи с вопросом о еврейских гражданских правах; но, как и Майер Амшель до них, большинство Ротшильдов, похоже, считали, что общие права и индивидуальные привилегии не противоречат друг другу, а дополняют друг друга: если нельзя получить права для всех, следует добиваться индивидуальных привилегий. Соломона не осуждали за то, что он принял предложение Меттерниха. Более того, прежде, чем он дал свое согласие, один из его английских племянников поощрял его «поскорее получить разрешение от князя Меттерниха на покупку поместья в Богемии». В 1843 г. Соломон воспользовался советом племянника, хотя на самом деле он просил у императора позволения не только купить в соседней Моравии поместье, но и иметь возможность передать его своим наследникам. Он снова вынужден был выступать в роли скромного, но достойного просителя, «придворного еврея». В прошении он перечислял свои различные финансовые вклады «как достаточное доказательство его непоколебимой преданности австрийской монархии» и выражал «свое самое горячее желание владеть недвижимостью в стране, чьи правители выказали ему столько замечательных знаков своей благосклонности». Петиция снова была удовлетворена, хотя и с оговорками, связанными с моравскими имениями. Как выразился один чиновник, «положение Соломона в обществе настолько исключительно, что он очень далек от обычного положения своих единоверцев; его выдающиеся качества и редкий ум позволяют в данном случае закрыть глаза на строгие ограничения, накладываемые на других евреев». Лорд-канцлер граф Инзаги выразился откровеннее: по его словам, «крайне желательно, чтобы барон Ротшильд был теснее связан с Австрийской империей, вложив деньги в недвижимость в этой стране; и… за границей возникнет странное впечатление, если его особое желание постоянно обосноваться в этой стране, где он столько лет был активно занят и сотрудничал с правительством в более обширных и важных операциях, чем когда-либо раньше… не будет удовлетворено после того, как ему предоставили особые знаки отличия».
В дополнение к поместью, которое в конечном счете приобрел Соломон в моравских Коричанах, что, вместе с его недвижимостью в Вене, довело стоимость его владений в Австрии до 2 млн гульденов, он также приобрел недвижимость в Пруссии, купив в 1842 г. замок Шиллерсдорф. В связи со спором из-за прав на данное поместье Гейне в 1846 г. предупреждал, что «прусским аристократам захочется воспользоваться лапой плебея, чтобы поколебать общественное мнение против „исключительной семьи“ (данный термин постоянно использовался при ссылках на Дом Ротшильдов в документах, касающихся права опеки над Шиллерсдорфом и Хюльчином)».
Как ни странно, несмотря на упорные усилия городских властей вернуть еврейскую общину в гетто после 1814 г., «исключительная семья» почти не сталкивалась с проявлениями враждебности, когда ее представители пожелали приобрести новые владения во Франкфурте. Возможно, это стало отражением изменившегося политического климата в городе после 1830 г. В 1831 г., после долгих раздумий, Амшель, наконец, поручил Фридриху Румпфу, учившемуся в Париже, отремонтировать и расширить дом в его любимом саду на Бокенгеймер-Ландштрассе. Румпф превратил первоначальный, довольно скромный, кубический в плане дом в центральный павильон виллы в неоклассическом стиле, пристроив два крыла с коринфскими колоннами в три четверти и переделав сам сад в строго симметричном стиле. Эта смесь барокко и ренессанса была довольно типична для домов, которые любили тогдашние представители нееврейской городской элиты, что свидетельствует о росте уверенности Амшеля — какой контраст с тем его настроением, когда он приобрел дом с садом! В последующие годы его привязанность к дому не угасала: навещая в 1844 г. замужних дочерей Шарлотту и Луизу, Ханна сообщила им, что в саду построили «красивую и очень большую оранжерею и посадили несколько величественных деревьев разных пород».
Ротшильды еще больше приблизились к Бетманам и Гонтардам в 1834 г., когда Амшель купил большой четырехэтажный дом за номером 34 на престижной улице, называемой Цайль. В том же году Ансельм приобрел примерно такой же «дворец» (более того, построенный тем же архитектором) на расположенной неподалеку Нойе-Майнцер-штрассе (номер 45). Его резиденция превосходила роскошью близлежащий дом за номером 33, купленный Карлом в 1818 г. Благодаря Румпфу, который переделал фасад в стиле ренессанс, дом казался еще более величественным. В 1846 г. Майер Карл поручил тому же Румпфу расширить купленный им дом на берегу Майна; но к тому времени простое подражание больше не являлось целью Ротшильдов. «Унтермайнкай, 15» — сейчас по этому адресу находится Еврейский музей Франкфурта — был построен в 1821 г. и стоял в конце элегантного ряда домов в неоклассическом стиле. Изначально дом предназначался банкиру Йозефу Исааку Шпайеру и уже выделялся среди соседних домов благодаря своему стилю в духе итальянского Возрождения. Румпф сделал его еще более выдающимся. Хотя он сохранил некоторые изначальные черты, особенно многоугольный вестибюль, выступающий из боковой стены, он удвоил его длину и добавил некоторые явно восточные черты (в частности, два новых закрытых балкона с мавританскими угловыми колоннами и резными балюстрадами). В результате дом, пусть и не слишком нарочито, стал доминировать над всей улицей, служа символом упрочившегося превосходства Ротшильдов в экономической жизни города.
В тот же период времени Ротшильды приобретали загородные имения в окрестностях Франкфурта. В 1835 г. Амшель купил загородный замок («шлосс») в Грюнебурге, а через два года Карл приобрел такое же владение, Гюнтерсбург. Буквальный перевод («замок») слегка преувеличивает размеры оригинальных домов, да и земельные участки размером около 150 акров были достаточно скромными. Впрочем, в одном отношении франкфуртские Ротшильды оказались тщеславнее своих родных, ибо они стали первыми членами семьи, которые не просто обновляли уже существующие здания, а строили себе новые загородные резиденции. Такая склонность вызвала эстетические дискуссии в пределах семьи, в которых «англичане» (представленные во Франкфурте женой Ансельма Шарлоттой и женой Майера Карла Луизой) категорически проиграли.
В 1840 г. Майер Карл поручил Румпфу построить новую «загородную резиденцию» в Гюнтерсбурге. По дизайну загородный дом напоминал особняк на Унтермайнкай, с дорическими колоннами на первом и втором этажах и коринфскими колоннами на верхних этажах в двух боковых проекциях. «Дом большой, и когда его закончат, он станет величественной резиденцией, — сообщала его свекровь Ханна, — хотя парк и сад не соответствуют английскому вкусу». Сын разделял мнение матери: дом получится «очень величественным и таким большим, что вместит нас всех», и сад будет «красивым», но «очень жаль, что такой большой дом находится не на 10 000 акрах земли милях в десяти от города». Спор продолжился, когда Ансельм решил построить новый «садовый дом» в поместье Грюнебург. Несомненно, вспоминая детство в Ганнерсбери, его жена Шарлотта настояла, чтобы по стилю новый дом был «идеально английским», и просила братьев прислать образцы дизайна из Лондона. «Я не могу решить, какой стиль выбрать — елизаветинский или сельский», — писала она матери. «Она хочет нечто среднее между готическим, елизаветинским и всеми прочими стилями, — писал слегка обескураженный Лайонел. — Не дворец, но хороший, большой дом». Судя по всему, родственникам удалось уговорить Шарлотту, и она уступила. В конце концов они с мужем остановились на длинном прямоугольном доме в стиле замка на Луаре. Дом вышел эклектичным — с башнеподобными выступами в углах, отделкой из песчаника на первом этаже, балюстрадами, обелисками, волютами и трубами. Единственной уступкой Шарлотте стала высокая кирпичная башня в неоготическом стиле в северном конце парка — явно английская черта.

Элитные занятия

Такие споры об архитектурных стилях знаменуют важную перемену в положении Ротшильдов после смерти Натана. До 1836 г., как мы видели, он и его братья подходили к приобретению более просторных резиденций в сугубо утилитарном свете: если не считать того, что они просто были удобнее для проживания, в них лучше было принимать великих мира сего, угощать и развлекать их, а также узнавать полезные новости или заключать выгодные сделки. После 1836 г. традиция бесконечных званых ужинов и балов продолжилась. Бал в марте 1836 г., который устроил Джеймс, чтобы показать отреставрированный отель, возможно, не был нетипичным: «Как на всех суаре Ротшильдов, — писал Гейне, — гости представляли собой избранное общество аристократов, способное произвести впечатление по причине известной фамилии, высокого титула или (в случае дам) красоты и изящества». Современники склонны были с этим соглашаться: хотя до 1830 г. некоторые вельможи эпохи Реставрации еще не принимали приглашений Джеймса, с приходом «буржуазной монархии» у обитателей Сен-Жерменского предместья было меньше поводов демонстрировать враждебность. «Общество всей парижской элиты», — лаконично описывал Дизраэли гостей, приглашенных на бал к Соломону, который он посетил в 1843 г. Список гостей на званых ужинах у Джеймса был примерно таким же.
И в Лондоне гостеприимство Ротшильдов становилось все щедрее и экстравагантнее. В июле 1838 г. Лайонел устроил пышный летний бал в Ганнерсбери, на который пригласил 500 с лишним гостей, в том числе герцогов Кембриджа, Сассекса, Сомерсета и Веллингтона. После концерта, в котором участвовали ведущие музыканты и певцы, подали ужин, за которым, по словам Мозеса Монтефиоре, последовал «грандиозный бал… в величественном шатре, воздвигнутом для этой цели». Кембриджи снова ужинали в Ганнерсбери в сентябре того же года; и через пять лет они снова присутствовали там на балу, вместе с герцогиней Глостер и Эрнстом I Саксен-Кобургским, отцом принца Альберта, — внушительное трио королевских родственников. Даже во Франкфурте казалось, что пали последние барьеры. Так, в 1846 г. сестра Лайонела Шарлотта дала «великолепный бал». Среди гостей, которые в тот период бывали на ужинах у франкфуртских Ротшильдов, можно назвать короля Вюртембергского, принца Лёвенштайна и принца Витгенштайна. Снова подходящая цитата из Дизраэли (на сей раз он запечатлел подобный великосветский прием в «Эндимионе»): «Через очень короткое время на пирах в саду в Хейно, на балах и банкетах, на концертах в Портленд-Плейс можно было найти не просто жен послов и государственных министров, но и переменчивое и капризное модное общество, которое сдалось, как сказочная страна, завоеванная внезапно. Визиты к Невшателям вошли в моду; все напрашивались к ним в гости, причем некоторые тщетно».
Судя по частоте отзывов о приемах у Ротшильдов, широта и размах их гостеприимства не переставали изумлять современников — особенно таких литераторов и политиков, как Дизраэли. В «Танкреде» описан изысканный ужин у Сидонии, когда кушанья подавались «на блюдах севрского фарфора… стоящих на воздушных золоченых этажерках, покрытых искусной резьбой; так, корзинки с солью стояли на муле, или морская нимфа протягивала вам блюдо на раковине, только что выловленной из океана, или вы находили ее в птичьем гнезде; каждому гостю полагалось свое… Внешний вид стола менялся, словно по мановению волшебной палочки, и бесшумно, как во сне». В «Эндимионе» изображен званый ужин в Ганнерсбери. «Воскресенье было великим днем в Хейно; представители королевской фамилии и биржи всегда бывали там широко представлены… им представлялась возможность, которую они высоко ценили, встречаться и разговаривать с некоторыми публичными персонами, известными или многообещающими членами парламента, и время от времени — с секретарем казначейства или тайным советником». За ужином некий литератор-подхалим по фамилии Сент-Барбе — карикатура на Теккерея — рассыпается в похвалах хозяевам.
«Что за семья! — сказал он. — Раньше я понятия не имел, что такое богатство! Вы заметили серебряные блюда? Свое я не мог удержать одной рукой, таким тяжелым оно было. Не думаю, что на всем свете можно найти такие блюда… Но они заслужили свое богатство, — продолжал он; — никто не питает против них злобы. Не скрою, поедая трюфель, я чувствовал жар в области сердца — если это не несварение желудка, то, скорее всего, признательность… Он чудесный человек, этот Невшатель. Жаль, что я не знал его год назад! Я посвятил бы ему роман. Такой, как он, способен сразу же выписать чек… Если вы посвятите роман какому-нибудь лорду, самое большее, что он для вас сделает, — пригласит вас к себе на ужин, а потом, скорее всего, раскритикует ваш труд в одном из обзоров…»
Откровенно говоря, сами Ротшильды по-прежнему считали подобные мероприятия скорее неприятной обязанностью — ранним видом корпоративного гостеприимства, — чем удовольствием. «Здесь у нас вечер за вечером вонючие балы, — жаловался Нат братьям в 1843 г.; — вы и понятия не имеете, как французские старухи пахнут потом после долгого вальса». Да и ежевечерние ужины для дипломатов и политиков вовсе не доставляли им радости: 30 апреля 1847 г., когда в число гостей входили князь Гольштейн-Глюк-сбург, герцог Девоншир и лорд и леди Холланд, Аппоньи не мог не заметить «ужасные невралгические боли», от которых жена Ната кривила лицо. Со временем им надоели и нескончаемые партии в вист, которые были такой характерной чертой общения элиты XIX в. и которые, как кажется, стали главной формой развлечения в Неаполе. Кроме того, многие члены семьи двойственно относились к необходимости каждый год ездить «на воды» в Экс, Бадгастайн, Вильдбад и Киссинген, по обычаю, который завел Джеймс в начале 1830-х гг. Хотя это было делом «решенным», Джеймс редко проявлял энтузиазм относительно «курса лечения»; более того, он, похоже, воспринимал поездки «на воды» как утомительную работу. С возрастом он начал проводить на курортах все больше времени летом, поправляя свое здоровье, но забрасывал племянников и сыновей в Париже безапелляционными письмами и настаивал на том, чтобы его держали в курсе всех дел. В 1841 г. Соломон приходил в восторг от «воздуха, гор, водопадов и целебной воды» в Бадгастайне, а Энтони шутил, что воды полезны для либидо Джеймса; однако реакция Майера на Вильдбад более типична. «Ты и понятия не имеешь, — жаловался он Лайонелу в 1846 г., — как здесь скучно; если бы я не решил принять предписанные мне ванны, я бы скоро отсюда сбежал».
Слово «бегство» намекало на более приятные виды досуга, которые к 1830-м гг. открыли для себя Джеймс и его племянники. И самым первым из них стала охота. Необходимо провести различие между тремя раздельными, хотя и связанными между собой видами охоты, ставшими любимыми видами досуга у Ротшильдов. Во-первых, речь шла о стрельбе, главным образом фазанов, чем Джеймс занимался в Ферьере еще в начале 1830-х гг. Во-вторых, охота на оленей, благодаря которой, в числе прочего, его племянникам так понравился Бекингемшир в 1840-х гг. Наконец, Ротшильды увлеклись скачками, занятием, которое казалось им близким к охоте, хотя и требовавшим более тщательно выращенных и подготовленных лошадей — не говоря уже о профессиональных жокеях.
Из всех этих забав охота на дичь считалась самым «светским» времяпрепровождением. В сентябре 1832 г., когда еще ощущались последствия Июльской революции, Лайонел «сопровождал Монталиве и Аппоньи на охоту, что в любое другое время, кроме нынешнего, было бы очень забавным, но теперь едешь с этими великими личностями скорее для того, чтобы послушать, что происходит, чем ради развлечения». Такая практичность вполне соответствовала интересам дяди Джеймса. Он сам применял подобный подход на протяжении всего десятилетия, особенно в 1835 г., когда на охоте с участием герцога Орлеанского было убито 506 серых куропаток, 350 зайцев и 110 фазанов. Ту охоту можно считать образцом «корпоративного гостеприимства» в его самом гротескном виде, когда несчастные птицы и звери закупались специально к случаю и каждому из выдающихся гостей выделили егеря, собаку и ружье. Естественно, самые опытные охотники неодобрительно отнеслись к подобной резне. Особенно страстно осуждал охоту в Ферьере Капфиг: «Плохая псарня, плохие гончие, взмыленные лошади после первого галопа, жадный егерь, дичь распродана, оленина жесткая, слуги хмурые и нерасторопные». Даже родные племянники Джеймса понимали, что здесь много что нуждается в усовершенствовании. В 1843 г., тщетно пытаясь перевоспитать дядю, они пригласили его пострелять куропаток в Шотландию. «Охота там отличается от того, что мы привыкли видеть, и особенно от того, как заведено у нашего дядюшки в Ферьере, где всю дичь ему подгоняют, а ему остается лишь перестрелять ее», — язвительно писал Лайонел.
«Здесь нам надо идти за собаками и искать дичь, что гораздо интереснее и в то же время утомительнее. Вначале барон был весьма энергичен и очень хорошо шел за собаками; ему повезло — он застрелил около 15 куропаток, но вскоре устал, тогда и мне удалось немного пострелять, и я настрелял столько же… Прогулка немного утомительна, так как во многих местах вереск доходит до колен».
Очевидно, младшему поколению нравилось приводить «барона» в замешательство: и Нат, и Ансельм радостно представляли, как Джеймс вернется в Париж одетый «как настоящий шотландский горец, в килте, со старинным палашом в руке, демонстрируя крепкие ноги и икры».
«Английские» племянники Джеймса предпочитали верховую охоту на оленей с гончими. Возможно, по наущению Майера, в 1839 г. они начали охотиться со сворой шотландских борзых в долине Эйлсбери; они снимали конюшни и псарни в Тринг-Парке. Именно стремление охотиться более чем что-либо другое побудило их через три года купить Ментмор. К 1840 г. охота на оленя влекла в Бекингемшир не только Ротшильдов-мужчин, но и их жен, хотя лишь пять лет спустя они сумели устроить публичную охоту. Самые страстные воспоминания об охоте и радости погони исходили, что характерно, от Ната, «сосланного» в Париж. Его первые письма полны ссылками на охоту. «Какие здесь чудесные кожаные бриджи! — писал он домой в 1842 г. — Так и хотелось натянуть их и проскакать галопом по Булонскому лесу — старина Тап [Майер] наверняка воскликнул бы: „Вперед, кокни!“» Пишите больше об охоте, о том, удалось ли старине Тапу свалиться в грязные сточные канавы, как Г. Фицроя вынудили охотиться с шотландскими гончими — все интересно нам, беднягам, которые могут охотиться лишь на колонках «Беллз лайф». И в том же году: «Сегодня мы едем к леди Эйлсбери. Я бы скорее пробежал за 40 минут через долину, чем смотрел на ее уродливое лицо без вуали». В 1841 г. сэру Фрэнсису Гранту заказали портреты всех четырех братьев в полный рост верхом, блистательных в своих алых фраках и цилиндрах. На самом деле всем четверым редко удавалось поохотиться вместе.
Получив такие свидетельства, соблазнительно прийти к выводу, что охота на оленей стала лишь данью гедонизму со стороны богатых молодых людей, черты, которую позже увековечат Сёртис и Зигфрид Сассун. Однако одна фраза Ната намекает на то, что в этом увлечении видели нечто большее. «Скачите во весь опор, — убеждал он братьев в 1840 г., — и пусть придворные не считают нас портными!» Как и в Париже, охота была не просто времяпрепровождением. На ней можно было пообщаться с представителями знати, в том числе придворными. Многие из них, особенно мужчины, были искусными наездниками. Беря преграды и перескакивая через живые изгороди в Бекингемшире, сыновья торговца сукном Натана Ротшильда доказывали, что они не «портные». Помимо всего прочего, охота была хорошей тренировкой — занятием, в котором их деду, вынужденному ютиться в пределах Юденгассе, отказывали вовсе, а отцу позволяли со скрипом. Вполне понятно, что сидячий образ жизни старших Ротшильдов вел к различным болезням вроде той, которая убила Натана. С другой стороны, то, что Нат получил серьезную травму, упав с лошади, подтверждало давнее предупреждение его отца о несовместимости банкиров и лошадей.
То же самое относилось к первым вылазкам братьев на скачки. От Бакстона известно, что Натана раздражала любовь сыновей к арабским скакунам. Лайонел откровенно признавал себя «экстравагантным», так как много тратил на лошадей, пока проходил период ученичества в Париже. Около 1840 г. Энтони начал разводить скаковых лошадей; в том же году одна из его лошадей выиграла скачки на Марсовом поле в Париже. В некотором смысле та победа стала вершиной тогдашних общественных притязаний Ротшильдов, так как выдающимся хозяином парижского события был не кто иной, как герцог Орлеанский. После его смерти в июле 1842 г. в результате несчастного случая — лошади понесли, и он выпрыгнул из коляски — ниша какое-то время пустовала. Как писал Дизраэли в октябре того же года, «Энтони наследует герцогу Орлеанскому в покровительстве над полем и дарит дорогие кубки на состязаниях, в которых обычно побеждают его лошади». Нат, по-прежнему мечтавший о долине Эйлсбери, не одобрял увлечения младшего брата и предупреждал его: «Скаковые лошади — дело рискованное; очень приятно заниматься ими, когда они побеждают, и все наоборот, когда они проигрывают… Милый Тапус, лучше уж алый фрак, чем шелковый жилет, это гораздо полезнее для здоровья и не так затратно». Но Майер, очевидно вдохновленный успехом Энтони, вскоре после этого основал конюшню для скаковых лошадей в Ньюмаркете; именно он в 1843 г. (поиграв с более ярким сочетанием янтарного, сиреневого и красного) зарегистрировал темно-синий и желтый в качестве цветов Ротшильдов.

Инвестиции в искусство

После 1830 г. Джеймс и его племянники открыли для себя не только радости спорта. Еще более важным новым источником вдохновения и престижа стало покровительство изобразительным искусствам; и здесь можно ясно видеть, что Ротшильды не просто «подражали» аристократам.
Естественно, многие ошибочно принимали Джеймса де Ротшильда за обывателя. «Мне бы деньги Ротшильда!» — восклицает Гумпелино в черновом варианте «Луккских вод» Гейне, написанном около 1828 г., за три года до того, как поэт уехал из Германии в Париж.
«Но что ему от них пользы? Ему недостает культуры, в музыке он разбирается как новорожденный теленок, в живописи — как кошка, в поэзии — как Аполлон (так зовут моего пса). Когда такие люди теряют деньги, они перестают существовать. Что такое деньги? Деньги круглые и катятся, а образование остается… Если бы я — боже сохрани — лишился денег, я по-прежнему остался бы великим знатоком искусства, живописи, музыки и поэзии».
Через пятнадцать лет, когда Гейне довольно близко познакомился с Джеймсом, он переменил свои взгляды на него, хотя комплименты, как часто бывает у Гейне, очень двусмысленны. Джеймс, признавал Гейне, «обладает способностью находить, пусть не всегда судить, ведущих исполнителей во всех сферах деятельности. В силу такого дара его сравнивают с Людовиком XIV; по правде говоря, в противовес его здешним парижским коллегам, которые любят окружать себя посредственностями, герр Джеймс фон Ротшильд всегда дружит со знаменитостями в любой области; даже если он сам в чем-то не разбирается, он знает, кто наиболее преуспел в той или иной сфере. Может быть, он не понимает в музыке ни единой ноты, но другом его семьи всегда был Россини. Ари Шеффер — его придворный художник… Герр фон Ротшильд не знает ни слова по-гречески, но благоволит к ученому эллинисту Летронну… Поэзия, французская и немецкая, также весьма ярко представлена в числе пристрастий герра фон Ротшильда; хотя мне кажется, будто… герр барон не так любит поэтов нашего времени, как великих поэтов прошлого, например Гомера, Софокла, Данте, Сервантеса, Шекспира, Гете — чистых мертвых поэтов, просвещенных гениев, которые свободны от всех земных нечистот, удалены от всех мирских нужд и не просят у него акции Северной железной дороги».
Далее станет ясно, что последнее замечание служило многозначительным намеком на собственные отношения Гейне с Джеймсом; но, вынеся их за скобки и сделав скидку на сатирическое преувеличение, можно видеть, что вышеприведенный абзац (опубликованный в 1843 г. в «Аугсбургер цайтунг») едва ли мог быть написан о человеке, который совершенно не интересуется искусством. Даже если сам Джеймс не был в чем-то специалистом, он восхищался познаниями в той или иной области, что совсем не похоже на обывателя. Годом ранее, когда еще один тщеславный молодой литератор (также выкрест, как Гейне) впервые познакомился с Джеймсом на ужине в Париже, он попал прямо в точку. «Он кажется мне, — писал Бенджамин Дизраэли сестре, — счастливой смесью французского денди и разносчика апельсинов. Он заговорил со мной без церемоний, начав с фразы: „Кажется, вы знакомы с моим племянником“». «Разносчик апельсинов» в Джеймсе сильнее всего проявлялся в сильном франкфуртском акценте, с каким он говорил по-французски, и во властных манерах, общих с его лондонским братом; но «французским денди» он был в глубине души — ему нравилось общество художников, музыкантов и писателей. Одна англичанка, посетившая Париж в 1850-е гг., тоже это заметила, когда нанесла визит «мадам де Рот… чье поэтическое обиталище больше похоже на дворец богатого художника, чем на дом миллионера». Несмотря на грубые манеры, Джеймс в глубине души был эстетом — даже представителем богемы, — хотя он осторожно потакал этому своему пристрастию, окружая себя красивыми вещами и вводя одного-двух самых занятных создателей таких вещей в свое во всем остальном скучное окружение. Нечто подобное можно сказать и о его английских племянниках, чья любовь к охоте была всего лишь одной гранью их широкого кругозора за стенами конторы.
Наверное, очевиднее всего такое «окультуривание» проявилось на других стенах — особенно на стенах их домов, которые постепенно закрывались картинами высочайшего качества. Первой примечательной картиной, купленной Ротшильдом, была «Молочница» французского художника Жана-Батиста Грёза — типично наивноромантическое произведение позднего рококо, — которую Джеймс приобрел еще в 1818 г. Грёз был любимым художником Ротшильда; в 1845 г. Джеймс купил еще одну его картину, «Девочка с букетом», на аукционе в поместье кардинала Феша, а его племянник Лайонел начал свою коллекцию в 1831 г. с приобретения на аукционе Филлипс его «Сюжета V» («Оскорбленная добродетель»). Позже он приобрел еще четыре картины этого художника, в том числе «Прощальный поцелуй». Еще две картины Грёза принадлежали его брату Энтони, в том числе «Детская». Такие картины дополняли многочисленные предметы старинной мебели и украшений, приобретенные членами семьи, — например, секретер Марии-Антуанетты и коллекцию севрского фарфора, которую собирал Джеймс. Еще одним любимым художником Ротшильдов был испанский живописец XVII в. Бартоломе Эстебан Мурильо, чье творчество Лайонел, скорее всего, открыл во время поездки в Мадрид в 1834 г. Тогда, как он откровенно признавался, он проводил «все свободное время… гоняясь за картинами, которых здесь во множестве, а хороших очень мало». К концу 1840-х гг. картины Мурильо имелись и у него самого, и у его дяди, и у матери.
Однако самым привлекательным семья находила искусство Голландии XVII в. В 1840 г. Джеймс купил «Знаменосца» Рембрандта из коллекции Георга IV; он повесил картину в большом салоне на улице Лаффита; кроме того, ему принадлежал «Портрет молодого человека» того же живописца (картина висела в гостиной) и «Портрет мужчины» Франса Халса, а также произведения Антона Ван Дейка, Питера Пауля Рубенса, Якоба ван Рёйсдаля и Филипса Вауэрманса. В 1836 г. во Франкфурте Лайонел купил «Туалет дамы» Герарда Терборха, а годом позже добавил четыре картины Вауэрманса из коллекции герцогини де Берри, а также три картины Яна ван дер Хейдена, в том числе «Замок Розендал» и «Вид на Харлем». В 1845 г. он купил еще две картины Вауэрманса и Питера де Хоха из коллекции Джорджа Люси. Примерно в 1850 г., когда к нему на Пикадилли приехал специалист по немецкому искусству Густав Вааген, его коллекция включала три картины кисти Мейндерта Хоббема, три — ван Рёйсдаля, одну — Паулюса Поттера, одну картину кисти Карела Дюжардена, одну — Адама Пейнакера, две — Яна Вейнантса и одну Исаака ван Остаде. Позже он добавил две картины Николеса Берхема, пять произведений Альберта Кёйпа, в том числе «Вид на замерзшую реку»; шесть картин ван Мирисов, отца и сына, две — Гаспара Несшера, три — Герарда Терборха и семь — Давида Тенирса Младшего, а также натюрморты Яна Давида де Хема, Яна ван Хейсума, Рашель Рюйш, Яна Веникса и Петера Гейселса. Очевидно, его вкусы разделял брат Энтони: в 1833 г. он купил портрет няни с ребенком, играющим с козлом, который, как оказалось, носит подпись Рембрандта (позже, когда выяснилось, что подпись поддельная, авторство приписывали Николасу Масу). К 1850 г. в его коллекции появились картины Вауэрманса, Тенирса, Ван Дейка, Рубенса и ван Остаде.
Совсем не удивительно, что в тот период складывалось нечто вроде коллективного «вкуса Ротшильдов», так как семья и в этой сфере во многом действовала согласованно. Родственники предупреждали друг друга о крупных аукционах и действовали в интересах друг друга на различных рынках. В 1840 г. Джеймс попросил Энтони «избавиться от Рембрандта, если это можно сделать с выгодой», но, «поразмыслив», решил не покупать Мурильо через племянника. Он и его племянники стремились добиться того, чтобы в 1841 г. большая римская коллекция пошла с аукциона в Париже, а не в Лондоне. «Мы должны заняться этим вместе, — писал Джеймс. — Может быть, мы купим несколько красивых картин». Что характерно, в 1843 г., когда на аукционе в Париже выставили две картины Мурильо, Нат решил купить их для матери, хотя в конце концов оставил их для Каролины, жены Соломона. Ко времени своей смерти Ханна являлась владелицей картин Мурильо, Кёйпа и Тенирса; вероятно, все они были куплены для нее сыновьями. Общим было и естественное для них стремление предпочитать светские сюжеты религиозным, — может быть, это лучшее объяснение того, что в их коллекциях много работ голландских мастеров, — хотя такая склонность вовсе не была правилом. Что любопытно, Ротшильды покупали не только сцены из Ветхого Завета (например, картину Поля Делароша «Моисей в камышах»), но и произведения исключительно христианской иконографии. В 1840 г. Лайонел приобрел у лондонского торговца картинами произведение Мурильо «Младенец Христос — добрый пастырь»; позже он купил «Голову Магдалины» Доменичино и «Мадонну с младенцем» Андреа дель Сарто; Джеймсу принадлежали «Шартрская Мадонна» Яна ван Эйка и Петруса Кристи, а также «Богоматерь с младенцем» Луини. В 1846 г. тесть подарил Энтони картину Ван Дейка «Аббат Скалья, поклоняющийся Богородице с младенцем».
Однако не стоит и преувеличивать однородность коллекций Ротшильдов даже в ранний период. Когда Нат купил «Даму с веером» Веласкеса, он заметил, что «картины похожи на женщин, ими любуются и выбирают их по своему вкусу… Она не всем понравится, так как лицо у нее некрасивое, хотя выписано замечательно». Джеймс не разделял любовь Лайонела к английским художникам XVIII в. (его вкусы и в Великобритании во многом опередили свое время). В 1846 г. он приобрел на аукционе Кристи «Портрет мастера Браддила» Джошуа Рейнольдса, а вскоре купил еще несколько картин кисти того же мастера («Портрет миссис Ллойд», «Портрет мисс Мейер в виде Гебы» и «Змею в траве»). Позже он увлекся Томасом Гейнсборо, купив в 1871 г. его «Портрет достопочтенного Фрэнсиса Данкома» за 1500 ф. ст., а на следующий год на аукционе Кристи — «Портрет миссис Шеридан». Кроме того, ему принадлежали «Портрет Эммы» и «Леди Гамильтон» Джорджа Ромни, картины сэра Уильяма Бичи и Джона Хоппнера. Такая любовь к относительно недавним портретам людей, которые не являлись ни родственниками, ни, скорее всего, даже знакомыми Ротшильдов, особенно удивительна, хотя позже они вошли в моду и пользовались огромным успехом. Младший брат Лайонела Майер тоже владел картиной Гейнсборо, на которой изображалась охота на лис, но он также собирал произведения Кранаха и Тициана, которые не представлены в коллекциях других Ротшильдов того периода.
Франкфуртские Ротшильды снова демонстрировали совершенно другие вкусы. Например, трудно представить, чтобы такая картина, как «Гете в Кампанья-ди-Рома», которую Майер Карл купил в 1846 г., висела в Париже или Лондоне. Во всяком случае, Майера Карла гораздо больше интересовали золотые и серебряные украшения, чем картины. Хотя его английские кузены тоже коллекционировали предметы искусства, — среди ценимых Лайонелом приобретений была так называемая «чаша Ликурга», александрийский или византийский стеклянный кубок, — их коллекции не отличались особой системой. К 1870-м гг. Майер Карл собрал ослепительное «сокровище» из 5000 предметов, среди которых выделялись такие жемчужины, как «Меркелевское столовое украшение» работы Венцеля Ямницера, шедевр немецкого Возрождения, и посеребренный рог слоновой кости в том же стиле — блестящая, хотя и современная подделка работы Райнхольда Вастерса.
Очевидно, Ротшильды мало интересовались современным им искусством, хотя мифотворцы преувеличивали это равнодушие. Рассказ о том, что Джеймс восстановил против себя двух художников, Жадена и Ораса Верне, в попытках получить портрет по сниженной цене, не соответствует истине; не может быть, чтобы Верне отомстил ему, изобразив Джеймса в образе трусливого еврея на картине «На пути в Смалу», потому что фигура, о которой идет речь, совершенно не похожа ни на него, ни на кого-либо из Ротшильдов. Правда, что, за некоторыми исключениями, единственными современными произведениями живописи, которыми владели члены семьи, были портреты, которые они заказывали сами: например, портрет Лайонела кисти Альфреда де Дре (1838), портреты четырех братьев на охоте кисти сэра Фрэнсиса Гранта (1841), портрет дочери Джеймса Шарлотты кисти Ари Шеффера и портрет его жены Бетти кисти Морица Даниэля Оппенгейма (1848). Кроме того, есть многочисленные изображения членов семьи, созданные Морицем Даниэлем Оппенгеймом, и портреты Джеймса кисти таких художников, как Шарль-Эмиль Шанмартен, Луи-Ами Кроклод и Ипполит Фландрен.
Было бы ошибкой списывать все это исключительно на семейный (или индивидуальный) «вкус». «Старые мастера» привлекали Джеймса и Лайонела по причинам не только чисто эстетическим. Если не считать их ценности как «статусных символов», в XIX в. известные картины считались такой же формой капиталовложения, как и в наши дни. То, что вся коллекция Джеймса была застрахована на 10 млн франков (400 тысяч ф. ст.), свидетельствует о размере инвестиций, предпринятых в тот период: в 1844 г. такая сумма была эквивалентна четверти доли Джеймса в совместном капитале всех пяти домов. Более того, рынок был оживленным, по нему еще проходила рябь, вызванная Великой французской революцией: после изгнания многих аристократических семей многочисленные частные коллекции стали доступны для новых покупателей, и весь XIX в. продолжалась практика продавать их на аукционе вместе, en Ыос. Еще одна, Июльская революция 1830 г. в конечном счете привела к продаже коллекции герцогини Беррийской, ставшей одним из первых источников коллекций Ротшильдов. После 1848 г. прошел большой аукцион Стоу. Несмотря на частоту подобных распродаж, спрос на старых мастеров часто превышал предложение. Достаточно характерно, что такую картину, как «Дама с веером» Веласкеса в 1843 г. Нату продали за 12 700 франков, в три с лишним раза больше, чем заплатил за нее банкир Агвадо всего за шесть лет до того.
Учитывая их огромное богатство, можно сказать, что Ротшильды могли себе позволить назначить цену выше, чем остальные, и некоторые члены семьи как будто питали склонность к подобным эскападам. Как сказал Майер, покупая итальянскую скульптуру в 1846 г., «всегда нужно покупать самое лучшее… и не обращать внимания на цену» на том основании, что «самое лучшее» все время растет в цене. Правда, события 1848–1849 гг., когда рынок произведений искусства «просел» так же резко, как финансовые рынки, поставил такой вывод под сомнение. Позже Джеймс всегда уступал картину другому участнику аукциона, если считал цену непомерной. В 1860 г. он предложил 3 тысячи гиней за Рубенса, но картина ушла к другому за 7500. «Сказочные цены, — заметил Джеймс, — у меня нет денег, чтобы платить десять тысяч гиней за Мурильо» (особенно учитывая, что картина «Христос как добрый пастырь» за двадцать лет до того стоила немногим более трех тысяч). Конечно, деньги у него были; но хотя он иногда совершал необдуманные покупки, ему претила мысль приобретать вещь на пике ее рыночной цены.

Уроки фортепьяно

В то время искусство считалось не только капиталовложением, но и своего рода украшением. Объяснить любовь Ротшильдов к музыке, видимо, не так легко. Хорошо известно, что Ротшильды покровительствовали некоторым из самых знаменитых композиторов и исполнителей XIX в.; и самой очевидной причиной служит то, что музыканты были необходимым условием для успешного званого вечера или бала. Так, в январе 1828 г. Натан после званого ужина «угощал» своих гостей выступлением Игнаца Мошелеса, наставника Феликса Мендельсона. Годом раньше, когда у Джеймса ужинал маршал де Кастеллане, главным исполнителем был Россини, с которым Соломона за пять лет до того познакомил Меттерних на Веронском конгрессе. Говорят также — хотя историки сомневаются в подлинности рассказа, — что карьера Шопена в Париже началась с выступления на улице Лаффита в 1832 г. Он снова выступал там в 1843 г. вместе со своим учеником Карлом Филчем, чьим исполнением Джеймс, по отзывам, «восхищался». В числе других известных исполнителей, которые играли в домах у Ротшильдов, были сам Мендельсон, Ференц Лист, пианист и дирижер Карл Халле и скрипач Йозеф Иоахим.
Однако еще важнее роли исполнителей была их роль учителей. Особую значимость такая роль приобретала для женщин из семьи Ротшильд, которых с юного возраста поощряли совершенствоваться за клавиатурой (фортепьяно в XIX в. было, наверное, ближайшим аналогом телевидения, с той разницей, что для того, чтобы управляться с ним, требовались особые навыки). Не приходится удивляться, что Натан и его братья приглашали к своим дочерям лучших наставников, каких можно было нанять за деньги. В гостевой книге Шарлотты, куда она просила своих учителей записывать музыкальные произведения, есть много великих имен: там есть автографы Мошелеса, Мендельсона, Винченцо Беллини (который записал песню Dolente immagine di Fille mia, сочиненную им в 1821 г.), Луи Шпора (записавшего вариацию своей песни Nachgefuhl), Россини, который записал одну из многих вариаций Mi lagnero tacendo, и Джакомо Мейербера, предложившего песню под названием «Редкий цветок». В 1840-е гг. в число тех, кто писал в альбоме Шарлотты, были пожилой Луиджи Керубини (он записал арию Армиды из оперы «Армида отверженная») и Шопен, который записал версию мазурки (оп. 67, № 4). Кроме того, Россини написал сольную пьесу для фортепьяно на шести страницах, Petit Souvenir. Сестра Шарлотты, Ханна Майер, была также хорошей арфисткой. Она брала уроки у Пэриш-Алварса, который посвятил ей серенаду (оп. 83); а когда у младшей сестры, Луизы, проснулся музыкальный талант, уроки пения ей предложил давать сам Россини. Он, как Луиза сообщала отцу, «очень добродушен и всегда приходит в тот день и час, когда я хочу». Когда через три года они вдвоем поехали во Франкфурт, Луиза брала у него уроки каждый день. И Шопен давал уроки многим женщинам из семьи Ротшильд: не только дочери Натана Шарлотте, но и ее дочери Ханне Матильде, и еще одной Шарлотте, дочери Бетти. Более того, членам этой семьи он посвятил две свои пьесы: вальс (оп. 64, № 2) и балладу (оп. 52). С таким источником вдохновения неудивительно, что и сами девушки пробовали свои силы в искусстве композиции: младшая Шарлотта опубликовала четыре коротких пьесы для фортепьяно, а Ханна Матильда сочиняла фортепьянные пьесы, вальс для оркестра и шесть циклов песен, в том числе на произведения Виктора Гюго, Теофила Готье, Гете и Лонгфелло — самую удачную из них (Si vous n’avez rien a me dire) исполнила в Парижской опере сопрано Аделина Патти.
Ротшильды нанимали музыкантов не только для исполнения и обучения; они также встречались с ними на различных светских мероприятиях и радовались их обществу. Мейербер, например, в 1833 г. ужинал у Бетти и Джеймса, а Россини в 1836 г. пригласили на свадьбу Лайонела в первую очередь как друга, — «чтобы добавить живости нашему собранию», — а не для развлечения и не как учителя. Как выразился он сам, «целью было… посетить во Франкфурте свадьбу Лайонела Ротшильдта [так!], моего очень близкого друга». Они с Джеймсом дружили всю жизнь. И Шопен, как говорили, «любил дом Ротшильдов, и этот дом любил его»; после его преждевременной кончины в 1848 г. его ученица Шарлотта хранила «трогательное воспоминание о нем» — подушку, которую она сама для него вышила. Такая близость с музыкантами была делом не совсем обычным. Когда чета Россини ужинала у Натана на аристократическом приеме незадолго до свадьбы, леди Гренвилл презрительно заметила, что это было «по-моему, первое… появление мадам Россини в приличном обществе». Но композитор и его жена оказались там отчасти для того, чтобы оживить прием. Рассказ Энтони о частном сольном концерте, который Лист давал в 1842 г., проливает свет на то, как Ротшильды получали удовольствие не только от игры, но и от общества самых ярких звезд эпохи романтизма XIX в.
«Интересно было не только слушать самого необычайного исполнителя в мире, — писал он жене, — но и смотреть на него; его длинные волосы иногда падали на лицо, потом он отбрасывал их назад, запрокидывая голову; его дикий взгляд, которым он то и дело обводил присутствующих, словно спрашивая: „Разве я не чудо?“ —
Становилось ясно, что он наслаждается собственной игрой. Дорогая моя, он очень занимателен и словоохотлив в обществе и, несомненно, приятный и милый собеседник».
Музыканты учили и развлекали — и не только своей игрой. В ответ члены семьи с радостью предоставляли своим фаворитам толику финансовой помощи — обычно в виде персональных банковских услуг. Гастроли Иоганна Штрауса-старшего в Англии в 1838 г. частично финансировал Лайонел; после 1842 г. Россини держал свои вклады в парижском банке братьев де Ротшильд; Никколо Паганини с помощью Ротшильдов послал подарок в виде 20 тысяч франков Гектору Берлиозу; а Аделина Патти однажды заняла более 4 тысяч ф. ст. в Парижском доме, когда ездила с гастролями в Аргентину. Даже самый известный антисемит из всех музыкантов, Рихард Вагнер, который демонизировал влияние «еврейства в музыке», можно сказать, держал деньги в банке Ротшильдов: у его второй жены Козимы был счет в Парижском доме. Бенефициарии получали больше привилегий, чем, возможно, сознавали сами: Ротшильды обычно предлагали такие услуги только членам королевской семьи и представителям политической элиты. Таким образом, они подчеркивали ценность своих связей с музыкальным миром; возможно, дружба рождалась из сознания сходства. Точно так же, как миллионера, который «сам себя сделал», почитали благодаря его деньгам, в XIX в. придумали боготворить звезд музыки за их виртуозность. И те и другие часто считались выскочками (к тому же многие из них были иностранцами): к Натану часто относились так же, как к чете Россини на вышеупомянутом ужине. Более того, многие самые одаренные музыканты XIX в. — достаточно вспомнить Мейербера и Иоахима, — как и Ротшильды, пользовались привилегиями еврейской эмансипации.

Литераторы

Музыканты давали частные уроки и концерты. Писатели XIX в., наоборот, писали для растущей публики; предполагалось, что они тем самым освобождаются от традиционных оков частной финансовой поддержки. Однако и литераторы также получали милости Ротшильдов. Самые известные из них — Генрих Гейне и Оноре де Бальзак. Оба они были тесно связаны с Джеймсом в 1830-х — 1840-х гг. (В силу политической значимости аналогичные отношения Лайонела и Дизраэли рассматриваются отдельно, во II томе.)
На первый взгляд удивительно, что богатейший банкир в Париже, поверенный королей и министров, мог иметь что-то общее с кем-то из двух литераторов. В политическом смысле оба считались экстремистами: Гейне выслали из Германии за его либеральные взгляды; до конца жизни он восторженно прославлял революцию и национализм. Бальзак, напротив, был романтиком-консерватором, который в 1831–1832 гг. хотел занять выборную должность как легитимист, сторонник династии Бурбонов. Всю свою жизнь он изображал общество периода Июльской монархии в совсем не лестном свете. В финансовом смысле оба были безнадежны; несомненно, они имели корыстные мотивы для поддерживания хороших отношений с Ротшильдами. Но главное, они периодически выводили Джеймса в своих сочинениях в таком виде, что человек не такой толстокожий давно подал бы на них в суд. Однако, судя по всему, Джеймсу они оба нравились; и если отношения, которые у него с ними завязались, нельзя назвать совершенно чистой дружбой, похоже, к этому он стремился. Вот еще один штрих к пониманию сложной личности Джеймса.
На страницах этой книги уже приводились некоторые весьма проницательные замечания Гейне о природе власти Ротшильдов до и после Июльской революции. Настало время рассказать о взаимоотношениях Гейне с семьей Ротшильд. Племянник гамбургского банкира Соломона Гейне, он, по мнению его матери, должен был стать банкиром; судя по всему, в 1827 г. в Лондоне он познакомился с Натаном — «толстым евреем с Ломбард-стрит, Сент-Суизинс-Лейн». Более того, возможно, Натан был тем самым «знаменитым купцом, у которого я бы охотно поучился тому, как стать миллионером» и который сказал ему, что «у него нет таланта для бизнеса». Однако в 1834 г. у Гейне завязались совсем другие отношения с французскими Ротшильдами. Ходит немало историй, в которых Гейне выступает в роли шута при дворе барона Джеймса. Когда австрийский драматург Грильпарцер ужинал с Гейне (и Россини) у Ротшильдов, он был потрясен: «Было очевидно, что хозяева боялись Гейне, и он эксплуатировал их страх, лукаво подшучивая над ними при каждой возможности. Но недопустимо ужинать у людей, которых ты не любишь. Если ты презираешь человека, тебе не следует у него ужинать. В сущности, после такого наше знакомство не продолжалось».
Отпуская колкие замечания вроде тех, на которые ссылался Грильпарцер, Гейне выставлял Джеймса в виде бестолкового простака и тугодума. «Доктор Гейне, — якобы спрашивал Джеймс, — скажите, пожалуйста, почему это вино называется „Лакрима Кристи“?» — «Все, что вам нужно сделать, — это перевести, — отвечает Гейне. — Христос плачет, когда богатый еврей может себе позволить такие хорошие вина, в то время как столько бедняков страдают от голода и жажды». «Comment trouvez-vous mon chenil?» — говорит Джеймс, приглашая кого-то к себе в гости. «Разве вы не знаете, что chenil означает „псарня“? — вмешивается Гейне. — Если вы такого низкого мнения о себе, по крайней мере не трубите об этом повсюду!» Ротшильд беспокоится из-за того, как грязна Сена, и замечает, что исток реки вполне чист; Гейне отвечает: «Да, месье барон; а я слышал, что ваш покойный отец был честнейшим человеком». Некто выражает желание познакомиться с Джеймсом. «Он только потому хочет с вами познакомиться, — насмешливо замечает Гейне, — что он вас еще не знает».
Такие анекдоты кажутся вполне правдоподобными — ведь в своих статьях Гейне тоже не жалел Джеймса и изображал его в сатирическом ключе. Однако, судя по сохранившейся переписке, их отношения носили другой характер; чем дальше, тем больше Гейне приходилось играть роль скромного просителя и надеяться на великодушное покровительство Джеймса. Одно из самых ранних упоминаний Джеймса встречается в очерке Гейне «Людвиг Бёрне», где он предположил, что развитие Джеймсом рынков капитала сделало его таким же «революционером», как Ришелье и Робеспьера. Хотя подобное сравнение довольно скандально, оно отнюдь не было оскорбительным; наоборот, оно преувеличивало степень влияния Джеймса. Удивительно, но факт: Гейне так волновался из-за тех вольностей, которые он себе позволил, — судя по всему, в очерке он процитировал свою довольно долгую беседу с Джеймсом, — что в виде предосторожности перед публикацией послал корректуру его жене Бетти. «Теперь в ваших руках состав преступления, что внушает мне некоторое беспокойство, — писал он. — Могу ли я появиться у вас? <…> Может быть, вы простите меня с радостной улыбкой. Со своей стороны я осыпаю себя нескончаемыми упреками за то, что говорил — без злого умысла, но в неподобающей манере — о семье, которая таит в себе столько благородства чувств и столько благожелательности».
За несколько месяцев до того Гейне публично отрицал, что является автором язвительных замечаний об устроенном Джеймсом бале, которые приписывались ему газетой «Котидьен». В статьях, выходивших в «Аугсбургер цайтунг» в начале 1840-х гг., он неоднократно делал все возможное, чтобы хвалить Джеймса, проводя сравнения в его пользу с другими банкирами, например с Бенуа Фульдом, и восхваляя его благотворительность. Самые неумеренные, хотя и несколько игривые похвалы Джеймсу встречаются в статье, которая вышла в июне 1843 г. (позже она была включена в «Лютецию»), где Джеймс сравнивался с Людовиком XIV за способность разглядеть талант в других: «Чтобы быть совершенно уверенным в том, что я никого не обижаю, сегодня я сравню месье де Ротшильда с солнцем. Я могу так поступить, во-первых, потому, что мне это ничего не стоит; и, во-вторых, в наше время я вполне могу оправдаться: ведь сейчас все отдают должное месье де Ротшильду в надежде погреться в его золотистых лучах». Через несколько месяцев Гейне удалось уже не просто похвалить Джеймса: издатель Юлиус Кампе послал ему рукопись в высшей степени критической истории Ротшильдов — книги радикального республиканца Фридриха Штайнманна «Дом Ротшильдов: его история и операции». Гейне написал, что рукопись надо конфисковать и что тем самым он лишь отплатил бы за услуги, «которые Ротшильд выказывает мне последние 12 лет, тем более что это можно сделать честно».
Многие критики считали — в то время Гейне относился к Джеймсу очень любезно по причинам главным образом финансовым. Однако до 1845 г. нет записей, свидетельствующих о том, что Джеймс оказывал Гейне какую-либо финансовую помощь, по той простой причине, что до того времени Гейне в такой помощи не нуждался. Именно это, в сущности, и сказано в том абзаце в «Лютеции», который следует за сравнением Джеймса с Людовиком XIV, где Гейне недвусмысленно отрицает стремление примкнуть к орде попрошаек, которая окружает Джеймса: «Если можно говорить по секрету, это неумеренное благоговение весьма печалит бедное солнце, которое не знает передышки от своих обожателей… Я искренне верю, что деньги для него — скорее проклятие, чем благословение; будь у него каменное сердце, он испытывал бы меньше неудобств… Советую всем, кто нуждается в деньгах, идти к месье де Ротшильду; не для того, чтобы взять у него взаймы (сомневаюсь, что просителя ждет успех в этом предприятии!), но чтобы утешиться зрелищем тех несчастий, какие способны причинить деньги».
Джеймс, уверял Гейне, мучается, «потому что у него слишком много денег, потому что все деньги на свете стекаются в его огромный космополитический карман, и потому что он вынужден таскать с собой такую ношу в то время, как к нему постоянно протягивают руки толпы голодающих и воров. И что это за ужасные, что за опасные руки!» Затем Гейне рассказывает анекдот совсем другого рода, в котором простак — он, а Джеймс — мудрец. «Как дела?» — спросил однажды немецкий поэт у г-на барона. «Я схожу с ума», — ответил последний. «Не поверю, — говорит поэт, — пока вы не начнете швырять деньги из окна». Барон перебил его вздохом: «Мое безумие в том и состоит, что я иногда не швыряю деньги из окна».
Однако десять лет спустя, когда Гейне перерабатывал свои статьи для сборника «Лютеция», он сумел добавить (в «Ретроспективном объяснении») своего рода постскриптум к той шутке. Тогда ему повезло; сейчас все по-другому.
«Люди нуждающиеся, которым я намеренно помогал, смеялись надо мной, когда я говорил, что в будущем мне не хватит на мои собственные нужды. Разве не связан я со всевозможными миллионерами? Разве [Ротшильд], генералиссимус всех миллионеров, миллионе-риссимус, не называл меня своим другом? Однако я никогда не мог убедить своих клиентов в том, что этот великий миллионериссимус называл меня своим другом только потому, что я никогда не просил у него денег. Поступи я так, вскоре нашей дружбе настал бы конец. Дни Давида и Ионафана, Ореста и Пилада в прошлом. Бедные болваны, которые хотели моей помощи, думали, что легко получить этот товар у богачей. Они никогда не видели, как видел я, ужасные замки и решетки, на которые заперты их огромные сундуки с деньгами».
Чтобы оценить важность этого заявления, необходимо кое-что пояснить о финансовых обстоятельствах Гейне. До смерти дяди Соломона Гейне в декабре 1844 г. поэт получал от своего богатого родственника ежегодное содержание в размере 4 тысяч марок. В завещании Соломон Гейне оставил поэту единовременную сумму в 8 тысяч марок, но кузен Карл тут же сократил ежегодное содержание вполовину, из-за чего последовала долгая тяжба, которая разрешилась лишь в 1847 г. Именно тогда Гейне впервые начал нуждаться в Ротшильдах не только ради их дружбы, но и ради их денег. Вначале он просто советовался, куда вложить деньги, но по мере того, как ухудшалось его здоровье, отношения все больше приобретали характер благотворительности. В 1846 г. Джеймс привлек Гейне к спекуляции железнодорожными акциями, что принесло ему 20 тысяч франков. На следующий год Джеймс предложил предоставить своему «другу» «режим наибольшего благоприятствования» в новом французском государственном займе. Впрочем, к 1852 г. в интонациях Гейне обнаруживаются явные просительные нотки: «Всякий раз, как фортуна особенно благоприятно улыбалась вашим колоссальным операциям, вы позволяли не только ближайшим друзьям вашего дома, но также и большому ребенку — поэту — откусить от пирога. В этот миг, когда вы снова играете главную роль в огромном предприятии и с победой и прибылью выходите из революционных бурь, я беру на себя смелость напомнить, что я еще не умер, хотя мое состояние едва ли можно назвать „жизнью“».
Когда просьба была удовлетворена, Гейне выражал бурную признательность «за это последнее доказательство вашей доброты… Благословение Божие воистину на вас… всякое общение с вами приносит удачу». Через три года он так же просил Ансельма об акциях в новом австрийском банке «Кредитанштальт»: тогда ему выделили 100 акций. Благодарственные письма Гейне — то льстивые, то смущенные — свидетельствуют о том, что ему трудно было выступать в роли просителя. Меньше чем через два месяца его не стало.
Важную роль в отношениях Гейне с Ротшильдами играла Бетти, жена Джеймса, с которой Гейне в 1830-е гг. изящно флиртовал. Они познакомились в имении Джеймса в Булони; много лет спустя, вспоминая прошлое, Гейне писал о «солнечном дне в Булони, когда вы впервые… окружили меня своим волшебным обаянием». Должно быть, их знакомство состоялось незадолго до 1834 г., когда он послал ей экземпляр своей новой книги «Салон», подписавшись: Ihr ergebener Schutzling («Ваш верный протеже»). Год спустя в письме знакомому он называл Бетти своей «самой первой покровительницей в Париже». Когда он в письмах обещал навестить ее, он неизменно добавлял, что ее «хорошенькое, улыбающееся лицо» «постоянно в его памяти». Гейне не ограничивался только личной перепиской; он восхвалял Бетти в одной из своих статей 1830-х гг., называя «не только одной из самых первых парижских красавиц, но и женщиной, отмеченной интеллектом и глубокими познаниями». Для историка совершенно бессмысленно пытаться определить степень подобного влечения, тем более истинную природу их отношений, по нескольким письменным отрывкам; но они кажутся не просто официальными комплиментами жене покровителя. «Позавчера я случайно обнаружил, — писал Гейне в 1840 г., приложив гранки „Людвига Бёрне“, — что красавица, которую я считал только умной и добродетельной, также обладает большой душой. Барон Джеймс поистине богатейший из людей — но не благодаря деньгам… Уверяю вас, г-жа баронесса, что интерес, какой я питаю к вашему дому, не обычного свойства; и примите мои заверения в полной преданности до конца моих дней». Однако примерно с середины 1840-х гг. их дружба начала блекнуть. Гейне по-прежнему посылал ей свои книги: в 1847 г. — экземпляры «Атта Тролля» и стихотворения под названием «Ангел», которое, возможно, было навеяно ею; в 1852 г. — экземпляр «Романсеро»; через два года — Vermische Schriften, а в 1855 г. — «Поэмы и легенды». Но они мало виделись — возможно, из-за болезни Гейне. Он называл ее «Фомой неверующим»; кроме того, Гейне не одобрял роль Ротшильдов в революционных событиях 1848 г. Вполне вероятно, что их дружбу, как и предвидел Гейне, испортила его потребность в деньгах.
Противоположность отношений с Ротшильдами Гейне и его современника Бальзака бросается в глаза; более того, они словно зеркальные отражения друг друга. В то время как Гейне боялся, что Джеймса могут обидеть его статьи, Бальзак с радостью изображал его в карикатурном виде, убирая лишь самые явные признаки сходства. В то время как Гейне благопристойно флиртовал с женой Джеймса, Бальзак буквально пытался подсунуть ему одну из своих старых любовниц. И в то время, как Гейне мучился, не в силах решить, принимать или не принимать пакеты акций от Ротшильдов, Бальзак с радостью брал у Джеймса в долг и не спешил возвращать деньги. В знаменитом авторском отступлении Бальзак описал встречу Гейне и Джеймса на улице в 1837 г., назвав их «духом и деньгами евреев». Последнее интересовало его больше первого, хотя, с характерным для него эгоцентризмом, он упорно писал фамилию Джеймса неправильно: «Ростшильд».
Джеймс и Бальзак познакомились в Эксле-Бене летом 1832 г. Джеймс сразу же почувствовал симпатию к живому, подвижному писателю, который сочетал в себе плотские аппетиты Байрона с плодовитостью Диккенса. Джеймс сразу же предложил помочь Бальзаку в его замысле посетить Италию: он написал рекомендательное письмо к Карлу и предоставил в его распоряжение своих курьеров. Через несколько месяцев, не получив никаких вестей от Бальзака, Джеймс написал ему сам, напомнив о своем предложении и пригласив его на ужин. В письме он дружески укорял писателя за то, что тот не заглянул к ним после своего возвращения в Париж. Два года спустя в Вене Бальзак воспользовался знакомством, заняв у Соломона 500 франков против векселя, выписанного на имя ничего не подозревающего парижского издателя. Кроме того, похоже, что в ноябре того же года он просил Бетти о какой-то гарантии во время переговоров с другим издателем.
В середине 1840-х гг. отношения Бальзака и Ротшильда были самыми сердечными. В 1842 г. Бальзак предложил Джеймсу билеты на свою провальную пьесу «Надежды Кинолы» (речь в ней, что характерно, шла о кораблекрушении), а два года спустя посвятил комедию «Делец» «Барону Джеймсу де Ротшильду/генеральному консулу Австрии в Париже, банкиру». В ответ Джеймс переправлял его письма польской графине (Эвелине Ганской), за которой ухаживал Бальзак, и помог ей пройти таможню, когда она приехала в Неаполь. Что еще важнее, в 1846 г. Джеймс предоставил Бальзаку 150 акций новой Северной железной дороги; оплатив первый выпуск, писатель тут же занял у Джеймса 17 тысяч франков, предложив акции в залог. Вскоре он занял еще около 50 тысяч франков, заложив польское имение своей невесты, чтобы купить большой дом на улице Фортуны. В 1846 г., собираясь ехать в Польшу, Бальзак даже просил Джеймса помочь ему устроить его бывшую экономку (и любовницу) на почту, для чего требовалась лицензия. Отчет Бальзака о переговорах стоит процитировать ради того, чтобы понять, что и Джеймсу не чужда была раблезианская ирония:
«Ротшильд… спросил меня, хорошенькая ли она и обладал ли я ею.
— Сто двадцать один раз, — ответил я, — и, если хотите, я ее вам подарю.
— Есть у нее дети? — поинтересовался он.
— Нет, но подарите ей их.
— Простите, но я защищаю только женщин с детьми. — Это был его способ отказаться. Будь у нее дети, он наверняка ответил бы, что не поощряет аморальность.
— Барон, вы в самом деле придираетесь к мелочам! Я — акционер Северной железной дороги! Я выпишу вам вексель, и вы позаботитесь о моем предприятии, как будто это железная дорога с 400 тысячами акций.
— Каким образом? — спросил он. — Если вы заставите меня это сделать, я тем более буду вами восхищаться.
— Вы это сделаете, — сказал я, — иначе я напущу на вас вашу жену, чтобы она лучше за вами присматривала.
Он расхохотался и откинулся на спинку кресла, сказав: „Я сдаюсь только от усталости; дела меня убивают. Выписывайте ваш вексель“.
Я выписал его и отправился навестить мадам Джеймс».
Вероятно, полное собрание своих сочинений, которое он послал Бетти в том же году, Бальзак считал достаточным возмещением за все услуги.
Но, как будет показано ниже, после 1847 г. Джеймс уже не мог себе позволить быть снисходительным по отношению к своим должникам, какими бы мелкими и незначительными ни были взятые ими суммы и как бы его ни забавлял сам должник. В октябре 1840 г. Бальзак, укрывшийся в имении Верховня, с ужасом узнал от матери, что Ротшильды отказались принять чек на 2500 франков, выписанный ему другим банкиром. Решив, что Джеймс намерен потребовать ко взысканию 17 тысяч франков, которые он был должен, и боясь, что он будет вычитать деньги из всех новых переводов, получаемых Бальзаком, писатель попытался грубо смошенничать: вместо того чтобы деньги выплачивались ему, он договорился о том, чтобы 31 тысячу франков выплатили его матери, причем указал в документах ее девичью фамилию. Очевидно, обман раскрылся, и в феврале 1849 г. Бальзак попытался перевести очередной платеж за акции Северной железной дороги при помощи чека, выписанного другим банкиром. «Вы и понятия не имеете, — раздраженно писал он матери в марте того же года, — как сильно сковывает меня долг в 17 тысяч франков Ротшильду], как он затрудняет все мои передвижения». Не то чтобы Бальзак принимал дело близко к сердцу, — хотя он был настоящим транжирой, он всегда понимал точку зрения кредитора. «Ротшильд, — объяснял он, — как бобр после грозы, должен заниматься латанием дыр, причиненных катастрофами 1848 года всем его финансам». Летом 1850 г., когда Бальзак вернулся в Париж, возобновилась нормальная выплата процентов: 11 июня, всего за два месяца до смерти, Бальзак договаривался с Ротшильдами о приобретении 100 акций Банка Франции. За его гробом, вместе с Виктором Гюго, Александром Дюма и массой парижских литературных поденщиков и литераторов, как будто спрыгнувших со страниц «Человеческой комедии», шел Джеймс. Тридцать два года спустя Ротшильды оказали Бальзаку еще одну, последнюю, услугу, когда купили у его вдовы дом на улице Фортуны вдесятеро дороже первоначальной покупной цены.
Современные ученые-литературоведы часто спорят о том, служил ли Джеймс прообразом для вымышленного Бальзаком барона Нусингена. Они указывают на очевидные различия: так, Нусинген называется выходцем из Эльзаса, он сын выкреста, у него нет братьев, он слишком стар (в 1829 г. ему шестьдест лет), чтобы быть Джеймсом, у него только одна дочь и так далее. Однако сам Бальзак в 1844 г. признавался будущей жене, что Джеймс — «верховный барон финансового феодализма» — является «Нусингеном до мозга костей и даже больше». При внимательном прочтении соответствующих отрывков ясно видно, как много в Нусингене от Джеймса. Ни один другой финансист того времени так не подходит на роль прототипа; пусть Нусинген и вымышленный персонаж, он настолько похож на Джеймса де Ротшильда, что Бальзак ни за что не мог бы создать Нусингена, не будь он знаком с Джеймсом.
Впервые Нусинген появляется в «Отце Горио» (1834–1835) как муж одной из двух эгоистичных дочерей обедневшего «вермишельщика» Горио. Он — «банкир немецкого происхождения, который стал бароном Священной Римской империи», говорит с ярко выраженным немецким акцентом… и живет на улице Сен-Лазар, в доме «в пошлом стиле, с тонкими колонками, с дешевыми портиками, со всем тем, что в Париже зовется „очень мило“, — типичном доме банкира, со всяческими затеями, с гипсовой лепкой и с мраморными мозаичными площадками на лестнице». В этом первом эпизоде — как и во втором, в «Истории величия и падения Цезаря Бирото» (1833–1837), — Нусинген изображается грубым и безжалостным дельцом. Когда обанкротившийся парфюмер Бирото с трудом добивается у него аудиенции — снова описаны «великолепная лестница» и «роскошные апартаменты», — его подвергают оскорбительному допросу и переправляют к другому банкиру, дю Тийе, который на самом деле и стоял за его падением. И снова Бальзак подчеркивает ужасный французский язык Нусингена: «Проницательный барон, чтобы уметь изменять своему слову, данному хорошо, но плохо сдержанному, сохранил ужасное произношение немецких евреев, которые льстят себе, что они умеют говорить по-французски».
Намеки на мошенничество содержатся в повести «Банкирский дом Нусингена» (1837–1838), в которой обсуждаются происхождение и способы ведения дел Нусингеном. Ключ к успеху Нусингена, намекает Бальзак, — череда фиктивных банкротств, когда он заставляет своих кредиторов принимать в уплату обесцененные акции. Проделав так в 1804-м, а затем в 1815 г., он готов приступить к осуществлению своего третьего и самого амбициозного плана, мошенничества за счет (в числе прочих) молодого аристократа и вдовы и дочерей одного эльзасского банкира, у которого он нажил свое первое состояние. Естественно, понимая, что бросает тень на репутацию, Бальзак старается избавиться от сходства своего персонажа с Ротшильдом. Так, Нусинген называется сыном «какого-то еврея, который крестился… из тщеславия», и, как говорят, «втайне завидует братьям Ротшильд». И все же сходство бросается в глаза: например, во второй мошеннической операции он скупает ценные бумаги перед сражением при Ватерлоо. Описание внешности Нусингена также весьма характерно: «…коренастый и тучный, грузный, как мешок, невозмутимый, как дипломат. У Нусингена тяжелая рука и холодный взгляд рыси. У него не показная, а глубокая проницательность: он скрытен и нападает врасплох». Сам размер финансового влияния Нусингена также наводит на определенные мысли: «Он — гений всеобъемлющий. Этот финансовый кит готов продать депутатов правительству и греков — туркам. Коммерция для него… — сумма разновидностей и единство разнообразий». В одном месте Бальзак даже сравнивает своего Нусингена с Наполеоном — как в свое время сравнивали Натана. О сходстве недвусмысленно свидетельствует и фраза о том, что пэром и великим офицером ордена Почетного легиона его сделала Июльская революция. Последний знак отличия Джеймс в самом деле получил от Луи-Филиппа.
Главного персонажа в повести «Банкирский дом Нусингена», конечно, нельзя назвать реалистическим портретом Джеймса де Ротшильда. Прежде всего, повесть — сатира на изменчивые финансовые рынки 1830-х гг., которые персонаж доводит до абсурда. «Мораль» повести в том, что «должник сильнее, чем кредитор», а в самом запоминающемся абзаце приводятся «истинные принципы золотого века, в котором мы живем». Становится понятно, почему «левые» после смерти Бальзака стремились провозгласить его своим: «Некоторые самовольные акты считаются преступными, если отдельный человек совершает их в отношении своего ближнего. Но они теряют преступный характер, если направлены против массы людей, подобно тому как капля синильной кислоты становится безвредной в чане воды».
В повести «Банкирский дом Нусингена» барон появляется не в последний раз. В романе «Блеск и нищета куртизанок» (1838–1847) Бальзак показывает его совсем в другом свете. Там Нусинген — пресытившийся старик, влюбившийся в куртизанку, которую он мельком увидел в Венсенском лесу. Эстер — любовница безнравственного и тщеславного Люсьена Шардона, порабощенного Вотреном, похожим на Мефистофеля гением преступного мира; все трое стремятся вытянуть из влюбленного Нусингена три миллиона франков. Бальзак снова пользуется случаем, чтобы со своей романтической точки зрения покритиковать капитализм: «…всякое состояние, быстро составленное, является делом случая, следствием открытия либо узаконенного воровства… Конституция 1814 года провозгласила господство денег; преуспеяние тем самым становится верховным законом атеистической эпохи». Однако опять примечательно, сколько здесь неожиданно возникает аллюзий с Ротшильдом. Нусинген называется «Людовиком XIV от биржи». Более того, роль Нусингена как покровителя Бальзак описывает словами, которые почти точно совпадают со словами Гейне в «Лютеции» (настолько, что можно заподозрить писателя в плагиате): «Г-н Нусинген, банкир, и только банкир, лишенный, как и большинство его собратьев, какой-либо изобретательности вне круга своих расчетов, верил лишь в реальные ценности. У него хватало здравого смысла при помощи золота обращаться к знатокам во всех областях искусства и науки, приглашая лучшего архитектора, лучшего хирурга, самого тонкого ценителя живописи и скульптуры, самого искусного адвоката, как только ему требовалось построить дом, позаботиться о здоровье, приобрести какие-либо редкости или поместья».
Стоит также заметить, что в последнем произведении Нусинген изображен гораздо более сочувственно — возможно, на это повлияла крепнущая дружба Бальзака и Джеймса. Нусинген понимает, что выставляет себя на посмешище: «Если счастье — единственное оправдание для влюбленного старика, согласитесь, что я играю смешную роль». После того как куртизанка с презрением отвергает его ухаживания, он с достоинством отвечает ей в изящном и трогательном письме — на безупречном французском языке.
Позже Нусинген ненадолго появляется в «Дельце» (1845) и «Кузине Бетте» (1846): здесь он — последняя надежда доведенных до отчаяния заемщиков вроде Максима де Трая, расточителя Дероша, похожего на самого Бальзака, и барона Юло, бедного чиновника-бонапартиста, которому нужно приданое для дочери. К тому времени крайности его собственного финансового положения, очевидно, занимали в мыслях писателя первое место; таким образом, посвящение Джеймсу книги о кредиторах с сомнительной репутацией накануне собственной просьбы Бальзака о финансовой помощи можно считать своеобразной шуткой. Даже сумма, которую Юло пытается занять у Нусингена, почти равна той сумме, которую Бальзак занял у Джеймса в том же году, когда вышла «Кузина Бетта». Историки обычно не склонны приводить литературные произведения в качестве доказательства; но, если искусство так хорошо имитирует действительность и в процессе проливает немного света на покрытую мраком личную жизнь такого человека, как Джеймс де Ротшильд, жаль было бы не обращать на это внимания.
Назад: Часть третья Дяди и племянники
Дальше: Глава 13 Ртуть и Гикори (1834–1839)