Книга: Неизвестным для меня способом
Назад: Последняя любовь в Ютербоге
Дальше: Голова и лира плыли по Гебру

Никогда никому не понять

Впервые он родился в Воронеже, стариком восьмидесяти трех лет, хворым и не то чтобы слабоумным, просто до такой степени ослабшим от старости, что ясно мыслить уже не осталось сил; ему не понравилось, поэтому сразу же умер, даже собственного имени не узнав. Это было разумно, но все равно немного досадно, как скомкать и выкинуть черновик.

 

Второй раз родился здоровым и сильным деревенским мужчиной по имени Джек, но настолько грубым и глупым, что даже как-то сперва растерялся: не предполагал, что такое бывает. Что можно провести в состоянии всепоглощающей тупости не час и не день, а целую жизнь.
При этом быть Джеком оказалось довольно приятно, уж точно приятней, чем больным стариком. У Джека было много простых, легко выполнимых желаний: он с удовольствием ел и спал, перемещал предметы с места на место, испражнялся, пьянел от хмельного, дрался, чесал, где чешется, и так далее. Однако удовольствия от ярких физических ощущений хватило буквально на несколько дней, а потом Джек показался ему немногим лучше слабоумного старика из Воронежа. Поэтому на седьмой день он аккуратно подставил Джека под летящий в его голову камень. Прощай, Джек.

 

В третий раз родился солдатом Освальдом, тоже небольшого ума, но все же не настолько тупым, как Джек, зато таким упоительно храбрым и энергичным, что пару лет с большим удовольствием им побыл. Потом заскучал, конечно. Но был благодарен Освальду за время проведенное вместе. Очень нежно и ласково умер во сне, как будто имел дело с ребенком, а не с громилой тридцати с лишним лет.

 

Потом родился женщиной по имени Жанна, на юге Франции, в городке Динь-ле-Бен. Ему решительно не понравилось, жизнь у женщины Жанны была трудная, суетливая и убийственно скучная. Жанна весь день работала по хозяйству, хлопотала в саду, присматривала за скотом и детьми, никогда не мечтала, даже не думала ни о чем интересном, не любовалась красотой окрестных пейзажей – он только теоретически догадывался, что они бы ему понравились, пейзажи почти везде хороши. Жанна даже молилась механически, как приучили в детстве, не вдумываясь в смысл, потому что так полагается; к тому же, пока молишься, можно не заниматься другой работой, никто тебя не упрекнет.
Сперва намеревался побыть женщиной Жанной подольше, хотя бы несколько лет, потому что надо закалять волю, но и полугода не выдержал, взвыл от тоски, лег и умер. Опыт, как говорили старшие, величайшая драгоценность, но бывают, оказывается, такие драгоценности, которых много не надо. Вот просто не надо, и все.
…Потом еще восемь раз подряд рождался разными женщинами, и ему все больше не нравилось; начал думать, что быть женщиной даже хуже, чем тупым крестьянином или больным стариком: женщинам достается слишком много скучной работы, не оставляющей времени для интересного, а они почему-то на нее соглашаются. То есть не почему-то, а от избытка робости, это он быстро сообразил. Итогом всегда становилась бессмысленная трудная жизнь. Да и сама по себе робость, когда она не мимолетное чувство, а основа жизненного фундамента – то еще удовольствие. Полезно и поучительно, конечно, узнать, что такое в принципе есть, но испытывать это разрушительное чувство всем своим существом – спасибо, увольте. Знал бы заранее, вообще не стал бы играть. Ну или стал бы, но на каких-то других условиях – например, чтобы можно было самому заранее выбирать, кем родиться, а перед этим собрать информацию, какие вообще бывают люди, и хорошенько подумать, кем из них имеет смысл пожить.
Но ладно, задним числом правила не меняются, согласился играть наугад, значит, будем играть наугад. Благо никто не мешает прекратить любую из жизней сразу, как только она надоест.

 

Впрочем, справедливости ради, последняя из череды женских жизней более-менее удалась. Он тогда родился совсем молодой женщиной Анной восемнадцати лет, которая была так худа и вызывающе некрасива, что родня, отчаявшись найти ей хоть плохонького жениха, отправила ее в монастырь.
Монастырская жизнь оказалось спокойной, размеренной; тяжелой работы хватало и там, но у Анны оставалось время на чтение, к которому она приохотилась, и раздумья – наивные, простодушные, но ему были дороги не результаты ее размышлений, а сам процесс. И на небо Анна даже в течение одного дня смотрела чаще, чем все предыдущие вместе взятые за всю свою жизнь. И молилась, вполне понимая, что делает, а иногда даже, ощущая, с Кем говорит. И то ли от этих молитв, то ли от размышлений, то ли просто от частых взглядов на небо опостылевшей ему подлой, разрушительной робости постепенно становилось все меньше. В Анне, а значит, и в нем.
В общем, жить женщиной Анной оказалось вполне ничего, хотя все-таки нудновато: ее жизнь была слишком бедна на события, а он любил путешествия и приключения, ради них, собственно, и полез когда-то играть. Казалось бы, какие проблемы, надоело – завязывай. Но ему слишком многое нравилось, чтобы завязать. Аннины ежедневные размышления над книгами, доверчивые молитвы, наивные мечты о будущей вечной жизни, трогательные воображаемые миры, населенные лучезарными ангелами и кроткими девами, способными бескорыстно любить. И небо – какое же там было небо! Каждый день разное, даже если смотреть близорукими Анниными глазами. А может, как раз именно ее восторженными глазами небо виделось красивее себя самого.
Ради одного только этого неба имело смысл оставаться Анной подольше. Еще неизвестно, кем придется родиться потом.

 

Так засиделся, что обычная, так называемая естественная, природная смерть пришла раньше, чем ему окончательно надоело быть Анной. И это тоже был любопытный опыт, не хуже, чем вся остальная Аннина жизнь. Когда природная смерть приходит забрать по закону положенного ей человека, а в глубине его существа находит тебя, и из сокрушительной силы вдруг становится робким немым вопросом: «ой, а что я тогда тут делаю?» – это все-таки очень смешно. А великодушно сказать ей: «ладно, валяй, ты в своем праве, да и я уже вполне наигрался», – оказалось приятно. Вот что, наверное, имели в виду старшие, когда говорили, что великодушие – высшее проявление силы. Прежде просто верил им на слово, но не понимал.
Ну и увидеть себя чужими глазами – очень условно «глазами», на самом деле у человеческой смерти нет никаких глаз, поэтому правильнее будет сказать: ощутить себя чужим ощущением – оказалось очень полезно. Одно дело теоретически знать, что в игре, согласно правилам, ты можешь своей волей приблизить или отсрочить гибель всякой фигуры, и совсем другое – на практике выяснить, сколь велика твоя власть. Вон даже слепая сила, повелевающая всеми телами этого мира, рожденными специально для ее пропитания, трепещет и готова тебе уступать.
Эту ее готовность к повиновению он запомнил на будущее. Мало ли, вдруг пригодится. Старшие говорили, бывают такие жизни, которые даже ради возвращения к своей изначальной природе ни за что не захочется обрывать.

 

Анну проводил, можно сказать, с почетом. Иными словами, не бросил сразу, в момент расставания с телом, как бросал остальных, не беспокоясь, что будет дальше – что-нибудь да будет, какое мне теперь дело – а был рядом, то есть отчасти остался Анной, насколько такое вообще возможно после человеческой смерти, пока не убедился, что ей и одной совершенно не страшно, а ему самому дальше хода нет.

 

Сразу после Анны родился мальчишкой Симоном, всего пяти лет. Быть мальчишкой Симоном ему сперва так понравилось, что почти рассердился на случай, определяющий ход игры: ну почему мне сразу же, с первой попытки такое сладкое не досталось? Я же мог заскучать, все бросить, найти себе другое занятие и никогда не узнать, что среди бесконечных возможностей этой игры есть по-настоящему выигрышный билет: просыпаться счастливым, подолгу обниматься с матерью, кататься на плечах обожающего тебя отца, любить своих старших братьев и дворовых собак так сильно, что от этого хочется громко орать, неутомимо носиться с другими детьми, плавать, нырять, смеяться, дразниться, драться, мириться, клясться в дружбе навеки, свято хранить свои и чужие тайны, доверчиво слушать сказки, мечтать о будущих чудесах, жить с таким сосредоточенным упоением, словно ты – Творец, вот прямо сейчас создающий свою Вселенную, которая одновременно создает самого тебя.
Но потом мальчишка Симон подрос, и все изменилось. Куда-то подевалась безмятежная радость, на смену восторгам пришло постоянное раздражение, веселья почти не осталось, зато резко прибавилось скучных дел, сказки стали казаться глупыми, мечты о далеких краях и чудесных подвигах свелись к мечтам о соседских девчонках; короче, как подменили мальчишку, его детская жизнь была чудом, а стала – сплошная тоска.
На самом деле ничего страшного, нормальный этап; старшие говорили, с людьми такое часто случается, и оно не обязательно навсегда. У всех по-разному, и заранее никогда не понятно, как сложится, поэтому надо уметь выжидать, верить и сохранять оптимизм, жизнь – чья угодно! – порой преподносит такие удивительные сюрпризы, что глупо лишать себя шанса узнать, как могло бы быть.
В общем, прекрасно он все понимал, но разочарование было столь велико, что умер, можно сказать, от горя, не дожив до семнадцати лет, и впервые всерьез на себя рассердился. Как на кого-то чужого и неприятного. Прежде даже вообразить не мог, что бывает и так.

 

После смерти мальчишки Симона игра долго не клеилась, и он даже отчасти этому радовался, как будто хотел наказания теоретически для него невозможного, и вопреки этой невозможности, все-таки получил. Как будто восемнадцать пустых, нелепых и скучных жизней подряд выпали не просто так, не по воле случая, как всегда бывает в игре, а в отместку за допущенную ошибку. Пошел на поводу у недостойной игрока слабости – теперь терпи.
И он честно терпел. Все эти восемнадцать жизней, которые, положа руку на сердце, доброго слова не стоили, не прекращал на второй же день, содрогаясь от скуки и отвращения, а влачил их долгие годы. Ну то есть условно долгие. Лет по пять-шесть каждую. Потому что все-таки не железный, как в таких случаях говорят люди. Хотя видел он это железо, металл как металл, ничего особенного, будь он и правда железным, это вряд ли бы помогло.
…Иногда думал, что напрасно ввязался в игру, не такая она захватывающая, как расписывали другие. Однообразная и выматывающая. И довольно жестокая, причем не только к фигурам, но и к самому игроку.
Чуть не бросил все к черту, благо правила не запрещают выходить из игры по собственной воле до срока, даже старшие слова дурного не скажут, только пожмут плечами: ладно, дело хозяйское, захочешь, снова попробуешь когда-нибудь потом. Но решил, что сдаваться в самом начале пути недостойно. Надо сделать хотя бы первую сотню ходов. Старшие говорили, после этого начинается самое интересное. То есть не обязательно именно после сотого хода, дело не в круглых числах, а просто когда перестанешь быть совсем уж неопытным новичком.

 

После того, как принял решение не выходить из игры, как бы скучно и маетно ни было, родился юной девушкой Лией, и это оказалась такая удача, каких до сих пор не знал. Девушка Лия пела – так, словно преломляясь в ней, звуки становились чем-то большим, чем просто звуками. Чем? – поди разбери, он и слов-то таких не знал. Но хотел, чтобы это чудо случалось с ним снова и снова. Пусть девушка Лия живет как хочет, думает глупости, боится собственной тени, плачет по пустякам, влюбляется в худших, чем сама, дураков, сплетничает и завидует, слова ей поперек не скажу, лишь бы иногда пела, – так он думал. И не прогадал, потому что, положа руку на сердце, ну что там ужасного может наделать одна-единственная небольшая человеческая девчонка даже за долгую жизнь. Правильно, ничего такого, чтобы – он? она? – они вместе не смогли это пережить.
У него было почти сорок лет счастья, пока Лия не постарела и не утратила голос, но он не стал умирать, как умер бы прежде, а дал Лие еще пожить, насладиться спокойной старостью, домом у озера, миром в душе, болтовней с соседками, вечерними киносеансами, вкусной едой, хотя ему самому это все уже на третий день надоело. Но из благодарности можно и потерпеть.

 

Умер незадолго до природной Лииной смерти, буквально за день. И не потому, что терпение лопнуло, просто вдруг сообразил, что сам умрет гораздо аккуратней и бережней. Зачем ждать, пока разобьют лампу, когда можешь просто выключить свет.

 

Еще несколько жизней, строго говоря, ничем не замечательных, он прожил под впечатлением Лииной. Когда становилось скучно, или даже противно, вспоминал, как они с Лией пели, и как легко после этого было все ей прощать. И этим новым фигурам он тоже все прощал, за компанию. Как будто певица Лия авансом оплатила его милосердие для еще нескольких человек. И не пожалел об этом ни разу, сделал удивительное открытие: терпеливое ожидание непременно оправдывается. Хоть что-нибудь, да случается. Все, оказывается, возможно, пока жив человек.

 

Однажды родился мужчиной Яковом, уже довольно немолодым, некрасиво лысеющим и вообще целиком некрасивым, отталкивающим. Он сперва содрогался, глядя на себя в зеркале: таким чучелом даже только один коротенький ход неприятно быть. Впрочем, потом привык.
Жить Яковом оказалось интересно, как еще ни с кем не было. Яков получил философское образование, был начитан и чертовски умен. Даже больше, чем просто умен: Яков был прозорлив. Первым из всех фигур догадался, вернее, учуял, что живет свою жизнь не один. Называл его «демоном», это было довольно смешно, но с учетом того, что писали в книжках о демонах, не так уж нелепо. Ладно, демон, так демон, думай, что хочешь, раз такой умный, черт с тобой.
Яков часто пытался с ним разговаривать, вечно о чем-то расспрашивал и настойчиво ждал ответа, вслушиваясь в собственное молчание и даже в стоящую за этим молчанием вечную пустоту; откликнуться было большим соблазном, но говорить с фигурами строго запрещали правила. Никто его, конечно, не наказал бы за нарушение, наказаний в игре вообще не бывает, но он и сам не хотел нечестно играть. Поэтому сдерживался, только внимательно слушал ответы, которые Яков сам, без него находил. Слушал, надо сказать, с большим любопытством – когда еще и узнаешь, как выглядишь со стороны, то есть как ощущает твое присутствие фигура в ходе игры. И какие объяснения невыразимому способен придумать ее, фигуры, изворотливый ум.
Дело добром не кончилось. В конце концов Яков окончательно свихнулся от будоражащей близости с демоном и ежедневных прозрений о сути всего. И затеял писать большой мистически-философский труд о природе «демонов-хранителей», которые якобы есть не у всех людей, а только у избранных и берегут одних в обмен на радость греха, а других – за счастье духовных трудов, никогда не угадаешь, чего этим демонам надо. А ведь и правда, не угадаешь, – смеялся он.
Веселился и развлекался, был доволен трудами философа Якова, пока не сообразил, что тот непременно попытается опубликовать свое сочинение, и уже начал готовить почву, кому только в письмах фрагменты рукописи не рассылал. Ясно, что люди, скорее всего, посмеются, пожалеют безумца, не примут его писанину всерьез, но все равно в его бредовом трактате было так много – ладно, не самой правды об игре, но приближений к этой правде на опасное расстояние, что все это постепенно начинало смахивать на разглашение тайны, хотя никаких тайн он Якову, конечно, не разглашал.
Он довольно долго колебался, но все же не рискнул оставить как есть. Поэтому Яков умер от сердечного приступа, напоследок удачно задев рукавом свечу и устроив пожар, чтобы и следа не осталось от его писанины. Хороший, веселый получился пожар, много домов в том квартале сгорело за компанию с рукописью, но, кроме них с Яковом, в огне никто не погиб: к тому времени он уже понимал, что любой человек может внезапно оказаться бесконечно интересной, важной фигурой. Пока не попробуешь, не узнаешь, но на всякий случай лучше стараться беречь их всех.

 

Он, конечно, догадывался, что будет скучать по смешному философу Якову. Но даже не представлял, как сильно ему будет Якова не хватать. Словно потерял не просто очередную фигуру, а друга, самого настоящего. Одного из своих. Потерял навсегда, ни разу с ним толком не поговорив – об этом сейчас, задним числом, жалел особенно сильно. Подумаешь, великое дело – правила. То есть на самом деле правда великое, но есть в мире такие важные вещи, ради которых даже правила не грех нарушать.
…Четыре жизни скучал по Якову, почти не отвлекаясь на собственно жизнь, хотя, справедливости ради, фигуры были хороши. Очень храбрая женщина-врач, цирковой акробат, ловкий жулик, исполненный утонченных капризов, и богатая умная злая старуха, посвятившая жизнь путешествиям и рисованию птиц. Каждой из этих фигур был бы рад как подарку раньше, особенно в самом начале игры; он и сейчас их ценил по достоинству, но после Якова ему мучительно не хватало направленного на него внимания и несуразных, наивных, но порой почти пугающе точных ответов, приходящих неизвестно откуда, из недоступной даже ему самому вечной сияющей пустоты.
Забавно, что его настроение отчасти передавалось фигурам. То есть все эти люди которыми он рождался, делая очередной ход, вместе с ним смутно тосковали о невозможном, несбывшемся друге – притом, что в жизни не были знакомы ни с философом Яковом, ни с кем-то похожим, понятия не имели, о чем вообще речь.

 

Потом, конечно, стало полегче. Часто слышал, что время якобы лечит, и всегда смеялся над этой сентенцией, но оказалось, оно действительно лечит. Горе истончается, тает, становится полупрозрачным, как цветное стекло, и, как цветное стекло, меняет оттенки мира, на который ты смотришь. И внезапно оказывается, что твое давнее горе ничего не испортило, наоборот, сделало мир еще красивей.

 

Когда после первой сотни ходов никем никогда не родился, а просто вернулся домой, как положено поступать, отыграв первый тур, поначалу чувствовал себя странно – как можно быть только собой и больше никем? Человек бы на его месте сказал: смущался, как голый посреди площади. Меткое сравнение, но дома уже почти непонятное: здесь невозможно быть голым, поскольку никто и не носит одежду, а просто меняет форму по настроению. К тому же нет никаких площадей.
На расспросы друзей отвечал неохотно: игра как игра, ничего выдающегося, посмотрим, как дальше пойдет. Друзья не сердились на его скрытность, знали: так обычно все игроки говорят. Про игру почему-то никто не любит рассказывать. Как будто что-то такое там с ними случилось, чего никогда никому не понять.
Назад: Последняя любовь в Ютербоге
Дальше: Голова и лира плыли по Гебру