Книга: Место для нас
Назад: 3
Дальше: Благодарности

4

КОГДА ТВОЯ МАТЬ РАЗБУДИЛА МЕНЯ, тряхнув за плечо, и рассказала о синячках, цепочкой тянувшихся по твоим рукам, я был так сбит с толку, что сначала подумал о тебе как о младенце, только что начавшем ползать, будто бы Лейла спрашивала меня из обычной материнской тревоги, но она не смотрела на меня, озадаченная, в поисках ответов на вопросы, которые так и не нашла мужества задать.
Почему я решил взглянуть на синяки поближе? Я выжидал, пока все не стало очевидным. Пока все, что происходило раньше, не выстроилось в логическую цепочку с такой поразительной ясностью. Деньги, пропадавшие из моего бумажника. Исходивший от тебя сильный запах перегара. Твои глаза – такие красные – или зрачки, превратившиеся в крошечные точки. Как ты не являлся домой по нескольку дней. Как Лейла рассказывала, что ты разговаривал с ней и засыпал на полуслове. Как она настаивала, что ее золотые серьги где‐то в доме и, возможно, их засосал пылесос. А когда я пошел проверить, заявила, что они вообще не слишком ей нравились.
Я вошел в твою спальню. Ты так крепко спал. Рука согнута, ладонь под щекой. «Все что угодно за это», – молился я когда‐то, стоя неподвижно в больничном коридоре. И вот годы спустя ты беспробудно спишь и спокойно дышишь. Я тряхнул тебя, но ты не проснулся. От тебя сильно пахло немытым телом человека, проспавшего много часов, и чем‐то еще, чего я не мог определить: то ли уксусом, то ли чем‐то животным. Я вытащил твою тяжелую руку из‐под одеяла и стал рассматривать, пока не нашел это, черное пятнышко на сгибе локтя, и еще одно, чуть пониже. Пятна были окружены синяками, и я услышал голос твоей матери, из дальнего прошлого, когда она держала тебя, совсем еще маленького, на руках, и, показывая на синяк на бедре, сетовала: «Как он мог ушибиться в таком месте?»
Я порылся в твоих вещах, пока не увидел характерный отблеск на кончике иглы. И каждое оправдание, которое я приберегал для себя раньше: все не так плохо, мой сын может сейчас грешить, но позже раскается, – стыдливо умолкло.
– Ну? – спросила Лейла, когда я вышел в коридор. – Как по‐твоему, что происходит?
Мне впервые пришло в голову, что мы понятия не имели о том, что происходит. Я в жизни не пробовал алкоголя. Когда я только приехал в Америку, то жил с четырьмя парнями, которых фактически не знал, и однажды они протянули мне только что открытую банку. Я выждал, пока они увлеклись разговором, прежде чем пойти в ванную и вылить содержимое – желтое, пенящееся, ужасно пахнувшее. Тогда же я сказал Богу: прости меня, мне очень жаль, но у меня не хватило храбрости ответить «нет, спасибо». Я думал, что когда‐нибудь расскажу тебе эту историю и это «нет» миру объединит нас. Мы с теми парнями были такими разными. Но теперь это было – в моем собственном доме. Теперь это был мой собственный сын.
То, что было немыслимым для меня, было возможным для тебя. Я велел Лейле идти спать. Добавил, чтобы она не волновалась, что я скоро вернусь. Я сидел в машине и не знал, что делать. Позвонил Хадие. Она не взяла трубку. Я запаниковал, не зная, на что способны мои дети, и внезапно осознал, что границы их поведения далеко выходят за мои самые худшие опасения. Мы растили их и надеялись на лучшее. Теперь они стали взрослыми и будут делать все что хотят. Может, мы всегда были не властны над их поступками. Может, все, что мы пытались внушить им, было в лучшем случае пожеланием.
Я не мог посмотреть в глаза твоей матери. Не мог молиться в собственном доме, зная – Лейла испугалась бы того, что меня побудили встать на колени не обязательства, а нечто другое, что‐то мне незнакомое, близкое к отчаянию. Вера Лейлы исходила из ее сердца. Она часто обращалась к священным книгам, она плакала, слушая дуа, она рассказала тебе три истории о имаме Али или Аврааме, словно она сама их сочинила. Амар, знаю, я должен был казаться тебе религиозным человеком, человеком верующим. Я постился и молился, посетил Мекку и Кербелу. И носил черное. И склонял голову в скорби каждый мухаррам. И давал деньги нуждавшимся. И учил моих детей вставать, когда произносился adhaan, призыв на молитву. Я искренне верю, что есть нехаляльное мясо – грех, злословие – грех, пьянство – грех, отказ от молитвы – грех и не повиноваться родителям – грех.
Но вот чего я никогда не говорил никому из вас и никогда не пытался прояснить даже наедине с собой: моя вера была обычаем, образом жизни, в котором я ни разу не усомнился, и когда родились вы трое, само собой подразумевалось, что вы будете верить так же, как и я. Мне хотелось, чтобы вы трое росли с сознанием постоянного присутствия Бога, с тем порядком, наставлениями и покоем, что оно дает, росли под защитой от опасностей, представить которые я не мог и от которых не мог вас уберечь.
В ту ночь я поехал в пустую мечеть. У меня были ключи, которые выдавали всем волонтерам. Там было темно, там было тихо, там я был один. Я слышал стук своего сердца, которое билось в груди как зверек. Я сбросил туфли и шел, пока не добрался до большого зала с высокими потолками, украшенными переплетающимися лозами и стихами, выписанными сложнейшим каллиграфическим почерком, – иногда я смотрел на них, пока слушал проповеди.
Сел там, где мы собирались на молитву, там, где ты иногда по вечерам стоял рядом со мной. Встал на колени и опустил лоб на холодные руки, как делал в больничной палате после того, как ты родился, и я лишь хотел благодарить Бога. Но сейчас я думал: «Боже, что мне делать? Что я натворил? Что я могу сделать как отец в такой момент? Мой сын отвернулся от Тебя. Он не научился ничему из того, чему я хотел научить его. Он ничего не понял, ничему не последовал. Он опустился так, что, боюсь, даже Ты не простишь его».
Почему я говорю тебе это? Знаю, ты думаешь, что в ту ночь, когда я загнал тебя в угол, я был только зол.

 

В тот день, когда ты решил сбежать, я пошел в библиотеку, чтобы поработать. Хадия удивила меня, приехав рано утром. Я был так счастлив видеть ее, что даже не поругал за то, что она всю ночь провела за рулем. Я крепко обнял ее, чувствуя себя так, словно отныне она не просто моя дочь, но и стала моим другом. Я хотел защитить Лейлу, которая будет вне себя от отчаяния. Но Хадия была мудрой и зрелой, и когда я обнял ее, я понял, что мог опереться на нее, доверять ей. Я рассказал Хадие, что обнаружил. Она молчала.
– Ты знала об этом? – спросил я.
– Об этом – нет.
Она была очень бледна, и я понял, что это действительно серьезно и я ничего не преувеличиваю.
– О чем ты знала?
Она открыла рот. Закрыла и прикусила губу.
– Скажи, – настаивал я.
– Не могу.
Она скрестила руки на груди.
– Хадия, сейчас не время защищать его.
– Ты разозлишься, только и всего. Давай я сначала попытаюсь поговорить с ним, когда он проснется.
Я чувствовал свое бессилие. Все были обо мне такого низкого мнения, я задался вопросом: что, если мои близкие мудры и объективны, а я один узколобый и воспринимаю мир неадекватно? Она заставила меня поклясться, что я не разозлюсь. Я пообещал.
– Хадия, – окликнул ее я, – я не сержусь. Честное слово.
Она стояла в коридоре и смотрела на меня. Все обвинения в мой адрес насчет моих вспышек ярости были заслуженными. Но я не злился на сына – за это. Я был слишком перепуган, слишком боялся своими действиями навредить тебе. И мне было необходимо, чтобы Хадия это знала. Ее брови сошлись на переносице. Я так и не понял, то ли она была раздражена, то ли жалела меня.
Сидя в библиотеке, я читал статью за статьей. К книгам я не притрагивался. Становилось дурно от мелькавших перед глазами изображений игл, ложек и покрытых синяками рук. Один раз я даже ринулся в туалет и встал на колени на кафельный пол перед унитазом, посчитав, что меня сейчас вырвет. Но я только тяжело дышал. И сказал себе, что это началось недавно. Мы заметили как раз вовремя. Я изучал средства и способы, которые могли бы нам помочь. Я даже подумал, что, если ты не доверяешь нам, мы могли бы отослать тебя к Хадие. Я мог отказаться от власти над тобой. От всех ожиданий – только бы с тобой все было в порядке. Начал составлять список, озаглавленный «Места». Не хотелось думать о них как о реабилитационных центрах. Я обзвонил лучшие из тех, которые были поблизости, справился о цене. Расходы пробьют огромную брешь в нашем бюджете. Я даже вспотел. Нам с Лейлой придется продать дом раньше, чем мы собирались. Мне придется проработать несколько дополнительных лет. Прекрасно, все будет прекрасно, все обойдется.
В ту ночь, в ту последнюю ночь, Хадия сказала, что позвонит на работу и предупредит о том, что ее не будет в понедельник и вторник. Скажет, что в семье случилось нечто непредвиденное. Слово «непредвиденное» снова заставило меня испытать то же самое, что и в библиотеке, – словно мир безумно вращается перед глазами и меня сейчас вырвет. Я поделился с ней своим замыслом. Она не согласилась со мной сразу, но и не запротестовала. Похоже, она не могла понять: я – часть проблемы или пытаюсь ее решить.
«Ты не постучал», – сказал ты, когда я вошел в твою комнату. Хотя я стучал. Сел на твою кровать и наблюдал, как ты что‐то ищешь. Ты поднял брови. Ты стал более жестким. Мы часто спорили, но теперь в тебе появилась стена холода, щит, который ты создал против меня. Тебя словно не было здесь, или на ту часть тебя, которая присутствовала в этой комнате, не воздействовало ничего, что я мог бы сказать или сделать. Я постараюсь быть осторожным. И не стану злиться, как ожидала Хадия. Я потратил жизнь на то, чтобы на тебя злиться, и вот куда это нас привело.
– Мама готовит ужин, – сказал я, пытаясь найти нейтральную тему.
– Я не голоден.
Ты повернулся спиной ко мне.
– Амар, можешь посидеть рядом со мной?
Такого ты никак не ожидал. И прекратил поиски, обдумывая мое приглашение. Я подумал, что ты все еще здесь и я могу дотянуться до тебя. Ты сел рядом. Я вынул записи. Мои руки дрожали.
– Нам необязательно говорить об этом. Но мы можем послать тебя туда. Это поможет тебе бросить.
– Прекратить? Что? – спросил ты и пробежал глазами список.
Я не хотел говорить это вслух. И обнаружил, что и не могу – во рту пересохло. Ты покачал головой, словно я оскорбил тебя, и спрыгнул с кровати.
– Ты рылся в моих вещах, – сказал ты и стал выкрикивать ругательства.
– Это не важно, – сказал я, протягивая тебе руку. – Я не сержусь. Я хочу помочь тебе.
Ты пнул кресло. Оно упало и врезалось в стену. Ты стал орать. – Амар, я не сержусь на тебя, – повторил я.
Ты вышел в коридор. Я последовал за тобой. Сунул бумагу в карман, обогнал тебя и повернулся к тебе лицом так, чтобы не дать тебе спуститься. Положил руку тебе на плечо.
– Ты не можешь командовать мной! – закричал ты.
– Амар, больше так продолжаться не может. Это плохо для твоего тела, твоей души. Это харам.
– Мне плевать, харам или халяль.
Ты так и поступал, но никогда не говорил это вслух. Я не понимал. Можно быть плохим мусульманином. Но нельзя так безоговорочно отвергать то, что хорошо и что плохо.
– Как ты можешь так говорить? Тебе все равно, попадешь ли ты в ад?
Я орал. Знаю, что орал.
– Я не верю в рай или ад. Я не мусульманин.
Вот оно. Из всех вещей, которые я считал возможными, когда стоял в коридоре больницы и смотрел на тебя, завернутого в одеяло, из всего, что ты мог сделать и кем стать, такое мне в голову не приходило. Подобный исход был крайне далек от того, что я мог вообразить. Самые леденящие стихи «Мы пошлем им знаки, и они будут по‐прежнему их отрицать…» применимы к моему сыну. Амар, я знаю, что я тебе потом сказал. Ты знаешь, что я имел в виду, и мы оба знаем, что последовало за этим.
Ты стоял потрясенный, как и я. Твои глаза были широко раскрыты. Ты выглядел таким испуганным. Я хотел сказать, что все в порядке. Дотянуться до тебя и заверить, что все хорошо, все будет хорошо, я обещаю. Такое бывает. Ты ушел в свою комнату, я ушел в свою. Хадия смотрела на меня так, будто презирала, а Лейла со мной не разговаривала. Только через сорок дней она снова заговорила со мной, и прошло еще больше времени, прежде чем смогла взглянуть мне в глаза. Она засыпала на дальнем краю кровати. А я лежал без сна, глядя в темный потолок. Я сделал ужасную вещь. Выгнал из дома свое дитя. Я был шокирован твоими словами и жестоко бросил в ответ свои, хуже которых не мог придумать. Я никогда не просил тебя уйти. Теперь я это хорошо помнил.
Я спрашивал себя, не стоит ли мне пойти к тебе. Ты не мусульманин. Эта мысль причиняла мне огромную боль и тогда, и годы спустя, и иногда даже сейчас. Но в исламе нет принуждения. Я находил утешение в выражавших это стихах. У всякого есть свободная воля. Со временем, я знал, мы сумеем найти способ примириться с этим. Я мог бы привыкнуть. Даже в ту ночь я говорил себе, что нет ничего, с чем не может свыкнуться человеческое сердце. Что чудо человеческого сердца в том, что оно раскрывается в своей способности принять. Полюбить.
Я выбрал неверные слова, Амар. Их вообще не стоило говорить. Но я всегда думал о тебе только как о своем сыне. Единственном. Я решил, что утром, когда накал немного остынет, снова пойду к тебе. Снова попробую не рассердиться. Скажу: «Если ты не мусульманин, хорошо, я это приму, но я по‐прежнему твой отец. Ты не можешь избавиться от меня. Тебе может быть все равно, что ты грешишь, и я тоже с этим примирюсь, но я тревожусь за твое тело». Но к утру тебя уже не было. На твоей кровати крепко спала Хадия.

 

Хадия приехала к нам спросить, не можем ли мы посидеть с детьми всю следующую неделю вместо нее и Тарика. Скоро девятилетняя годовщина их свадьбы. Конечно, мы согласились. Как только мы ответили, я сказал, что пойду проверю почту. Снаружи, на подъездной дорожке, я думаю о том, как давно мы не видели тебя. Дверь открывается, и выходит Хадия. Магнолия в полном цвету, и Хадия восхищается тем, как широко раскрылись лепестки. Я гадаю, о чем думает дочь, когда та вдруг говорит:
– Мама считает, что ты переживаешь трудные времена.
Со мной все в порядке, поэтому я не отвечаю и делаю вид, что изучаю вынутые конверты. Хадия садится на краю подъездной дорожки, поднимает на меня глаза и говорит:
– Знаю, ты терпеть не можешь, когда я это делаю. Но посиди со мной.
Она права. Мне всегда это не нравилось. Соседи могут заинтересоваться, почему мы так странно себя ведем. Все же я сажусь.
– Когда я была младше и злилась на тебя, сидела здесь и мечтала о другой жизни, к которой так легко сделать шаг. Один шаг – и все.
– И твоя мечта исполнилась?
– У меня есть все, о чем я когда‐либо мечтала.
Благословенная фраза, но Хадия произнесла ее с грустью. Она поднимает камешек, вертит в пальцах.
– Ты по‐прежнему зла на меня? – спрашиваю я.
Я смотрю на свои руки, крепко их сжимаю. Хадия не говорит «нет», но краем глаза я вижу, как она трясет головой. За месяцы, прошедшие после операции, я заплатил все свои долги. Составил и заверил завещание.
– Я помню, что спрашивал тебя об Амаре, – говорю я.
Она вздыхает.
– Хотелось бы сообщить тебе хоть какую‐то информацию, – шепчет она.
– Так ты не знаешь, где он?
Она снова качает головой.
– Думаешь, это я виноват в том, что он сбежал?
Небо такое огромное и ясное. Я смотрю наверх и, хотя солнца нет, по‐прежнему щурюсь.
– Мы не можем знать наверняка. Я много лет думала об этом. И каждый раз нахожу новую причину. Ты думаешь, это твоя вина?
Я киваю.
– Я сказал ему, что он мне не сын.
– Папа! Мы много что говорим в гневе. Даже он. По-моему, Амар убедил себя, что в этом доме он чужой, и ждал любого повода уйти.
– Я разговаривал с ним на твоей свадьбе. Я был последним, кто с ним разговаривал.
Она смотрит на меня, словно просит: «Пожалуйста, не говори, если это изменит отношения между нами».
– Я даже твоей матери не сказал.
– А что ты сказал ему? – снова шепчет Хадия.
– Каждый день я пытался вспомнить нашу беседу. В ту ночь случилось столько всего, а здесь уже осталось так мало, – сказал я, показав на свою голову. – Он был расстроен. Очень много пил. Я чувствовал запах. И у него язык заплетался.
Глаза Хадии наполняются слезами. Я кладу руку на ее плечо. Она прижимается ко мне и склоняет голову на мою руку.
– Я сказал: «Иншалла, однажды все наладится». Я не говорил: «Никогда больше не приходи домой. Не говорил».
– Я тебе верю.
Позади шуршат листья магнолии.
– Я солгала, – говорит она.
У меня перехватило дыхание. Так и знал, что это не все. Мое сердце подскакивает. Я так боюсь, что она заговорит, но не скажет ничего важного.
– Несколько лет назад, когда Аббасу было около пяти лет, я спустилась вниз после того, как уложила Тахиру спать. Аббас говорил по телефону. Просто говорил и говорил. Я взяла у него трубку, но стоило мне спросить, кто это, собеседник отключился. Я спросила у Аббаса, кто это был. Он не хотел говорить. «Никто», – ответил он. «Хорошо, о чем ты с ним говорил?» – допытывалась я. Аббас не поправил меня, не сказал, что это была женщина. «Обо мне, – пояснил он. – И о Тахире».
Я поняла, что это был Амар. Больше просто некому. Он всего лишь задавал вопросы. Так сказал Аббас. Я спросила, какие вопросы, можешь вспомнить для меня? Оказалось, он спрашивал, сколько лет Тахире, как я обращаюсь с ними. Что делаю. Хорошая ли я мама. «Что ты ответил?» – спросила я. «Что ты чудесная мама и иногда водишь нас в парк». Он видел, что я стараюсь не заплакать. «Пожалуйста, – попросила я, – на тебя никто не сердится, честное слово, просто постарайся вспомнить все, что можешь. Для меня».
Он немного расслабился и сказал, что этот человек много расспрашивал о бабуле и деде и хотел, чтобы Аббас говорил о них.
«Он хотел знать что‐то конкретное?» – спросила я. «Нет, – как ни в чем не бывало ответил Аббас. – Я рассказал, какую еду они готовят, и о ящике стола деда, где лежат подарки, что любит делать бабуля и какие цветы сажает». Я спросила Аббаса, что ответил человек, когда тот рассказал ему все это. «Продолжай в том же духе», – сказал он.
Я не знаю, что сказать. Отворачиваюсь от Хадии, не в силах взглянуть на нее.
Хадия садится прямее и продолжает:
– Время от времени, примерно раз в год, кто‐то звонит с неизвестного номера. Я отвечаю: «Алло, салам». Потом говорю: это ты? И звонивший вешает трубку. После того, первого раза я заметила, что Аббас настораживается, когда звонит телефон, и смотрит на меня. Всего несколько месяцев назад Тарик тоже увидел, как Аббас говорит по телефону, когда я была на работе. Увидев отца, Аббас немедленно закончил разговор. Тарик спросил, кто это. Аббас ответил, что не знает, но по глазам стало ясно, что он лжет.

 

На твой шестой день рождения мать испекла торт и попыталась залить его голубой глазурью, но глазурь получилась зеленовато-голубой, и ты сказал: «Мне нравится. Похоже на океан». Я заряжал наверху видеокамеру, слушая ваши голоса, доносившиеся снизу. Мы пригласили несколько друзей семьи. Голубые и белые шары. Прозрачные подарочные пакеты, наполненные крошечными пачками «Эм-энд-Эмс», браслетами из магазинов «Все за доллар», маленькими записными книжками и карандашами и теми маленькими игрушечными инопланетянами, которых вы, дети, так любили бросать в потолок. Теми, которые оставляли масляные следы, когда их отрывали от стены. Твоя мать сделала несколько подносов бирьяни. Сестры надели одинаковые пышные платья. В то время у нас гостили родители твоей матери, прилетевшие из Индии, и, может, поэтому я думал о своих родителях, которым не суждено когда‐нибудь тебя увидеть. Которые ушли, прежде чем я мог показать им, какая у меня жизнь, как многого я добился: работа и дом в Калифорнии, трое прекрасных детей, жена, которая готовит бирьяни и торт с зеленовато-голубой глазурью и ленты с транспарантами на стенах.
– Папа, – сказала стоявшая в дверях Худа, – мама хочет зажечь свечки.
Я встал и спустился вниз. Нашел вас всех, окруживших кухонный стол. Горели свечи. Капельки голубого и белого воска застыли на торте. А ты стоял перед тортом, среди детей, которые толкались, пытаясь найти место, и вставали на цыпочки, чтобы увидеть зрелище, вряд ли новое и такое уж волнующее.
– Папа здесь! – воскликнул ты, громко топая, слегка поднимая ноги. Со стороны выглядело так, словно ты дрожишь от волнения.
Я поднял камеру, поднес к глазу и навел на тебя. Ты неожиданно стал крошечным лицом в крошечном, обрамленном темнотой квадрате. Ты повторил детям «папа здесь», я нажал на запись, и маленькая красная точка стала мигать на твоей рубашке, и я упустил тот момент, когда ты это сказал. Хадия посмотрела на меня – она тоже попала в кадр – и запела «С днем рождения тебя», и это продолжалось, пока все дети не присоединились к ней, и ты просиял, а я сосредоточился на том, чтобы камера не дрогнула, и навел объектив на твое лицо. Ты широко улыбался, обводя всех взглядом. Тогда у тебя не хватало зуба. Рука матери лежала на твоем плече. На пальце было то же самое кольцо, которое она носит сейчас. Девочка из семьи Али, которую ты когда‐нибудь полюбишь и будешь безутешен, тоже в кадре. Кулачок во рту, большие глаза подняты к светильнику. Когда песня закончилась, ты подался вперед, и мальчики закричали: загадай желание, и ты помедлил, закрыл глаза, так что лицо казалось глубоко, искренне сосредоточенным, каким никогда не бывало, когда мы просили тебя помолиться с нами. Потом набрал в грудь воздуха, театрально выдохнул, так, что изо рта полетели капельки слюны, прямо на торт, и я съежился, надеясь, что никто из взрослых не заметил этого. Зато ты задул все свечки. И струйки дыма, медленные и извилистые, поднялись вверх, и Хадия наклонилась, чтобы понюхать его, а Худа ткнула пальцем в торт, слизала глазурь и улыбнулась. Потом в квадратике кадра появилось лицо твоей матери. Она коснулась твоего лица, привлекла к своему и поцеловала тебя. Твой дед взял ложку и стал кормить тебя тортом, а ты вытер рукой зеленовато-голубую глазурь с губ. Я отвел от тебя камеру, увеличил изображение и стал снимать панораму комнаты. На стене висел поздравительный плакат, который мы вывешивали на каждый день рождения. Дети стали убегать из кухни в гостиную и начали играть в «прицепи ослу хвост». По комнате разбросаны хвосты с липучками, один висел на стене. Взрослые снова завели беседу, и тут я опять навел на тебя камеру. Ты по‐прежнему стоял рядом с матерью, по‐прежнему сиял, а губы и зубы приобрели голубоватый оттенок.
Иногда я прихожу домой и вижу, что твоя мать смотрела видео. Иногда она забывает его в видеоплеере. Я включаю телевизор, чтобы посмотреть новости, и вижу застывший на экране момент нашей жизни. Вижу, как выглядел наш задний двор много лет назад. И наших детей, неподвижно стоявших во дворе. Больше мы не смотрим видео вместе, как одна семья, как привыкли, когда вы, мои дети, жили под одной крышей и кто‐то из вас просил нас включить видеоплеер. Ты всегда настаивал, чтобы мы ставили только то видео, на котором ты присутствовал, только те, что сняты уже после твоего рождения. Маленьким ты с трудом представлял, что у нас была жизнь без тебя. Хадия жаловалась, как несправедливо, что мы никогда не ставим видео с ней в детстве и смотрим только твои – те, где ты маленький и в центре внимания. И что к тому времени, как мы начали снимать тебя, у нее начался возраст гадкого утенка. Я советовал ей не глупить, вместо того чтобы объяснить, что она никогда не была гадким утенком, и ставил эти видео, которые были записаны после твоего появления на свет, – твой день рождения, или поход в зоопарк, или то, где вы трое в жаркий летний день играете под разбрызгивателями. Иногда я тоже смотрю эти видео. Нажимаю play и думаю: это миг сразу после того, как ты сказал «папа здесь», именно поэтому ты глядишь прямо в камеру. Когда я смотрю давние записи и старые фотографии, меня как будто там и не было. Но я напоминаю себе, что они – мои. Мои воспоминания. Я был там. Я все видел.

 

Мне было тринадцать, когда умер отец. Я не сказал об этом одноклассникам. Не хотел, чтобы меня жалели. Я надел на похороны черную курту-пижаму. В воздухе сильно пахло перекопанной землей. Мать не могла пойти на кладбище – это не позволялось. Со стороны родственников был я один. И я хоронил его. Каждый, кого знал мой отец, был там. И каждый клал тяжелую руку мне на лоб и оставлял там на мгновение. Сначала я не понимал, в чем дело, но ощущение было приятным. Откуда все знали, что нужно делать одно и то же? Но потом я вспомнил, что пророк, да пребудет с ним мир, сказал о сиротах: будьте добры к ним, накормите их, положите руку на лоб. Для них это был sawaab, награда, которую Всевышний даст им в следующей, вечной жизни за благие дела в этой. А я был тем, кто осиротел.
Земля была темной и очень мокрой. Прошел дождь. Неподалеку находилось святилище, на крышу которого слетелись черные птицы. Я видел, как завернутое в белый саван тело отца опускают в могилу. Его лицо было восковым, и это тревожило меня. Я пытался мысленно поговорить с ним. Я здесь, папа. Ты не уходишь в иной мир в одиночестве. Мы тебя провожаем. Мулла научил меня арабским молитвам, но я их забыл. И вместо этого говорил с отцом на урду. Мой отец, которого я не слишком хорошо знал. Он предпочитал молочные шарики гулаб джамун халве. Настаивал на том, чтобы платить рикшам определенную цену, и если очередной рикша не соглашался, то уходил и искал другого. Он был человеком принципиальным. Очень пунктуальным. Очень любил наручные часы, гордился теми, которые каждый день носил, и часто рассказывал, почему их ему подарили. Он был трудолюбивым и честолюбивым. Вспыльчивым. Я боялся его. Однажды в детстве я взял из магазина журнал. Увидев, что я выхожу, держа его в руках, отец ударил меня по лицу, так сильно, что в ушах зазвенело. Не помню, украл ли я его или просто забыл вернуть, но когда коснулся горевшего лица, понадеялся, что взял журнал намеренно и, следовательно, заслуживаю наказания и спасен от обиды на то, что мой отец предположил обо мне худшее.
Я поднял темную мокрую горсть. Земля просочилась у меня между пальцами. Я сжал кулак, и из него выпало еще больше земли, но та, что осталась в кулаке, стала плотным комком. Я уронил его в могилу. Он приземлилась с глухим стуком и развалился на белой ткани савана. Много лет спустя, в Америке, я вызвался быть волонтером при мечети. Помогал чем мог. Отвозил в аэропорт мулл и встречал их. Мы часто спонсировали ифтар во время Рамадана. Еще одной моей обязанностью было омывать мертвых. Впервые я делал это в тринадцать лет.
Раньше я никогда не видел отца раздетым. Я был ребенком, до того, как он умер, но после его смерти стал взрослым. Начал молиться и соблюдать посты, и в день похорон отца другие мужчины, совершавшие омовение, позвали меня в комнату и показали все этапы. Каждый раз, если кто‐то в Америке хотел похороны по мусульманским обычаям, но не хватало членов семьи, чтобы омыть мертвого, я шел туда и помогал вместе с другими мужчинами. Только мужчины могли омывать мужчин, и только женщины могли омывать женщин.
Иногда, прежде чем войти в комнату, мы узнавали о жизни человека, которого предстояло омыть. Род занятий, причину смерти, кого он оставил. Иногда оказывалось, что мы знали мертвых, если они были членами нашей общины, и я вспоминал все подробности о встречах с ними и делился вслух с другими мужчинами. Но в той комнате, где происходило омовение, когда тело лежало на столе перед нами, мы молчали и говорили, только если это было совершенно необходимо и относилось к тому, что мы делали.
Мертвец был беззащитен, и я жалел того, кто перед смертью не знал, что чужие люди будут готовить его к вечному отдыху в земле. Я старался быть очень бережным, когда мыл руки, ноги, каждый палец на руках и ногах. Теперь я знаю, каково это, когда мертвецов омывают без присутствия сыновей. В день моих похорон Хадия, Худа и Лейла останутся дома или придут на кладбище и будут стоять достаточно далеко, чтобы видеть только, как тело опускают в землю под вздохи мужчин, окруживших могилу. И кто первым выступит вперед, возьмет горсть земли и, прежде чем бросить его в могилу, скажет мне: ты не уходишь в мир иной один, мы здесь, я здесь – мы провожаем тебя.

 

В жизни есть мгновения, которые не могут мне надоесть. То, как Лейла поднимает волосы наверх, прежде чем приняться за работу, эти плавные движения запястья и пальцев, собирающих пряди. То, как Худа научилась свистеть в три года, и мы попросили ее развлекать нас и всех наших гостей. Как мои внуки называют меня дедой. Тахира, дергающая за мою одежду, чтобы привлечь внимание. Момент, когда я выхожу и смотрю на небо. Лейла, показывающая на листья, которые колышет ветер. Смерть, которая ждет всякого и, кажется, стоит за углом. Я не вижу ее, но чувствую, что могу встретить лицом к лицу в любой момент. Половина моей жизни здесь: моя жена, дети, внуки. Половина уже где‐то там, на другой стороне: мои родители, умершие так давно, что большую часть жизни я скорее не избегал смерти, а думал о том, что они ждут меня – там. Поэтому мне не страшно. Но когда я думаю о том, что в жизни есть вещи, на которые нельзя наглядеться, что‐то внутри обрывается: никогда не видеть больше, как Лейла скручивает волосы в тугой узел. Никогда больше не поднимать глаза, дивясь как ребенок волшебству луны. Никогда не слышать стук баскетбольного мяча о тротуар и скрип тапочек, перестать делать то, что я делаю, перестать раздвигать жалюзи ровно настолько, чтобы видеть, как ты поднимаешь руку в паузе перед броском, сгибаешь колени, и при этом твое лицо так сосредоточенно, что я не могу не дождаться, пока ты попадешь в корзину, заработаешь очко и улыбнешься себе широко и искренне.

 

Тахира и Аббас приехали к нам на выходные. Хадия и Тарик уехали на озеро Тахо. Лейла счастлива, что может побыть с ними. А я в восторге, что у нее есть чем заняться кроме меня. Она составила подробную программу: в библиотеку приезжает автор детских книг, она взяла «Короля Льва», запаслась яблоками для прогулки к лошадям. Они вышли в цветник Лейлы. В мое окно доносится ее голос. Теперь я знаю, откуда у Худы такие преподавательские способности: как спокойно Лейла объясняет название каждого цветка, как нужно срезать стебель садовыми ножницами, как именно она намерена составить букет.
Девять лет брака. Девять лет назад зал был переполнен нашими знакомыми. Ты тоже пришел, и мать уговорила тебя надеть купленный для такого случая костюм, а я каждую минуту благодарил Бога за дары, которыми он осыпал нас: моя дочь скоро выйдет замуж, моя семья цела и невредима. Я постоянно наблюдал за тобой, пытаясь обнаружить признаки того, чего мы боялись, когда ты ушел. Но ты, казалось, был в полном порядке: руки слегка дрожали, и ты много курил, но в этом не было ничего страшного.
– Не подходи к нему, – велела Лейла, и я не подходил. Будь я святым, если бы не я ранил тебя год за годом, то высказал бы, как разочарован ее поступком, был разочарован тогда и разочарован сейчас, но я чувствую себя слишком виноватым, а у нее хватало великодушия никогда не напоминать мне о собственных поступках. Потому я промолчал.
– Я хочу, чтобы готовил деда, – дразнится Тахира, когда приближается время ужина.
Она унаследовала легкое лукавство Хадии. Все выходные она проделывала это: «Хочу, чтобы деда рассказал историю. Хочу, чтобы деда помог завязать шнурки». Не кажись Лейла такой довольной при виде того, как я готовлю, вернее, помешиваю все, что она положила в сковороду, пока Тахира была чем‐то занята, она могла бы решить, что я испортил ей уик-энд.
Аббас принес с собой из дому баскетбольный мяч, и мы можем слышать, как он пытается бросать его в корзину, но неудачно – мяч стучит о дверь гаража. Ему уже восемь, но он играет далеко не так хорошо, как ты в его возрасте. Я перестаю помешивать корму и думаю, что мне, возможно, понравилось бы стряпать, если заняться этим всерьез. Лейла зовет Аббаса в дом, и мы ужинаем вместе. По небу тянутся розовые полосы. Но я не иду гулять. После ужина Аббас обучает меня хиромантии – его научили одноклассники. Я протягиваю ладонь, а он щекочет меня указательным пальцем, водя по линиям.
– Это линия твоей жизни, – говорит он, и я не знаю, придумывает ли он все это. – У тебя долгая жизнь.
Он складывает мои пальцы в кулак и изучает бороздки под мизинцем.
– Тут сказано, что у тебя четверо детей, – объявляет он, потом смотрит на меня и кривит губы.
– Довольно, – говорю я. – Время магриба. Хочешь помолиться со мной?
До этого я никогда не просил его молиться со мной. Мы всегда говорили тебе, что делать. Я наблюдаю, как Аббас повторяет за мной wudhu. Он все делает правильно. Наливает воду в маленькую ладошку, моет руку от локтя до запястья, моет лицо и проделывает каждый этап методически и тщательно.
– Тебя мама научила? – спрашиваю я, когда мы вытираем лица полотенцами.
– И папа, – добавляет он.
– Ты молодец. Ни капли не пролил.
Он улыбается. Я раскладываю молитвенные коврики. Он их расправляет. Я читаю adhaan. Сосредоточиваюсь на том, чтобы смотреть перед собой, но чувствую его сосредоточенность. Он слушает. Я читал те же самые стихи ему на ухо, когда он был новорожденным. Это были первые услышанные им слова. Мы молимся вместе, и когда настает момент спросить, чего желают наши сердца, мое первое желание – чтобы он оставался тверд в вере. А если этого не будет, чтобы он никогда не верил в то, что Бог обладает человеческим сердцем, способным на месть и низкие деяния.
Позже я укладываю Аббаса в старой спальне Хадии, хотя он уже слишком взрослый, чтобы его укладывать. Он любит спать в старой комнате Хадии. Любит перебирать ее вещи и находить те, что были оставлены ею в его возрасте: школьные проекты, плюшевых животных, книги и фарфоровые статуэтки, которые когда‐то я ей дарил. Свет у кровати включен, и комната кажется теплой и позолоченной. Я показываю на окно:
– Когда твоя мать была маленькой, вместе с Худой и Амаром они сделали телефон из пластиковых чашек и веревки. Они выдавили оконные сетки и каким‐то образом соединили окна снаружи.
Аббас смеется.
– Я очень сердился на него, – говорю я.
– Почему?
– Я даже не помню.
– Телефон работал?
– Да.
– Мы можем сделать такой?
– Да.
– Это была мамина идея?
– Думаю, да.
– Звучит как мамина идея.
– Аббас, – начинаю я, еще не зная, как высказать то, что отчаянно хочу знать. – Я все еще твой номер два?
В четыре года он перестал давать нам номера. Но сейчас широко улыбается.
– Да, – говорит он и переходит на шепот. – Только не говори папе. И бабуле.
Он научился заботиться о чувствах других. Научился хранить секреты.
Я оглядываю комнату. Смотрю в окно. «Bismillah», – думаю я. И начинаю во имя Бога, милостивого, милосердного.
– Можешь сохранить одну тайну для меня? – спрашиваю я.
Его глаза взволнованно раскрываются.
– Можешь ее для меня запомнить?
– Я очень быстро запоминаю многое, – уверяет он.
– Это у тебя от мамы.
Мое замечание ему понравилось. Я прислушиваюсь к себе, к своему сердцу, прежде чем произнести:
– Может, иногда тебе звонит тайный друг.
Аббас немного отодвигается. Спина упирается в подушку. Он не произносит ни слова. Внук так умен.
– Может, не позвонит, может, позвонит. Я не прошу мне что‐то рассказывать, – поспешно говорю я. – Но у меня для него важное сообщение, и если он позвонит, передай ему то, что услышишь.
Сначала выражение его лица не меняется. Потом он торжественно кивает.
– Есть другой путь. Вернись, и мы пойдем по другому пути. И если он скажет «нет», и если ничего не скажет, передай ему: «Я говорил неверные слова. Я неправильно поступал. Я подожду, пока ты будешь готов. Я всегда буду тебя ждать».
Аббас молчит. Придвигается ко мне, смотрит огромными глазами и касается ладонью моего лица. Вытирает мои щеки насухо.
– Я запомнил, – шепчет он.
– Маме не говори, – прошу я.
– Не скажу, – обещает он.
Я целую его в лоб. Встаю, чтобы уйти в коридор, где он меня не видит. Там я встаю на колени, касаюсь лбом пола, ошеломленный моей благодарностью Богу.

 

Полагаю, мне нужно, чтобы ты все это знал. Что я сожалею насчет туфель. Что помню наши поездки в парикмахерскую. Что мы даже не понимали, как хорошо ты играл в баскетбол. Что мне следовало поощрять твою привычку всюду носить с собой блокнот. Может, мы вдвоем сможем пойти поесть мороженое и я снова попытаюсь завести с тобой разговор. Я приготовлю список тем, на которые могу потолковать с тобой как бы между прочим. Я кивком попрошу тебя заказать первым и подожду, чтобы увидеть, чего ты попросишь. Хочу знать, по‐прежнему ли ты любишь фисташковое мороженое. Хочу знать, какую одежду ты носишь. Таскаешь ли с собой блокнот. Где работаешь. Есть ли у тебя семья. Какая она. Хочу знать, по‐прежнему ли ты проделываешь это, когда лжешь? Подпираешь щеку языком? Немного кривишь губы? И как это выглядит на лице взрослого мужчины?

 

Потому что ты родился так, как родился. Потому что ни я, ни твоя мать не смогли сразу взять тебя за руки, и доктор посчитал, что хоть все и хорошо, лучше отнести тебя в неонатальный блок, чтобы понаблюдать. Мониторить твое тело, твои маленькие легкие. Я не смог сделать то, что обычно делают отцы для новорожденных детей: поднять тебя так, чтобы твое ухо оказалось у моих губ, и прошептать тебе adhaan. Мы хотим, чтобы первым звуком, который услышал ребенок, стал голос отца, рассказывающего, откуда он появился, кто его создатель и чьим заботам он поручен сейчас. Отца, который говорит, что нет Бога, кроме Бога, и Бог велик. Вместо этого ты услышал шум шагов и свистящий звук колес каталки. Стук открывавшихся и закрывавшихся дверей, тиканье часов, голоса людей, которые не были твоим отцом или матерью. С самого начала меня не было рядом с тобой. Мы были разделены листом стекла. Я сто раз пытался вспомнить наш последний разговор. В ту ночь я находился в таком напряжении – развлекал гостей, беседовал со свекром и свекровью Хадии, платил за обслуживание праздника и фотографам. Ты куда‐то пропал, Лейла и Худа расстроились, Лейла попросила поискать тебя. Я не знал, что найду. В основном я боялся, что вообще тебя не найду. Не знаю, как это было возможно, но чувствовал, что какая‐то сила тащит меня, когда я шел по коридорам и наконец добрался до задней двери. Что‐то подсказало мне ее открыть, и я нашел тебя там, скорчившегося на скамье. Твой пиджак куда‐то делся.
Я сел рядом с тобой. Ты не сразу пошевелился. Не помню точно, что мы сказали друг другу. И может, это не играло роли. Ты был расстроен. Понял, что наделал: ты даже не скрывал, сколько выпил, и не мог вернуться на свадьбу. Я обнял тебя. Ты позволил. Бормотал что‐то об истории имама Хусейна, которую ты слышал ребенком, и я был тронут, что ты запомнил ее, хотя мне было не по себе из‐за того, что ты был пьян, когда говорил об этом. Ты сказал: «Папа, что, если нам следовало смотреть на вещи пристальнее?» В ту ночь ты назвал меня папой. Я смотрел. Амар, я смотрел и снова смотрел, пока не устал смотреть. Даже пророк ислама ради любимого внука, из любви к нему, смог помедлить с выполнением самого важного требования веры, несмотря на то что это происходило на глазах у сотен людей. Что же еще мы должны были понять из этой истории, чего не смогли?
Я почти не понимал, что ты говорил. «Просто пьян? – спрашивал я. – Ничего больше?» И ты поклялся. Поверив тебе, я немного успокоился. Но нужно было возвращаться. Я не хотел оставлять тебя. Поднял глаза и подумал: «Боже, помоги мне быть сильным. Помоги сделать то, что требуется от меня в этот момент».
С одной стороны, семья ждала меня. Нужно было завершить свадьбу дочери. С другой стороны, сын позволял мне обнять его. У меня было много денег, чтобы заплатить фотографам, и я все отдал тебе. Ты пытался вернуть их, зная, что это означает, что мне скоро придется уйти. И может, ты уже тогда знал, что после этого я тебя не увижу, потому что, когда я встал, ты взял мою руку, и хотя твое лицо было лицом взрослого человека, ты по‐прежнему был тем мальчиком, который оглядывался на меня, когда я усаживал тебя в кресло парикмахера, и твой взгляд говорил: «Не уходи». Я по‐прежнему оставался твоим отцом. И всегда им останусь. Я снова сел. Знаю, я во многих отношениях был тебе плохим отцом. Но когда вспоминаю ту ночь, хотя могу припомнить очень немного и хотя отчетливо сознавал, что нахожусь рядом с пьяным, все же горжусь тем, что не позволил этой мысли удержать меня от того, чтобы сесть рядом с сыном. Однажды имам Али сидел в обществе своих друзей, когда мимо проковылял пьяный. Спутник имама показал на него и сказал: вот он идет, городской пьяница. Но имам Али сказал две вещи: мы должны найти семьдесят оправданий, прежде чем вынести одно суждение. А также в ту ночь он велел своим спутникам воздержаться от осуждения человека, даже если его неверная походка служит доказательством греха, потому что они не знают, раскается ли он наедине с собой, а также не могут представить, что творилось у него на душе.
Ты держался за мой рукав и говорил что‐то, чего я не понимал. Но в какое‐то мгновение понял: ты прощался. Не только в этой жизни, но и в следующей. Ты предупреждал, что не попадешь на небеса, что там наши души не соединятся. Из всех моих ошибок самая огромная, самая опасная заключалась в том, что я не подчеркивал, как велико милосердие Божье. Каждая сура Корана начинается с напоминания о Божьем милосердии. Я пытался сказать тебе это в ту ночь, и ты кивнул, но как могу я знать, что ты услышал и что запомнил?
Амар, вот что я пытался сказать тебе, и если ты когда‐нибудь вернешься, повторю снова: то, что происходит в этой жизни, – еще не все. Есть другая. И возможно, там мы получим еще один шанс. Может, там мы все сделаем правильно. Когда‐нибудь я увижу тебя. Я в это верю. Если не в этой жизни, значит, в следующей ангел подует в рог, душа каждого, кто жил когда‐либо на свете, поднимется, и наши грехи будут судить, как и наши добрые дела. Ты мог наделать ошибок в жизни. Но ты был добр к каждому Божьему созданию, был заботлив и сострадателен в тех вещах, о которых я даже подумать не мог. Нас всех заставят по одному переходить мост, тонкий, как волосок, и острый, как нож. Нас будут судить по одному. Некоторые сразу попадут на небо, другим придется раскаяться, и сначала адский огонь очистит нас от грехов. И если то, чему нас учили, – правда, я не войду в рай без тебя. Я буду ждать у ворот, пока не увижу твое лицо. Я ждал десять лет, не так ли, ждал в этой жизни, которая имеет свойство заканчиваться. Ждать в жизни бесконечной – это не жертва. И, иншалла, когда‐нибудь я увижу, как ты идешь. Ты будешь выглядеть точно так же, как выглядел в двадцать лет, в тот год, когда покинул нас, и я тоже стану таким, как в юности. В тот день мы будем выглядеть как братья. И мы пойдем вместе, как равные.
КОНЕЦ
Назад: 3
Дальше: Благодарности