Книга: Горлов тупик
Назад: Глава десятая
Дальше: Глава двенадцатая

Глава одиннадцатая

Управление лихорадило. Сам приказал готовить большой открытый процесс. Подсудимые должны публично, на весь мир, как когда-то, на процессах тридцать шестого – тридцать восьмого, признаться в своих злодеяниях, раскрыть шпионские связи.
Влад восхищался простотой и гениальностью замысла: сплести профессию врача с преступной нацией, сыграть на базовых инстинктах, на страхе болезни и смерти.
Открытый публичный процесс наглядно и доходчиво объяснит ширнармассам: вы болеете и умираете потому, что врачи-евреи нарочно лечат неправильно, заражают микробами, травят ядами. Все евреи – преступники, они устроили заговор против русского народа, задумали убить Самого Сталина. Только так удастся по-настоящему встряхнуть и пробудить ширнармассы от векового жидовского гипноза.
Пробуждение уже началось. Раньше неприятие евреев сводилось к привычному ворчанию, добродушному и безобидному: слишком любят деньги, слишком хитрые и пронырливые, не хотят заниматься физическим трудом, отсиживались в тылу во время войны и так далее. Теперь нарастала волна настоящей ненависти. Ходили слухи, что врачи-евреи прививают уколами рак, убивают русских младенцев в роддомах, в аптеках продают яды под видом лекарств. Они опасны для общества, их необходимо срочно выселять из Москвы и других крупных городов.
Сам установил конкретные сроки: первое заседание суда над врачами-убийцами состоится 5 марта 1953-го, то есть осталось чуть больше трех месяцев. Выселение начнется сразу после процесса. Мероприятие такого масштаба требовало подготовки. Она проводилась в режиме строжайшей секретности. Первые отделы штабов войск МВД и МГБ, областных управлений милиции, верхушка обкомов и крайкомов получили устные распоряжения о перерегистрации и взятии на учет всех без исключения лиц определенной национальности. Управление Дальстроя оцепило зонами огромный район тайги, зэки рубили сотни бараков «под жидов». Бараки особые, вроде скотопрогонных сараев под крышами из жердей, без печей и торцовых стен.
Слухи о раке и ядах работали как кнут. Слухи о выселении стали пряником: скоро в Москве освободится много хороших квартир. Уже выписывались ордера на эти квартиры.
Уралец поведал, как всегда, шепотом, что при переселении сложно будет сдержать волну народного гнева. Народ начнет стихийно расправляться с жидами в подворотнях, громить спецпоезда, устраивать аварии и взрывы на железной дороге, в итоге до мест назначения доберется меньше половины.
– Наступит новая эра в истории человечества, – радостно бормотал Федька в легком подпитии, – представляешь, вся Европейская часть СССР без единого жида! Вся равнина от Балтики до Кавказа – славянская и неделимая!
Любый заметил про себя, что для убогих Федькиных мозгов это чересчур умно, а для Дяди – слишком смело. Конечно, Дядя повторил слова Самого. Только гений способен смотреть в будущее и мыслить в мировых масштабах.
Массы пробуждались, а следствие крутилось вокруг своей оси, наступало на собственный хвост. Реальных фактов и доказательств – кот наплакал, структура заговора так и не раскрыта. Игнатьев на совещаниях бубнил по бумажке:
– Чудовищные замыслы врагов народа должны вскрыться в ходе суда. Враги Абакумов и Кузнецов, еврейская нация с американцами во главе, имели одну высшую цель: убить товарища Сталина. Необходимо шире применять меры физического воздействия с целью получения признаний в конкретных фактах вредительства, в шпионских связях с империалистическими рабовладельцами-людоедами, которые вознамерились иметь в СССР опорные пункты для своей разведки и антисоветской пропаганды.
Применение мер каждый раз требовало санкции министра и регистрации в специальном журнале. Игнатьев такие санкции никогда не подписывал, валил ответственность на своих замов. Бюрократическая волокита съедала драгоценное время и мотала нервы. На Лубянке во внутренней тюрьме подходящих помещений не хватало. Приходилось возить клиентов в Лефортово и обратно. Тоже – время и нервы. По дороге в автозаке клиенты прохлаждались, отдыхали, это снижало результативность конвейерных допросов.
Начальник «внутрянки» полковник Миронов занимал свою должность с 1937-го, был человеком опытным, находчивым. Он приспособил для допросов собственный кабинет. Убрали ковры, вынесли часть мебели, поставили клеенчатые ширмы, притащили ведра, тазы, прозекторский стол из морга, на видном месте разложили медицинские инструменты. Но шприцами, щипцами и пилами пока не пользовались, было не до изысков. Работали дубинками и сапогами. Некоторые настолько увлекались, что забывали о главной цели и превращали допрос в банальный мордобой. Таких называли забойщиками. Кровь, дерьмо, блевотина, много вони и визгу, а толку чуть.
Майор Гаркуша, выдвиженец Окурка, вообще не различал клиентов, орал всем одно и то же:
– Признавайся, тварь, кто тебя завербовал, кого ты завербовал, каким образом собирался свергать советскую власть, убивать вождей партии и лично товарища Сталина?
Гаркуша не помнил, кто в чем уже признался, не перечитывал протоколы. Дубасил клиента в свое удовольствие. Устанет, поспит часик на диване, проснется, выпьет залпом стакан водки, закусит бутербродом и опять:
– Признавайся, тварь!
Излишнее усердие иногда вызывало обратный эффект. Клиент размякал настолько, что ему становилось все равно, пропадало желание жить. Очнувшись, он отказывался от своих показаний.
Профессор Лечсанупра Виноградов целый месяц давал подробные признательные показания, перечислял сообщников и вдруг после очередного допроса с применением мер заявил:
– Я нахожусь в трагическом положении, мне нечего сказать. Иностранцам я не служил, меня никто не направлял, и сам я никого в преступления не втягивал.
Прибежал Окурок, стал орать:
– Проститутка! Бандит, подлюга, шпион, террорист, опасный государственный преступник! Мы с тобой нянчились, теперь хватит! Будем пытать каленым железом. У нас все для этого приспособлено!
Виноградов на него даже не взглянул. Сидел, покачиваясь, на табурете. Голова опущена, руки в наручниках за спиной, кровь с разбитого лица капает на пол. Окурок размахнулся, хотел врезать, но сдрейфил, умчался, Гаркуша за ним.
Влад остался с клиентом наедине, поднес к трясущимся окровавленным губам стакан воды и сказал:
– Не волнуйтесь, пытки каленым железом у нас не применяются, а вот выпороть можем.
Виноградов заерзал, потянулся губами к воде. Влад отнял стакан, попытался заглянуть Виноградову в глаза, но тот смотрел на стакан. Влад спросил:
– Что, жид, неохота помирать?
Виноградов тихо прохрипел:
– Я русский… Мне все равно…
– Да, по крови ты русский, а по духу жид. Врешь, выкручиваешься туда-сюда, дал показания, отказался от показаний. Русский – так не виляй, говори правду.
Виноградов ничего не ответил, закатил глаза и свалился на пол. Пришлось вызвать врача. Ну, спрашивается, как их, таких, выводить на открытый процесс?
* * *
Самолет приземлился во Внуково-2. Спускаясь по трапу, Юра жадно втянул холодный родной воздух, вместе с выдохом улетучилась усталость. Падал крупный медленный снег. Захотелось раскинуть руки, побежать по летному полю, завопить: «Ура! Я дома!»
Прямо на поле ждали четыре автомобиля, чтобы отвезти посла на Смоленку к Громыко, атташе на Знаменку к Устинову, резидента в Ясенево, к Андропову. За Кручиной прислали «Микрик» из Четвертого Главного управления Минздрава.
– Видишь, какие заразы, – сказал генерал на прощанье, – боюсь, придется тебе одному отдуваться.
По интонации, по скошенному взгляду Уфимцев понял: начальник уже оклемался, но решил воспользоваться своим недомоганием и взять паузу. Не хотелось ему сразу, с корабля на бал, ехать к Андропову, докладывать, как в реальности обстоят дела в Нуберро. Пусть дурные новости принесет Уфимцев. Слишком велика ответственность.
Перед тем как сесть в черную «Волгу» с синей мигалкой, Юра закурил сигарету и проводил взглядом белый «Микрик»: «Скатертью дорога. Кому из нас больше повезло? Ему с его недомоганием или мне с правом первого доклада? Выложу все как есть. Завтрашнее Политбюро – фигня, формальный треп. Главный разговор будет сейчас».
Юра знал: пока Птипу во главе этой несчастной страны, торчать ему там безвылазно. Никаких перспектив, карьерный тупик. А все потому, что много лет назад, ледяной новогодней ночью с 1963-го на 1964-й, в проходном дворе на Сретенке старшего лейтенанта КГБ Уфимцева Юрия Глебовича угораздило спасти жизнь студенту Института дружбы народов Птипу Гуагахи ибн Халед ибн Дуду аль Каква, отпрыску рода вождей племени Каква. В результате Птипу до сих пор называл Уфимцева своим братом, а товарищ Андропов почему-то решил, будто Уфимцев обладает каким-то особым влиянием на неуправляемого людоеда.
* * *
Чьи-то ладони закрыли Наде глаза. Она вздрогнула. Лишь два человека могли так с ней поздороваться. Одного она очень хотела видеть, другого не очень. Одного не видела много лет, с другим общалась часто, пожалуй, слишком часто. Разумеется, это был другой.
Надя сердито мотнула головой, стряхнула непрошеные ладони. Они были ледяные, и вместо «привет» она сказала:
– Надень перчатки.
Он послушно полез в карманы черной, с оранжевым исподом, куртки, извлек вязаную шапку, выронил ее вместе с перчатками, наклонился, чтобы поднять, и потерял очки. Надя помогла все собрать, протерла стекла уголком своего платка, надела очки ему на нос, натянула шапку ему на голову, сверху накинула капюшон куртки и услышала:
– Дай водички попить, а то так кушать хочется, что переночевать негде.
Он всегда появлялся неожиданно и некстати. Двоюродный брат, сын маминой сестры тети Сони, он прошел через всю Надину жизнь своей унылой разболтанной походкой. Даже в раннем детстве он вызывал у нее жалость, хотя был старше на семь лет и считался жутко талантливым, почти гением. Он играл на скрипке, сочинял стихи и шахматные композиции, декламировал наизусть «Гамлета» по-английски и «Фауста» по-немецки, оборудовал химическую лабораторию в подвале, чудом не взорвал дом, изувечил правую руку. Со скрипкой пришлось расстаться, в итоге он увлекся органической химией и успешно занимался ею по сей день.
Его предки по отцовской линии, Протопоповы, были священниками. Отец, Фома Гаврилович, закончил духовную семинарию, стал фанатичным атеистом и большевиком, эмигрировал, вернулся в семнадцатом, работал то ли в партийном контроле, то ли в секретариате ЦК. В сорок три года он женился на двадцатилетней Соне Гальпериной и назло разгулу нэпа назвал сына Побиск (Поколение Отважных Борцов и Строителей Коммунизма). Соня восприняла это трагически, но переспорить мужа так и не сумела, сына звала Бобой, надеялась, что когда придет время получать паспорт, удастся сменить «Побиск» на «Борис».
В 1937-м Фома Протопопов застрелился за несколько часов до ареста. Соня считала, что таким образом он спас ее и сына, их не тронули, не выслали из Москвы, только выселили из казенной квартиры. Когда Побиск получал паспорт, имя менять не стали, сохранили в память об отце.
Фому Гавриловича Надя не помнила, знала только по фотографиям, а тетю Соню любила. С тридцать седьмого до войны они с Бобой жили в их комнате в коммуналке в Банном переулке. В сорок первом Надины родители ушли на фронт. Мама свободно владела немецким и стала военным переводчиком, папа мотался по фронтам с передвижными полевыми госпиталями. В эвакуацию с детьми отправилась тетя Соня.
Наде было пять, Бобе двенадцать. Он постоянно болел. Тетя Соня сутками работала на танковом заводе. Маленькую Надю качало от слабости, хотелось спать и есть, но она не болела. Сосед по бараку-общежитию, старик фельдшер дядя Мотя, подкармливал ее сухарями, чесноком и луком, учил читать и писать. Надя так и не узнала фамилию дяди Моти и что с ним стало потом. В ящике ее письменного стола хранился его подарок, старинный березовый стетоскоп. И еще осталась песенка, которую напевал дядя Мотя:
А ну-ка, парень, подними повыше ворот,
Ты подними повыше ворот и держись.
Черный ворон, черный ворон, черный ворон
Переехал мою маленькую жизнь.

Тетя Соня умерла в 1952-м, когда Боба учился на химфаке университета. Однажды вечером пили чай, спокойно разговаривали. Тетя Соня вдруг сказала: «Не бросайте Бобу», качнулась и стала заваливаться на бок.
Через двенадцать лет, в шестьдесят четвертом, точно так же умерла от инфаркта мама – мгновенно, за вечерним чаем, и слова произнесла те же: «Не бросайте Бобу».
Побиску Фомичу Протопопову, доктору химических наук, было сорок девять лет. Папа называл его ходячим недоразумением. Голуби метко, как снайперы, гадили ему на лысину, у него никогда не находилось носового платка, чтобы вытереть, но имелась в запасе шутка: «Спасибо, что коровы не летают». Парковые и дворовые скамейки красили специально, чтобы он присел отдохнуть на свежую краску в лучших своих брюках. Машины мчались, чтобы обдать его грязью. За каждым углом его стерегли хищницы, чтобы схватить за горло и потащить в ЗАГС. Он сбегал в последнюю минуту и потом вздыхал: «Знаешь, я вдруг понял, что мама от такой пришла бы в ужас».
Тетя Соня от любой пришла бы в ужас. Женщины, достойной Бобы, на свете не существовало, при этом она даже мысли не допускала, что сын останется холостяком и у нее не будет внуков. Тетя Соня вообще была человеком противоречивым. Наивная восторженность уживалась в ней с мрачной подозрительностью. Боба неотразим, в него нельзя не влюбиться, но вокруг лишь хищницы, у которых за душой ничего, кроме циничного расчета, поэтому надо держать ухо востро. Боба гениален, его ждет блестящая научная карьера, но вокруг тупые чинуши да бездарные завистники, первые не способны оценить его по достоинству, вторые строят козни и мечтают погубить. Она умерла четверть века назад, а Боба продолжал смотреть на мир и на самого себя ее глазами. Он остался холостяком, страдал от одиночества и каждый раз сбегал в последнюю минуту. Его научная карьера развивалась вполне успешно, но не блестяще. Кандидатская, докторская, профессорская должность в НИИ органической химии. Он ждал чего-то большего. Когда его пригласили в один из институтов закрытой системы «Биопрепарат» при Министерстве обороны, он решил, что его, наконец, оценили по достоинству. Надя знала, как они умеют приглашать. У нее хватило ума отказаться, а Боба клюнул на их льстивые речи, в результате получил высшую степень секретности и стремительно прогрессирующую паранойю.
В свободное время между командировками Боба слонялся по Москве и забредал к ним на Пресню без предупреждения, не озаботившись, ждут ли его. Папа несколько раз давал ему ключи, но Боба их терял.
– Извини, я очень спешу. – Надя зашагала к подъезду, на ходу спросила, не оборачиваясь: – Позвонить не мог?
– Звонил десять раз, никто трубку не берет. – Он склонился к ее уху и прошептал: – А потом я даже поднялся и позвонил в дверь, но никто не открыл.
– Ну, ясно, никого нет дома.
– Погоди, – он схватил ее за локоть, – там, за дверью, какие-то шаги, шорохи, и в глазок смотрели.
– У нас нет глазка.
– Ну, значит, просто стояли и прислушивались, ждали, когда я уйду.
– Хочешь сказать, к нам влезли воры? Так, может, милицию вызвать?
В последнее время Боба постоянно таскал с собой «мерзавчик», маленькую бутылку коньяку, и прихлебывал прямо из горлышка. Тетя Соня вряд ли одобрила бы такую привычку.
– Милицию вызывать бесполезно. – Боба извлек свой «мерзавчик», отвинтил крышку, протянул Наде: – Будешь?
– Нет, спасибо, я за рулем.
– Ну, как хочешь. – Он сделал несколько мелких глотков, сморщился. – Во-первых, это было вчера, во-вторых, это не воры.
– А кто?
В ответ он вытаращил глаза и проложил палец к губам.
В лифте, в мутном зеркале, его бледное сморщенное лицо, оттененное суточной пегой щетиной, показалось посмертной маской. Надя рядом с ним выглядела такой румяной и здоровой, что стало даже слегка неловко.
– После того случая за мной постоянно ходят, ваша квартира теперь под колпаком, – прошептал он, сморщился и громко чихнул.
Из-за множества прививок, которые полагалось делать сотрудникам «Биопрепарата», Боба страдал от разных аллергий. Если на него нападал чих, то надолго и всерьез. Он мог чихать раз двадцать подряд.
– Будь здоров. – Надя дала ему платок, дождалась паузы между чихами и спросила: – После какого случая?
– Ну, когда у нас лаборантка умерла. – Он высморкался и опять чихнул.
– Лаборантка? Ты не рассказывал.
– Конечно, нет! Ты же знаешь, я ничего, совсем ничего не могу рассказать! Палец уколола и сгорела за сутки.
В пустой квартире заливался телефон.
– Это, наверное, папа, – Надя схватила трубку и услышала: – Как?! Ты еще не выехала? Я замерз! Сколько можно копаться?
– Ты что, на улице ждешь? – удивилась Надя.
– Сбежал от Бычковой, эта зараза в горло вцепилась, умоляла уступить ей наш комбинезон.
– Да, сейчас выхожу, только, понимаешь, у нас тут Боба, он, кажется, слегка не в себе…
– Он всегда не в себе. Пусть выпьет чаю горячего и полежит. Надя, быстрей, пожалуйста, очень холодно!
– Зайди в гастроном на углу, погрейся.
– Закрыт на учет!
Повесив трубку, она услышала шум воды в ванной. Боба повернул оба крана до отказа и сидел на бортике. Он разулся, надел тапочки, но куртку не снял. Она закрутила краны, стала снимать с него куртку. Он послушно вытянул руки из рукавов, взглянул на нее снизу вверх:
– Надя, я стихотворение написал. Хочешь, прочитаю?
– Конечно, хочу, но только не сейчас.
– Не бойся, совсем коротенькое. – Боба встал с бортика, прикрыл глаза и продекламировал шепотом:
– «Вокзал, пропахший блудом и тюрьмой…»
– «Как холодно и хочется домой», – быстро продолжила Надя, – ты это сто лет назад написал, наизусть знаю.
– Да, действительно, – Боба тяжело вздохнул, – это старое, я перепутал. А вот новое:
При Сталине он был шакалом,
а при Хрущеве – либералом.
При Брежневе ни то ни се.
И все.

Надя улыбнулась, чмокнула его в лоб.
– Ну, здорово, молодец! Потом еще раз прочитаешь, я послушаю, спокойно, без спешки. Прости, мне пора бежать, папа ждет, мерзнет.
– Погоди! – Он схватил ее за руку. – Надо поговорить! Это важно!
– Конечно, Боба, – она расцепила его пальцы, – вернусь – обязательно поговорим, ты пока отдохни, чаю выпей, поешь, в холодильнике куриный суп, в буфете мармелад твой любимый, «Балтика». Все, пока!
Назад: Глава десятая
Дальше: Глава двенадцатая