Книга: Наполеонов обоз. Книга 3. Ангельский рожок
Назад: Глава 7 Бунт
Дальше: Глава 9 Встреча

Глава 8
Наезд

Впервые к ней подошли на книжной ярмарке в павильоне ВДНХ, где уже несколько лет «Титан» арендовал секцию. Этой ярмарки издатели ждали весь год. Первые числа сентября, золотая паутинка бабьего лета, в небе над городом – округлые дымки, будто от пушечных залпов, утки на прудах в Ботаническом саду сами себе кланяются – всё как полагается; а народ валит на гуляния – может, последние погожие выходные выдались! Заодно и книжки подкупить. Выручка за несколько дней собиралась праздничная, увесистая. Ну и весело же: музыка, толпища, на аллеях карусели-качели, целые клумбы воздушных шаров на ниточках; на каждом углу – сизые дымки и ароматы: шашлыки да чебуреки.
А внутри гигантского двухэтажного павильона, размером с небольшое европейское государство, – море, океан книг! Вот где радость, вот где азарт! Надежда с РобЕртычем управлялись сами, торговали бойко, отлучаясь только в туалет и покурить, ибо термос с кофе и бутерброды Надежда приносила из дому.
То, что к ней подошли, когда, сдав смену РобЕртычу, она вышла подышать-покурить (а она много дней кряду воспроизводила в памяти каждое слово, каждый миг того разговора), говорило о том, что люди наблюдали, выжидали и момент подстерегли.

 

Она стояла на широких ступенях центрального входа в павильон, – был там для куряк удобный закут с урной у стены, который огибала толпа, – курила и наблюдала за праздничной публикой. День выдался солнечным, в нежной дырявой облачной дымке: тут и цветы пахнут, и шашлычок благоухает; голубые и жёлтые шарики, упущенные ребятнёй, уже повисли на деревьях-проводах… В общем, третье сентября, лучшее время года. Народ одолевал ступени к центральному входу павильона, как Бастилию брал. Приятно! Всё-таки у нас книжная держава, думала она с удовольствием, затягиваясь в последний раз и ища глазами урну у входа.
Тут они и подвалили, улыбаки. Мужчина – высокий, бесцветный и лысоватый, голубые рачьи глаза – миллион таких, не запомнишь. А вот женщина – та весьма примечательная. И ужасная: кукольная фигурка, нежные, с поволокой, каре-зелёные глаза, точёный носик и, видать, какая-то аномалия с детства: массивная, клёшем книзу, нижняя челюсть, намертво перечёркивающая обаяние дивных глаз. Эта челюсть, подумала Надежда, деликатно отводя взгляд, великовата будет даже для какого-нибудь Шварценеггера.
Дама свою беду наверняка сознавала и потому отвлекала внимание разными средствами: например, умопомрачительной чалмой – зелёной, шёлковой, с золотой искрой. И глаза изумительно откликались этой чалме – прямо Шамаханская царица.
Оба были так приветливы, так рады этой случайной встрече: они давно хотели познакомиться… Она выслушала весь увлекательный, гладкий, разбитый на два голоса текст, машинально ещё улыбаясь.
– Мы давно следим за вашим опытом; «Логист-W», наш концерн, самый большой на Урале… Наши планы тоже включают издание иностранных авторов, мы бы хотели с вами задружиться, в чём-то пойти навстречу вашему маленькому издательству, так отважно плывущему в неспокойном море… Дело в том, что…
– Дело в том, – перебила Надежда, перестав улыбаться (к ней уже приглядывались разные концерны-блин-объединения, она уже получала разные нагловатые предложения и хлебнула этой волчьей охотки крупных хищников достаточно), – дело в том, что моё маленькое отважное издательство справляется со своими плавучими планами самостоятельно. Спасибо за внимание.
Она подалась чуть влево, обойти непрошеных друзей, которые как-то сразу дружно и навязчиво встали на её пути, а мужчина торопливо проговорил:
– Напрасно вы так, Надежда. У нас хорошее предложение, честное, достойное внимания. На вашем месте я бы его обдумал. Жизнь, она разная, знаете ли. Мы в Челябинске владеем большой типографией, что сильно удешевило бы… если б ваше издательство влилось в наш концерн… а вы могли бы стать нашим представителем в столице.
– Я уже была представителем, спасибо, – отозвалась Надежда, обходя парочку. И тогда в спину ей донёсся голос изумрудной чалмы:
– Мы надеемся на ваш здравый смысл… вам же на пользу!
Она в ярости обернулась: те уже спускались по лестнице, тихо и ожесточённо что-то обсуждая между собой. На неё не оглянулись.

 

К вечеру сведения о новом игроке на издательском поле были собраны по верным каналам, и сведения неутешительные: деньги немереные, своя мощная типография, свои магазины, вся инфраструктура… В общем, лихие уральские дела: сожрали уже несколько небольших издательств, собираются выйти на рынок с рядом популярных зарубежных писателей, в том числе – с Нейо Марш, Элизабет Питерс, Дороти Кэннелл и… с Боженой Озерецкой.
Словом, с теми авторами, которые к тому времени были украшением портфеля «Титана».
Они сидели с РобЕртычем на кухне, обсуждали ситуацию.
– Фуфло, – отозвался РобЕртыч. – Уж Озерецкая-то… родной наш автор. Ты ведь едешь в Польшу на той неделе? У нас продление договора на твёрдый переплёт, так? Позвони им заранее.
На другой день она позвонила литагентам любимого автора. Ей торопливо и смущённо, ежесекундно отвлекаясь на чьи-то голоса и неотложные вопросы, сообщили: о нет, договоры пересмотрены, потому что (вновь извинения, голоса вперебивку, зависание пауз), потому что, видите ли…

 

Вечером опять сидели на кухне у Надежды.
В общем, всё просто, объяснила она. Приехали из «Логиста-W» с чемоданом денег. Буквально: чемодан большой, денег очень много. Конец сюжета.
Лёшик с температурой лежал в своей комнате, капризничал, поминутно звал маму. Выторговал под горло болит всё, что смог: новый велосипед, не идти в школу до понедельника… Она вскрикивала: «Не шантажируй меня! Спать немедленно!» – возвращалась на кухню, где, пригорюнившись, сидел РобЕртыч.
– Ну что, неужели сдадимся? – спросила. Накануне битый час литературные агенты уговаривали её «передать все права» в пользу «Логиста-W».
– Фуфло, – твёрдо повторил Сергей РобЕртович. – У нас остались права на мягкий переплёт. Заплатим переводчице побольше, чтобы отдавала нам новые тексты на две недели раньше. И ребят напрячь: пусть вкалывают все – редактор, корректоры… Будем выпускать книги на рынок раньше «Логиста».

 

Потом она часто думала, что совершила ошибку, и казнила себя, и мучилась виной. Время было такое, повторяла, не сентиментальное; прямо скажем – зверское время. Конечно, надо было быть мудрее, продать все права хищникам из «Логиста», свернуть лавочку, затаиться. Возможно, потом, когда они все перестреляют друг дружку, подняться заново в полный рост. Да где там: выдержки, мудрости им не хватило; молодые были, бесстрашные, необученные новобранцы нового капитализма. Вот и пали в бою.

 

Сначала «те» напоминали о себе звонками. Звонили, конечно, не сами – не Аркадий Северьяныч и не Анна Михайловна, боже упаси, те люди интеллигентные! Голоса и лексикон вестников высшей воли были, как и положено, страшноватыми: обещали размазать, ощипать, пустить гулять с голой жопой. Богатые перспективы, усмехаясь, говорил РобЕртыч.
А потом, на две недели раньше изданные «Титаном», появились две книги Озерецкой и так чудно, так ходко покатили!
Дня через два в офис позвонили из типографии: куда, чёрт всех вас дери, девался Сергей РобЕртович? Обещал быть не позже трёх, а сейчас уже вон сколько, и мобильный его молчит. Сколько нам здесь сидеть, ждать его! Разве деловые люди так себя ведут!
Всё внутри у неё обвалилось, закрутилось в пургу. Она бросилась обзванивать больницы – такого не привозили. «Ну что, – спросила себя в панике, – похоже, морги пора объезжать?»
Догадалась позвонить Марьяше. Они давно не виделись. Тот уже с полгода вращался в финансовых сферах. Его долго не подзывали к телефону, пока она не наорала на одну из девиц, передававших её по линии с рук на руки. И тогда возник в трубке Марьяша. Он молча, не перебивая, выслушал дрожащий поток её слов. Сказал – сиди у себя, я пошлю к тебе двух ментов.
– Что им надо платить? – спросила она, трепеща от ярости и страха.
– Ничего, – ответил Марьяша. – Это наши, прикормленные.
Она в нетерпении выбежала на улицу встретить ментов. Стояла в глубокой арке, курила. Менты запаздывали.
В сумерках на углу улицы возник и потянулся обоз: две телеги, запряжённые лошадьми. В телегах сидели какие-то люди явно деревенской прописки – откуда они взялись здесь, в центре Москвы? В одну из телег была впряжена белая кляча, старенькая, понурая, – тяжело отбивала мостовую подковами. Телега поравнялась с аркой во двор, где в ожидании ментов стояла и курила Надежда, донеслись обрывки разговора:
– …на Савёловском, что ли? – голос одной из женщин; ей ответил мужик:
– Ясно, на Савёловском, а ты думала, где – в Парыже?..
Да, явно из какой-то глубинки люди. Её как встряхнули: типография, куда Серёга ехал, находилась прямо у Савёловского вокзала.
Поравнялась с аркой вторая телега, тоже с разговором:
– …а что деревня, говорю, чем те деревня не нравится! У нас и школа есть, и медпункт дважды в неделю открыт, не пропадёт твой сынок в деревне…
Проехали… Надежда стояла, оторопелая, глядя вслед удалявшемуся обозу. И сразу подъехал серый «опель», оттуда вышли двое, и Надежда кинулась к ним.
– Ну, что, – спросил тот мент, что поплотнее был, повыше и поживее с виду. – Москва большая. Где искать вашу пропажу?
– На Савёловском, – неожиданно для себя сказала Надежда. – На дальних путях, где, знаете, безлюдье, кирпичные сараи, рельсы для маневровых составов.

 

Тем же вечером, когда Серёгу – бессознательного, с пробитой головой и сломанными рёбрами – увезли на «скорой» в «Склиф» (молодец, Марьяша: менты помогли – и тащили, и правильным голосом вызвали машину, и в больницу сопровождали, отчего там к Серёге сразу отношение наладилось), она вспомнила две телеги, нереально-деревенские в центре-то Москвы, далеко от рынков; и белую лошадь, уныло влачащую свой груз. «Не пропадёт в деревне твой сынок, говорю!» Вышла из палаты в коридор, набрала домашний номер. Когда нянька сняла трубку, проговорила спокойным деловым тоном:
– Римма Сергеевна! Сейчас вы слушаете меня и делаете как скажу. Достаньте из кладовки синий чемодан, сложите туда вещи Лёшика, и куртку, и зимние сапоги. В правом ящике трюмо – деньги, возьмите всё, что там есть. Постучитесь к Володе, соседу, попросите от меня, чтобы отвёз вас с Лёшиком на Белорусский, как можно быстрее. Сейчас запишите, что сказать в кассе, куда взять билеты…
И поскольку растерянная от неожиданности Римма Сергеевна попыталась встрять с выяснениями, жёстко оборвала:
– Делайте, что говорю!
Она продиктовала с детства родной адрес – тот, что и ночью бы вспомнила: станцию, улицу-дом, телефон дяди Коли, маминого брата. Всё возвращалось на круги своя, в деревню Блонь, к совсем старенькой «Якальне».

 

А дед к тому времени благополучно помер. Именно «благополучно»: закончил все летние плотницкие работы по школе, пришёл домой, умылся, поужинал… Поправил ещё кое-что по хозяйству, сказал удовлетворённо: «Ну вот, вроде всю работу свою я и сделал. Больше вроде неча делать». Лёг на свою лежанку, а утром не встал. Надежда тогда далеко была, отдыхали они с маленьким Лёшиком в посёлке на Чёрном море. Не знала ничего, но в ту ночь ей приснился рыженький мальчик из дедова пастушьего детства: тот самый мальчик из огненного шара: «Я – Господь Бог!» Она сильно во сне удивилась и подумала: «Странно, когда это Аристарх рыжим стал?»

 

– Вы всё поняли? – уточнила она. – Отвезёте Лёшика к моей бабушке и возвращайтесь к себе, у меня оставаться опасно.
– Господи! – тихо воскликнула Римма Сергеевна, совершенно сбитая с толку. – А ты-то, Надя, ты сама – как?
– Я – ничего, – пробормотала она. – Ничего, всё образуется…
Ни черта не образовалось. Вернее, образовалось, конечно, всё на свете худо-бедно утрясается; но только совсем не так, как она надеялась.
Женька-оптовик, которого к тому времени Надежда не то что простила, но пожалела (он стал болеть, растерял большинство деловых партнёров, ещё больше некрасиво разбух, став уже не румяным, а каким-то апоплексическим), просился к ней на любую должность, она колебалась… Тем не менее проницательности своей Женька не растерял. И когда, отсидев над РобЕртычем три первые, самые тяжёлые ночи в больнице, Надежда вышла на улицу, ослепнув от дневного света, первым делом позвонила ему – рассказать и посоветоваться.
– Ну что, – задумчиво проговорил Женька. – Стрёмно… Это они в тебя целили. В нашем деле, книжном, обычно как: налоговую нашлют, какой-нибудь ОМОН грянет… слыхала же, как бывает? Вряд ли они на мокруху шли, попугать хотели. Хорошо, конечно, что Серёга выкарабкается… На твоём месте, Хламида, я бы усёк: типы они беспредельные, планы у них широкие. Возьми с них денег побольше да и живи. Видишь, как оно складывается. А у тебя малый сынок.
– Ты о моем сынке не волнуйся! – с неожиданной злостью отрезала она. – Им до него уже не дотянуться.

 

Потом, когда РобЕртыч себя осознал и стал тихо поправляться, они обсуждали случившееся, крутили так и сяк, со всех сторон.
– Сзади напали, прямо в подворотне, – знаешь ту арку в типографский двор, глубокую такую, всегда пустынную? – дали по башке, и с концами. Очнулся на каких-то шпалах, там снова били, били… Увлеклись. Темно уже стало, одни сапоги мелькали, и смутно – голоса.
Надежда старалась припомнить: кто знал, когда и куда едет РобЕртыч? А вот и получалось, что, кроме типографских, знали только они трое – она, сам Серёга и Женька, который сидел у них в офисе с утра, как пришитый: балагурил, в сотрудники напрашивался, торчал неприлично долго… Выходил в туалет – понятно, мог и позвонить.
А что, она прикинула, если те предложили Женьке стать их представителем в Москве? Она доверяла своей внутренней «Якальне» – подозрительной и цепкой. И несмотря на то, что Женька относился к ней с явной симпатией, волновался, что она вечно «шарашится одна по улицам» и даже звонил по вечерам – проверить, дома ли она, каждый раз повторяя: «Я не переживу, если с тобой что случится!» – Надежда, тем не менее, стала уклоняться от встреч и категорически отказала во всяких видах на участие в её бизнесе.
Но в одном Женька был прав: вряд ли те собирались идти на мокруху. Офис палить? Нереально: она снимала помещение в башне с охраной. Свою квартиру укрепила, как настоящий замок, разве что подъёмного моста надо рвом не возвела. Вот и звонили разными голосами, угрожали, обещали крепко научить.
Она перестала спать… Ночами, не зажигая света, стояла у окна, прячась за штору, – высматривала чужие машины во дворе, незнакомцев, любые подозрительные знаки, любые тени и звуки. Могла простоять так несколько часов.
Повторяла, как мантру: пугают, просто пугают. Вряд ли пойдут на мокруху.

 

Это так. Вряд ли тем двоим было дано указание убрать надоевшую, вставшую на пути большого бизнеса Надежду. Но – заказчик предполагает, а уж как дело покатит… Иногда оно иначе складывается. Иногда всё такой жопой оборачивается, что другого выхода и нет, как взбесившуюся сучку приструнить, успокоить да и выкинуть где-нибудь в пустынном месте. Таких мест под Москвой полно, вон, любая пустошь, любой овраг за МКАДом.
И ведь что особенно досадно: она экипировалась, как бравый Портос накануне военной кампании: в сумке носила импортный газовый баллончик, РобЕртыч где-то достал, а в кармане носила ножик – перочинный, конечно, но острый, на Даниловском рынке гном-точильщик навострил. (Ей показалось, что тот схалтурил, слишком быстро сделал, слишком пялился на неё, и она строго спросила: «Хорошо поточили?» – «Не беспокойтесь, мадам, – ответил гном и подмигнул. – Острые ощущения вам гарантированы».)
Нет, не пригодилось, хотя на отсутствие острых ощущений жаловаться не могла. Да и не станешь ты ножик доставать, когда двое ребят с симпатичными лицами, остановив машину, спрашивают – как отсюда на Якиманку выбраться? И выходят оба с картой в руках, уткнувшись в неё с озабоченным видом. Один очень смуглый, у неё ещё мелькнуло: цыган. Второй, как нарочно, для контраста, – белобрысый, чуть не альбинос.
– Бедным провинциалам в вашей столице совсем кирдык-тоска, – говорит белобрысый, и так приветливо ей подмигивает, что она подходит, склоняется над картой в его руках…

 

Отчего все подобные вещи всегда происходят ошеломляюще внезапно, под дых? Она как раз склонилась над картой, поворачивая её под правильным углом… как белобрысый сорвал сумку с её плеча и нырнул в машину (а она всегда носила с собой всё, как бомж в своём рюкзаке, как клошар в тележке: документы, деньги – всё, всё! Сегодня везла в типографию кучу денег!). Другой, цыган, юркнул за машину, сел за руль. Молниеносным умом понимая, что бандиты сейчас уедут, увезут, увезут! – Надежда кинулась к дверце, где белобрысый, схватилась, рванула её, навалилась всем телом и заорала благим матом на всю улицу: «Стой, свола-а-ачь!!!» Сунулась прямо в открытое окно, протянула руку, пытаясь нащупать где-то там, внутри, на сиденье, на коленях негодяя сумку… Белобрысый сначала бил по её руке наотмашь, потом схватил руку, дёрнул, переломил о раскрытое окно, как ветку – аж хрустнула! Надежда дико вскрикнула и осела, сползла на землю, не выпуская заднюю дверцу здоровой рукой, не давая её закрыть. Дверца распахнулась, Надежду подхватили под мышки и втащили внутрь, машина рванула с места…
– Бля, Витёк, на хера ты её подобрал! – заорал тот, чернявый, что за рулём. Белобрысый, отбиваясь от вопящей женщины, орал тому:
– Да случайно! Тормози, выкинем её!
А неслись уже людной улицей, не остановишь…
Надежда на заднем сиденье страшно кричала – и от боли, и от ярости, – одной рукой продолжая бить того, проклятого, кто крутился рядом, отбиваясь. При этом сумка, сумка неслась поверх и впереди дикой, невыносимой боли в руке. Сумку надо было нащупать и дверь – рвануть! И кричать, кричать – люди добрые! Цыган гнал машину, безостановочно матерясь, проклиная безмозглого Витькá, пытаясь перекричать пассажирку, мчась на красный, зелёный, жёлтый, вжикая тормозами на калейдоскопе светофоров.
– Да заткни ты её!
Белобрысый, в отчаянии и злобе – ох, мегера, дерётся как мужик! – бил наотмашь нападавшую Надежду по рукам, по голове, пытался достать до горла обеими лапами и душить, но мелковат был, тощеват и трусоват; яростно извиваясь, она отбивалась ногами и левой рукой – правая беспомощно висела. И вдруг обмякла, голова откинулась: кулаком, с размаху он долбанул её в висок, так что из носа хлынула кровь, заливая плащ… Она разом смолкла, осела…
– Я её убил… – пробормотал белобрысый, удивляясь.
Тело сползло с сиденья на пол, и очень кстати; баба лежала, как мёртвая, под ногами ошалелого Витькá. Тишина… Обалделый, он сидел за спиной матерящегося Цыгана, пока ещё не понимая, как это случилось и что это сейчас тут произошло.
– Давай, выпихнем её… – жалко повторил он. Больше всего на свете ему хотелось, чтобы женщины тут не было, совсем не было, – с её чёртовой сумкой, с её чёртовой кровью, которая заливала машину отца, взятую им из кооперативного гаража, пока тот в командировке.
– Куда, сука?! Куда – выпихнем?! Здесь, под носом у ментов? Сиди, блять, долбаный т-тупой кретин, дай мне думать!
Витёк замолк. Ему, взрослому двадцатитрёхлетнему мужику, хотелось плакать: всё пошло наперекосяк. Им было дано ясное указание: сумку сорвать и тикать. И бабла дали ровно столько, сколько это обычно стоит. Кто ж знал, что баба окажется такой упёртой и такой сильной! Вон, хруст какой стоял, когда он ей руку сломал, а она продолжала беситься и драться, как дикая пантера! Господи, и вот она уже дохлая, а теперь – куда? Что будет?! Тюрьма?!
Ехали в злобном молчании Цыгана часа два, уже в темноте, где-то по Симферопольскому, что ли, шоссе. Затем Цыган свернул на просёлочную дорогу и ещё ехал минут сорок, потом опять свернул, и машина запрыгала-запереваливалась по немыслимым колдобинам, так что тело мёртвой бабы подпрыгивало и ударялось о ноги Витька. Он совсем закоченел, боялся спрашивать – куда едут. Как по нему, так уже часа три назад можно было съехать в лесочек, вынести и оттащить мертвячку в кусты (он был уверен, что она мёртвая!) и валить, не оглядываясь. Ему ещё надо думать, как кровь с сидений отмывать. С папашей в дурачка не сыграешь.
Но он свой язык в задницу-то засунул и молчал. Цыган знает, что делает, он головастый. Это он придумал с картой к девушке подвалить – мы, мол, провинциалы, заблудились… Всё могло получиться легко, играючи, если б не…
Наконец остановились перед каким-то тёмным сараем. Витёк откинулся на сиденье, опустил стёкла, закрыл глаза. Пахло деревней, далёким дымком, где-то глухо и тоскливо протрубила корова. И небо такое было чистое, звёздное – эх, вернуться бы часа на четыре назад, взять банку пива, завалиться к Маринке.
…Поодаль, на узкой, горбатой, почти заросшей травой грунтовке угадывался жёлтый туманец заблудившегося на сельском перепутье одинокого фонаря, а ещё дальше взлаивала собака.
– Вот, – наконец сказал Цыган. – Этот сарай от совхоза остался. Сюда вообще никто не суётся. Это тёткин бывший совхоз, так что я буду в курсе, если кто эту найдёт… Фонарь есть тут у тебя?
– Фонарик есть, да, в бардачке посмотри! – засуетился Витёк, показывая пальцем, где смотреть, словно Цыган не знал, что такое бардачок.
Цыган включил потолочную лампочку, обернулся, заглянул вниз… В тусклом и неживом свете залитое кровью лицо завалившейся на бок молодой женщины казалось изжелта-коричневым. Он головой покачал: надо же, во что влип из-за этого гадостного кретина! Вышел, оставив дверцу открытой, и подошёл к двери сарая, висевшей на петлях. Потоптался, вошёл внутрь, обошёл сарай. Вернулся к машине.
– Нормально, – сказал. – Там остатки старой соломы. Оттащим эту, закидаем соломой. Давай, вылезай, бери её под мышки!
Витёк, приободрённый сменой тона с матерного на деловой, нагнулся, подхватил под мышки и с натугой приподнял тело.
– Ты… за ноги её бери, – пропыхтел.
С трудом они вытащили тело из машины, понесли к сараю.
– Тяжёлая… – с удивлением отметил Витёк. – Большая…
Вспомнил, какой стремительной и лёгкой показалась ему молодая женщина, когда обернулась с напряжённым лицом, а потом заулыбалась, склонилась над картой, и закатное солнце вызолотило удивительные пряди её волос, выбившиеся из-под зелёного берета. Берет сейчас валялся где-то на полу машины.
Всё же большая разница между живым и мёртвым.
– Перестарались, – с сожалением пробухтел он.
– Заткнись уже, дебил! – рявкнул его приятель. – Если б не ты, мудак херов, дерьмо собачье!..
Они протащили тело девушки, бросили на пол в глубине сарая. За минуту-другую, подобрав охапки соломы с земляного пола, закидали её всю. Цыган светил фонариком.
– Слишком много не носи, заметно будет.
– Ты ж сказал, никто сюда не заходит.
– Казал-мазал! Мало ли… Всё, пойдём…
Но наклонился, подобрал ещё одну большую охапку соломы, отдельно забросал волосы девушки.
– Слишком заметные, – буркнул, – прямо горят, даже в темноте.
Горят…
– Слышь… А если? – Витёк достал зажигалку, показал Цыгану.
– Убери, идиот! – тот зыркнул с такой отчаянной злобой. – Ты что, вообще ни хера не соображаешь?! Так её через три дня, может, через неделю по вони найдут, и то если мимо кто гулять станет. А так – сбегутся сюда через полчаса. Пошли, я сказал!
Он повернулся и пошёл из сарая, не оглядываясь. А Витёк… Витёк совершил одну из тех вещей, о которых его отец, мужик неплохой, но зануда (он один воспитывал сына с двенадцати лет), говорил: «Витя, ты многое делаешь, не подумав!» Просто Витёк хотел, чтобы этой вот мёртвой девушки вообще не стало в природе, чтобы она исчезла в пламени, никогда, никому больше не напоминая о том, как он сдурил. Искоса кинув взгляд на уходящего к дверям сарая Цыгана, он быстро наклонился, высек огонёк из зажигалки и два-три мгновения держал под кучей соломы. Скорее всего, это – так, внутренний протест был против ругани Цыгана. Солома старая, дни стояли сырые… Вряд ли займётся от этого огонька хороший пожар.
– Ну?! – окликнул Цыган от двери.
– Иду, – торопливо бросил он и кинулся следом.
Когда вышли, Цыган споткнулся о здоровенную палку, небольшое такое брёвнышко. Привычно матернулся, но, остановившись, сказал:
– Ага. Это неплохо.
Поднял брёвнышко, закрыл дверь сарая и основательно её подпёр.
– Вот так, – проговорил удовлетворённо, отряхивая руки. – Теперь не каждый унюхает, ещё дня три-четыре выиграем. Всё, погнали отсюда на хрен!
* * *
Сознание к ней вернулось в то мгновение, когда, устав нести, они бросили её на холодный земляной пол. От удара и очнулась. Боль в сломанной руке оглушила, вгрызлась в самое сердце. Она едва не вскрикнула, но звуки вокруг, торопливый и злобный приглушённый мат, пыхтенье, хрусткий шелест курток, шарканье кроссовок заставили сжать челюсти и лежать, не шевелясь, пока они засыпали её чем-то колким и душным.
Их отрывистый разговор слышала, но не поняла – о чём речь: боль туманила мысли, выжигала узоры по всему телу. Она поняла только, что те вышли, ещё повозились с дверью снаружи… Потом хлопнули дверцы, заурчал мотор, и машина рванула с места и унеслась. И одновременно с этим странный шорох пробежал над головой, ужалил в висок, в щёку, в шею… Крысы?! Когда она поняла, что это – огонь, что её подожгли, – она уже занялась! – волосы уже горели, горел воротник плаща… Она закричала, перевернулась на бок, сбивая огонь левой рукой. Но уже и плащ горел… Поднявшись на четвереньки, она выползла из горящей соломенной могилы, воя от боли, поползла на коленях к дверям, привалилась к стене, поднялась, помогая себе левой рукой – голова кружилась, сарай весь качался, чёрные стены плясали вокруг неё, и жгучая боль разливалась по голове, отдавала в плечо и в локоть, широкий рукав плаща горел на ней, и было невыносимо больно сбивать пламя с этого рукава. Всем телом Надежда билась в подпёртую снаружи дверь сарая, катаясь по ней головой, плечами, пытаясь сбить пламя… И вдруг в противоположной стене, за озером разлившегося над соломой огня, увидела жёлто-красный месяц – словно стружку от земного огня. Там, в стене была щель! Она ринулась к ней – пламя уже плясало во всю ширину сарая – зажмурившись, напролом пересекла озеро огня, бросилась к щели в стене, продралась, сбивая пламя о неровные колючие края выломанных досок, вывалилась наружу и упала, и чадящим кулём покатилась куда-то вниз, вниз, перекатываясь через сломанную руку, крича от боли, гася пламя о влажную росную траву…
Там, по дну оврага, протекала небольшая речушка. Неглубокая, а захлебнуться в ней беспамятному человеку ничего не стоило. Но, выходит, выхлебала Надежда своё в большой реке Клязьме. Так и застряла на пне, во влажной прогалине, почадила, потлела и загасла…
Её нашли ребятишки, прибежав наутро посмотреть на сгоревший сарай. Он весь сгорел подчистую – головёшки чёрные торчали. Гришук сказал – отличные угольки, ими рисовать можно. В овраг они и не стали бы спускаться, но у Таньки позавчера пропала кошечка, и хотя Гришук уверял, что даже за короткое время кошаки вполне могут одичать, Танька, оскальзываясь на мокрой траве, карабкалась по склону оврага, цепляясь за ветви кустов и отчаянно тягучим голосом окликая: «Лю-уся! Люу-сенька-а-а!» Гришук-скептик тащился следом: стерёг двоюродную сеструху, чтоб не сковырнулась. Так и наткнулись на мертвячку.
Тётенька была страшной и обгорелой: башка обугленная, вспухшая, в волдырях. И посинелая, очень толстая голая рука торчала из чёрных лохмотьев. Но потом Гришук, внимательно рассмотрев дохлячку, сказал, что зенки у неё дергаются… И дети с победными криками помчались в деревню…
* * *
Из больниц они с РобЕртычем выписались с разницей в две недели.
Однажды утром он возник у Надежды в палате. За окном валил снег, казалось, что в окне ворочается, дышит и урчит белый лохматый зверь, и хотя по коридорам больницы да и в самой палате во всех углах жила стонущая, кряхтящая, мычащая боль, эта белизна в окне вымывала, крахмалила и заметала беду и болезни.
Надежда уже сидела и по надобности вставала, но была ещё с забинтованной головой-коконом и с гипсом на правой руке; смешные обгорелые брови, намазанные белой мазью, придавали ей дикий вид заблудившегося Деда Мороза. «Слава те, Господи, и святым-твоим-пресвятым, – повторяла она благодарно, – лицо практически не задело, врач говорит, рубцов не останется».
Серёга был тих, бледен и очень серьёзен. Признался, что для него готова американская виза, и там адвокат уже настаивает «на соответствующих действиях».
– И правильно, – сказала ему Надежда сочувственно. – Конечно, уезжай. Здесь тебе делать нечего.
– Сил как-то… – сказал он извиняющимся тоном, – нет больше сил, душа моя.
И чтобы утешить его, поддержать, Надежда повторила, как в плохом кино:
– Конечно. Надо признать, когда проигрываешь.
– Я… написал тебе письмо, – сказал он, не доставая конверта из кармана. – Ты прочитай и реши. Я знаю, понимаю, что… Ты сто раз говорила. Но, может, ты привыкнешь ко мне – потом, когда-нибудь?
Она смотрела на РобЕртыча своими золотыми глазами под намазанными мазью бровями Деда Мороза. Покачала забинтованным кочаном:
– Уезжай, мой дорогой.
Он всё же достал конверт, аккуратно приставил к стакану на тумбочке.
Говорили они в тот последний день мало, но о главном. Сергей РобЕртович принёс очень грустную новость: умер Женька, оптовик, физик-ядерщик, корифей книжных продаж, прохиндей-прощелыга, насмешливо и нежно влюблённый в Надежду последние лет восемь. Умер от сердечного приступа, доложил Серёга, никакого криминала: стоял на остановке трамвая, качнулся, успел присесть на лавочку, откинулся к спинке и сидел так, мёртвый, до поздней ночи, пока его какой-то мент не окликнул.
– Мать, Валентина Осиповна, – он ведь с матерью жил, ты знаешь? – три дня искала его по больницам, а нашла в морге, такие дела…
Такие дела…
Когда Серёга ушёл, Надежда вынула лист его письма, развернула и прочитала: «Душа моя!..» – но дальше читать не могла, сложила и спрятала. Во-первых, устала, во-вторых, знала, что в том письме. Долго смотрела в окно, вспоминая другой давний снег, творожный склон оврага… как мчалась она на лыжах в красной шапочке, сквозь колючие заросли метели, мчалась в его беду, как стучала в дверь кулаком, и как забилось сердце, когда он открыл и заплакал. И как переступила она порог, и они бросились друг к другу, прикипели щеками, лбами – не разлепить!
И не разлепились…
Метель бушевала за окнами больничной палаты, старая метель сплетала колючие косы в верёвки, в канаты неразрывные, в пожизненные вериги.
«Если до старости доживу, – подумала, – прочитаю Серёгино письмо – порадуюсь».
Выписавшись из больницы, Надежда позвонила Валентине Осиповне – выразить соболезнование. Та очень её звонку обрадовалась, с ходу горячо всхлипнула, обе они поплакали в трубку. И старушка-мама разговорилась.
– Он ведь, знаете, Надюша, стоял перед большими переменами в жизни, – доверчиво сказала она. – Самое большое издательство на Урале – из самых крупных в стране, забыла я, как называется, предложило ему стать их представителем в Москве. И Женя воспарил, перестал пить, твердил, что похудеет, станет ходить в спортивный зал… Но вот это происшествие с вами, Надя, прямо подкосило его, он ведь к вам с такой душой всегда, с такой душой… – она опять захлюпала, засморкалась. – Главное, в тот вечер, когда вы… когда вас… ну, когда это несчастье с вами стряслось… он ведь вам звонил, всю ночь звонил – помните, он всегда так волновался, что вы одна по улицам мотаетесь. Говорил: «Мама, эта девушка – абсолютно бесстрашная дура!» И в тот день, как всегда, позвонил. И звонил, и звонил… Потом лёг, и среди ночи – я проснулась даже – он с кем-то говорил по телефону, так яростно, знаете, он так рычал, так стонал! А на следующий день должен был ехать на какую-то важную встречу, и – не доехал.

 

Они уже попрощались, пожелали друг другу всего-всего, главное – здоровья! – произнесли каждая все положенные формулы, чтобы никогда больше друг друга не услышать, но вдруг Валентина Осиповна замялась, проговорила:
– Надюша, я вот что хотела спросить, что меня мучает. Может, вы знаете и просветите меня. В то последнее утро, уходя из дому, Женя так мрачен был, сам не свой, совершенно убитый, разговаривать даже не хотел, не мог, одну только фразу сказал, и с такой болью: «Мама, если б ты только знала, что я натворил!» Повернулся и вышел. Вот это меня мучает! Может, вам что-то известно? Что он натворил, мой бедный одинокий мальчик? Мне бы легче стало, если б я знала…
Надежда молчала… Молчала, не в силах произнести ни слова.
– Нет, – сказала наконец. – Я… ничего об этом не знаю, Валентина Осиповна.
* * *
А через месяц убили Марьяшу.
К Надежде и её бедам это убийство отношения не имело. Но не потому она резко пресекала попытки общих знакомых рассказать подноготную о «всех его махинациях». Едва кто-то начинал излагать очередную версию о том, как, продав чужие акции, Марьяша собирался «слинять с семьёй за границу», она немедленно эту повесть обрывала. Просто помнила всю жизнь его насмешливую улыбку и это: «Мама научила, что чужое брать нельзя», и его бесшабашные шуточки, лёгкую походку, которая не изменилась даже на скользком льду крутых финансовых виражей.
Когда с руки сняли гипс, она обстоятельно, не торопясь, следуя официальным российским законам, закрыла фирму и отпустила людей, выдав чуть ли не последние свои деньги в качестве компенсаций, отпусков и бог знает чего ещё. Просто собрала всех в офисе, достала толстую пачку всех своих накоплений и села отсчитывать на краю стола равные кучки. Девочки – два редактора и корректор Оля – плакали. Долю Веруни, своего могучего бухгалтера, сама отвезла в Люберцы, вместе с бутылкой водки, ибо, услышав о новости, та запила: «Организм стоит!» – доложила Надежде по телефону гнусавым заплаканным голосом.
Последним она отпустила шофёра и грузчика Мишу, и сразу пошла учиться на курсы вождения автомобиля. Сдала блестяще, с первого раза, экзаменатор даже похлопал в мягкие ладони, ибо придраться было не к чему. «Я ж пловчиха, – объяснила она ему весело, – координация движений, то-сё…» Но машину покупать пока не стала: и денег не было, и тесное пространство автомобиля слишком напоминало её последнее приключение.
А Лёшика до весны оставила в деревне у бабки. Она была ещё слаба – даже не физически, а как-то… нутром, духом слаба. Будто сырым соломенным огнём ей выжгло не волосы, не кожу, а что-то важное внутри и вокруг сиротливой души, и сейчас там зияла, не зарастая ничем, гулкая пустошь.

 

Но к концу апреля выпала целая неделя удивительно ласкового тепла. По утрам за окном надрывались, кто кого переорёт, звонкие птичьи голоса; высох асфальт, и деревья во дворе покрылись той струящейся атласно-зелёной дымкой, которая и сообщает заинтересованным особам, что пришла настоящая весна. Надежда сняла наконец берет, потому что сквозь обожжённую кожу головы стали пробиваться волосы, и как бывает с травой после пожара, пошли ровно, густо, дружно, так что какое-то время, пока не стали длинными, она ходила с очаровательной копной Гекльберри Финна.
А в конце мая, не предупредив своих деревенских, поехала за Лёшиком.
Вышла на станции и, как однажды в детстве, сама-одна пошла по цветущей лесной колее – разве что сушёной рыбины под мышкой не хватало.
Лес был полон оживлённой солнечной жизни: чёрно-рыжие тени в глубине соснового бора взрывались брызгами ослепительного солнца; справа тянулось засеянное поле с двумя островками тонких берёз: изумрудные облака их новёхонькой нежной листвы невесомо плыли над белоснежными стволами. Смолистый сосновый дух витал над полянами, тропинками, игольчато-розовыми косогорами, смешиваясь с более тонкими и сухими запахами трав, с терпким духом полыни. Всюду порхала, летала, гудела и жужжала, шебуршилась в траве и вдоль тропинок, перекликаясь тысячью лесных голосов, бесконечная возрождённая жизнь.
Надежда вдруг остановилась, будто кто коснулся её ласковой рукой, и, закрыв глаза, мгновенно отдалась тёплым оранжевым волнам пойманного в заглазье лесного света. Он накатил, этот свет, завибрировал в каждой клеточке тела. Отчаянная, пронзительная жажда быть вдруг захлестнула её, пронеслась внутри лихим сквознячком, сладкой истомой, проникнув до самой скрытной, самой тёмной глубины её тела…
И хотя от предстоящего свидания с сыном сердце в груди меленько и тревожно трепетало, она, как в отрочестве – когда Аристарх привёл её на поляну с душицей, – сошла с тропинки и легла в траву…
Со стороны станции сюда едва долетала бестолковщина гудков, перестука колёс, гундосого бубнёжа. Здесь дятел перебивал всю людскую суету, где-то близко, над головой клепая толстенный ствол, и своей мерной, как метроном, молотьбой дирижировал всей лесной живностью. Лес вскипал ликующими птичьими голосами, при этом – странно – ничуть не тревожа солнечного, глубинного древесного покоя. Высоко-высоко в берегах чёрных сосновых крон сплавлялись по васильковому небу сдобные хлеба облаков; а сосны кружились, кружились, Надежда то погружалась в их водоворот, то опять выныривала, вовлекаясь в вихрь неутомимой, дух захватывающей жажды бытия.
Так – под птичий щебет, под дятловы труды – она и заснула.
Рядом с ней – синими глазами в синее небо – лежал Аристарх лет пятнадцати, кудлатый, как нестриженый пёс, вся грива в сухих травинках, пахучий-травяной, сладко-потный, весь в то время нафаршированный поэтическими строками. Рядом лежал, крепко сжимая в руке её ладонь, что-то декламировал. Во сне это было так прекрасно и нежно, но смутно: про то, что вот, оба они спаслись из ада, очистились от смерти и скверны, от злобы и лжи… и теперь … – а строк и не разобрать. Одна, всё же ясная, просочилась в сон: «Крылатой лошади подковы тяжелы…» – сказал он своим ясным, ломким в те месяцы голосом, который она бы узнала и в раю, и в аду… И тут же проснулась.

 

По деревне шла мимо заборов, за каждым из которых шмелями и пчёлами гудела, как трансформаторная будка, высокая густая сирень. Фиалковое небо деревенского полдня простиралось над крышами до тёмно-зелёной, чёрной почти кромки леса, а по окраинам его, как пар из-под крышки кастрюли, медленно выползали и восходили ввысь батистовые дымки. За чьим-то забором надрывался аккордеон, где-то стучал топор, у колонки гремело ведро. А на бабкином заборе сидела незнакомая Надежде пушистая кошка дивного черепахового окраса.
Возле самой избы громко возились какие-то дети – рослые, крепкие мальчики лет восьми-девяти, уже загорелые: лица – в тёмной позолоте. То ли игра у них шла, то ли драка – крики стояли, как на стадионе. Вдруг все умолкли, заметив незнакомую тётеньку.
Один из мальчишек, совершенно лысый, но с чёрным довоенным чубчиком, густой кудрёй торчащим надо лбом, выпрыгнул из кучи-малы, побежал к ней, остановился шагах в десяти, крикнул: «Скикы ж тэбэ ждать? Я вжэ вси жданыкы пойил!»
И она заплакала, засмеялась… Раскинула руки и сказала:
– Иди ко мне, засранец!
Назад: Глава 7 Бунт
Дальше: Глава 9 Встреча