Золя о Дрейфусе. — Эстергази — аристократ-хищник. — «Дрыгалка». — Три статьи в «Фигаро» в декабре 1897 года. — «Молодежь, молодежь!»
— Похороны Альфонса Доде. — «Письмо к Франции» 7 января 1898 года, — Эстергази оправдан. — Военный совет в «Орор».
— Золя читает свое «Письмо к президенту Республики».
Дрейфус или Эстергази? Но что до них Эмилю Золя, которому трудно было понять военных? Писатель набрасывает заметки о Дрейфусе:
«Он весь пропитан патриотизмом (национализмом). Жаждет реванша. Хочет, чтоб ему простили его национальность. Неблагодарная внешность. Мелкие, неприятные черты лица. Хилое сложение. Слабый, надтреснутый голос. Прямолинеен и не пользовался большим авторитетом. Прекрасный офицер, преисполненный чувства долга, несколько слабохарактерный, проникнут чрезмерным уважением к дисциплине, потому что он — беспокойный еврей. Свято блюдет уставы, придает слишком большое значение букве закона — и все для того, чтобы не оказаться на плохом счету у начальства. Гордится офицерским чином».
Это поразительно меткая характеристика. Но Золя огорчен, ему вспоминается фраза, сказанная Барресом на бальзаковском обеде: «Я не могу ратовать за человека, если он лишен душевного величия». Такая точка зрения претит Золя, но он слишком хорошо знает, что в этом есть доля истины.
С каким интересом он переносит свой взор на Эстергази. В его внешности и в его имени столько «экзотики»! Затянутый в мундир, отделанный на воротнике, обшлагах и рукавах каракулем, подчеркивающим блеск четырех причудливо переплетенных на плечах золотых галунов, этот офицер 74-го пехотного полка сохранил что-то от наемного солдата Центральной Европы: тонкие приоткрытые губы, крошечная родинка на тяжелом подбородке, черные кустистые брови, сведенные короткими, глубокими морщинами, асимметричные глаза, жесткий, пристальный взгляд, нос, нависший, как ястребиный клюв, над огромными, закрученными вверх усами. Золя угадывает в нем какое-то беспокойство, порывистость, что-то хищное: перед ним неустойчивая, мятущаяся личность, жуир, невропат. За внешностью хищника таится бездонная печаль.
Отпрыск старинного венгерского рода, граф Эстергази благодаря причудам судьбы был аристократом по рождению, к чему Золя относился не без уважения. Как и его далекие предки, он — рыцарь удачи. Некогда его отец писал: «Идеи гуманности и справедливости, насаждаемые в завоеванной стране, свидетельствуют лишь об упадке и одряхлении нации…» У сына это убеждение доходит до крайности. Он считает себя прирожденным полководцем. Легенда гласит, что он — потомок Аттилы. Безумно гордясь своим происхождением, графами и князьями, сражавшимися за Священную Римскую Империю против турок, Валсин Эстергази, сын француженки, выросший во Франции, полон ненависти и презрения к своей буржуазной родине, которая не дает ему и ему подобным отхватывать лакомые куски. В каком-то исступлении, близком к помешательству, он постоянно твердит о том, что его двоюродный дедушка наставил рога Людовику XV. Эстергази называет себя кузеном австрийского императора, что не лишено истины. Этим объясняются его постоянные намеки на Вильгельма. Но, помимо всего, он был сыном туберкулезного отца и сам поражен той же болезнью; аристократический отпрыск славится своей неуемной похотью, свойственной чахоточным. Не чужда ему и страсть к картам. Если бы не графский титул, он мог бы стать своим человеком в преступном мире. Впрочем, Эстергази и так довольно близко соприкасается с ним. Проститутка Пои обожает его, ибо нашла у этого прожженного солдафона качества самца, которые высоко ценятся подобными ей женщинами. У нее подозрительные связи в доме свиданий на улице Роше. Недаром она заслужила незабываемое прозвище — «Дрыгалка».
Уведомленный Шерером-Кестнером, генерал Пелье изъял письма Эстергази у одной из его бывших любовниц — г-жи де Буланси. Эти письма настолько ошеломляющи, что даже дрейфусары не сразу поверят в их подлинность. И все-таки это оказалось правдой:
«Терпение этого тупого французского народа, самой отвратительной из всех известных мне наций, безгранично. Но мое терпение иссякает [характерная черта мании величия — противопоставление своего „я“ целому народу]. Я не обижу даже паршивой собаки, но с наслаждением умертвил бы сотни тысяч французов… [кровожадная мечта вплетается в реальную жизнь — это несомненный признак психического расстройства]. Эх, и все эти „говорят…“ и безликие, трусливые „наверно…“, и гнусные мужчины, переносящие от одной женщины к другой грязные сплетни, к которым все жадно прислушиваются, — словом, каким бы все это показалось жалким в лучах кровопролитного сражения, в Париже, взятом приступом и отданном на разграбление сотням тысяч пьяных солдат! Вот празднество, о котором я мечтаю! Да будет так!»
Может быть, этот страстный приверженец германского империализма был опасным бретером? Совсем нет. Перед напуганным Феликсом Фором Эстергази воинственно выпячивает грудь. Судебный следователь допрашивает Эстергази, не обращая внимания на его устрашающие взгляды, — и граф покорно сдается. Волк? Нет, просто шакал, вскормленный падалью. Бросая нежные взоры на светских дам, этот обольститель разливается соловьем в благомыслящих гостиных, и в его голосе звучат то металл, то сладость степных напевов. Его считали бароном-хищником, а он оказался просто шакалом!
— Боже мой, какая ошеломляющая драма и какие великолепные персонажи! — восклицает Золя.
Однажды Золя встречает Фернана де Родейса, редактора «Фигаро», и хватает его за лацканы пиджака.
— Позор! Ведь Дрейфус невиновен!
Де Родейс предоставляет писателю страницы своей газеты. В первой же статье Золя превозносит Шерера-Кестнера, восхваляя его «кристально чистую жизнь». Частое употребление в беседах, письмах и романах слова «кристалл» отражает неутолимую жажду чистоты, обжигающей душу того, кто получил прозвище «Золя-пакостник». Именно эта жажда заставляет его вмешаться в Дело. Анри Гиймен видел в этом литературном скандале потребность в искуплении, в расплате за все жизненные удачи и успехи. Такое толкование, несомненно, утрировано, но основная мысль верна. Но вот появляется вторая статья. В ней Золя отвечает тем, кто утверждает, будто друзья Дрейфуса объединились в тайный синдикат, вдохновляемый евреями-банкирами.
«Да, существует такой синдикат людей доброй воли, поборников правды и справедливости. Не зная друг друга, молча, ощупью идут они различными путями к общей цели и достигают в одно прекрасное утро общего конечного пункта… Синдикат, цель которого — излечить общественное мнение от безумия, до которого довела его гнусная пресса… Да, я состою в этом синдикате и горячо надеюсь, что в него вступят все честные люди Франции!»
Ответной реакции не пришлось долго ждать: Золя сразу обвиняют в том, что он продался за еврейское золото, как и Шерер-Кестнер, как и Клемансо. Называют сумму: два миллиона. Золя смеется:
— Они дорого ценят меня!
Он публикует третью статью — против «заумного Дрюмона».
«Теперь об антисемитизме. Он всему вина. Я уже писал, как эта дикая кампания, отбрасывающая нас на тысячелетия назад, возмущает меня, противоречит моей страстной потребности в братстве, терпимости и равенстве людей… Зло уже распространилось повсюду. Яд проник в народ и, может быть, уже отравил его… И прискорбное Дело Дрейфуса — следствие этой отравы: именно она доводит в наше время толпу до безумия».
Толпу…
Обстановка накаляется. Расходятся друзья. Распадаются семьи. Повсюду речи, демонстрации. Мильеран и Рейнах дерутся на дуэли. 4 декабря Мелин заявляет с парламентской трибуны: «Дела Дрейфуса вообще не существует!»
7 декабря выступление Шерера-Кестнера в Сенате прерывается криками антидрейфусаров, стоит ему намекнуть на Золя:
— Накипь! Золя-пакостник! Итальянец!
Сидя на местах для прессы, Золя протирает пенсне и с грустной усмешкой говорит Леблуа:
— Подумать только, дружище! Ведь несколько месяцев назад я не спал по ночам только оттого, что мне предстояло публичное чтение у госпожи Виардо!..
Разумеется, после публикации статей Золя тираж «Фигаро» резко падает. Родейс порывает с писателем, но тот продолжает борьбу, издавая брошюры. Он обращается к своему неизменному другу — молодежи, заклиная ее встать на защиту справедливости. Но молодежь на стороне тех, кто больше шумит, а шумят антидрейфусары.
В письме «К молодежи» чувствуется и порыв, и величие души, но в нем слишком много риторики, и оно не произвело бы впечатления, если бы не совпадало по ритму с будущим «Я обвиняю!..». А публике был хорошо знаком особый речевой ритм, свойственный Золя еще со времен его негодующих статей в защиту искусства Салона отверженных и статей 1870 года, преисполненных республиканского пафоса:
«Молодежь, молодежь! Будь человечной, будь великодушной! Если даже мы ошибаемся, будь с нами, когда мы говорим, что невинно осужденный подвергается ужасным мучениям и что у нас сердце обливается кровью от тревоги и возмущения. Если на одно мгновение допустить возможность ошибки и сопоставить ее с карой — с этой точки зрения несоразмерной, — и то грудь сжимается от жалости, и слезы льются из глаз… Молодежь, молодежь!.. Неужели ты лишена рыцарских порывов, зная, что где-то есть страдалец, раздавленный ненавистью, неужели ты не встанешь на его защиту и не освободишь его?.. Не стыдно тебе, что старшее поколение, старики, воодушевляются и сегодня выполняют твой долг — долг безрассудного великодушия? Ах, молодежь, молодежь!..»
20 декабря 1897 года по замерзшей уличной грязи, мимо остановившихся, переполненных омнибусов медленно движутся к кладбищу Пер-Лашез погребальные дроги. В толпе, глазеющей на похоронное шествие, раздается ропот при виде двух мужчин, шагающих рядом за гробом Альфонса Доде. Эти два человека, держащие шнуры погребального покрывала, ежедневно поносят друг друга; но сейчас они молча идут рядом, лица их опухли от слез, глаза покраснели. Это Дрюмон, бородатый и угрюмый, и Золя, растерянный, с опущенной головой. Под аккомпанемент бесконечного дождя, полирующего глину, Золя произносит обычное прощальное слово. «У всех нас сердце разрывается от горя». Какой-то человек с отвислым животом обнимает писателя.
— Бедный Леон! — бормочет Золя.
Непримиримые враги охвачены порывом неподдельной нежности. А тем временем в могилу опускают поэта, остроумного, сердечного и многоликого, скрывавшего подчас за жесткой и противоречивой иронией подлинную доброту. Женщины в черных вуалях разражаются рыданиями…
На кладбище воцаряется тишина, нежданный покой в разгар урагана, просвет среди бури.
В начале января Золя публикует новую брошюру «Письмо к Франции». Его голос окреп, однако он пока не достигает цели.
10 января Эстергази предстает перед военным судом в Шерш-Миди. И сразу же Генеральный штаб выкладывает свои аргументы, вернее аргументы Анри. Да, господа, почерк Эстергази похож на почерк бордеро, из-за которого осудили Дрейфуса. Но, поскольку изменник составлял бордеро тайком, разве он не должен по логике вещей изменить свой почерк? Сходство почерков служит лишь дополнительным доказательством невиновности Эстергази: у него «украли» его почерк!
В ту пору армия находилась в руках Генерального штаба, состоявшего из «дипломированных» офицеров, ярых клерикалов и в большинстве своем аристократов, которые полагали, что они получили свою власть милостью божией. Большинство из них ненавидело Республику. Унижение от разгрома и безумная жажда реванша породили в них чванливость, обостренную чувствительность и спесь, кастовость и постоянную агрессивность, от чего прежде всего страдали гражданские, и особенно политические, деятели. Несмотря на все прошлые разочарования, они преклонялись перед любого вида цезаризмом. Они же были вдохновителями антисемитизма и задавали тон своим коллегам в провинции и в воинских частях, людям более рассудительным, менее раздраженным и не таким спесивым. Но разве можно было предположить хоть на мгновенье, что эти офицеры, готовые отдать жизнь в желанном им реваншистском сражении, обожающие отечество вплоть до самопожертвования, люди безупречной честности, — словом, разве эти люди стали бы защищать Эстергази, если бы усомнились в его невиновности или пригодности для армии? Мысль о том, что можно тронуть работника Разведывательного бюро, человека усердного, несмотря на все свои недостатки, приводила их в бешенство. Наиболее искушенные понимали, что в разведке служат отнюдь не мальчики из церковного хора, но — увы! — их прозорливость не шла дальше того!
Итак, судопроизводство протекало чисто формально, словно это семейное разбирательство, некое внутригаремное дело. Выслушивают Матье Дрейфуса и Шерера-Кестнера. Ну конечно, эти двое продались евреям. Мадемуазель Пэи… Впрочем, это неважно. Внимание — появляется Пикар. Теперь процесс идет при закрытых дверях. Очная ставка Пикара и Анри. Разведывательное бюро является в полном составе, чтобы прикрыть Эстергази и защитить избранного им нового начальника, Анри, от нападок официального начальника, Пикара, которого оно никогда не признавало. Ввиду отсутствия улик генеральный прокурор выносит Эстергази оправдательный приговор.
Пикар, обвиненный в передаче гражданским лицам материалов секретного досье или их содержания, арестован и препровожден в Мон-Валерьен. Сторонники Дрейфуса потрясены.
Анри потирает руки.
Все в порядке!
— Эстергази оправдан! — кричит Золя, вихрем ворвавшись домой.
— Что же будет? — спрашивает Александрина.
— Нужно передать дело в гражданский суд! Мы не раз говорили, что эти бандиты «не посмеют». А они посмели. И всегда посмеют. Но я издам такую брошюру, что они будут вынуждены привлечь меня к суду.
И он принимается за работу, и работает ночь с одиннадцатого на двенадцатое и затем целый день. Пишет и пишет. Его ничто не связывает. Он сам издатель. Матье Дрейфус и Рейнах снабдили его всеми необходимыми материалами. Ходили слухи, что их помощь заключалась не только в этом. Это неправда: письмо Золя по форме и духу напоминает все его прежние известные публике произведения и, несомненно, принадлежит перу Золя. Вдруг у писателя рождается мысль: если бы брошюра была издана Воганом, она разошлась бы быстрее и оказала бы более сильное воздействие. Что ж, пусть будет Воган. Но ведь существует еще и Клемансо!
— Меня беспокоит Клемансо, — признается Золя Рейнаху. — Вам не кажется, что он способен перехватить мою идею? Я успокоюсь только тогда, когда мое письмо будет напечатано!
Двенадцатого вечером в редакции «Орор» собрались на совещание Воган, Бернар Лазар, Жорж Клемансо и Рейнах… У Золя от волнения дрожат руки. Он читает монотонным голосом:
— Военный суд только что, по приказанию, осмелился оправдать некоего Эстергази, чем нанес смертельное оскорбление правде и справедливости… И кому же, как не вам, первому сановнику, я должен указать на эту зловредную шайку подлинных преступников? Все это подстроил и организовал один злонамеренный человек — подполковник Дю Пати де Клам, тогда бывший еще майором. Все Дело Дрейфуса — это творение его рук… Он представляется человеком путаным, со странностями, увлекающимся романтическими интригами и прибегающим к приемам бульварных романов: выкраденные документы, анонимные письма, свидания в пустынных местах… таинственные женщины, доставляющие во мраке ночи тяжкие доказательства. Это он додумался продиктовать бордеро Дрейфусу; это он мечтал понаблюдать за Дрейфусом, заключив его в стеклянную камеру; это он, по свидетельству майора Форцинетти, потребовал, чтобы его провели к спящему обвиняемому, и, вооружившись потайным фонариком, собирался неожиданно направить сноп света на лицо спящего и таким образом захватить его врасплох, а смятение, вызванное внезапным пробуждением, рассматривать как улику его преступления… Конечно, нельзя не упомянуть и военного министра генерала Мерсье, который кажется человеком посредственного ума, и генерала Буадефра, которого, по-видимому, обуял религиозный фанатизм; а также и его заместителя генерала Гонза, совесть которого столь гибка, что позволяет приноровиться к чему угодно, но душой этого дела является именно майор Дю Пати де Клам, который всех их ведет на поводу, всех гипнотизирует, ибо он занимается еще и спиритизмом, оккультизмом…
Золя продолжает: военный суд в 1894 году, полная несостоятельность обвинительного акта, расхождение заключений экспертов, заочное предъявление секретного материала и само преступление — осуждение невиновного.
Он переводит дух. Удивленный молчанием, оглядывает лица друзей, растворившиеся в табачном дыму.
— Хорошо, хорошо, Золя, продолжайте, — говорит Клемансо.
— И вот перед нами новое дело — дело Эстергази. Прошло три года…
Обличитель движется, как в своих произведениях, тяжелым шагом крестьянина или охотника, словом, шагом человека, которому предстоит дальний путь.
— Дознание велось с мая месяца по сентябрь 1896 года, и надо заявить открыто: генерал Гонз был убежден в виновности Эстергази, а генерал Буадефр и генерал Бильо тоже нисколько не сомневались, что пресловутое бордеро было написано рукой Эстергази… Но смятение их было велико, ибо осуждение Эстергази неумолимо вело к пересмотру процесса Дрейфуса, а этого-то Генеральный штаб ни в коем случае не мог допустить…
— Все было именно так, даже еще сложнее, — шепчет Рейнах.
— Всегда действительность оказывается сложнее, — бурчит Клемансо.
— Заметьте, генерал Бильо совершенно не был замешан в этом деле; он вступил на свой пост совершенно чистеньким и мог вполне свободно высказать правду. Но он не посмел этого сделать, вероятно, побоялся общественного мнения… Наверное, он испытал минутную борьбу между своей совестью и тем, что он принимал за интересы отечества… Поймите это! Вот уже год, как генерал Бильо и генерал Буадефр и Гонз знают, что Дрейфус невиновен, и между тем хранят про себя эту ужасную тайну. И эти люди могут спокойно спать, и у них есть семья и дети, которых они любят!
В глазах Клемансо горят насмешливые огоньки.
Дальше — о Пикаре, об отсылке его в Тунис, изобличение Эстергази Матье Дрейфусом, буйные выходки Эстергази, сначала насмерть перепуганного, а затем снова обретшего обычную наглость.
— С той минуты начинается дуэль между подполковником Пикаром и подполковником Дю Пати де Кламом. Один борется с открытым лицом, другой — в маске.
Золя читает почти двадцать минут. У присутствующих возникает странное ощущение: пережитые ими исторические события высекаются на камне.
— Кто говорит дисциплина — говорит послушание. Когда военный министр, их высший начальник, провозгласил публично под восторженные возгласы в палате депутатов справедливость ранее вынесенного приговора, можно ли было надеяться, что военный суд категорически опровергнет его заявление?..
Золя продолжает читать в полной тишине, нарушаемой лишь потрескиванием газовых рожков.
Уже поздно. Слышен шум типографских машин. Печь в комнате раскалена докрасна. Курьер приносит гранки. Прочитав заключительную часть и обменявшись крепкими рукопожатиями с друзьями, Золя ощущает какой-то страх и неуверенность. Вся логическая часть кажется ему тяжелой, а доказательства — высокопарными. Золя всегда был самым суровым своим критиком.
Дрейфусары, до тех пор робкие и беспокойные, потрясены. Клемансо расценит «Я обвиняю!..» как смертоносное оружие. Ему как журналисту особенно нравится конец, бьющий наповал. Ибо конец письма напоминает обвинительную речь Цицерона против Каталины:
«Я обвиняю подполковника Дю Пати де Клама в том, что он был дьявольским вдохновителем судебной ошибки (хотелось бы думать, что он действовал без заранее обдуманного намерения), а затем защищал свое злодеяние в течение трех лет, прибегая к самым нелепым и преступным махинациям.
Я обвиняю генерала Мерсье в том, что он (возможно, по недомыслию) стал соучастником одной из самых ужасных несправедливостей нашего века.
Я обвиняю генерала Бильо в том, что, имея в руках все неоспоримые доказательства невиновности Дрейфуса, он их скрыл, Совершив этим беззаконие, оскорбляющее человеческое достоинство и правосудие. Он прикрывался политическими интересами, выгораживая скомпрометированный Генеральный штаб.
Я обвиняю генерала Буадефра и генерала Гонза в том, что они участвовали в этом преступлении… Я обвиняю генерала Пелье и майора Равари в том, что они провели гнусное дознание…
Я обвиняю трех экспертов, г-д Бельома, Варинара и Куара, в том, что они представили лживые и мошеннические отчеты… Выступая с этими обвинениями, я помню о статьях 30 и 31 закона о печати от 29 июля 1881 года, карающего за диффамацию. Я готов нести ответственность…
Я жду».
— Мне не нравится название, Золя, оно недостаточно хлестко.
И Клемансо надписывает крупными буквами: Я ОБВИНЯЮ!
— Но ничего не сказано об Анри, — говорит беспокойный и педантичный Лазар. — А ведь именно Анри…
— Не имеет значения! — отрезал Клемансо.
В то время, когда типографские работники верстают страницы и передают гранки в редакцию, пока работают печатные машины, Золя возвращается домой и в изнеможении падает на кровать. Он не может уснуть и широко открытыми глазами глядит в темную ночь — ночь воскрешения Лазаря.