Глава двадцатая
Влад знал по опыту, что клиенты делятся на два типа. Одни пытаются разговаривать с охранниками, с дежурными, с врачом, задают глупые вопросы, твердят о своей невиновности, преданности партии и лично товарищу Сталину, повторяют, что произошла чудовищная ошибка, иногда угрожают: «Я буду жаловаться, вы за это ответите!» Потом раскисают, агрессия сменяется истерическими рыданиями. Скулят, ноют, заискивают перед персоналом и следователями, легко идут на сотрудничество, подписывают признательные показания, перечисляют сообщников.
Другие замыкаются в себе, цепенеют, на вопросы отвечают коротко, односложно или вообще молчат, от сотрудничества отказываются, ни в чем не признаются, все обвинения отрицают, имен не называют. Таких меньшинство. Такое поведение свойственно именно заговорщикам. Их специально отбирают, готовят, учат лгать, притворяться, изображать при аресте и на допросах полнейшее безразличие, бесчувствие. Да собственно, и учить не надо, это у них в крови, они могут нацепить любую личину.
Когда доставили Ласкину, он наблюдал, как ее оформляли, обыскивали, снимали отпечатки пальцев, фотографировали, проводили медосмотр. Она отвечала на вопросы чуть слышно, приходилось переспрашивать. Двигалась настолько медленно и неловко, что надзирательница помогала ей раздеваться и одеваться.
Он внимательно разглядывал ее при ярком свете и не заметил характерных еврейских признаков, разве что волосы темные и глаза карие. Но среди славян, особенно южных, много темноволосых, а евреи бывают со светлыми волосами и глазами.
Влад читал кое-какую литературу на эту тему, знакомился с научными материалами, в том числе трофейными, из Третьего рейха. Там учение о расовых отличиях разрабатывалось с немецкой дотошностью, входило в программу среднего образования как обязательный предмет. Издавались учебники с картинками, подробно описывались типичные признаки: курчавые волосы, толстые губы, выпученные глаза, носы длинные, горбатые или, наоборот, сильно приплюснутые. Для воспитания ширнармасс, конечно, полезно, а вот избранному, посвященному, такой примитивный подход только мешает, притупляет чутье.
Если все так просто, если каждого еврея можно определить с первого взгляда, по уродливой внешности, почему еврейский вопрос до сих пор не решен? Как им удалось организовать свой гигантский заговор, веками опутывать паутиной весь мир? Проблема именно в том, что они умеют мимикрировать, притворяться людьми. Только посвященный знает: они вообще не люди. Другая кровь, другая порода, чужая, враждебная.
Влад видел евреев под благообразной личиной пожилых интеллигентов, профессоров и академиков. Враг в образе привлекательной юной девушки явился ему впервые, и это было как раз то что нужно. Ласкиной предстояло выступить на открытом процессе в качестве главной свидетельницы обвинения.
Он заранее распорядился принять ее вежливо, не орать, не толкать, не бить. Это было частью его плана и входило в программу психологической обработки. Любопытно, что ее медлительность и вялость, тихие невнятные ответы, застывший взгляд, показная лживая отрешенность ни у кого не вызывали обычного раздражения. Фотограф, когда усадил ее перед объективом, подошел к ней, что-то прошептал, улыбнулся и бережно заправил ей прядь за ухо. Врач легонько, незаметно, погладил ее по руке. Короткие приказы охраны «Вперед! Стоять! Лицом к стене!» звучали формально, невыразительно. Даже ледяное лицо надзирательницы слегка подтаяло.
Кадровый состав был проверенный, надежный, дисциплина на должном уровне. Две недели назад, когда принимали медсестру, работала та же смена, Влад отдал такое же распоряжение: обращаться вежливо. Наблюдал внимательно, однако мягкости и расслабленности в действиях персонала не заметил. Что же происходит? В детали спецоперации «Свидетель» никто из них не посвящен, их только предупредили, что эта арестованная особенная и сам факт ее ареста является сверхсекретным. Но во «внутрянке» все арестованные особенные и все сверхсекретно. Может, она их заворожила, загипнотизировала?
Влад понял, что перед ним особь элитной породы, образец сверхмощного оружия, штучный экземпляр, из категории самых опасных. Нежная кожа, тонкие черты лица, легкое изящное тело. В некоторых ракурсах она напоминала Шуру, и чем пристальней он вглядывался, тем отчетливей улавливал сходство. Те же хрупкость, беззащитность, те же гармоничные пропорции, будто по одному лекалу скроены, только Шура блондинка, а Ласкина чернявая.
Он зажмурился, тряхнул головой: «Гипноз, наваждение! Эта особь не может быть настолько сильной, чтобы воздействовать на меня! На кого угодно – только не на меня! Я посвященный, вижу ее насквозь, знаю, что имею дело с машиной, с механизмом, который необходимо перенастроить таким образом, чтобы оружие врагов ударило по ним самим».
Он потратил несколько бессонных ночей, стопку бумаги и чернильницу чернил, работая над текстом свидетельских показаний Ласкиной.
Родители с детства внушали ей ненависть к советской власти, к русскому народу и лично к товарищу Сталину. Уверяли, будто евреи, высшая раса, должны быть хозяевами страны, а все остальные, гои, вообще не люди. Самых сильных гоев следует уничтожать, слабых ждет участь рабов.
Мрачная злодейская атмосфера семьи резко контрастировала со светлой счастливой жизнью простого советского ребенка. Школа, пионерская организация, комсомол воспитывали чувство коллективизма, преданности Советской Родине, чистой дочерней любви к родной партии и лично к товарищу Сталину.
Она слышала, как ее отец обсуждал с другими врачами-заговорщиками планы убийства партийных лидеров и рядовых советских граждан путем заведомо неправильного лечения. В детстве она не вникала в такие разговоры, не понимала медицинских терминов и считала, что отец и его коллеги просто говорят о своей работе. Лишь когда сама начала изучать медицину, догадалась, что речь идет вовсе не о лечении, а об убийствах.
Сообщники отца помогли ей поступить в мединститут с условием, что она создаст тайную студенческую организацию. Став дипломированными врачами, члены организации начнут убивать пациентов, прежде всего русских, в массовом масштабе и совершенно безнаказанно. Она понимала: если откажется, ее убьют, если проболтается кому-то, отец и сообщники сразу узнают, у них везде имеются свои люди. Ей было очень страшно, она согласилась выполнять их задания и молчать, но в глубине души зрел протест. Совесть советской девушки, комсомолки, не позволяла ей окончательно увязнуть в болоте гнусных преступлений.
Когда их курс проходил практику в роддоме, ей выдали маленькую бутылочку с ядом, приказали отравить трех-четырех новорожденных, только обязательно с русскими фамилиями. Объяснили, что яд скрытого действия. Смерть младенцев будет выглядеть естественной, никто ничего не заподозрит.
Это стало для нее последней каплей. Ночью она потихоньку сбежала из дома и направилась на площадь Дзержинского, к главному зданию МГБ, рассказала чекистам правду, попросила защитить ее и покарать преступников.
Теперь предстояло заставить Ласкину подписать этот текст, заучить наизусть и четко, выразительно повторить на открытом процессе. Речи прокурора, признания обвиняемых – только фон. Настоящая правда о заговоре прозвучит из уст хрупкой беззащитной девушки. Ее облик должен вызывать сочувствие. Она – жертва, живая иллюстрация подлости, коварства и жестокости врагов. Родители не пощадили ее, поставили перед чудовищным выбором: стать убийцей или умереть.
* * *
Антон решил взять паузу, исчезнуть на несколько дней. Утром, пока Ленка с Никитой спали, он тихонько вытащил из шкафа кинокамеру и две коробки пленки, оставил записку, будто едет в пионерлагерь под Волоколамском, играть Деда Мороза. До пятницы, до встречи с Тошей, надо было где-то перекантоваться, и он отправился на «Проспект Мира», к Людмиле.
Отношения с Людмилой, умирая и возрождаясь, длились восьмой год, а знакомы они были лет сто. Людмила когда-то вела драмкружок, в который Антон ходил с пятого класса и который теперь вел сам. Она помогла ему поступить в Щукинское, сватала в театры, знакомила с кинорежиссерами. Она стала для него почти мамой, виделись они часто, но спали все реже, без всякого удовольствия, просто по привычке.
Людмила писала статьи для журнала «Театр», была на «ты» с доброй половиной киношно-театрально-литературной Москвы, с режиссерами-тяжеловесами, актерами-звездами, писателями разных мастей, чиновниками из Москонцерта, Минкульта и прочих важных контор. Она могла многое, но не все.
После училища Антон попал в захолустный театрик в промышленном подмосковном городке. Дорога туда-обратно на электричке отнимала больше трех часов. Главреж оказался тупой скотиной, труппа захлебывалась в интригах и склоках, достойных ролей Антону не давали, платили позорные гроши. Он мечтал уволиться, но не мог найти ничего другого. Людмила к тому времени стала директором Дома пионеров и устроила Антона руководителем драмкружка.
Получал он там значительно больше, чем в театре, плюс хорошие премиальные раз в квартал. Дом пионеров находился в центре Москвы. Подростки смотрели Антону в рот, девочки были поголовно в него влюблены, но все равно эту работу Антон считал унизительной для актера его уровня. Людмила утешала: «Ничего, пока перекантуешься».
Людмиле стукнуло сорок. Правильные черты, большие серые глаза, гладкая, медово-смуглая кожа, роскошные темно-каштановые волосы, хороший рост, длинные стройные ноги – все в ней было прекрасно. Природа задумала слепить красавицу, но отвлеклась и допустила ошибку. На спине, на уровне правой лопатки, у Людмилы был горбик, небольшой, почти незаметный благодаря особому крою блузок, пиджаков и платьев, он не уродовал Людмилу. Он уродовал ее женскую жизнь.
Она долго не открывала дверь, наконец появилась на пороге в розовом стеганом халате, с припухшими веками и лоснящимся от крема лицом.
– Прости, не ждала тебя так рано, легла в шесть, вчера засиделась у Колесниковых.
Ему стало жаль, что не приехал к ней вчера, она бы, конечно, взяла его с собой. У Колесниковых собирались сливки. Попасть к ним в гости было очень престижно и полезно.
Он достал из сумки шоколадное ассорти, изобразил церемонный мушкетерский поклон и прогнусавил дребезжащим старческим голосом:
– Ваше королевское величество, позвольте преподнести вам скромненький маленький сладенький подарочек к Новому году!
– Ой, ладно, не ерничай. – Людмила поморщилась, отвесила ему легкий подзатыльник и небрежно кинула коробку на тумбу в прихожей. – Лучше бы хлеба купил по дороге.
– Так ты не сказала!
– Так ты не позвонил, не спросил!
Пока она принимала душ, он развалился на диване, лениво листал журналы и пытался отвлечься. Зловредный вопрос продолжал вертеться в голове, жалил мозг, кувыркался и подпрыгивал. Антон прихлопнул его, словно комара-кровопийцу: «Нет-нет-нет! Не могли они заметить. Сидели впереди, ни разу не обернулись».
Билеты на «Гамлета» достала Людмила, но пойти не сумела, неожиданно улетела в Ялту на какой-то выездной семинар, и предложила ему взять в театр жену. Людмила здраво смотрела на жизнь, к Ленке не ревновала, жалела ее, называла бедной девочкой и дурехой.
Сначала он действительно хотел взять в театр Ленку. Но накануне встретился с Тошей, она спросила, что он собирается подарить ей на Новый год, и рука сама потянулась в карман за билетами: вот, смотри, какой я крутой!
Антон машинально листал свежий номер журнала «Театр», заметил закладку: очередная Людмилина статья. Надо бы прочитать, наверняка спросит. Он пробежал глазами первые несколько строк, но ничего не понял. В голове неслось: «А ведь Ленка знала, что они собираются на “Гамлета”. Дед точно готов был отдать ей свой билет и остаться с Никитой. Почему отказалась? Почему мне ничего не сказала? – Он вдруг представил, что на месте деда в партере сидела бы Ленка, и поежился. – Нет, в таком случае я бы знал заранее и не пошел бы с Тошей. Тогда билеты пропали бы. Или, допустим, я решил бы взять Ленку, а у них тоже билеты, и кто остался бы с Никитой? Дед! Он для Ленки на все готов, обожает ее, трясется над ней. Даже если они меня заметили, Ленке не скажут. Теща могла бы, но дед не позволит, костьми ляжет, лишь бы не ранить драгоценную внученьку».
Эта мысль вроде бы успокоила Антона, но одновременно и уязвила. Почему его никто никогда так не обожал, не берег его чувства? Дедов-бабок он вообще не помнил, кто-то помер до его рождения, кто-то доживал далеко, в провинции. Мать старалась нарочно побольней обидеть, называла это закалкой характера, правильным строгим воспитанием, для его же блага. Даже когда маленький был, не жалела. Отец, тряпка, подкаблучник хренов, ни разу не заступился.
Людмила вышла из душа, отправилась варить кофе, из кухни крикнула:
– А твоя дуреха, оказывается, красотка!
Антон дернулся, выронил журнал, спрыгнул с дивана, застыл посреди комнаты, глубоко вдохнул, выдохнул и лишь затем вошел в кухню. Расслабленно плюхнулся на стул, пробормотал сквозь долгий зевок:
– Да-а, ничего, симпатичная, других не держим. – Опять зевнул и равнодушно спросил: – Ты откуда знаешь?
– Москва – город маленький, все со всеми знакомы, и все ходят на Таганку. – Людмила стянула с головы чалму из полотенца, тряхнула мокрыми волосами.
– Ой, ладно тебе! – Антон фальшиво усмехнулся. – Можно подумать, я прям такая звезда-знаменитость, что меня узнают те, кого я не знаю.
– Не скромничай! – Она потрепала его по загривку. – Конечно, ты знаменитость, и твоя дуреха тоже.
– Слушай, кончай темнить! – буркнул Антон, с трудом сдерживая раздражение.
– Ух, как мы занервничали! Глазки заблестели, забегали. Где же твоя актерская выдержка? – Она хихикнула и чмокнула его в ухо. – Стас Бравицкий видел вас театре.
Антон стал вспоминать, кто такой Стас Бравицкий.
– Журналист из «Литературной России», – подсказала Людмила. – Я тебя с ним в Доме кино знакомила, и потом в ВТО он к нам за столик подсел, ну, помнишь?
Антон кивнул, хотя никакого Стаса Бравицкого не помнил.
Людмила открыла холодильник:
– Сосиски будешь?
Он опять кивнул, хотя аппетит пропал совершенно.
– Вчера у Колесниковых встретились, поболтали. – Она поставила кастрюльку на огонь. – Давай-ка, доставай тарелки-вилки, нарежь сыр, а то расселся, как турецкий паша в гареме.
Когда завтрак был готов, Людмила взяла из вазы яблоко, откусила и произнесла с набитым ртом:
– Да, она красотка, только зовут ее не Лена, а Вика. Виктоша Галанова, дочь литературного критика Галанова Вячеслава Олеговича.
* * *
Федор Иванович покинул кабинет шефа со сложными чувствами. Он был доволен, что удалось предотвратить глупость, которую шеф едва не сделал под влиянием Фанасича.
Наезд на полковника Уфимцева только из-того, что он оказался случайным свидетелем телефонной клизмы, – глупость в чистом виде. Ю. В. благоволил начальнику Уфимцева, генералу Рябушкину, а Сашка его ненавидел. Рябушкин – интеллигент. Обаяние, образование, языки, чувство юмора – все при нем. Сашка, скучный закомплексованный хмырь, таким всегда завидовал. Наезд на Уфимцева означал бы наезд на Рябушкина. Ну, и зачем обижать врага твоего врага?
Был еще и личный момент: ссориться с дачными соседями Федору Ивановичу не хотелось, а генерал Ваня, хоть и тупой солдафон, просек бы мигом, откуда ветер дует, и зятя своего в обиду не дал бы, просто из принципа: моих не тронь!
Да, глупость Федор Иванович предотвратил, это хорошо. Мозг нуждался в его мнении, в его советах, все важные решения они принимали вместе. Приятно в очередной раз убедиться, что ты умней Мозга. А вот то, что Фанасич повсюду сует свой нос, интригует, провоцирует конфликты, нашептывает всякую чушь, плохо. Но еще хуже, что он, генерал Уралец, до сих пор так болезненно реагирует на старого пердуна. Прямо колдовство, черная магия!
Выглядел Типун вполне безобидно: мягонький, беленький старикашка, божий одуванчик, на черного мага уж точно не похож. В реальности его намеки гроша ломаного не стоили. Многие годы он проводил собеседования с курсантами сто первой школы, помнил поименно всех выпускников, однако это вовсе не означало, что на каждого у него имелся тайный убойный компромат. Сотрудники Органов через десятки сит проходили, все тайное быстро становилось явным. Фанасич давно уж не владел серьезной кадровой информацией, мог вытащить лишь всякую ветошь, пустяки, которые сегодня абсолютно не актуальны. Лично Федору Ивановичу он ничем не навредил, наоборот, помогал в трудные времена. Но трудные времена давно прошли, а он все лез со своей помощью.
Когда Мозг рассказал о ночном звонке, Федора Ивановича аж передернуло, жалобно пискнул в генеральской душе запуганный капитан-оперативник Федька, маменькин сынок, Дядин племянник. Проснулись, зашевелились старые страхи.
Жизнь Федора Ивановича делилась на три периода. Первый – с детства до марта пятьдесят третьего, до кончины Хозяина. Именно там обитал Главный Страх, глубокий, безотчетный, животный. Ты принадлежишь к элите, одеваешься в самое лучшее, ешь самое вкусное. Ты молод, здоров, отлично устроен, уверен в завтрашнем дне, но это лишь игра, видимость. На самом деле ты болтаешься на ниточке над пропастью, беспомощно перебираешь ногами и притворяешься, будто ступаешь по твердой земле, старательно изображаешь спокойствие и бодрость, лишь бы никто не догадался, как тебе страшно. В любую минуту, внезапно, без причины, без малейшей твоей вины, ниточка может оборваться. Шлеп – и нет тебя. В таком подвешенном состоянии существовали все. Главный Страх был всеобщим, постоянным, привычным, как дыхание. Казалось, это нормально. Так устроен мир, так будет всегда.
В середине февраля Дядя Миша вдруг сообщил шепотом, на ухо: «Хозяин сильно сдал, одряхлел, долго не протянет. Что потом – неизвестно». Федор похолодел от ужаса. Конечно, умом он понимал: Хозяин тоже человек, из плоти и крови, и лет ему уже немало. А душа трепетала, душа верила в бессмертие товарища Сталина. Без Хозяина нельзя! Он стальной своей рукой держит нас всех за ниточки над пропастью, без него упадем, пропадем.
«Давай-ка, Федька, затихни, замри и не высовывайся, – велел Дядя Миша. – Разборки пойдут серьезные, особенно по «врачам-убийцам», слишком уж там намудрили».
Федор спросил дрожащим шепотом: «Значит, суда не будет?» Дядя Миша мрачно усмехнулся: «Может, и будет, но совсем другой».
Девятого марта Федор увидел маленького дряхлого старика в гробу. Слезы, конечно, лил, умом понимал, насколько все стало зыбко, неопределенно. Но душа ликовала. Душа сделала великое открытие: ниточки оборвались, а жизнь продолжается.
На следующий вечер в квартире Дяди Миши на Смоленке собралась вся семья, из Ленинграда приехала старшая сестра Светлана с мужем и сыном Ванечкой. Мужчины изображали суровую мужскую скорбь, произносили тосты во славу покойника. Женщины плакали. Ванечка бегал, крутил юлу, с рычанием возил паровозик, громко смеялся. Отец отшлепал его, домработница увела спать. Он долго ревел в соседней комнате. «Маленький, а все понимает, вон как по товарищу Сталину убивается!» – сказала Светлана.
Федор и Дядя Миша ушли курить на кухню, молча дымили в открытое окно, и вдруг Дядя, горячо дыша коньячным перегаром, зашептал Федору на ухо: «Помер, уф-ф, аж не верится! В последнее время совсем сдурел. Мы все по лезвию ножа ходили… уголовник, параноик, страну разорил, Гитлеру поверил, в начале войны обосрался…»
Никогда больше он этих слов вслух не повторил, даже шепотом, даже спьяну. Потом, многие годы, и по сей день Дядя Миша изображал жесткого принципиального сталиниста-державника. Громко проклинал Хруща за XX съезд и кукурузу, восторгался Сталиным: «Великий Вождь, при нем был порядок, страну поднял, войну выиграл».
Дядя Миша взвешивал каждое словечко, обдумывал каждый карьерный шажок, заранее угадывал, на кого сделать ставку. В феврале поставил на Берию и не прогадал. Но уже к концу марта, когда Берия подмял под себя все что мог, Дядя Миша почуял неладное, стал осторожно отползать, пожаловался на проблемы со здоровьем, отказался от бериевских заманчивых предложений, лег в «Кремлевку», потом в санатории отдыхал месяц. Там, в Барвихе, встретился со своим старым приятелем Леней Брежневым.
С Леней Дядя Миша познакомился еще в конце тридцатых, вместе начинали на Украине. В октябре пятьдесят второго, на XIX съезде, Хозяин заметил Леню, Первого секретаря ЦК Молдавии, и поднял его сразу до кандидата в члены Президиума ЦК, назначил членом двух постоянных комиссий – по внешним делам и по вопросам обороны. Не успел Леня обустроиться в Москве, расправить крылышки, тут Хозяин взял и помер. Леню сразу выперли отовсюду, лишили всех должностей, непонятно за что. Кстати, за что его Хозяин так высоко поднял, тоже не совсем понятно.
В апреле пятьдесят третьего Леня в Барвихе восстанавливался после инфаркта, а Дядя Миша пережидал Бериевскую бурю, тянул время. Обоим было тревожно, а Лене еще и очень обидно. Дядя Миша посоветовал ему написать письмо Маленкову. Не скулить, не спрашивать «за что?», просто напомнить о себе, выразить готовность честно и самоотверженно служить делу партии.
Текст сочиняли вместе. Леня писал с ошибками, слова в предложения складывал с трудом, а Дядя Миша аппаратными формулировками владел блестяще. Письмо помогло, должностенку Леня получил не ахти какую, но и на том спасибо.
Дядю Мишу без всяких писем направили послом в Румынию. Тоже не ахти какая должностенка, зато спокойно пересидел тревожные времена. Уезжая, наказал Федору поступить в ВПШ и во всем слушаться Типуна Карпа Афанасьевича.
В то время шли сокращения, увольняли десятками, сотнями, лишали званий. Фанасич пристроил Федора в самый плохонький отдел, на оперативную работу с попами. Федор обиделся, ему хотелось поработать с иностранцами. Фанасич объяснил: «С иностранцами все хотят, там вакансий нет, конкуренция зверская. Тебя там сожрут, ты еще слабенький, не оперился. А церковной линией заниматься никому не охота: скучно, неперспективно. Ничего, потерпишь, перекантуешься. Ты покамест поучись, напитайся партийной наукой».
После расстрела Берии буря в органах не утихла, Серов уничтожал документы и увольнял всех подряд: «не внушающих доверия злостных нарушителей социалистической законности, карьеристов, морально неустойчивых, малограмотных и отсталых работников». Под эти формулировки мог попасть любой.
Вот тогда и начался второй период в жизни Федора. Длился он до октября шестьдесят четвертого, до снятия Хруща. Там тоже был страх, однако совсем другой, послабей, пожиже. Под ногами уже не пропасть, однако еще и не твердая земля. Хлябь, трясина болотная. Страх не смертельный, вполне осознанный, но липкий, унизительный. Очень уж не хотелось вылететь из Органов, остаться в дураках, изваляться в грязи.
Двадцатый съезд поднял новую волну увольнений, Органы затрясло еще сильней, и Федор в очередной раз оценил проницательность старого кадровика. Счастливчиков из лучших отделов увольняли в первую очередь. А он как раз заканчивал двухгодичное обучение в ВПШ, успел хорошо себя зарекомендовать в работе с попами, получил долгожданные майорские погоны. Фанасич похлопотал, и Федора перевели с попов на творческие союзы. Это оказалось куда интересней и перспективней. Правда, за время работы по церковной линии оперативное чутье притупилось, навыки вербовки Федор подзабыл, расслабился. Больно уж легко вербовались семинаристы, а среди взрослых попов практически все были уже давно завербованы.
Двадцатый съезд Федора сильно впечатлил, хотя ничего нового о покойном он не узнал. Хрущ в своем длиннющем многословном докладе лишь повторил то, что в марте пятьдесят третьего кратко и точно сформулировал Дядя Миша: «Мы все по лезвию ножа ходили… уголовник, параноик, страну разорил, Гитлеру поверил, в начале войны обосрался…» Федор не сомневался: именно так думает о Хозяине все высшее руководство. Они же не идиоты, не слепые, жить каждому хочется. Но признаться в этом можно только шепотом, наедине, близкому человеку. Орать с трибуны съезда, выплескивать в ширнармассы потаенные мысли и чувства высшего руководства – это значит предавать своих. Ширнармассы обязаны на товарища Сталина молиться, тем более на мертвого товарища Сталина. Не их собачье дело судить его, хаять и грязью поливать, потому как он – Символ Власти, а Власть – это святое.
Дядя Миша все еще торчал в Румынии, поделиться было не с кем, и Федор шепотом разоткровенничался с Фанасичем: «Совсем спятил Хрущ! Это ж предательство!» В ответ услышал: «Такова линия партии, сынок».
В пятьдесят седьмом Дядя Миша вернулся в Москву. Леня Брежнев стал уже членом Президиума ЦК. Дядя Миша поставил на него и опять не прогадал, хотя до падения Хруща и воцарения Лени оставалось долгих семь лет.
При Хруще Дяде Мише пришлось опять уехать и послужить послом, правда, уже не в захолустной Румынии, а в более престижной Югославии. Леня Брежнев тем временем поднялся до Председателя Президиума Верховного Совета СССР.
Наконец после года в Югославии Дядя Миша получил из щедрых Лениных рук должность начальника Главного Политуправления Советской Армии и Военно-Морского флота. Поскольку этот орган являлся еще и отделом ЦК КПСС, Дядя Миша получил сразу две должности: начальник ГЛАВПУРА и начальник отдела ЦК, по статусу и полномочиям это выше министра обороны. Теперь он зависел только от Лени. Вместе они потихоньку подчинили армию интересам высшего партийного руководства, это помогло спокойно, без риска, скинуть Хруща.
Между тем Серова сменил Шелепин, привел с собой своих комсомольцев, далеких от чекистской работы, а старые опытные кадры сокращал тысячами, все также в угоду Хрущу. Шелепина сменил Семичастный, тоже комсомолец, однако действовал уже разумней, осторожней, главное, похерил чудовищную идею Хруща «распогонить» Органы. Федор благополучно пересидел все волны сокращений, при Семичастном поднялся до полковника, служил в Четвертом Управлении (идеологическая контрразведка), обрастал полезными связями, набирался опыта, близко сошелся с Денисом Бибиковым, по совету Дяди поставил на него и не прогадал.
В октябре шестьдесят четвертого начался третий период его жизни и продолжался по сей день. Страхи остались в прошлом. Наконец под ногами была твердая земля, по которой можно ходить спокойно и уверенно. Федор Иванович получил все, о чем мечтал капитан-оперативник Федька. Занять место начальника Управления он не стремился, нарочно держался в тени, наслаждался оптимальным соотношением власти и ответственности. Сумел, наконец, зауважать себя, избавился от комплексов, оценил в полной мере свой ум, чутье, тонкое знание психологии. Он был не просто первым замом Мозга и «серым кардиналом». Он сам был Мозгом, а Денис – всего лишь пяткой, без кавычек, в прямом смысле слова. Хорошо, что никто об этом не догадывался.