Семьдесят два
Мне снится, что я лечу.
Я – птица. Расправив крылья, я парю и ныряю в воздухе над волнами лазурного моря. Я танцую в безоблачном небе, смотрю на мир подо мной и думаю о том, какие мы все невероятно крошечные.
Сознание слегка пробуждается во мне – достаточно, чтобы звук закрывающейся дверцы фургона проник в мои сны. Порядок сна нарушается, и небо раскалывается. Его огромные угловатые куски падают вокруг меня, как будто льет дождь из осколков голубого стекла. Я лечу недостаточно быстро, и некоторые осколки пронзают мне крылья. Мои белые перья покрываются пятнами алой крови. Я тяжелею, мне сложно держать высоту. Я решаю нырнуть в море и спрятаться под водой, но волны набрали силу и с ревом врезаются в черные скалы. Бурлящие воды потемнели, и когда я опускаюсь ниже, белая пена плещет мне в лицо, ослепляя меня и мешая видеть, куда я лечу. Я с силой врезаюсь в поверхность и чувствую, как первыми ломаются кости носа и щек. Мое тело смято, поломано, как-то свернуто от удара, так что я стала еще меньше и незначительнее, чем была раньше.
Я открываю один глаз. Этого достаточно, чтобы понять, что море превратилось в зеленую подложку для ковролина и я плотно в нее завернута. Я нахожусь в сознании достаточно долго, чтобы понять: мне конец.
Когда я снова прихожу в себя, я слышу, что кто-то идет. Я пытаюсь поднять свое птичье тело с пола, но не могу пошевелиться. Я даже не могу шевельнуть головой и, кажется, никогда не смогу снова летать. Больше я ничего не вижу и не чувствую, потому что снова проваливаюсь в небытие.
Сознание снова возвращается ко мне, и на этот раз оно меня не щадит. В голове пульсирует боль, и я не сразу вспоминаю, что произошло. Вспомнив, начинаю гадать, где я теперь – и когда.
Вокруг темно, словно в шахте.
Руки связаны у меня за спиной, в рот что-то засунуто так, что я не могу его закрыть и не могу произнести ни слова.
Моги ноги согнуты в коленях и заведены назад. Я пытаюсь повернуться и понимаю, что лежу в каком-то ящике. В первый момент я решаю, что это гроб, и от мысли, что меня похоронили заживо, мне становится трудно дышать. Я начинаю плакать. Слезы, сопли и слюна из открытого рта текут в темноте у меня по лицу. Я пытаюсь успокоиться, рассуждать логически: этот ящик явно слишком мал для гроба. На секунду мне становится капельку легче, но голос страха слишком громко звучит у меня в ушах.
А вдруг это детский гроб?
Я обнаруживаю, что, хотя что-то, что запихнули мне в рот, и мешает мне говорить, звуки я все-таки издавать могу. Мой приглушенный крик звучит так первобытно, что кажется, будто его издал кто-то другой – или что-то другое. Дышать стало труднее, и я задаюсь вопросом, на сколько должно хватить кислорода в таком небольшом объеме. Я пытаюсь лягнуть стенку ящика, кричу снова – и крышка открывается.
Я мигаю несколько раз, пытаясь в непривычно ярком свете различить очертания склонившегося надо мной человека.
– Потерпи, малышка, мы почти дома, – произносит голос, изменяющийся в моих ушах с каждым словом.
Сначала он принадлежит Мегги, потом моему брату, потом снова Мегги. Мой нос закрывают какой-то тканью. Я пытаюсь держать глаза открытыми, но веки слишком отяжелели. Кто-то держит меня за руку, и мне кажется, что это Мегги. Потом я слышу, как крышка моего ящика, или того, в чем я лежу, с лязгом закрывается.
Я снова становлюсь переломанной птичкой.
Я не могу ни открыть глаза, ни спеть, ни улететь.
Я погружаюсь глубже и глубже в холодное черное море.