Книга: Лара. Нерассказанная история любви, вдохновившая на создание «Доктора Живаго»
Назад: III Небожитель
Дальше: V Маргарита в темнице

IV
Провода под током

Через шесть месяцев после первой встречи в редакции «Нового мира», после того как Ольга познакомила Бориса с двумя своими детьми, стало ясно, что их любовь – неоспоримый факт. Оба были одержимы друг другом, снедаемые страстным влечением. После того как Борис познакомился с Ириной и Митей тем апрельским вечером 1947 года, его стало тянуть к Ольге сильнее прежнего. Однако положение еще больше усложняло растущее осознание той боли и мучений, которые он готовил им всем, предавая Зинаиду. «Борис безмерно страдал от последствий своих романтических решений», – вспоминала Ирина.
Когда тем весенним вечером детей уложили спать, Борис просидел с Ольгой в ее крохотной спаленке до полуночи, и обоих бросало из крайности в крайность – от восторга, вызванного силой их страсти, к лихорадочному отчаянию при осознании реального положения вещей.
Борис говорил Ольге, что разрывается между чувствами к ней и своей семье в Переделкине. Что всякий раз как он возвращается к Зинаиде после прогулок с Ольгой по Москве, когда он видит «уже немолодую» жену, ждущую его, ему вспоминается Красная Шапочка, брошенная в лесу. Он просто не может выговорить слова, которые репетирует снова и снова – слова о том, что хочет покинуть ее. В тот вечер в квартире Ивинской Борис пытался освободиться от своего глубокого, эмоционального и пламенного влечения к Ольге, признаваясь в неослабном чувстве вины по отношению к Зинаиде. Он объяснял Ольге, что его безразличие к жене никак не связано с ее, Ольгиным, появлением. Он несчастливо жил с Зинаидой все предыдущие десять лет. Борис признался: в первый же год брака с Зинаидой он осознал, что совершил страшную ошибку. Самым же ошеломительным из его признаний явилось то, что любил он на самом деле не Зинаиду, а ее мужа Генриха, перед чьими талантами преклонялся. «Его игра очаровала меня, – говорил Борис. – Ведь он хотел даже убить меня, чудак, когда Зина ушла от него! Но потом зато очень был благодарен!»
Борис с такой му́кой говорил Ольге о драме распада своего первого брака и об «аде» домашней жизни с Зинаидой, что Ольга ни на секунду не усомнилась в нем и в его благородных мотивах по отношению к ней. Разумеется, больше всего на свете Борису хотелось бы прекрасной любви, великолепного романа с ней, но он не мог себе представить, как станет выпутываться из второго брака. Стоя в дверях на фоне сгущавшейся ночи, собираясь уходить, он говорил Ольге, что, как ему кажется, он не имеет права на любовь. Радости жизни не для него. Он – человек долга, и она не должна отвлекать его от устоявшегося образа жизни и его работы. Он добавил, что будет заботиться об Ольге до конца своей жизни. Достойное обещание, учитывая, что их отношения еще не зашли дальше платонических.
После ухода Бориса Ольга не могла уснуть. Не находя покоя, она то и дело выходила на балкон, прислушиваясь к звукам занимавшегося дня, глядя, как тускнеет свет фонарей под молодыми липами Потаповского переулка. В шесть утра раздался звонок в дверь. На пороге стоял Борис. Он уехал на дачу в Переделкино (электричкой – в отличие от Юрия Живаго, который ездил к своей возлюбленной и от нее верхом, пуская коня галопом), но сразу же вернулся и до рассвета гулял по улицам Москвы. Ольга была одета в свой любимый японский халат, украшенный чайными домиками. Она притянула любимого к себе, и они молча обнялись. Оба понимали, что, несмотря на сложность ситуации и разрушения, которые способен сотворить их любовный пыл, им не жить друг без друга.
На следующий день мать Ольги забрала детей и уехала с ними на природу, в Покровское-Стрешнево под Москвой, где стоял дом XVIII века, окруженный просторным парком. Борис и Ольга остались в Москве и провели свой первый день вместе «как молодожены». Ольга с огромным удовольствием погладила измятые брюки Бориса; пусть никакой особенной романтики в этом не было, но, верный себе, поэт был «воодушевлен победой», радуясь тому, что они могут прожить этот день как супруги. В память об этом счастливом дне он подписал для Ольги маленький красный томик своих стихов: «Жизнь моя, ангел мой, я крепко люблю тебя. 4 апр. 1947 г.».
Став любовниками, Борис и Ольга сделались неразлучны. Он каждый день приходил в ее квартиру в шесть-семь часов утра. Весна в том году перешла в жаркое лето: липы стояли в цвету, бульвары благоухали растопленным медом. Они были влюблены без памяти, довольствовались парой часов сна, жили на адреналине желания, возбуждения и жажды. Борис написал об этом времени стихотворение под названием «Лето в городе». Оно как одно из стихотворений Юрия Живаго вошло в текст «Доктора Живаго».
Разговоры вполголоса,
И с поспешностью пылкой
Кверху собраны волосы
Всей копною с затылка.

Из-под гребня тяжелого
Смотрит женщина в шлеме,
Запрокинувши голову
Вместе с косами всеми.

А на улице жаркая
Ночь сулит непогоду,
И расходятся, шаркая,
По домам пешеходы.

Гром отрывистый слышится,
Отдающийся резко,
И от ветра колышется
На окне занавеска.

Наступает безмолвие,
Но по-прежнему парит,
И по-прежнему молнии
В небе шарят и шарят.

А когда светозарное
Утро знойное снова
Сушит лужи бульварные
После ливня ночного,

Смотрят хмуро по случаю
Своего недосыпа
Вековые, пахучие
Неотцветшие липы.

По мере того как расцветал роман одержимого любовью писателя и Ольги, росло напряжение между Ольгой и ее матерью, Марией Костко, ибо в то время как Ольга и даже маленькая Ирина радовались тому, что поэт масштаба Бориса вошел в их жизнь, Мария была категорически против этого союза. Единственное, чего она хотела для дочери – чтобы та обрела эмоциональную и финансовую стабильность, найдя себе подходящего третьего мужа. «Невозможно, немыслимо, нет оправданий отношениям с женатым мужчиной, – не раз выговаривала Мария Ольге. – Да он же мой ровесник!» Должно быть, вдвойне тревожило Марию то, что дочь пустилась в отношения не просто с женатым мужчиной, но еще и с такой знаменитой и противоречивой фигурой. В ее глазах Ольга все равно что подписала свой смертный приговор, учитывая постоянные аресты и преследования. У Марии были все причины для страха, поскольку она испытала тяжесть сталинских репрессий на себе, проведя три года в ГУЛАГе во время войны. Что еще хуже, выдал ее один из близких: по слухам, именно ее второй зять, Александр Виноградов, донес властям, что Мария «поносит вождя» в частных разговорах о Сталине в домашнем кругу. Полагают, что отчасти им руководило желание убрать тещу из перенаселенной квартиры. Адвокат рассказал Ольге, что, действительно, в деле Марии фигурировало обличительное письмо Виноградова, в сущности, донос на ее мать – открытие, которое не раз становилось причиной сопровождавшихся слезами скандалов между Виноградовым и Ольгой вплоть до самой его смерти в 1942 году. Впоследствии Ольга узнала, что лагерь, в котором содержалась ее мать, пострадал от вражеских бомбардировок; тюремный распорядок был нарушен, и заключенные умирали с голоду.
В начале 1944 года Ольга отважно отправилась на станцию Сухово-Безводное, что в 1500 км от Волги. Эта станция являлась частью комплекса исправительно-трудовых лагерей, известного под названием Унжлаг. Ольге, ехавшей «зайцем», приходилось лежать в шубе под лавками в теплушках, и солдаты помогали ей прятаться, укрывая за своими вещмешками и сапогами. Как ни удивительно, Ольга добралась до цели и нашла мать, «почти полумертвую». Она отдала Марии спецпаек, который получала как донор крови, и сумела вызволить ее из Унжлага, убедив администрацию, что ее мать – обуза для лагерной системы, стареющий инвалид, что она не способна ни на какую полезную работу. Затем она тайком, нелегально привезла Марию обратно в Москву. Привезла она, кроме матери, «и рассказы о солдатской доброте – никто не тронул ее, молоденькую и красивую, одну; наоборот, помогали, вспоминая, может быть, своих сестер или невест. Но это не последнее путешествие матери в теплушке и не последние солдаты, – правда, вот доброта…» – писала Ирина.
Ольгино мужество резко контрастировало с осмотрительностью и осторожностью Зинаиды; Борис ею восхищался, к таким характерам его тянуло. Однако в то время как он сам был бесстрашен в профессиональной сфере (как писатель), его личное мужество, после того как роман с Ольгой получил развитие, подверглось жесткой проверке.
Прошло не так много времени – и моменты блаженства стали перемежаться ссорами и требованиями. Ольга вспоминала характерную схему их конфликтов: «Нет, нет, все кончено, Олюша, – твердил Б. Л. при одной из попыток разрыва, – конечно, я люблю тебя, но я должен уйти, потому что я не в силах вынести всех этих ужасов разрыва с семьей. (З. Н. тоже в это время, узнав обо мне, начала устраивать ему сцены.) Если ты не хочешь примириться с тем, что мы должны жить в каком-то высшем мире и ждать неведомой силы, могущей нас соединить, то лучше нам расстаться. Соединяться на обломках чьего-то крушения сейчас уже нельзя».
Потом Пастернак точно воспроизвел эту внутреннюю борьбу в «Докторе Живаго». Юрий разрывается между пламенным желанием быть с Ларой и виноватым отвращением к себе из-за того, что обманывает Тоню. В мыслях он хочет разорвать отношения с Ларой, но ему становится ясно, что фундамент их союза – не мимолетный роман, который можно попросту забыть, а некая мистическая духовная связь, которую его сердце не может перебороть:
«Он решил разрубить узел силою. Он вез домой готовое решение. Он решил во всем признаться Тоне, вымолить у нее прощение и больше не встречаться с Ларою.
Правда, тут не все было гладко. Осталось, как ему теперь казалось, недостаточно ясным, что с Ларою он порывает навсегда, на веки вечные. Он объявил ей сегодня утром о желании во всем открыться Тоне и о невозможности их дальнейших встреч, но теперь у него было такое чувство, будто сказал он это ей слишком смягченно, недостаточно решительно.
Ларисе Федоровне не хотелось огорчать Юрия Андреевича тяжелыми сценами. Она понимала, как он мучится и без того. Она постаралась выслушать его новость как можно спокойнее. Их объяснение происходило в пустой, необжитой Ларисой Федоровной комнате прежних хозяев, выходившей на Купеческую. По Лариным щекам текли неощутимые, несознаваемые ею слезы, как вода шедшего в это время дождя по лицам каменных статуй напротив, на доме с фигурами. Она искренне, без напускного великодушия, тихо приговаривала: «Делай, как тебе лучше, не считайся со мною. Я всё переборю». И не знала, что плачет, и не утирала слез.
При мысли о том, что Лариса Федоровна поняла его превратно и что он оставил ее в заблуждении, с ложными надеждами, он готов был повернуть и скакать обратно в город, чтобы договорить оставшееся недосказанным, а главное распроститься с ней гораздо горячее и нежнее, в большем соответствии с тем, чем должно быть настоящее расставание на всю жизнь, навеки. Он едва пересилил себя и продолжал путь…
Вдруг вдали, где застрял закат, защелкал соловей.
«Очнись! Очнись!» – звал и убеждал он, и это звучало почти как перед Пасхой: «Душе моя, душе моя! Восстани, что спиши!»
Вдруг простейшая мысль осенила Юрия Андреевича. К чему торопиться? Он не отступит от слова, которое он дал себе самому. Разоблачение будет сделано. Однако где сказано, что оно должно произойти сегодня? Еще Тоне ничего не объявлено. Еще не поздно отложить объяснение до следующего раза. Тем временем он еще раз съездит в город. Разговор с Ларой будет доведен до конца, с глубиной и задушевностью, искупающей все страдания. О как хорошо! Как чудно! Как удивительно, что это раньше не пришло ему в голову!
При допущении, что он еще увидит Антипову, Юрий Андреевич обезумел от радости. Сердце часто забилось у него».
В то время, по словам Ольги, «разойтись было не в нашей власти». Сын Бориса Евгений видел, как «осознание греховности и очевидно обреченной природы их отношений сообщало им в то время некое особенное сияние. С одной стороны, уколы совести, с другой – легкосердечный эгоизм часто ставили их перед необходимостью расстаться, но жалость и жажда эмоциональной теплоты снова притягивали его к ней». В своем стихотворении «Объяснение» Борис описывает муки и надрыв, причиняемые их любовью, уподобляя себя и Ольгу «проводам под током»:
…Я опять готовлю отговорки,
И опять все безразлично мне.
И соседка, обогнув задворки,
Оставляет нас наедине.

Не плачь, не морщь опухших губ,
Не собирай их в складки.
Разбередишь присохший струп
Весенней лихорадки.

Сними ладонь с моей груди,
Мы провода под током.
Друг к другу вновь, того гляди,
Нас бросит ненароком.


Но как ни сковывает ночь
Меня кольцом тоскливым,
Сильней на свете тяга прочь
И манит страсть к разрывам.

Чувство давления, нараставшее в душе Бориса, усиливалось извне – все нарастающим угнетением и политическим давлением. Он находился под постоянным надзором властей по причине антисоветской природы произведений, в то время как его современники, которые отказывались обслуживать интересы новой советской системы, подвергались казням, пыткам и ссылке в тюрьмы и лагеря. Он уже знал о том, что его дорогой друг Осип Мандельштам погиб где-то в ГУЛАГе, а подруга и наперсница Марина Цветаева повесилась в 1941 году, вскоре после возвращения из эмиграции.
Личные разочарования тоже становились причиной неустойчивости, давления и разлада. По словам Ольги, «З. Н. тоже в это время, узнав обо мне, начала устраивать ему сцены». Поскольку Зинаиде было не впервой разгонять юных поклонниц, угрожавших матримониальному и творческому равновесию ее мужа, вероятно, поначалу она не воспринимала слухи о его связи с Ольгой так уж серьезно. Рациональная и крепкая, она не позволила бы какой-то внезапно вспыхнувшей страсти пробить железную уверенность в себе.
Хотя Борис неоднократно предупреждал Ольгу, что не бросит ради нее Зинаиду, с развитием их романа Ольга начала предъявлять к нему больше требований. Мария только усугубляла ситуацию, постоянно донимая дочь: она говорила, что Борису следовало бы честно расстаться со своей семьей, и ставила вековечный вопрос: если он так тебя любит, то почему не бросит ради тебя жену? Мать Ольги стала назойливой, она звонила Борису и ругала его за то, что из-за него Ольга заболела или что он чувствует себя недостаточно обязанным ей.
Из-за ужасов политического климата Мария превратилась из бывшей зэчки в надсмотрщицу, которая взяла на себя заботу насаждать советское узколобое мещанство. Учитывая, что она однажды уже побывала в ГУЛАГе, вряд ли стоит удивляться ее опасениям, что роман Ольги с Борисом приведет семью к новому тюремному сроку. Следствием стали истерические скандалы между Ольгой и матерью, усугубляемые общей душной атмосферой секретности, типичной для советского общества того времени. Борис стоял на своем. «Я люблю вашу дочь больше жизни, Мария Николаевна, – говорил он ей. – Но не рассчитывайте, что наша жизнь сразу изменится».
Дом «бурлил скрытыми страстями», которые до девятилетней Ирины «доходили глухими подземными толчками. Прошел год, бурный и странный», – вспоминала она об этом времени. Вспоминала, как Ольга плакала в спальне, а бывало, что «в деда, милого, бедного моего деда, которого мы с Митькой без памяти любили, летели ложки и чашки», когда тот, равнодушный к стихам Бориса, начинал подшучивать над ними. Ирине было его жаль.
Ольга и Борис продолжали бродить вместе по улицам, ссорясь в подъездах незнакомых домов, потом снова мирясь. Ирина присматривалась, какой возвращается мать после очередной встречи с Борисом, и, если у них случалась ссора, Ольга снимала со стены его фотографию. Но фотография вскоре неизбежно возвращалась на место. «Бессамолюбная ты, мама!» – как-то раз упрекнула ее Ирина. Далекая от того, чтобы винить Бориса в двусмысленности положения матери, в которое он ее ставил, не бросая Зинаиду, Ирина остро сочувствовала писателю и его домашним неурядицам. «Этот гений, эта чувствительная, мятущаяся душа, создавал со второй женой ту же самую сцену, что и с первой, – говорила она. – Он был не способен развестись дважды и от этого сильно страдал».
Как и Борис, Ольга ставила свои чувства на первое место. Дети были на втором, а родительские обязанности не так важны, как любовные отношения. Она была женщиной страстной, невротичной и, несомненно, эгоистичной в своей любви к Борису, а их отношения привлекли к ее семье ненужное внимание. Однако Ольга была благодарна за привязанность Бориса к ее детям и тронута его чувствами. «Я считала Борю больше чем мужем, – признавалась она. – Он вошел в мою жизнь, захватив все стороны, не оставив без своего вмешательства ни единого ее закоулка. Так радовало меня его любовное, нежное отношение к моим детям, особенно к повзрослевшей Иринке».
Должно быть, это причиняло сильную боль сыновьям Бориса от первого и второго браков, Евгению и Леониду, поскольку у Бориса стали складываться близкие отношения с Ириной – она стала для него дочерью, которой у него никогда не было. Родителям и сестрам Пастернака определенно казалось, что Борис пренебрег первой семьей ради второй. Аналогичную несправедливость теперь чувствовали Зинаида и ее сын Леонид, ведь Борис проводил все больше времени с Ольгой, Ириной и Митей. Чарльз Пастернак, племянник Бориса, вспоминает слышанные в детстве семейные «долгие споры» о том, что Борис больше любит своего второго сына Леонида, чем первенца Евгения. Наташа Пастернак, которая вышла замуж за Леонида, говорила, что у Бориса «не хватало времени на Евгения» и что его сын гостил в Переделкине «нечасто, а если и приезжал, то как гость, а не член семьи».
Ирина полагает, что Борис не мог отказаться от своей любви к Ольге, несмотря на боль и беды, которым эти чувства стали причиной: «Хотя у Бориса случались безмерно тяжелые времена и он часто оказывался на грани, ему была свойственна способность очень быстро восстанавливаться. Моя мать, вечная оптимистка, всегда подбадривала его и успокаивала. Он очень ценил эти качества и поэтому нуждался в ней. Она стала незаменима для его работы, его жизни и его счастья».
Борис, верный себе, чрезвычайно усердно трудился в то время, перенаправляя энергию личных переживаний в работу. Президиум Союза писателей 9 сентября 1946 года принял резолюцию, объявив его «автором, не признающим нашей идеологии и далеким от советской реальности»; нападки на него продолжились и в 1947 году, и ручеек заказов на переводы стал пересыхать. «Новый мир» даже отверг некоторые его стихи. Пастернак выливал гнев и разочарование в «Живаго», хотя роман, как он знал, при существующих политических условиях не принес бы ему никакого дохода. «Я вернулся к работе над романом, когда увидел, что не оправдываются наши радужные ожидания перемен, которые должна принести России война, – говорил он своему другу, драматургу Александру Гладкову. – Она промчалась как веянье ветра в запертом помещении. Ее беды и жертвы были лучше бесчеловечной лжи. Они расшатывали господство всего надуманного, искусственного, неорганичного природе человека и общества, что получило у нас такую власть, но все же пока победила инерция прошлого. Роман для меня – необходимейший внутренний выход».
День за днем он писал о страсти Юрия Живаго к Ларе, переплетенной с чувством вины, вызванным осознанием неверности жене Тоне. «Жизнь превратилась в искусство, а искусство рождалось из жизни и опыта», – говорил он в то время. Он жил все той же двойной жизнью, проводя половину времени в Переделкине с Зинаидой, в то время как Ольга ждала его в Москве. В «Докторе Живаго» он пишет:
«Чем ближе были ему эта женщина и девочка, тем менее осмеливался он воспринимать их по-семейному, тем строже был запрет, наложенный на род его мыслей долгом перед своими и его болью о нарушенной верности им. В этом ограничении для Лары и Катеньки не было ничего обидного. Напротив, этот несемейный способ чувствования заключал целый мир почтительности, исключавший развязность и амикошонство.
Но это раздвоение всегда мучило и ранило, и Юрий Андреевич привык к нему, как можно привыкнуть к незажившей, часто вскрывающейся ране».
Учитывая слежку властей за Пастернаком, кажется глупой наивностью или бессмысленной наглостью, что он, создавая «Доктора Живаго», устраивал регулярные чтения глав из романа. Молва об этих чтениях все ширилась, и его поклонники стали гоняться за приглашениями. 6 февраля 1947 года пианистка Мария Юдина устроила такое чтение у себя дома; она и ее друзья дожидались этого вечера с нетерпением, «как пиршества».
Накануне, провожая Ольгу домой из редакции «Нового мира», Борис пригласил ее присоединиться к нему: «Давайте я повезу вас к одной своей знакомой пианистке, – уговаривал ее Борис. – Она будет играть на рояле, а я обещал прочитать там немного из новой прозы. Это не будет роман – так, как принято понимать этот жанр! Я буду перелистывать года, десятилетия и останавливаться, может быть, на незначительном. Пожалуй, я назову эту новую вещь «Мальчики и девочки» или «Картины полувекового обихода». Мне кажется, что вы впишете туда страницу!»
Народу было много, несмотря на бушевавшую на улице метель. Борис беспокоился, что может не попасть на чтение, поскольку из-за сугробов до квартиры Юдиной трудно было добраться. Один из друзей вез их с Ольгой на своей машине, и они заблудились. Ольга сидела на заднем сиденье, любуясь профилем Бориса, когда он поворачивался, разговаривая с водителем. Борис, обутый в «несусветно большие» валенки, то и дело выскакивал из машины, пытаясь понять, где они находятся. И вдруг среди домов, выбеленных снегом, они увидели мерцающий в окне огонек лампы в форме свечи. Это и была та квартира, где их ждали. Огоньку свечи суждено было стать привычным лейтмотивом в «Докторе Живаго»: «Они проезжали по Камергерскому. Юра обратил внимание на черную протаявшую скважину в ледяном наросте одного из окон. Сквозь эту скважину просвечивал огонь свечи, проникавший на улицу почти с сознательностью взгляда, точно пламя подсматривало за едущими и кого-то поджидало».
Образ горящей свечи также стал центральным в стихотворении под названием «Зимняя ночь», которое затем было опубликовано как одно из стихотворений Юрия Живаго. Борис написал его на следующее утро и днем принес в редакцию к Ольге.
Тот вечер ознаменовался оглушительным успехом. Мария Юдина, одетая в свое лучшее бархатное платье, играла Шопена. По словам Ольги, «Б. Л. был особенно возбужден музыкой, глаза его блестели. А я себя не помнила от счастья». Затем Борис прочел отрывок из третьей главы чернового варианта романа, порадовав многочисленную аудиторию рассказом о том, как юный студент Живаго танцует со своей невестой Тоней, а в доме Свентицких горят огоньки на елке:
«Юра стоял в рассеянности посреди зала и смотрел на Тоню, танцевавшую с кем-то незнакомым, – читал вслух Борис. – Проплывая мимо Юры, Тоня движением ноги откидывала небольшой трен слишком длинного атласного платья и, плеснув им, как рыбка, скрывалась в толпе танцующих.
Она была очень разгорячена. В перерыве, когда они сидели в столовой, Тоня отказалась от чая и утоляла жажду мандаринами, которые она без счета очищала от пахучей легко отделявшейся кожуры. Она поминутно вынимала из-за кушака или из рукавчика батистовый платок, крошечный как цветы фруктового дерева, и утирала им струйки пота по краям губ и между липкими пальчиками. Смеясь и не прерывая оживленного разговора, она машинально совала платок назад за кушак или за оборку лифа.
Теперь, танцуя с неизвестным кавалером и при повороте задевая за сторонившегося и хмурившегося Юру, Тоня мимоходом шаловливо пожимала ему руку и выразительно улыбалась. При одном из таких пожатий платок, который она держала в руке, остался на Юриной ладони. Он прижал его к губам и закрыл глаза. Платок издавал смешанный запах мандариновой кожуры и разгоряченной Тониной ладони, одинаково чарующий. Это было что-то новое в Юриной жизни, никогда не испытанное и остро пронизывающее сверху донизу. Детски-наивный запах был задушевно-разумен, как какое-то слово, сказанное шепотом в темноте. Юра стоял, зарыв глаза и губы в ладонь с платком и дыша им. Вдруг в доме раздался выстрел.
Все повернули головы к занавеси, отделявшей гостиную от зала. Минуту длилось молчание. Потом начался переполох. Все засуетились и закричали. Часть бросилась за Кокой Корнаковым на место грянувшего выстрела. Оттуда уже шли навстречу, угрожали, плакали и, споря, перебивали друг друга.
– Что она наделала, что она наделала, – в отчаянии повторял Комаровский».
В жарко натопленной квартире Марии Юдиной, отирая пот с лица, Борис отвечал на бесчисленные вопросы своих восхищенных слушателей о том, как будет развиваться сюжет. Далее эта глава описывает осознание Юрой того, что это Лара выстрелила из пистолета в юриста Комаровского. Когда она падает в обморок, молодой врач ухаживает за ней; его сразу же привлекает и интригует ее характер и обстоятельства. Невинность Тони составляет контраст с нездешней загадочностью Лары.
Когда Жозефина Пастернак была совсем юной, у них с Борисом однажды состоялась страстная дискуссия о женской красоте. «Он говорил, что есть два очень разных типа красоты. Одна – красота, которую может видеть каждый, более осязаемая, так сказать, которую легче охватить, понять, и другая – благородная, невызывающая и на самом деле более впечатляющая, хотя надо соответствовать стандарту такой красоты, чтобы оценить ее». Борис привел в качестве примера «благородного» типа красоты свою первую любовь, Иду Высоцкую, а ее сестру Лену Высоцкую – как тип более доступный и открытый для понимания. «Мне также кажется, что Лара, девушка «из другого круга», тоже принадлежит к этому другому типу, хоть и совершенному на свой собственный лад, более доступному типу красоты», – писала Жозефина.
Тоню в «Докторе Живаго» определенно сочли бы красавицей первого, более благородного типа, однако Бориса очаровывал другой тип привлекательности: красота, которая отражала эмоциональное страдание. Как он пишет в «Живаго»: «Я не люблю правых, не падавших, не оступавшихся. Их добродетель мертва и малоценна. Красота жизни не открывалась им».
Иринино описание «усталой красоты» матери объясняет мгновенно возникшее влечение Бориса к Ольге. «Это не была красота блестящей победительницы, – говорила Ирина, – это была почти что красота побежденной жертвы. Это была красота страдания. Когда Б. Л. взглянул в ее прекрасные голубые глаза, он в них, наверное, смог многое прочитать…» Впервые увидев Лару, Юрий Живаго мгновенно очарован: «Это было то самое, о чем они так горячо год продолдонили с Мишей и Тоней под ничего не значащим именем пошлости, то пугающее и притягивающее, с чем они так легко справлялись на безопасном расстоянии на словах, и вот эта сила находилась перед Юриными глазами, досконально вещественная и смутная и снящаяся, безжалостно разрушительная и жалующаяся и зовущая на помощь, и куда девалась их детская философия и что теперь Юре делать?»
После чтения в доме Марии Юдиной Борис, провожая Ольгу домой, сказал ей, что свеча, увиденная снаружи, с холода, оставившая след своего дыхания на заиндевевшем стекле, станет важным символом в его поэзии. И теперь было это окно, светящееся в ночи, как знамение грядущего. Борис, по собственному его признанию Ольге, чувствовал совершенно то же самое, что и юный Живаго; за этим окном с его свечой была жизнь, которая непременно свяжется в будущем с его собственной жизнью, хотя пока она лишь манит. Но у него возникло живейшее чувство, что Ольга станет его судьбой.
По мере продвижения работы над «Доктором Живаго» Пастернак продолжал читать отрывки из черновика небольшим компаниям слушателей на разных квартирах в Москве и в Переделкине, прислушиваясь к замечаниям гостей, которые не раз побуждали его вносить правки в текст. На чтении в мае 1947 года среди слушателей был Генрих Нейгауз, с которым Борис снова сдружился. Прежде чем начать чтение перед группой избранных, в которую входила и внучка Льва Толстого, Борис обнял и крепко поцеловал Генриха. Протеже Пастернака, поэт Андрей Вознесенский, присутствовал на многих таких чтениях в Переделкине. «Чтения бывали в его полукруглом фонарном кабинете на втором этаже. Собирались. Приносили снизу стулья. Обычно гостей бывало около двадцати… Затихали. Пастернак садился за стол. На нем была легкая серебристая куртка типа френча… Читая, он всматривался во что-то над нашими головами, видное только ему. Лицо вытягивалось, худело… Чтения обычно длились около двух часов… Он щадил самолюбие аудитории. Потом по кругу спрашивал, кому какие стихи пришлись больше по душе. Большинство отвечало: «Все». Он досадовал на уклончивость ответа».
Затем гостей приглашали в столовую на первом этаже, бледно-розовые стены которой были увешаны картинами Леонида Пастернака и некоторыми его набросками к «Воскресению». На подоконниках рядами стояли горшки с геранью, вносимые в дом на зиму. Они делали столовую отдаленно похожей на зимний сад. «О эти переделкинские трапезы! – любовно вспоминал Вознесенский. – Стульев не хватало. Стаскивали табуреты. Застолье вел Пастернак в упоении грузинского ритуала. Хозяин он был радушный. Вгонял в смущение уходящего гостя, всем сам подавая пальто».
К сожалению, эти литературные вечера привлекали и нежеланное внимание. Заместитель главного редактора «Нового мира» описывал их как «подпольные чтения контрреволюционного романа». Спецслужбы тоже следили за этими литературными сборищами, делая на будущее заметки о содержании книги и готовя удар.
Хотя Ольга могла бывать на некоторых московских чтениях, на переделкинских вечерах она не присутствовала, поскольку дача была вотчиной Зинаиды. Зинаида, которая не понимала произведений мужа, не особенно любила их и постоянно советовала ему не вызывать лишних кривотолков своей прозой, во время этих чтений не поднималась на второй этаж – как сделала бы на ее месте Ольга. Она оставалась внизу, куря сигареты одну за другой. Должно быть, Борису грело душу то, что Ольга, защитница его творчества, при любой возможности присутствовала среди преданных слушателей, лучась искренней поддержкой.
Поэт Евгений Евтушенко вспоминал, как в юности видел Ольгу на публичных чтениях пастернаковского перевода «Фауста»: «Среди слушателей, накинув на плечи белый палантин, сидела красавица Ольга Ивинская». Историк литературы Эмма Герштейн была не так великодушна. Она, побывав на организованном для Бориса вечере у Марии Юдиной, едко описывала Ольгу как «хорошенькую, но слегка увядшую блондинку», которая в перерыве «торопливо пудрила нос, прячась за буфетом», хотя вряд ли это можно счесть грехом, учитывая, как жарко было в битком набитой квартире Юдиной. Сразу после этого вечера Герштейн написала Анне Ахматовой, с которой Борис дружил, в довольно саркастичных, пожалуй, даже с налетом зависти, словах информируя ее о «новом романе Пастернака», одновременно имея в виду как его отношения с Ольгой, так и литературное произведение, которое он писал.
Если весь предыдущий год у Зинаиды были лишь подозрения насчет новой влюбленности мужа, то в апреле 1948 года они болезненно подтвердились.
Каждое утро, прежде чем Борис поднимался на второй этаж и начинался очередной рабочий день, Зинаида заходила в его кабинет, чтобы энергично прибраться и вытереть пыль. Хотя она редко читала произведения мужа, но прекрасно понимала, как важен для него ежедневный привычный писательский труд, и ревностно ограждала его от хлопот семейной жизни. Двоих своих сыновей от Генриха она вымуштровала так, что они жили на даче «почти бесшумно», чтобы не нарушать творческий процесс отчима. Зинаида не пускала никого наверх, в его кабинет, который, как Борис рассказывал родителям, она «лично полирует половой тряпкой каждое утро». Рабочее пространство Пастернака было нетипичным для большинства писателей. «Лично я не держу драгоценностей, архивов, собраний любого рода, в том числе книг и мебели. Я не храню письма и черновики рукописей. В моей комнате нет завалов; убирать ее легче, чем гостиничный номер. Моя жизнь напоминает студенческую».
В отличие от студенческого расписания, рабочий распорядок Бориса никогда не менялся. В этом отношении он был сторонником железной дисциплины. Его личный режим был столь же жестким. Он рано вставал и мылся на улице, у садовой колонки. В морозные зимние дни, раздевшись до пояса, разбивал лед и окунал голову в ледяную воду. Окончив работу, быстрым, энергичным шагом уходил на прогулку, набив карманы сластями для раздачи детям, которых мог встретить в деревне. Андрей Вознесенский говорил о нем: «Ничему не было позволено мешать его ежедневному расписанию – работа, обед, отдых. По его вечерней прогулке, как по солнцу, переделкинские жители сверяли часы».
Было как раз такое раннее утро: он совершал свое утреннее омовение (умывальня располагалась в отдельном маленьком домике в переделкинском саду), а Зинаида наводила порядок на мужнином столе, готовя его к предстоящему рабочему дню, и обнаружила адресованное ему любовное письмо, написанное Ольгой. Учитывая привычку Бориса к минимализму и незахламленность его стола, а также его собственное признание, что писем он не хранил, кажется более чем необычным тот факт, что нежное послание от Ольги было найдено именно на столе. То ли Зинаида передвинула какую-то книгу, чтобы протереть пыль, и нашла его, то ли оно лежало на виду, беззаботно раскрытое, но она прочла его.
Несмотря на имевшиеся подозрения, истинное положение дел, должно быть, стало для Зинаиды страшным потрясением. Вести о нем неизбежно должны были просачиваться к ней из московских кругов, где свежие сплетни о Борисе и Ольге были у всех на устах. Однако по прочтении этого страстного письма Зинаида осознала раз и навсегда, что решительно недооценила крепость их союза. Ей вынужденно пришлось увидеть в нем то, чем он и был, – первую реальную угрозу ее семейной и домашней стабильности. Она «сразу поняла, что это была большая любовь».
Борис знал, как тщательно Зинаида проводит уборку, так что этот случай кажется хрестоматийным примером «преступника», хотевшего быть пойманным. Может быть, Пастернак подсознательно оставил это письмо на виду, чтобы его обнаружили, надеясь, что это вынудит его самого принять решение? Пусть в своем искусстве Борис проявлял истинное мужество, но в личной жизни он был удручающе слаб. Он отчаянно искал выход из своего положения, но понял, что не обладает достаточной силой, чтобы совершить необходимый разрыв – либо с Зинаидой, либо с Ольгой. Когда он был с Ольгой, его притягивали ее чувствительность, эмоциональный интеллект и женственность. Возвращаясь работать в Переделкино, он ценил безэмоциональность Зинаиды и ее трезвую практичность. Он писал родителям: у Зинаиды «слова и настроения не играют почти никакой роли в ее натуре, их заменяют поступки и реальные ситуации». В «Докторе Живаго» есть такие строки:
«Дома в родном кругу он чувствовал себя неуличенным преступником. Неведение домашних, их привычная приветливость убивали его. В разгаре общей беседы он вдруг вспоминал о своей вине, цепенел и переставал слышать что-либо кругом и понимать.
Если это случалось за столом, проглоченный кусок застревал в горле у него, он откладывал ложку в сторону, отодвигал тарелку. Слезы душили его. «Что с тобой? – недоумевала Тоня. – Ты, наверное, узнал в городе что-нибудь нехорошее? Кого-нибудь посадили? Или расстреляли? Скажи мне. Не бойся меня расстроить. Тебе будет легче».
Изменил ли он Тоне, кого-нибудь предпочтя ей? Нет, он никого не выбирал, не сравнивал. Идеи «свободной любви», слова вроде «прав и запросов чувства» были ему чужды. Говорить и думать о таких вещах казалось ему пошлостью. В жизни он не срывал «цветов удовольствия», не причислял себя к полубогам и сверхчеловекам, не требовал для себя особых льгот и преимуществ. Он изнемогал под тяжестью нечистой совести.
Что будет дальше? – иногда спрашивал он себя и, не находя ответа, надеялся на что-то несбыточное, на вмешательство каких-то непредвиденных, приносящих разрешение, обстоятельств».
К примеру, на письмо, оставленное так, чтобы его наверняка нашли?..
Душераздирающая нерешительность Бориса накладывала отпечаток и на Ольгу – вплоть до того дня, когда в семейной квартире «неожиданно крики и скандалы прекратились», как вспоминала Ирина. Ольгины нервы больше не могли выдержать бесконечных колебаний Бориса, и она, похоже, совершила что-то вроде неудачной попытки самоубийства. Подробности этого происшествия чрезвычайно туманны. Ирина утверждает, что вскоре после того ее бабушка договорилась о помещении Ольги в некое психиатрическое учреждение. «Бабушка ходила с виноватым видом и о чем-то шепталась с дедом на кухне», – вспоминает она.
Дни шли, а Ольга все не возвращалась. Дети подслушивали у дверей, как бабушка и дедушка приглушенно шепчутся, и узнали, что Ольга «в сумасшедшем доме». «Мы с Митькой играли в маминой комнате, которая вдруг опустела», а бабушка и дедушка взяли на себя роль родителей. Ирина рано приучилась к независимости. Она не надеялась на эмоциональную поддержку со стороны матери. Совсем наоборот. Она слишком рано поняла, что любовь и личная жизнь являются для Ольги приоритетом. Неудивительно, что она ощущала гораздо большую близость с бабушкой и дедушкой, которых они с братом «без памяти любили».
Действительно ли Ольга пыталась покончить с собой или просто пережила нервный срыв, остается неясным. Вполне вероятно, Мария считала, что всем будет безопаснее и спокойнее, если Ольгу будут надежно удерживать вдали от дома. Спокойствия действительно прибавилось. «В доме стало тихо», – вспоминает Ирина.
Но как раз когда все домашние уже «привыкли жить без матери», Ольга внезапно снова вернулась, «просунув в дверь бледное личико, как-то по-новому, по-больничному, повязанное простым платком. Она вернулась тихой и какой-то маленькой и долго не выходила из дома. Но потом все пошло по-прежнему», – вспоминает Ирина.
Борис отреагировал на известие об этом «крике о помощи», послав к Ольге Зинаиду сообщить, что их интрижка с Пастернаком окончена. Этот поступок кажется необыкновенно бессердечным и трусливым. Борис, конечно, и сам предпринял столь же театральную «попытку самоубийства» перед Зинаидой восемнадцатью годами раньше. Учитывая его нарциссическую натуру, «звезда драмы» на этой сцене могла быть только одна – он сам.
Зинаида тут же начала действовать. Ей не давала расслабиться мысль о том, что их сын Леонид серьезно болен воспалением легких. Она уже пережила страшную утрату несколькими годами раньше, когда ее старший сын Адриан умер от туберкулезного менингита. Ему было всего двадцать лет. Из-за этого недуга он провел в больнице всю войну, и врачи, пытаясь спасти юношу, отняли ему ногу. «Такова жизнь, – писал Борис сестрам о том времени. – Мать, которая обожала его, зная, что он на пороге смерти и что дорога каждая минута, разрывалась надвое между Сокольниками (больницей) и Переделкиным (нами и дачей), и накануне того дня, когда он испустил свой последний вздох, она приехала к нам копать грядки под картошку, чтобы не пропустить время сева». Практичная до мозга костей, Зинаида демонстрировала непреклонную рациональность и прагматизм, которые вызывали у Бориса восхищение, страх, а может быть, и тайное отвращение. Борис писал Ольге Фрейденберг: «Вчера мы с Зиной привезли из Москвы прах ее старшего сына и похоронили его под кустом черной смородины, который он мальчиком посадил в нашем саду».
Зинаида всегда защищала своих сыновей со свирепостью, которая тревожила Бориса. «Когда вопрос о ее детях, она скалит зубы, точно волчица, даже когда это не нужно», – однажды написал он родителям. Три года спустя, когда они с Борисом стояли у больничной койки Леонида, Зинаида вытребовала у мужа обещание больше никогда не видеться с Ольгой Ивинской. Полная решимости сохранить семью, непреклонная Зинаида отправилась к сопернице лично.
Зинаида нашла Ольгу в доме ее подруги Люси Поповой, бывшей актрисы, которая училась в ГИТИСе и с которой Ольгу познакомил Борис. Красивая и миниатюрная Люся впервые увидела Пастернака на одном из его поэтических вечеров, по окончании дождалась его у выхода и представилась. Впоследствии между ними завязалась дружба, и именно Люсе Борис впервые признался в своей любви к Ольге. Обе женщины были поражены, когда Зинаида явилась в дом на московской улице Фурманова. Предположительно о местонахождении своей любовницы ей сообщил Борис.
«Зинаида не стала закатывать сцену. Она держалась с большим достоинством и сдержанностью», – пишет Ирина. Зинаида встала на пороге и произнесла краткую речь. «Вы молоды, – говорила она Ольге. – Вам бы замуж выйти. Я старуха. Я приближаюсь к концу жизни. Вам есть, ради чего жить. А моей жизни конец». Зинаиде было 54 года. Однако перед Ольгой, которая была на двадцать лет ее моложе, она изобразила себя как развалину, с которой почти покончено. Ольга впоследствии описывала встречу с этой «грузного сложения, сильного характера женщиной» своим близким. Говорила, что Зинаиде «было наплевать» на любовь Ольги и Бориса, и хотя она сама его уже не любила, но не позволяла разбить их семью.
Зинаида впоследствии описывала знакомство с Ольгой в столь же нелицеприятных выражениях. «Наружностью она мне понравилась, а манерой разговаривать – наоборот, – вспоминала она. – Несмотря на кокетство, в ней было что-то истерическое».
Это столкновение было оборвано еще более глубокой драмой: Ольге внезапно сделалось «так дурно от потери крови», что Люсе и Зинаиде пришлось спешно везти ее в больницу; кровотечение, по всей видимости, было вызвано лекарством, прописанным Ольге в психиатрической лечебнице.
Когда Ольгу выписали из больницы, Борис пришел повидаться с ней «как ни в чем не бывало». Он помирился с Марией, и они с Ольгой продолжали свою связь, как и прежде. Похоже, визит Зинаиды оказал противоположное задуманному действие: он просто снова швырнул любовников в объятия друг друга.
Весна перешла в лето, и Борис снова стал частым гостем в доме Ольги; Ирина все больше привязывалась и проникалась любовью к нему. Она ласково называла его «классюшей» – от слова «классик», поскольку Пастернак считался одним из великих классиков русской литературы.
Однажды Борис решил сводить десятилетнюю Ирину «в центр» за покупками. «Я впервые наедине с этим совершенно непонятным для меня человеком, перевернувшим вверх дном нашу и без того незадачливую жизнь. Я безумно стесняюсь и не знаю, как себя вести», – вспоминала Ирина, которая побаивалась его. Поскольку Борису выплатили гонорар за переводы, он решил купить девочке подарок. Снег таял, по улицам бежали ручьи, и Ирина стеснялась своего пальтишка, перекроенного из бабушкиного подбитого мехом пальто. «Как мокро. Мы можем промочить ноги», – сказала она Борису.
«Тебе кажется, что нужно что-то говорить, – громко и взволнованно отозвался Борис. – Что нельзя молчать, что нужно развлекать меня. Я тебя так понимаю, мне это так знакомо!»
Ирина была поражена прямолинейностью его ответа. Он словно «выбил почву у нее из-под ног». Девочку тронуло то, что все ее поступки, сколь угодно несуразные, похоже, имеют для него значение. Они поехали на такси в книжный магазин – «Лавку писателей», – где Борис стал шумно здороваться с продавщицами и представлять им Ирину. Он «заполняет собой, своим голосом, движениями тесную магазинную верхотуру», – вспоминает она, словно видя это воочию. Но Ирина понимает, что Бориса здесь любят, что не воспринимают его как чудака, и это ее успокаивает. Они покупают множество книг других писателей-классиков: Гончарова, Островского, Тургенева и Чехова. По возвращении домой Ирина услышала, как Борис громко сказал Ольге: «Олюша, как хорошо, что она хочет Чехова!»
25 мая 1948 года Борис прислал Ирине томик произведений Чехова, адаптированных для детей. На титульном листе он своим размашистым почерком написал: «Дорогая Ирочка, золотая, прости, что я не пришел вчера на твое рождение. Будь счастлива всю жизнь, хорошо учись и будь прилежной, это лучше всего. Твой Б. Л.».
Борис усердно трудился над своим романом. 12 декабря он пишет Фредерику, Жозефине и Лидии, начиная с обращения: «Мои дорогие Федя и девочки». В этом письме он дает ясно понять, что делает все возможное, чтобы переправить им первую половину «Доктора Живаго», которая уже существует в форме готовой рукописи. Не знают ли они хорошей русской машинистки, спрашивает он. И, если ему должны в Англии какие-то деньги за переводы, не смогут ли они заплатить машинистке, чтобы та сделала три копии и вычитала их? Он хотел, чтобы рукопись послали Морису Боура (видному английскому историку литературы), Стефану Шимански (английскому литературному критику и переводчику произведений Пастернака с русского языка) и другу семьи, английскому историку и философу Исайе Берлину.
«О том, чтобы напечатать его – я имею в виду, издать, – не может быть и речи, что в оригинале, что в переводе – вы должны абсолютно ясно донести это до литературных деятелей, которым я хотел бы его показать, – продолжал он, сообщая им новости о продолжавшейся работе. – Во-первых, он не окончен, это только половина, и нужно продолжение. Во-вторых, публикация за границей подвергла бы меня самым катастрофическим, если не сказать фатальным, опасностям. И дух самой книги, и мое положение, каким оно сложилось здесь, означают, что роман не может выйти в свет: а единственные русские книги, которым позволено хождение за границей, это переводы опубликованных здесь». Опасаясь критики со стороны сестер, он писал: «Роман вам не понравится, потому что ему недостает связности и написан он в такой спешке. Одна причина – это что я не мог тянуть с ним, я уже немолод, и в любом случае что угодно может случиться со дня на день, и есть ряд вещей, которые я хочу написать. И я писал его в собственное свободное время, без платы и в спешке, чтобы не остаться без средств, а попытаться освобождать время, чтобы делать платную работу».
Несмотря на то что в письмах родным Пастернак пытался принизить достоинства романа, друзья из литературных кругов, которым он выслал первые печатные экземпляры, рассыпались в похвалах. 29 ноября 1948 года он получил от своей кузины Ольги Фрейденберг из Санкт-Петербурга, которая была видным ученым и впоследствии преподавала в университете, письмо следующего содержания:
«Твоя книга выше сужденья. К ней применимо то, что ты говоришь об истории, как о второй вселенной… Это особый вариант Книги Бытия. Твоя гениальность в ней очень глубока. Меня мороз по коже продирал в ее философских местах, я просто пугалась, что вот-вот откроется конечная тайна, которую носишь внутри себя, всю жизнь хочешь выразить ее, ждешь ее выраженья в искусстве или науке – и боишься этого до смерти, т. к. она должна жить вечной загадкой».
Пастернак ощущал настоятельную потребность в том, чтобы его книгу прочли те, кого он уважал, и необыкновенно гордился своей работой. Сбылась мечта всей его жизни – создать большое прозаическое произведение о своем поколении и его исторической судьбе. Все писатели склонны к разочарованиям и опасениям, что их труды не будут опубликованы, не говоря уже о подозрениях, выдержат ли они испытание временем. Пастернак, который потратил на работу над романом тринадцать лет, знал, что идет на огромный риск, частным образом распространяя противоречивое с политической точки зрения произведение. Поначалу Борис с оптимизмом воспринял большевистскую революцию, веря, что она освободит массы, но, увидев реальность войны, последовавшей за революцией, стал яростным противником советского режима. Он винил коллективизацию в разрушении экономики села и уничтожении миллионов жизней. Вряд ли Пастернак мог выразить свое презрение к тогдашней политической элите более явно. Как говорит Юрий Живаго, «каждый озабочен проверкою себя на опыте, а люди власти ради басни о собственной непогрешимости всеми силами отворачиваются от правды. Политика ничего не говорит мне. Я не люблю людей, безразличных к истине». Поскольку Пастернак не подозревал, что Сталин отдавал приказы, защищавшие его, в то время как обычных людей убивали или ссылали в ГУЛАГ за антисталинские высказывания даже в частных разговорах, изложение этих язвительных взглядов в романе было с его стороны в буквальном смысле заигрыванием со смертью.
Пастернак осознавал эти опасности, описывая их в письме к родственникам, которое стало последним чуть ли не на целое десятилетие (из-за наступления «эпохи подозрительности» он был вынужден прервать всю переписку с сестрами; контакт с ними был возобновлен летом 1956 года, во время хрущевской оттепели). «Даже если услышите однажды, что я повешен, потрошен и четвертован, – писал он им, – знайте, что я прожил самую счастливую жизнь, лучше которой и представить себе не мог, и мое самое прочное и стабильное состояние счастья есть прямо сейчас и в недавнем прошлом, поскольку я наконец овладел искусством выражения своих мыслей – я обладаю этим навыком в той степени, в какой мне нужно, как никогда раньше». Борис писал это письмо в самом зените своего романа с Ольгой. Как пояснял его сын Евгений, «воздействие их счастливых отношений в первые три года раскрыто в образе Лары, ее внешности и лирической теплоте посвященных ей глав. Мой отец всегда считал, что именно пробуждение «острого и счастливого личного впечатления» придало ему сил справляться с трудностями работы над романом».
Ольга и не догадывалась, что из-за распространившихся слухов о ее романе с Борисом и несгибаемой поддержки ею его книги «повешенным, потрошеным и четвертованным» окажется не Борис – она сама вскоре будет принимать у себя незваных гостей.
Вечером 6 октября 1949 года сотрудники НКВД пришли домой к Ольге с повесткой. Этот визит имел ужасающие последствия. Власти разработали план, которому предстояло поразить «небожителя» в самое сердце. Они сослали его любовницу и музу в лагерь-тюрьму и мучили ее вместо него…
Назад: III Небожитель
Дальше: V Маргарита в темнице