Свидетель обвинения
Вместо послесловия
Надеюсь, на этих страницах удалось прояснить самые важные обстоятельства жизни Печерского. Одно, правда, осталось непроясненным – как соотнести совершенный Александром Печерским подвиг с остальной его жизнью.
Вся она – до и после – может быть уложена в несколько строк автобиографии, что писали в советское время при устройстве на работу, а если брать за образец нынешние резюме, то и того меньше. Родился, учился, служил в армии, женился, трудился на незаметной должности, по хозяйственной части – словом, до войны ни в чем особенно не преуспел, никаких выдающихся качеств не продемонстрировал. Ну, до войны был молод, а после? В октябре 1943 года, когда он вошел в историю своим беспрецедентным подвигом, ему было 34 года, жить оставалось еще 45 лет. А после – тоже ничего примечательного. Развелся, снова женился, попал под суд, до самой пенсии – рабочий на заводе. Жизнь, помещенная в эту краткую запись с лакуной в месте подвига, удивляет своей обыкновенностью.
“Зная редкое мужество Печерского, мы готовились увидеть некие героические черты в его облике, – это уже из опубликованного в берлинской “Еврейской газете” рассказа Михаила Румера о встрече с Печерским, состоявшейся в середине 1960-х годов. – Какие черты? Не знаю. Но должно же быть в том, кто совершил подвиг, нечто выделяющее его среди фигур обыкновенного житейского ряда. Ведь надо же было решиться на такое: перерезать эсэсовцев, завладеть оружием, перебить охрану, уйти из лагеря через минные поля, воевать в партизанском отряде, а потом в штрафбате”. Увы, ничего особенного собеседник в Печерском не заметил: “Передо мной сидел добродушный пожилой папаша, охотно рассказывающий о детях, внуках, о соседях, сослуживцах, гордящийся доброжелательностью и уважением со стороны своего окружения”. К нему прекрасно относятся на заводе: «…и в завкоме, и в парткоме меня уважают”.
Соотношение жизни и человека, который ее прожил, не так просто, как может показаться. Живущий, по словам философа Михаила Эпштейна, порой бывает не столько автором, сколько персонажем собственной жизни. Причем характер человека и жанр его жизни могут не совпадать. Жизнь зависит от времени и места, от случая и судьбы.
Допустим, сам Печерский не считал рабочее место главным в своей жизни. Во всяком случае, до поры все свободное время уделял театру, но дальше художественной самодеятельности не прыгнул. Мы не можем судить о качестве поставленных им спектаклей, однако они не выходили дальше межвузовского смотра драмкружков. Даже репертуар возглавляемого им студенческого самодеятельного театра (в 1947 году он поставил спектакли “Горская сказка” и чеховский “Юбилей”) не отличался оригинальностью.
Еще Печерский хорошо играл на фортепьяно и, как уверяют знавшие его люди, вполне профессионально сочинял музыку – нотные записи его сочинений сохранились у дочери. Михаил Лев вспоминает, как взял их у Печерского и показал Дмитрию Шостаковичу, у которого брал интервью в связи с его вокальным циклом “Из еврейской народной поэзии”. Тот оставил у себя, посмотрел и на следующей встрече покачал головой – ничего заслуживающего внимания не увидел.
По словам Михаила Бабаева, будучи народным заседателем, Печерский ничем не отличался от других “кивал” (“кивалами” в народе называли народных заседателей), ни разу в судебном заседании не задал участникам процесса ни одного острого вопроса.
Как так получилось, что человек, в мирное время ничем не примечательный – повторяю, ни до, ни после – стал одним из великих героев величайшей войны? “Судьбу влечет к могущественным и властным, – писал Стефан Цвейг в книге “Звездные часы человечества”. – Но иногда она вдруг по странной прихоти бросается в объятия посредственности. И эти люди обычно испытывают не радость, а страх перед ответственностью, вовлекающей их в героику мировой игры, и почти всегда они выпускают из дрожащих рук нечаянно доставшуюся им судьбу. Одна-единственная решающая секунда… С презрением отталкивает она малодушного, лишь отважного возносит она огненной десницей до небес и причисляет к сонму героев”.
Цвейговские строки написаны до Второй мировой войны, обрушившей на рядовых людей невиданный трагический опыт. Печерский не был посредственностью, но и не был ни могущественным, ни властным. На этот раз в сонм героев попал обычный человек, проявивший отвагу и не уклонившийся от выпавшего ему жребия.
А что касается несовпадения довольно-таки тусклой жизни и ее сияющей вершины, то не была его послевоенная жизнь заурядной. Не тот он был человек, чтобы смириться перед обстоятельствами, просто невозможно в это поверить. Печерский оставлял силы для главного, а главным в его жизни после войны было донести свидетельство о Собиборе.
“Смысл бытия у разных людей и в разные мгновения жизни разные, – писал упоминавшийся на этих страницах Виктор Франкл. – Ни одна ситуация в точности не повторяется – каждая призывает человека к иному образу действий. Для нас, в концлагере, все это отнюдь не было отвлеченными рассуждениями. Речь шла о жизни в ее цельности, включавшей в себя также и смерть, а под смыслом мы понимали не только “смысл жизни”, но и смысл страдания и умирания”.
Смысл всех отпущенных Александру Печерскому послевоенных 45 лет был в том, чтобы достучаться до людей, свидетельствуя о пережитом. Не только в суде Печерский был свидетелем обвинения. Он использовал каждую возможность рассказать о Собиборе – в школах, библиотеках, радовался, если удавалось попасть в печать. Сохранилась обширная переписка Печерского с выжившими узниками Собибора. Они писали ему, присылали книги и вырезки из-за границы, куда его так ни разу не выпустили. Он чрезвычайно серьезно относился к их общему свидетельству, воспринимал его как возложенную на него миссию, считал себя полпредом погибших в Собиборе. Можно сказать, жил, чтобы свидетельствовать.
“Я, конечно, очень устал, совсем обессилел, – признавался Александр Печерский в письме Михаилу Леву от 6 ноября 1985 года, делясь с другом, сколько сил уходило на то, чтобы донести свидетельство о Собиборе. – Я понимаю, что это нужно. Люди должны знать правду о фашизме и понимать, что фашизм – это действительность, а не выдумка евреев”.
Люди должны знать, но по-прежнему мало что знают. За минувшие годы у нас в стране слово “фашист” превратилось в бессмысленное ругательство, суть нацизма в сознании многих заслонила официозная болтовня. А тем, кто помоложе, и вовсе непонятно, при чем тут евреи, пусть в прошлом году школьников и водили – добровольно-принудительно – на просмотр фильма “Собибор”.
Целью восставших в лагере смерти было не только спастись, но и донести до мира правду. Правда о нацизме – это и о том, что он начинается с ненависти к евреям и заканчивается их уничтожением. И о том, что на их месте при определенном повороте политики может оказаться каждый, пусть он и думает, что кирпич просто так никому на голову не упадет. Осознать это трудно, но надо. Еще труднее представить себя на месте обреченных узников, готовившихся умереть и не надеявшихся даже на то, что об их судьбе станет кому-то известно.
“Никого из вас не останется в живых, чтобы свидетельствовать, а если единицы и останутся, мир им не поверит”, – эти слова заключенные лагерей не раз слышали от своих палачей-эсэсовцев. Симон Визенталь приводит их в книге “Убийцы среди нас”. Одна и та же мысль, вторит ему Примо Леви в книге “Канувшие и спасенные”, преследовала заключенных в их ночных одинаковых снах: они возвращаются и рассказывают близким о перенесенных страданиях, а собеседник не слушает или поворачивается спиной и уходит.
Не знаю, мучил ли этот кошмар Александра Печерского, но он наверняка уходил с верой в то, что его свидетельство выслушано.