6. Волк-Смерть
Mun be kini wuyi a lo bwa.
Двадцать три
Хочу, чтоб знали: как раз ты заставил меня сделать это. Хочу увидеть, как это написано на языке, какой я понимаю. Покажи мне. Слова больше не скажу, пока не покажешь. Как ты это напишешь? Точно передашь, как я сказал, или просто по-протокольному, мол, заключенный сказал то-то и то-то? Хватит болтать о правде: я по горло сыт твоей правдой, но, как раньше заметил, тебе хочется историю послушать. Я их много тебе рассказал, однако непременно поведаю тебе и последнюю. Потом можешь поговорить с ней и отправить нас на костер.
В этой истории я вижу ее. Она шла, словно за ней кто по следу шел.
Ты почему меня останавливаешь?
Ты что, гриота не слышал?
Леопард наведался ко мне и соблазнил разговором о приключениях. Само собой, он весь из себя хитрый был – он же леопард. И я пошел вместе с ним искать пропавшего глупого толстяка, кто продавал золото и соль, а еще пах куриным пометом. Только он не пропал. Етить всех богов, Инквизитор, тебе какую историю хотелось бы услышать? Нет, обе их я тебе не расскажу. Посмотри на меня.
И не подумаю рассказывать тебе их обе.
Так вот.
Шла она, как ходят люди, какие считают, что за ними следят. Глядела вперед, когда доходила до начала каждой улицы, оглядывалась, когда доходила до ее конца. Легко скользила от тени к тени, пока шла по все еще тихой улице. В воздухе плыл дурман горелого опиума, под ногами разливались лужи нечистот. Она спотыкалась и крепко прижимала свою ношу, готовая скорее упасть, чем выпустить ее из рук. Небо в этом месте скрывал потолок, кое-где поднимавшийся на сотню шагов, с пробуравленными в нем дырами, что пропускали белый свет солнца и серебристый свет луны. Она остановилась под факелом у двери, нагнулась, опять выпрямилась и стала, как краб, боком двигаться к углу, спиной вытирая стену.
Малангика. Город-тоннель где-то западнее Кровавого Болота, но к востоку от Увакадишу, сотнях в трех шагов под землей и величиной с треть Фасиси. Сотни лет назад, еще до того, как люди стали летописи писать, первые люди с поверхности поссорились с богами небесными из-за дождя, и боги земные отдали им это место, чтоб спрятались они от гнева небесного. Люди зарылись вглубь и вширь, появились пещеры, что вмещали дома в три, четыре и даже пять этажей. Колонны из срубленных деревьев и камней так держали туннели, что тем никогда было не обрушиться, хотя в двух местах дважды обвалы и произошли. По всей длине тоннелей строители буравили дыры наверх, впуская солнечный и лунный свет освещать улицы, вроде фонарей в Джубе. Люди на Малангике были поистине первыми, кто раскрыл секреты металлов, как некоторые говорят. Только обуревало их самомнение и жадность, и стали они первыми кузнечными королями. Они и умирали, держась за свое железо и серебро. Были и другие, в чем-то другом более искусные и знавшие другие виды ремесел, те уходили еще глубже под землю. Только люди в этом городе вскоре вымерли, а сам город был позабыт и заброшен. И лишь на заброшенном месте мог подняться новый город, город никем не замечаемый, город, ставший торжищем. Местом, где торговали тем, что не могло быть продано на поверхности, даже ночью. Тайный рынок ведьм.
Рынок очищался от лишнего. Кто-то сплел такую сильную магию, какая любого заставляла забыть про эту улицу. Большинство проулков составляли зады постоялых дворов, в каких никто не останавливался, таверн, где никого не осталось, да торговцы всякой мыслимой всячиной. Но в этом проулке тьма нависала низко. Она прошла много шагов, прежде чем остановилась, оглядываясь, когда два призрака оторвались от стены и подошли к ней. Еще один поднялся с земли, шатаясь, будто пьяный. Быстрым движением она выхватила амулет, висевший у нее меж грудей. Призраки, пискнув, отскочили, тот, что с земли, улегся обратно. По всему проулку шла она, выставив амулет, и вокруг что-то жалостливо вопило, невнятно бормотало и шипело. Одолевавший нечисть голод был огромен, но еще больше был страх перед висевшим на женской шее нкиси. Пробившись сквозь туман, в конце проулка она вжалась в свежеобмазанную стену справа, потом повернула за угол – прямо на мой клинок.
Ее передернуло. Я ухватил ее за руку, рывком заломил ее за спину, прижал нож к горлу. Она попробовала закричать, но я посильнее налег на нож. Тогда она принялась шептать то, что мне было известно. Я прошептал кое-что в ответ, и она умолкла.
– На мне защита Сангомы, – сказал я.
– Ты сюда забрался, чтобы ограбить бедную женщину? Ты это место выбрал?
– Что ты в руках несешь, девонька? – спросил я.
Она и впрямь походила на девочку: худющая, щеки от голода ввалились. Рука ее, какую я все еще держал, походила на обтянутую кожей кость, какую я одним движением сломать мог.
– Проклят будешь, если вынудишь меня уронить это.
– Так что тебе ронять-то?
– Отлепи взгляд от моей груди, а не то забирай мой кошелек и проваливай.
– Деньги мне не нужны. Говори, что несешь, а не то я это ножом пырну.
Она дернулась, но я понял, что у нее за ноша, еще до того, как в нос мне ударил запах засохшего срыгнутого молока, и до того, как в тряпье забулькало.
– За сколько каури можно купить младенца на Малангике?
– Думаешь, я продаю своего малыша? Это какая ж ведьма продаст своего младенца?
– Не знаю. Зато знаю, какая ведьма купит такого.
– Отпусти меня, а не то закричу.
– Женский вопль в этих-то тоннелях? Да на каждой улице. Рассказывай, откуда у тебя ребенок.
– Ты глухой? Говорю же…
Я посильнее заломил ее руку, почти до самой шеи загнул, и она вскрикнула и опять вскрикнула, стараясь не уронить ребенка. Я немного отпустил ее руку.
– Чтоб ты обратно к матери своей в коу заполз!
– Чей младенец?
– Что?
– Кто мать этого ребенка?
Она таращилась на меня, брови хмурила, выдумывая, чтобы такое сказать, что обратило бы в ложь лепетанье просыпавшегося младенца, недовольного шершавым тряпьем, в какое его завернули.
– Мой. Мой он. Мой собственный ребенок.
– Даже шлюха не потащит своего ребенка на Малангику, если только не собирается продать его. Какому-ниб…
– Я не шлюха.
Я отпустил ее. Она повернулась, собираясь убежать от меня, и я достал из-за спины один из своих топориков.
– Попробуй побеги, и эта штука раскроит тебе башку прежде, чем ты пятьдесят шагов сделаешь. – Она глянула на меня и потерла руку. – Я одного мужика ищу. Особенного мужика, особенного даже для Малангики, – сказал я.
– Я ни с каким мужиком не путаюсь.
– Сама только что сказала, что младенец этот твой, так что с каким-то мужиком ты точно путалась. Малыш есть хочет.
– Тебя не касается.
– Он же голодный. Так покорми его.
Она откинула тряпку с головы младенца. Я учуял его срыгивания и высохшую мочу. Никакой мази, никакого масла, никаких шелков – ничего, что понежило бы драгоценную младенческую попку. Я кивнул и топориком указал ей на грудь. Она стянула платье, обнажив правую грудь – тощую и сухую – над личиком младенца. Сунула грудь ему в ротик, и он стал сосать, да так затягивал, что женщина морщилась. Малыш выплюнул ее грудь и зашелся в крике.
– Молока-то у тебя нет, – сказал я.
– Он не голодный. Ты-то что знаешь про то, как дите растить?
– Я шестерых вырастил, – ответил я. – Как ты кормить его собиралась?
– Если бы не ты, я б давно уже дома была.
– Дома? Ближайшее селение отсюда в трех днях на своих двоих. Ты умеешь летать? Ребенок к тому времени уж с голоду бы помер.
Она порылась у себя в одежде, достала кошелек и попыталась открыть его двумя руками, по-прежнему продолжая держать ребенка.
– Гляди сюда, сучкодрал, или кто ты там. Бери деньги и вали, купи себе девку, можешь убить ее и печень у ней съесть. Оставь меня в покое, меня и моего ребенка.
– Слушай меня. Я бы сказал, мол, расти своего малыша среди людей более достойных, только ребенок этот не твой.
– Отстань от меня! – заорала она и раскрыла кошелек. – Вон, смотри. Забирай все.
Протянула кошелек, но потом швырнула его. Я махнул топориком, отбил его, и он, ударившись о стену, упал на землю. Из него поползли маленькие змейки, разрастаясь в больших. Она побежала, но я догнал ее, схватил за волосы, и она закричала. Выронила младенца. Сильно толкнув ее, я, пока она, заплетясь ногами, падала, подобрал ребенка. Она покачала головой и занюнила, а я тем временем извлек младенца из грязных тряпок. Тельце его, темное, как чай, размечено белой глиной. Черта вокруг шеи. Черта на каждом сгибе ручек и ножек. Крестик на пупке, круги вокруг сосочков и коленей.
– Что за ночь готовила ты себе? Ты не ведьма – пока, но это сделало бы тебя ведьмой, может, даже и сильной, а не чьим-то там подмастерьем.
– Чтоб тебя скорпион в зад ужалил, – бросила она, садясь.
– В умении разделывать ребенка у тебя никакого опыта, так что он нарисовал, где резать. Тот мужик, что продал тебе младенца.
– Все слова твои по ветру летят.
Малыш ерзал у меня на руках.
– Мужики на Малангике торгуют всякой нечестивостью, для какой и слов не подберешь. Женщины этим тоже занимаются. Только младенца, живого, нетронутого, отыскать нелегко. Это тебе не ублюдок и не подкидыш. Только самый чистый младенец мог бы наделить тебя самым могущественным ведьмачеством, вот ты и купила себе чистейшего младенца. Украденного у какого-нибудь дворянина. Да и купить – штука нелегкая в трех днях от ближайшего города. Так что ты, должно быть, расплатилась с ним чем-то из ряда вон ценным. Не золотом и не каури. Ты отдала ему чью-то другую жизнь. А поскольку купцам подавай лишь то, что в цене, жизнь та должна бы быть ценной для тебя. Сын? Нет, дочка. Тут, на рынке, детки-невесты стоят побольше новорожденного.
– Да чтоб поимели тебя тыщу ра…
– За тыщу я давно уже перешел. Где хозяин, что продал тебе этого младенца?
По-прежнему сидя на земле, она скорчила мне рожу, даром, что правой рукой лоб свой потирала. Я наступил ей на левую руку, и она завопила.
– Если я еще раз спрошу, то после того, как эту лапу тебе оттяпаю.
– Ты недоносок гулящей северной волчицы. Отрубить руку беззащитной женщине!
– Ты только что защищалась змеиным колдовством. Какая из его ручек на амулет пошла бы, левая или правая?
– Больно много ты знаешь про ведьм и колдунов. Ты, должно, и есть настоящая ведьма.
– Или, может, я убиваю ведьм. За деньги – да. Деньги всегда могут пригодиться. Только на самом деле – для забавы. Торговец, где он?
– Козел, он же каждую ночь место меняет. Никакому слону не запомнить дорогу туда, ни одному ворону его не сыскать.
– Так ты ж дитя нынче ночью купила. – Я надавил ей на руку посильнее, и она опять завопила.
– На Полночной улице! Ступай до конца, поверни направо прямо у мертвого дерева, потом вниз на три пролета ступеней, в самую тьму. Тьма такая, что ничего не видать, только ощупью. Он в доме колдуна, где сердце антилопы гниет на двери.
Я снял ногу с ее руки, она обхватила ее, втихомолку ругая меня.
– Ничего у тебя с этим не выйдет. Ты до него еще с двумя встретишься.
– Прям благотворительность: предупреждаешь меня.
– Предупреждение тебя не спасет. Я тебе не за просто так говорю: не ходи.
Я погладил животик младенца: голодный. У кого-то из этих торгашей, продавцов, колдунов или ведьм, должно бы быть козье молоко. Бахнуть бы в ближайшую дверь, спросить козьего или коровьевого молока и рубить руки, пока какая-нибудь рука не вынесет мне его.
– Слышь, охотник, – заговорила она. Все еще сидя на земле, ведьма принялась задирать юбку. – Какой тебе от младенца толк? Какая польза от него матери? Тебе их никогда не отыскать, а они тебя никогда не разыщут. Пусти дите в дело. Подумай, добрый охотник, что я смогу дать тебе, когда в полную силу войду. Хочешь монет? Хочешь, чтобы наилучшие купцы, лишь взглянув на тебя, отдавали бы тебе свои лучшие шелка и своих самых зрелых дочерей? Я смогу это устроить. Отдай мне этого малютку. Он такая прелесть. Я нюхом чую пользу, какую он принесет. Нюхом чую.
Она встала и протянула руки за ребенком.
– А вот что я тебе дам. Дам тебе досчитать до десяти, прежде чем брошу топорик и расколю тебе голову с затылка, как орех.
Молодая ведьма ругнулась, рожу скорчила, как курильщик, у которого ты опиум забрал. Пустилась было бежать, но быстро развернулась и криком потребовала своего младенца.
– Раз, – произнес я.
– Два.
Она рванула бегом.
– Три.
Я махнул топориком, посылая его, крутящийся, ей вослед. Она пробежала мимо четырех дверей, прежде чем услышала догоняющий шум. Обернулась, и топорик ударил ей в лицо. Она разом распласталась спиною на земле. Я подошел и вырвал топор из ее головы.
Миновав два проулка, я вышел на третий, где витал аромат. Аромат был нереальный, да и проулок – тоже. Улица для грешных, но глупых, улица, манившая людей войти в двери, из каких им обратно не выйти никогда. В общем, постучал в третью дверь у себя на пути, ту, из какой аромат доносился. Дверь открыла пожилая женщина, и я сказал, мол, чую, у вас молоко есть, и мне оно нужно. Она выпростала грудь, сильно сдавила ее и сказала: «Пей столько молока, сколько высосешь, огарочек». Прошел еще десять шагов, толстяк в белой агбаде открыл дверь на стук моего топорика. «Молока», – сказал я. Внутри не было внутреннего убранства, дом, у какого и крыши не было. Козы с овцами бегали по двору, мекая, бекая, жуя и какая, и я не стал спрашивать, зачем они ему. Я положил ребенка на стол.
– За ребенком вернусь обязательно, – сказал я.
– Чей голос в этом доме поведал, что ты можешь оставить его?
– Поите его козьим молоком.
– Ты мне мальчика-младенца оставляешь? Немало ведьм приходят, и немало ведьм ищут шкурку младенца. Что помешает мне пополнить мой кошель?
Толстяк потянулся к ребенку. Я отрубил ему руку. Он закричал, стал ругаться, завывать и орать на языке, какого я не знал. Я взял его руку.
– Руку я тебе верну через три оборота песочных часов. Если дитя пропадет, я использую твою собственную руку, чтобы найти тебя, и порублю тебя на кусочки. По кусочку в день.
Полночная улица звалась так потому, что у начала ее стоял знак, помеченный: ПОЛНОЧЬ. Именно так всякий входящий и видел бы меня. На мне не было ничего, кроме белой глины от шеи до лодыжек, моих рук и ног. Еще помочи для топориков и ножны для ножей. Вокруг глаз моих до того черно было, что слабакам показалось бы, что на них скелет идет. Я обратился в ничто.
Десять и еще пять шагов, и воздух стал прохладнее и тяжелее. Из этого странного воздуха я вышел, потом опять пошел вперед, пока не почувствовал на лице капли кислой росы. Шепот заклинания выскользнул из моего рта, после чего я выждал. И еще выждал. За спиной что-то шустро побежало, я мигом выхватил ножи и, обернувшись, увидел убегавших крыс. Так что я подождал подольше. И уже начал было шагать дальше, когда надо мной в воздухе затрещало, заискрилось, потом вспыхнуло пламя, заметалось по кругу в размах моих рук – и погасло. В воздухе убавилось тяжести и кислоты, но дорога по виду была та же самая. Не одна из десяти и еще девяти дверей, а просто дверь. Семь ступеней до входа, пол исчез. Попытался отпрыгнуть назад, но упал, закрутился и воткнул ножи в землю рядом с собой. Под ногами – только воздух. Упаду и полечу, может, до центра мира или в яму с острыми кольями или змеями на дне. Подтянувшись, я поднялся, назад отбежал, рванул к краю, пролетел над площадкой и шлепнулся боком, вонзая в землю ножи, чтобы не упасть снова.
Тропа уткнулась в заросли кустов. Я повернул направо мимо мертвого дерева, о каком говорила ведьма, и вышел на обрывистый утес, на этот раз с вырытыми в земле ступенями – три пролета вниз. В самом низу еще одна тропа вела к двери вырубленного в скале жилища с двумя окнами сверху, желтыми от мерцающего света. Принюхиваясь в поисках кислого воздуха, заметил, что все еще сжимаю в руках по ножу. Убрал их в ножны и достал топорик. Дверь никто не запирал. Никому не полагалось забредать так далеко. Я зашел в дом, по меньшей мере в пять раз больший, чем он казался снаружи, вроде громадных залов, устроенных людьми внутри баобаба. На всех стенах на полках поблескивали корешки книг, на столах лежали свитки и бумаги. В стеклянных банках плавало все, что можно было извлечь из человеческого тела. В большем сосуде с желтой жидкостью хранился младенец с пуповиной, извивавшейся змеей. Справа одна на другой стояли клетки с птицами всех цветов. Не все из них были птицами: некоторые походили на ящериц с крыльями, а у одной была голова сурикаты.
Посреди комнаты стоял человек ростом с мальчика, но старый, к глазам его была прикреплена толстая полоска стекла, отчего глаза казались большими, величиной с ладонь. Я пробирался вперед, расшвыривая ногами листки бумаги, покрытые дерьмом, порой свежим. Что-то заверещало смехом надо мной, и, подняв взгляд, я увидел качавшихся на свисавшей с потолка веревке и сцепившихся хвостами двух сумасшедших обезьян. Лицом похожие на человека, только зеленые, как гниль. Два белых глаза навыкате, правый маленький, левый побольше. Без одежды, зато обрывки ткани свисали у них по всему телу. Носы расплющены, как у горилл или шимпанзе, улыбки обнажали длинные острые зубы. Одна обезьяна была поменьше другой.
Та, что поменьше, самец оказался – спрыгнул на пол раньше, чем я свой второй топорик достал. И скакнул мне на грудь. Я оттолкнул его от своего лица, когда он попытался откусить мне нос. Обе обезьяны выли: ИИЫЫЫЫЫЫЫЫЫЫЫЫ. Мужичок выбежал в другую комнату. Обезьяний самец махал хвостом, стараясь хлестнуть меня, но я схватил его одной рукой за горло, а другой держал топорик так, чтоб хлестнул он прямо по лезвию. Самец завизжал, отцепился и заревел во всю пасть. Я выхватил второй топорик и рубанул обоими по его телу, но обезьяна побольше (тоже самец) выхватила и утащила его за хвост. Самец покрупнее швырнул в меня банкой, я уклонился, и та разбилась о стену. Крупный шлепнул того, что поменьше, чтоб орать перестал. Я перебегал от полки к полке, а вокруг меня со звоном разлетались стеклянные банки. Потом – тишина.
Около моей ноги валялась чья-то мокрая рука. Я схватил ее и швырнул вправо от себя. Банка за банкой бахнулись в стену. Подхватив топорики, я прыгнул, метнул первый. Крупный самец увернулся от первого, но налетел на второй, и тот срубил ему полчерепушки. Он рухнул на полку и утащил ее за собой на пол. Тот, что поменьше, подобрал свой хвост и проскочил в темную щель между двумя полками. Я расшвыривал книги со свитками, пока не разглядел рукояти своего топорика. Молотил сумасшедшую обезьяну по голове обоими топорами, пока кусочки мяса не полетели мне в лицо.
В комнате сразу за моей спиной она и была, дверь, на какой в треснувшей чаше ифа висело гниющее сердце антилопы.
В самой комнате за столом сидели тот мужичок, женщина и ребенок. Таких странных причесок, что у женщины, что у ребенка, я не видел ни в одной земле, в каких побывал: веточки торчали из их голов, что рога у оленя, а сухой навоз скреплял волосы с веточками. Мужчина поднял взгляд.
– На тебе нет ничего, кроме белого. По кому у тебя траур? – произнес он. Заметил, что я разглядываю его жену. – Она хороша для чекса-секса, но, боги сущие, не умеет готовить. Говна не сварит. Я уж и не знаю, смогу ли хоть чем-то из этого угостить тебя. Слишком уж долго это готовить, скажу тебе. Слышишь меня, женщина, нельзя готовить слишком долго! Мигни три раза, и перченый послед готов. Хочешь кусочек, дружок? Он только-только вышел из женщины с Буджу-Буджу. Ее не заботило, что она предков с ума сведет оттого, что не погребла его.
– Послед вышел вместе с ребенком? – спросил я.
Мужичок насупился, потом заулыбался:
– Чужестранцы, они приходят к врачу с кучей шуток. Не так ли, жена?
Жена посмотрела на него, потом на меня, но ничего не сказала. Мальчик отрезал ножом кусок последа и отправил его в рот.
– Так ты, значит, тут, – выговорил мужичок.
– «Ты» – это кто? Ты двоих своих послал встречать меня.
– Они всех встречают. А раз уж ты стоял там, так они…
– В жмурики подались.
Я убрал топорики и вытащил ножи. Семейство продолжало есть, старательно делая вид, будто я ушел, но то и дело поглядывали в мою сторону, особенно женщина.
– Ты младенцами торгуешь?
– Я на многое сделки заключаю – и всегда с душой честного человека.
– Душа честного человека, видать, и довела тебя до Малангики.
– Чего тебе надо?
– Ты когда снова в своей шкуре окажешься?
– Ты все так же болтаешь одни только глупости.
– Я ищу кое-кого, кто на Малангике дела делает.
– На Малангике все дела делают.
– Только то, что он покупает, очень немногие из вас продают.
– Так ступай и проверь этих немногих.
– Уже. Четверых до тебя, к одному после тебя наведаюсь. Пока мертвяков четверо.
Старичок примолк, но лишь на мгновение. Женщина с ребенком продолжали есть. Лицо его было обращено к жене, но глазами он следил за мной.
– Не на глазах моих жены с сыном, – произнес он.
– Жены с сыном? Это жена, а это сын?
– Да, не надо…
Я метнул оба ножа: один попал женщине в шею, другой воткнулся мальчику в висок. Оба задрожали и затряслись, а потом упали головами на стол. Старичок закричал. Вскочил, подбежал к мальчику и обхватил его голову. Цветок на той голове увял, и что-то черное, густое медленно потекло у парня изо рта. Старичок завыл, заорал, зарычал вовсю.
– Я ищу того, кто на Малангике дела делает.
– О боги, гляньте!
«Теперь ты детей убиваешь», – произнес знакомый мне голос.
– То, что он покупает, продаешь, как известно, ты, – сказал я старичку.
«Sakut vuwong fa’at ba», – ответил я на прозвучавшее в мыслях.
– О боги, горе мне! Горе мне! – кричал старичок.
– Торгаш, когда б хоть какой-то бог глянул, что бы сказал он про тебя и твою гадостную семью?
«Были голоса, ты слышал, как они говорят: мы были гадостной семьей», – нашептал знакомый мне голос.
– Они были единственными для меня. Единственными были!
– Их белая наука сотворила. Обоих. Вырастишь еще одного. Или двух. Может, у тебя даже в следующий раз получится пара, умеющая говорить. Как райский попугай.
– Я призову людей с черным сердцем. Велю им поймать и убить тебя!
– Mun be kini wuyi a lo bwa, старик. Я принес слезы горя в дом смерти. Знаешь, чего мне хочется?
Я подошел поближе. Лицо женщины вблизи выглядело грубее, как и мальчишечье. Не гладкое, а испещренное морщинками и рубцами, как перекрученная лоза.
– Ни она, ни он не из плоти, – сказал я.
– Они были единственными у меня.
Я вытащил топорик.
– Ты говоришь так, будто жалеешь, что не с ними вместе. Мне устроить, чтоб вы вместе оказались? Прямо…
– Стой, – произнес он.
Он плакался богам. Возможно, он и на самом деле любил эту женщину. Этого мальчика. Но не настолько, чтобы воссоединиться с ними.
– Не всякий человек так красив на лицо, как ты. Не всякому дано найти любовь и преданность. Не каждый человек может сказать, что боги благословили его. Есть люди, кого даже боги считают уродами, кому даже боги говорят: оставь надежду для всего рода своего. Она улыбалась мне! Мальчик улыбался мне! Как смеешь ты судить человека за отказ умереть от одиночества. Боги небесные, судите этого человека. Судите содеянное им.
– Нет никаких небес. Можешь покликать богов под землей, – сказал я.
Он заключил сына в объятья и держал, утешая, будто мальчик плакал.
– Бедный торгаш, говоришь, ты так и не дождался поцелуя красивой женщины.
Он взглянул на меня: глаза полны слез, губы трясутся, все в нем говорит о горе.
– Не потому ль ты не переставал убивать их? – сказал я. Горе ушло с его лица, мужичок вернулся на свое место. – И мужчин тоже? Ты выслеживал их. Нет, крови на твоих руках нет. Слишком ты труслив, чтоб самому носить домой собственную добычу, значит, ты других посылал. Те доводили людей до бесчувствия зельем, потому как тебе жертвы нужны были целенькими, чтоб никакого яда в них не было, потому как от яда сердце пятнами исходит. Потом одних ты убивал и продавал их тайным поборникам всяких магий и белой науки. Других ты живыми держал, потому как нога живого мужчины или печень живой женщины на рынке стоят впятеро больше. Может, даже вдесятеро. А как насчет младенца, которого ты только что сторговал молодой ведьме?
– Чего ты хочешь?
– Я ищу человека, что приходит к тебе за сердцами. Сердцами женщин. Ты иногда подсовываешь ему сердца мужчин, думая, что он никогда не узнает. Он знает.
– Какое у тебя с ним дело?
– Не твоего ума дело.
– Я торгую золотым песком, изделиями мастеров речных земель и фруктами с севера. Ничем таким я не торгую.
– Верю тебе. Ты на Малангике живешь потому, что тут тебе плата за жилье подходит. Сколько она составляет: одно сердце каждые девять дней или два?
– Ступай, и пусть десять демонов поимеют тебя.
– На Малангике каждая живая душа на мой зад зарится.
Он вновь уселся во главе стола.
– Оставь меня. Дай похоронить моих жену и ребенка.
– В земле? Разве ты не намерен их посеять? – Я стоял рядом с ним. – Ты знаешь того, о ком я говорю. Тебе известно, что он не человек. Кожа белая, как каолиновая глина, так же, как и плащ его с черной каймой. Ты разок его видел и подумал еще: «Вот те на! У него плащ, как из перьев». Ты подумал, что он красавец. Все они красавцы. Скажи мне, где он обитает.
– Говорю тебе – катись отсю…
Я прижал его руку своей и отрубил ему палец. Он заорал. Слезы ручьями полились у него по щекам. Я взял его за глотку:
– Пойми кое-что, мужичок. Внутри у тебя страх сидит, я знаю. И ты должен бояться птицы-молнии. Он зверюга великих страданий и явится за твоим сердцем, а не то обратит тебя в такое, что ты вовеки покоя знать не будешь.
Я встал и его поднял так, что его глаза оказались почти вровень с моими.
– Только знай вот что. Я стану обрубать тебе пальцы, руки, ноги по кусочку, пока ты не останешься вовсе без пальцев, рук и ног. Потом я взрежу кожу тебе вокруг макушки и сдеру с тебя скальп. Потом я тебе член ленточками порежу так, что он станет похож на юбку из травы. Я пойду вон туда, возьму факел и каждую ранку тебе прижгу, чтобы ты живым был. Потом я подожгу твоих дерево-сына и лозу-жену, чтоб ты никогда уже не смог вырастить их вновь. И то будет всего лишь началом. Ты понимаешь, мужичок? Не сыграть ли нам в другую игру?
– Я… я никогда не трогаю живое, никогда не дотрагиваюсь до них, никогда, никогда, только до только что умерших, – сказал он. Я схватил его руку, истекающую кровью из обрубка пальца. – Дорога слепых шакалов! – заорал он. – Дорога слепых шакалов. До того места, где все тоннели обрушились и где в камнях всякие твари живут. На запад отсюда.
– Какие-нибудь колдовские штуки по дороге, вроде той ямы, в какую ты хотел, чтоб я угодил?
– Нет.
– Один колдун говорил мне, что нет человека, кому был бы нужен правый средний палец.
– Нет! – заорал он и так же продолжал выкрикивать слова во всю глотку. – Нет никакого колдовства на дороге, ни одного моего. Зачем оно ему? Ни один человек не ходит той дорогой, если только не собрался с жизнью расстаться. Даже ведьма ни одна не пойдет, даже призрак собаки не пробежит. Даже память там не живет.
– Значит, там я его и отыщу и…
Пока я стоял в этой комнате и в покоях за дверью (а я достаточно долго там пробыл), то успел запомнить все запахи. Но когда уходить повернулся, новый запах долетел до меня. Как всегда, я не знал, что он такое, только то, что он не из остальных. Аромат, душок живого. Я бросил руку торговца и подошел к стене слева, отбрасывая бутылки с оплывшими свечками в горлышке. Торгаш уверял, что ничего, кроме стены, там нет, и я, обернувшись, увидел, как собирает он в ладонь свои пальцы. У стены запах стал сильнее. Моча, но свежая: совсем недавно поссал кто-то. В ней я различал запахи коварных ископаемых, слабых ядов. Я зашептал в стену.
– Нет там ничего, кроме земли, из какой это жилье вырезано. Ничего там нет, говорю же.
Пламя заискрило по верху стены и разошлось по обоим краям, спустилось по бокам вниз, соединилось в самом внизу, образовав горящий прямоугольник, что исчез, открывая проход в комнату. Комнату такую же большую, как и та, в какой мы находились, с пятью висящими по стенам лампами. На полу четыре циновки. На циновках четыре тела: одно без рук и ног, одно, вспоротое от шеи до паха, с торчащими наружу ребрами, одно целое тело, но недвижимое, и еще одно, мужское, с закрытыми глазами, связанное веревками по рукам и ногам, с нарисованным на груди каолиновой глиной знаком креста. Малец пописал ему на живот и на грудь.
– Это больные. Попробуй найди знахарку на Малангике, попробуй.
– Ты выращиваешь их.
– Неправда! Я…
– Торгаш, ты горло драл, обращаясь к богам, орал и выл, как монашка, тайком ублажающая себя пальцем, и все ж на двери твоей треснувшая чаша ифа. Боги не только убрались отсюда, ты еще жаждешь, чтоб они вовек не возвращались.
– Это безумие! Мала…
Топорик мой рубанул по его шее, кровь залила стену, голова его упала и повисла на клочке кожи. Мужичок повалился на спину.
«Ты убил детей», – произнес знакомый мне голос.
– Мольбой убийство не остановить, если кто решил убить, – сказал я.
Ни живой, ни иной какой души не было на дороге слепых шакалов. Два духа, было дело, подходили ко мне, отыскивая свои тела, только ничто уже не могло вселить в меня страх. В меня уже ничто не вселялось, даже скорбь. Даже безразличие. Те два духа оба пробежали сквозь меня и передернулись. Посмотрели на меня, вскрикнули и пропали. Правильно сделали, что вскрикнули. Я бы и мертвого убил.
Вход был до того мал, что я на карачках прополз внутрь, пока вновь не оказался в широком месте, таком же высоком, как и прежнее, только все вокруг было в пыли, битых кирпичах, треснувших стенах, в поломанных деревяшках, гниющей плоти, застарелой крови и в высохшем дерьме. Из этого было сложено сиденье вроде трона. На нем он и сидел, развалясь, разглядывая два лучика света, падавшие ему на ноги и на лицо. Белые крылья с черной опушкой на кончиках были распростерты и лениво повисли, глаза были едва открыты. Небольшая молния скакнула с его груди и пропала. Ипундулу, птица-молния, выглядел так, будто ему и дела не было до того, чтоб быть Ипундулу. Я наступил на что-то хрупкое, хрустнувшее у меня под ногой. Сброшенная кожа.
– Приветствую, Найка, – сказал я.