Тайное и явное
Один из “мифов”, разоблачаемых нынешними официозными историками, – “в СССР подвиг узников Собибора замалчивался”. На самом деле так оно и было. Но поскольку советская власть в разные годы была разной, случались годы идеологических послаблений. После 1946 года были изданы две книги о Собиборе, вышедшие в 1964 и 1989 годах: первая – в хрущевскую оттепель, вторая – в горбачевскую перестройку. Обе – не вполне документальные, но и не то чтобы выдуманные. О первой мы только что говорили. Вторую книгу – роман “Длинные тени” – написал друг Печерского Михаил Лев. Он бежал из немецкого плена, был начальником штаба партизанского полка в оккупированной Белоруссии, после войны работал в редакции журнала “Советиш геймланд” (“Советская родина”). Романный жанр ему едва ли не ультимативно предложили в издательстве “Советский писатель” – публикация документальной книги о еврейском восстании в концлагере была невозможна.
“Я бы сам не стал писать “Длинные тени” как роман, с добавлением вымышленных героев, если бы редактор не сказал – иначе не пройдет”, – рассказал мне после нашего знакомства автор “принудительно художественного” произведения. Тем не менее все главы романа, относящиеся к Печерскому, по словам Михаила Лева, носили сугубо документальный характер.
С конца 1960-х до конца 1980-х годов разговоры о восстании евреев в нацистском концлагере не поощрялись.
В 1967 году, после шестидневной войны, в СССР была объявлена борьба с сионизмом. На политзанятиях, проводимых во всех без исключения трудовых коллективах, рекомендовали изданную миллионными тиражами брошюрку с израильским флагом на обложке “Осторожно, сионизм!” О том, что сионизм всего лишь идея создания еврейского государства, большинство и не подозревало. Чтобы соблюсти приличия, разъясняли: есть евреи и есть сионисты. Впрочем, народ быстро разобрался, что имеют в виду одних и тех же – в сионистов при Брежневе были переименованы те, кого при Сталине именовали космополитами.
В 1973 году в СССР был снят документальный фильм “Тайное и явное (Цели и деяния сионистов)”. Представьте, в нем обнаружились заимствования из нацистской киноагитки “Вечный жид”. Той самой, которую показывали в учебном лагере СС Травники на занятиях с будущими охранниками концлагерей. Советские пропагандисты не погнушались ее использовать, прекрасно сознавая, что люди на этих кадрах были поголовно уничтожены нацистами. В обеих картинах демонстрировалась карта мира, покрытая паутиной “еврейских олигархических кланов”, классическое искусство противопоставлялось созданному евреями “дегенеративному авангарду”. Правда, в советском фильме в отличие от немецкого не нашлось места речи Гитлера об “уничтожении еврейской расы в Европе”. Ее заменили на более или менее подходящие случаю цитаты из Ленина и Маркса, разумеется, вырванные из контекста.
Фильм демонстрировался для партийных пропагандистов. Среди тех, кто поощрял такое, возможно, были высокопоставленные аппаратчики, лично знакомые с образцами нацистской пропаганды. Исследователь Николай Митрохин, проводивший опрос доживших до наших дней цэковцев брежневских лет, с удивлением обнаружил, что двое из них оказались детьми служивших при немцах старост, причем анкетный недостаток биографии (“пребывание на оккупированной территории”) нисколько не помешал их карьере. Один признался, что в детстве знал в лицо по портретам гитлеровских главарей не хуже, чем членов современного ему политбюро.
Будущий “отказник” и “узник Сиона” инженер Лазарь Любарский, в 1960-е годы работавший в ростовском институте “Энергосетьпроект”, познакомился с Печерским в краеведческом музее. “У стола с макетом лагеря стоял высокий красивый мужчина лет пятидесяти и объяснял сотруднице музея детали макета, – рассказывал Любарский. – Краем уха уловил его слова: “Здесь я стоял”.
Их дружба началась с того, что он предложил Печерскому помощь в переводе писем, которые шли к нему со всего мира (он знал английский, иврит и идиш). Ему присылали книги и вырезки, где упоминался Собибор, его шкаф был забит альбомами, книгами, видеокассетами, письмами – все это он бережно хранил, систематизировал, подшивал. Отдавал полученные тексты (за свои скромные средства) в перевод и внимательно прочитывал, строго следя за тем, чтобы о восстании не просочилась никакая неправда. Привычки вести дневник он не имел. Но письма писал, и много, я могу судить об этом по архиву Лева. Сначала от руки. “Мне трудно писать, болит указательный палец, но я думаю, вы разберете мои каракули” (из письма Леву от 20 февраля 1980 года). Потом он печатал письма на пишущей машинке, купленной на деньги (250 рублей), полученные от Томаса Блатта в том же 1980 году.
По Примо Леви, те, кто прошел через лагерь, делятся на две противоположные категории – на тех, кто молчит, и тех, кто говорит. Вторые считают свидетельство главным в их жизни. Они – свидетели события века и выжили для того, чтобы свидетельствовать. При этом Леви сокрушался, что выжившие – не настоящие свидетели, а “по большей части придурки”, имея в виду, что нацистский ад пережили лишь занятые на хозяйственных работах заключенные, тогда как “настоящие” – погибли в газовых камерах. Александр Печерский и в этом смысле был “настоящим свидетелем”.
Любарский рассказал мне, как они как-то разбирали полученное письмо из Израиля, и присутствовавшая при этом Ольга Ивановна вдруг выдала целую тираду про их с Печерским жалкое существование, закончившуюся весьма неожиданно: “Что ты тут сидишь, давай уедем в Израиль. Там твой народ, там тебя признают!” Муж в ответ на нее только цыкнул. При том что между ними были исключительно теплые, трогательные отношения. Человек, совершивший побег из Собибора, на побег из СССР не решился.
В 1970 году Любарский получил израильский “вызов” и сообщил Печерскому, что идет просить о выезде в ОВИР, откуда было два пути – могли выпустить на Ближний Восток, но могли и отправить на Дальний. Печерский тогда сказал ему: “Я не смогу у вас больше бывать”. Как в воду глядел: Любарскому не повезло, в 1972 году его арестовали за “распространение заведомо ложных измышлений, порочащих советский государственный и общественный строй” и отправили в места, не столь отдаленные, как Израиль, на долгих четыре года. “Измышлениями” суд посчитал “изготовление и распространение в виде писем и звукозаписи передач радио Израиля”. Они вновь встретились лишь в 1976 году, когда Любарскому после отсидки все же удалось получить разрешение на выезд, и Печерский передал через него несколько писем и подарков собиборовцам, жившим в Израиле. Больше они никогда не виделись.
Одно из писем было адресовано Моше Бахиру, в нем, вероятно, Печерский был откровеннее, чем тогда, когда обычным письмом писал ему об “интернационализме”. Еще он передал ему коробку духов “Красная Москва” – в ответ на посылки с одеждой, которые тот присылал ему несколько раз из Израиля. Печерский, кстати, так и не пошел на почту их получать, так как не мог заплатить довольно высокую таможенную пошлину.
Наш первый разговор с Любарским состоялся в октябре 2012 года в Тель-Авиве на открытии скромного памятника Печерскому. Из всего сказанного им о минувшем мне особенно запомнились слова о том, что его великий друг был смертельно напуган советской властью.
Чем уж он мог быть так напуган? После выхода моей книги о Печерском у меня брал интервью известный польский журналист Вацлав Радзивинович. Некоторые его вопросы мне не понравились – в них сквозило сомнение. А вы уверены спрашивал он меня, что такой тихий забитый человек, как Печерский в послевоенные годы, был и в самом деле организатором восстания? Совсем не похоже, скажем, на героя восстания в Варшавском гетто Марека Эдельмана, после войны ставшего диссидентом.
Как ни пытался, не смог я объяснить разницу между Польшей и СССР, Варшавой и советской провинцией. Вроде и там и там был социализм, но Томас Блатт имел возможность свободно покинуть страну еще в конце 1950-х, а Марек Эдельман по своей воле остался там до самой смерти, потому что не признавал за властями права указывать, где ему жить.
Печерский приподнял голову в начале 1960-х и опустил ее вновь в конце десятилетия, когда “еврейская тема” была сверху закрыта. В 1969 году Любарский организовал выступление Печерского в Клубе энергетиков. Перед выступлением его в мягкой форме попросили не упоминать слова “еврей” и “Израиль”.
В начале 1970-х Печерский с гордостью писал друзьям, что сдал в ростовское издательство для переиздания свою книгу о восстании в Собиборе и что ее собираются включить в план 1974 года. Как включили, так и исключили.
Все публичные встречи с рассказом Печерского о Собиборе строго дозировались, с определенного момента ему разрешили выступать только в одной школе, той, где его приняли в почетные пионеры. Никогда и нигде он не мог упомянуть, что восстание было еврейским.
Чего он боялся? Да чего угодно, неприятностей своей семье, например. Из моей памяти все не идут сказанные мне слова Михаила Лева: “Героем он был там и тогда, тут героем он быть не мог”. Потом, правда, писатель признался, что пожалел о сказанном. На мой взгляд, ничего обидного для Печерского в этом нет. Советская повседневная жизнь оказывала сильное давление на человека. Да что там Печерский, если сталинские маршалы, по словам Бродского о Георгии Жукове, “смело входили в чужие столицы, но возвращались в страхе в свою”.
И не одни только маршалы. В Рязани до самой смерти (2015) жил участник восстания Алексей Вайцен. О главном событии своей жизни долго помалкивал. Мне не удалось с ним пообщаться, он был после инсульта, поговорил только с внуком, названным по настоянию деда Александром – в честь Печерского. Узнал он о пребывании деда в плену, уже будучи взрослым. “Я все удивлялся, чего он во сне кричит: а ему всю жизнь снился Собибор”.
А вот что мне рассказал общавшийся с Вайценом не раз Дмитрий Плоткин, один из лучших следователей страны, в самое сложное время – в 1980-е и 1990-е – успешно раскрывавшего дела о серийных убийцах и бандитских группировках. По его словам, вызвать Вайцена на откровенность было едва ли не сложнее, чем тех, с кем он привык иметь дело. О лагере смерти герой рассказывал чрезвычайно скупо. Из него трудно было слово о Собиборе вытянуть. Да, был в лагере. Чем занимался? Сортировал одежду, участвовал в восстании. И сразу переходил к рассказу о том, как воевал в партизанах, а потом в Красной армии. Сказывалась привычка молчать, долгое время он старался не афишировать свое пребывание в Собиборе. После войны остался на сверхсрочную – орденоносец, спортсмен, совершил без малого тысячу прыжков с парашютом. Но не поступал в военное училище, чтобы при очередной проверке никто вновь не предъявлял ему претензий за плен, в котором он вел себя совершенно героически.