Книга: Лара. Нерассказанная история любви, вдохновившая на создание «Доктора Живаго»
Назад: VII Сказка
Дальше: IX Масло в огонь

VIII
Итальянский ангел

В начале мая 1956 года итальянский отдел радиостанции «Москва» сообщил в эфире следующую новость: «Скоро выйдет в свет «Доктор Живаго» Бориса Пастернака. Речь идет о романе в форме дневника, который охватывает три четверти столетия и завершается Великой Отечественной войной».
Молодой итальянец Серджо (Серджио) Д’Анджело, который двумя месяцами ранее уехал из родного Рима работать на московской радиостанции, переводил культурные новости с чрезвычайным интересом. Коммунистическая партия Италии предложила ему войти в состав команды радио «Москва», занятой вещанием на итальянском языке. Д’Анджело также согласился в свободное время играть роль литературного агента миланского издателя Джанджакомо Фельтринелли. Отпрыск одной из богатейших деловых семей Италии, совладелец предприятий в строительной, лесной и банковской отраслях, Фельтринелли в юности придерживался социалистических и коммунистических взглядов. Незадолго до этих событий он основал издательский дом и был особенно заинтересован в новинках современной литературы из Советского Союза. Он стремился обеспечить мировую известность своему издательству, издав значимый литературный бестселлер.
Д’Анджело спросил советского коллегу на радио, Владлена Владимирского, не сможет ли тот созвониться с Пастернаком и договориться о встрече. Владимирский, который не только жаждал познакомиться со знаменитым поэтом, но и был не прочь отточить свои навыки владения итальянским в общении с Д’Анджело, с радостью согласился сопровождать красавца-эмиссара во время его визита в Переделкино.
20 мая Владимирский и Д’Анджело сели в электричку, отходившую с Киевского вокзала в сторону юго-запада, где в 50 км от Москвы располагался писательский поселок Переделкино. Выйдя на станции, они шли по узким проселочным дорогам, любуясь красотами деревенской весны. Минуя одну за другой отдельные дачи, они наконец нашли ту, которую искали: дачу Пастернака, дом номер три по улице Павленко.
Борис был в огороде – одетый в рабочую одежду, он обрезал кусты. Увидев нежданных гостей, он «подошел с широкой улыбкой, распахнул калитку и протянул руку для приветствия»; по словам Д’Анджело, рукопожатие его было крепким. Он пригласил гостей присесть вместе с ним на солнышке и указал на две деревянные скамейки. Борис задал вопрос о происхождении фамилии Серджо, которая буквально переводится как «ангельский». Д’Анджело объяснил, что его фамилия имеет византийское происхождение и встречается в Италии не так уж редко. Это послужило поводом для разговора – или, точнее, монолога Бориса – о родине гостя. Борис пояснил, что был в Италии в 1912 году, когда учился в Марбургском университете. Тогда он побывал в Венеции и Флоренции и хотел ехать дальше, в Рим, но у него вышли все деньги, так что ему пришлось вернуться в Германию. В характерной для него манере он затем прервал сам себя и спросил молодых людей, ради чего они хотели с ним встретиться.
Д’Анджело начал заготовленную заранее речь. Он отлично говорил по-русски, лишь изредка обращаясь за помощью к Владимирскому, чтобы тот перевел отдельное слово или фразу. Объяснил, что выступает как агент нового предприятия Джанджакомо Фельтринелли, Feltrinelli Editore, и что это издательство заинтересовано в публикации романа Бориса. Пастернак жестом прервал его. «В СССР, – сказал он, – роман не выйдет. Он не вписывается в рамки официальной культуры». Д’Анджело выразил уверенность, что это предсказание «грешит пессимизмом». Он возразил, что о публикации книги уже объявлено на советском радио и что после смерти Сталина идет смягчение цензурных ограничений и растет восприимчивость к новым идеям. Он объяснил Борису, что теперь, когда Сталин мертв, а генеральным секретарем партии стал Никита Хрущев, все на Западе говорят об оттепели, об ослаблении репрессий и контроля. (Этот термин «пошел в народ» из новеллы Ильи Эренбурга «Оттепель», опубликованной в 1954 году в «Новом мире».)
Д’Анджело сделал Пастернаку «разумное» предложение: «Вы передадите мне копию «Доктора Живаго», дабы Фельтринелли, не мешкая, занялся переводом его на итальянский язык, опередив тем самым других западных издателей, – говорил он. – При этом, естественно, издатель обязуется не публиковать итальянский перевод до выхода романа в свет в СССР».
Снедаемый желанием получить рукопись и оправдать жалованье, получаемое от богатого итальянца, Д’Анджело явно не представлял, на какой риск пойдет Пастернак, отдав рукопись в руки иностранцев. Зато Борис прекрасно знал, что несанкционированная публикация романа на Западе до того, как он выйдет в Советском Союзе, может привести к обвинениям в нелояльности, подставив под удар его самого и его семью. И, разумеется, Ольгу.
Борис умолк. «В какой-то момент я понимаю, что писатель слушает меня вполуха, погруженный в свои раздумья, – вспоминал Д’Анджело, – я возвращаюсь к своему предложению, стараясь говорить еще яснее и убедительнее».
После паузы, во время которой все затаили дыхание, Борис сказал: «Оставим в покое вопрос, выйдет или нет советское издание. Я готов отдать Вам роман при условии, что Фельтринелли пообещает мне передать его, скажем, через несколько месяцев крупным издателям других стран, прежде всего Франции и Англии. Что Вы об этом думаете? Можете связаться с Миланом?» Д’Анджело заверил его, что это не только возможно, но и неизбежно, поскольку Фельтринелли непременно захочет продавать права на книгу за границу.
Борис попросил позволения отлучиться на минуту и направился в дом. Вскоре вернулся, неся в руках объемистый сверток в газетной бумаге. В рукописи было 433 страницы текста, напечатанного через один интервал, и она состояла из пяти частей. Каждая часть, переплетенная в бумажную или картонную обложку, была сшита двойной нитью, завязанной узлами. Первая часть была датирована 1948 годом, и страницы пестрели авторскими поправками, сделанными от руки.
«Это «Доктор Живаго», – сказал Пастернак, отдавая сверток. – Пусть он увидит мир». Д’Анджело взял сверток, объясняя, как удачно вышло, что он сможет лично доставить рукопись Фельтринелли, поскольку через пару дней планирует поехать в Европу.
Незадолго до полудня, через два часа после знакомства, Пастернак стоял у садовой калитки, прощаясь с молодыми людьми. Когда они собирались уходить, Борис взглянул на Владимирского и Д’Анджело с выражением «дружелюбной иронии» и сказал: «Отныне вы приглашены на мой расстрел».
Ранним вечером того же дня Ольга возвращалась после продуктивной поездки в Москву: она снова обходила издательства в городе. Борис поспешил встретить ее с поезда. Она была полна воодушевления: «Новый мир» подтвердил намерение опубликовать выдержки из романа. Не успела она сообщить эту ободряющую новость, как Борис уже взволнованно говорил ей:
– А ко мне, Лелюша, сегодня приходили на дачу, как раз когда я работал, двое молодых людей. Один из них такой приятный юноша, стройный, молодой, милый… ты бы в восхищении от него была! И знаешь, у него такая фамилия экстравагантная – Серджио Д’Анджело. Понимаешь, этот самый Д’Анджело пришел ко мне с человеком, который как будто представитель нашего советского посольства в Италии; фамилия его, кажется, Владимиров. Они сказали, что слышали сообщение Московского радио о моем романе, и Фельтринелли, один из крупнейших издателей Италии, заинтересовался им. А Д’Анджело этот по совместительству работает эмиссарио у Фельтринелли. Конечно, это его частная нагрузка… Вообще-то он член компартии и официальный работник итальянского радиовещания у нас в Москве.
«Б. Л. явно чувствовал, что совершил что-то не то, – вспоминала Ольга, – и побаивался, как буду реагировать я. По его даже несколько заискивающему тону я поняла: он и доволен, и не по себе ему, и очень ему хочется, чтобы я одобрила этот странный поступок».
Но, вместо того чтобы поздравить его с передачей рукописи, Ольга вознегодовала.
– Ну что ты наделал? – с упреком сказала она, не поддаваясь на его заискивающий тон. – Ты подумай, ведь сейчас на тебя начнут всех собак вешать! Ты вспомни – я уже сидела, и уже тогда, на Лубянке, меня без конца допрашивали о содержании романа! Кривицкий [член редсовета «Нового мира»] неслучайно говорил, что журнал только главами подымет роман. Это потому, что они все принять, конечно, не могут; просто они хотят избежать острых углов и напечатать то, что можно напечатать без боязни. Знаешь, какие они перестраховщики, я просто удивляюсь, как ты мог это сделать!
– Да что ты, Лелюша, раздуваешь, все это чепуха, – слабо оправдывался Борис. – Ну почитают; я сказал, что я не против, если он им понравится – пожалуйста, пусть используют его как хотят!
– Ну, Боря, ведь это же разрешение печатать, как ты этого не понимаешь? Ведь они обязательно ухватятся за твое разрешение! Обязательно будет скандал, вот посмотришь!
Ольга, у которой в памяти были еще свежи болезненные лагерные переживания, вовсе не желала пророчествовать. Она знала, какой громадный интерес к еще не опубликованному роману питал Семенов, ее следователь на Лубянке, и как он подозревал, что текст романа станет выражением литературной оппозиции. Она сознавала, что обещание Гослитиздата опубликовать книгу было дано в атмосфере растущей общественной либерализации, но восстание в Венгрии осенью 1956 года побудило Москву снова закрутить гайки, в результате чего Пастернак и его роман остались «за бортом».
Борис был расстроен и обескуражен реакцией Ольги.
– Ну, Лелюша, делай как знаешь, конечно, – проговорил он, – ты можешь даже позвонить этому итальянцу, потому что я ничего без тебя не собираюсь предпринимать. Так вот, ты можешь позвонить этому итальянцу и сказать, чтобы он вернул роман, раз тебя так волнует это. Но давай тогда хоть дурака сваляем, скажем: вот знаете, какой Пастернак, мол, вот отдал роман – как вы к этому относитесь? Даже будет интересно, если ты заранее прощупаешь почву, какой этому известию будет резонанс?
Но Ольга прекрасно понимала, что Борис уже все для себя решил. Потратив двадцать лет на создание произведения, столь близкого его сердцу, он хотел, чтобы оно было опубликовано. И если этого нельзя было сделать на родине, пусть это сделают на Западе.
Экземпляр, который он отдал Серджио Д’Анджело, был не единственным, нелегально вывезенным из Советского Союза. Борис также отдал экземпляры книги Земовиту Федецкому (польскому переводчику и своему другу), оксфордским ученым Исайе Берлину и профессору Георгию Каткову, чтобы те пустили его по рукам в Англии, а также Элен Пелтье и Жаклин де Пруайяр (обе француженки были учеными-славистами и впоследствии принимали участие в переводе романа на французский язык). Однако публикацию за границей раньше издания в СССР он не рассматривал и не обдумывал. Если бы не итальянский «ангел», маловероятно, что «Доктор Живаго» получил бы такой международный резонанс.
Как ни иронично, эти события стали причиной единственного случая, когда Зинаида и Ольга сошлись во мнениях. Обе жили в страхе, что роман опубликуют, и считали Бориса «блаженным» – так его однажды назвал Сталин.
На следующий день после приезда Д’Анджело Пастернак отдал экземпляр романа Федецкому, с которым был знаком с 1945 года, когда Федецкий приехал в Москву в качестве пресс-атташе польского посольства. Свидетелем их встречи был польский поэт Виктор Ворошильский. Они вдвоем шли пешком со станции по очаровательной сельской местности, мимо березовых рощиц к даче Пастернака, повторяя путь, который накануне проделали Д’Анджело и Владимирский. Борис пригласил их в дом и за чаем отдал рукопись. «Это важнее, чем стихи. Я долго работал над этим, – сказал он гостям, вручая Федецкому «два толстых переплетенных тома».
Ворошильский вспоминал: «Мы обернулись к двери – на пороге стояла Зинаида Николаевна, массивная, слегка ссутулившаяся. Мы не слышали, как она вошла, но ощутили ее присутствие. Она посмотрела на Зимовита Федецкого с неудовольствием: «Вы должны знать, что я против этого! Борис Леонидович страдает недомыслием: вчера он отдал экземпляр итальянцам, сегодня вам. Он не сознает опасности, и я должна о нем позаботиться».
«Но, Зинаида Николаевна, – возразил поэт, – все изменилось. Пора уже забыть прежние страхи и начать жить нормальной жизнью».
Один из друзей Бориса, Константин Богатырев, рассказал Ольге, что был свидетелем похожего разговора на «Большой даче» между Пастернаком и итальянским ученым Этторе Ло-Гатто. Ло-Гатто был автором монографий по истории русской литературы и русского театра. Во время разговора с ним Борис сказал, что готов к любым неприятностям, лишь бы роман был опубликован. Когда Зинаида резко возразила: «Хватит с меня этих неприятностей!», Борис холодно ответил: «Я писатель. Я пишу, чтобы меня печатали».
Серджо Д’Анджело увез на самолете свое литературное сокровище в Германию, в Восточный Берлин, и снял номер в гостинице на западе города, откуда позвонил Фельтринелли в Милан, прося указаний. Его не обыскали, когда он уезжал из Москвы, и непотревоженная рукопись по-прежнему лежала в его чемодане. Фельтринелли, вероятно, лучше Серджо ощущавший потенциально взрывоопасную природу этого драгоценного груза, решил на следующий день лететь в Германию, чтобы лично забрать рукопись. На следующее утро в маленьком отеле на Иоахимшталерштрассе, рядом с элегантными торговыми улицами, рукопись «Живаго» была передана, как контрабанда, из одного чемодана в другой за закрытой дверью номера Д’Анджело.
Затем двое итальянцев с удовольствием провели еще два дня в Берлине, заходя в магазины и уличные ресторанчики и обсуждая первые впечатления Д’Анджело о жизни в СССР. «Среди прочего Фельтринелли осведомляется, есть ли в Москве проститутки, – вспоминал Д’Анджело, – и когда я отвечаю, что видел их вокруг крупных гостиниц (вполне возможно, они используются также и для слежки за иностранцами), он выглядит глубоко потрясенным и разочарованным». На следующее утро издатель-коммунист, прежде чем вылететь обратно в Милан, быстро пробежался по магазинам в поисках бинокля для прогулок на своей яхте.
Фельтринелли, который не знал русского, сразу по возвращении из Берлина отослал рукопись переводчику. Пьетро Цветеремич, итальянский славист, получил предложение составить отзыв о романе для потенциальной публикации. Его вердикт был таков: «Не опубликовать такой роман значило бы совершить преступление против культуры».
На следующий день после визита Д’Анджело Ольга срочно отправилась на такси в Москву, чтобы встретиться с Николаем Банниковым, другом Бориса и редактором готовившейся к выходу поэтической антологии, которую планировал опубликовать Гослитиздат, сопроводив ее вступительной частью из автобиографических заметок. Ольга, узнав о том, что Борис отдал рукопись, расстроилась отчасти и потому, что понимала: Банников придет в ярость, поскольку это может сорвать работу над однотомником.
Она оказалась права. Банников действительно рассердился и встревожился: «Да что он наделал!» Ольга обсудила с ним единственное решение: они должны найти способ опубликовать роман в России раньше, чем за границей. Затем она поехала на встречу с другим редактором, Виташевской, которая занимала более высокое положение в Гослитиздате; встреча состоялась у нее дома. Ольге казалось странным, что Виташевской, которая была некогда комендантом исправительно-трудового лагеря, поручили теперь работу редактора. Ивинская рассказала ей о случившемся. «Вы знаете, Оленька, – мягким кошачьим голоском говорила эта огромная, заплывшая жиром женщина, – разрешите мне показать этот роман вышестоящему лицу. Вполне возможно, все встанет на свое место».
Когда обессиленная Ольга вернулась на Потаповский, лифтерша вручила ей запечатанный конверт. Это была записка от Банникова, примерно следующего содержания: «Как можно настолько не любить свою страну; можно ссориться с ней, но, во всяком случае, то, что он сделал, – это предательство, как он не понимает, к чему он подводит себя и нас».
С точки зрения друзей и редакторов Бориса его поступок был предательством только в той мере, в какой мог свести на нет их старания опубликовать его труд в Советском Союзе. Узнав, что роман был отослан за границу, правление Союза писателей встревожилось, поскольку планы советского издания еще не сформировались окончательно. Высшие советские чиновники, такие как Дмитрий Поликарпов, заведующий отделом культуры ЦК КПСС – «цепной пес идеологии» – опасались, что, если какой-нибудь советский журнал согласится напечатать цензурированную версию «Доктора Живаго», в то время как итальянцы опубликуют полный текст, может возникнуть сложная политическая ситуация.
Наутро Ольга вернулась в Переделкино, чтобы показать Борису эту записку. Он сказал, что, если ее так волнует передача романа и так резко реагируют на этот факт их близкие знакомые, Ольга должна попробовать забрать роман у Д’Анджело, и дал ей московский адрес итальянца.
Д’Анджело жил в большом здании неподалеку от Киевского вокзала. Ольга растерялась, когда дверь открыла его жена Джульетта, ошеломительная красавица с внешностью кинозвезды. Она была «длинноногая, смуглая, растрепанная, с точеным личиком, с глазами удивительной синевы». Поскольку Джульетта не говорила по-русски, а Ольга по-итальянски, между ними произошла полукомическая сцена, во время которой женщины объяснялись жестами. Однако обе интуитивно поняли, что случилось: Ольга догадалась, что Джульетта пытается сказать ей – ее муж никогда не имел намерения причинять Борису неприятности.
Больше часа длилась эта «беседа», в которой «шума и движений было много, а смысла мало», и, наконец, явился энергичный и харизматичный Д’Анджело. «Действительно, он был молодой, высокий, стройный, с прямыми черными волосами, с тонкими иконописными чертами лица». Он произвел на Ольгу еще большее впечатление тем, что «великолепно, с очень небольшим акцентом, говорил по-русски». Он сочувственно кивал головой, когда Ольга объясняла, насколько серьезными могут быть последствия для Пастернака, если роман опубликуют в Италии, и умоляла его вернуть рукопись.
«Знаете, теперь уже говорить поздно, – ответил он, – я в тот же день передал роман издателю. Фельтринелли уже успел его прочитать и сказал, что чего бы это ему ни стоило, но роман он обязательно будет печатать».
Видя, как расстроил Ольгу его ответ, Д’Анджело продолжал: «Вы успокойтесь, я напишу и, может быть, даже по телефону переговорю с Джанджакомо. Он мой близкий друг, я обязательно расскажу, что вас это так тревожит, и, возможно, мы найдем какой-нибудь выход. Но вы сами понимаете, что издатель, получивший такой роман, неохотно с ним расстанется! Я не верю, чтобы он отдал его просто так».
Ольга стала уговаривать его, чтобы он попросил Фельтринелли отсрочить публикацию за границей до тех пор, пока не выйдет русское издание. Если даже Д’Анджело и поговорил с Фельтринелли, похоже, это лишь подстегнуло стремление издателя получить роман и зарегистрировать права на него. В середине июня Фельтринелли написал Борису письмо, в котором благодарил его за возможность опубликовать «Доктора Живаго». Посыльный передал из рук в руки это письмо, договор об авторских отчислениях и правах на публикацию за границей, а также две копии контракта. Если бы у Бориса было искреннее желание остановить публикацию, лучшего момента было бы не найти. Однако, полностью осознавая потенциальные опасности, Пастернак не колебался ни секунды. Он подписал контракт. По словам Д’Анджело, который снова ездил к писателю в Переделкино, Пастернак счет этот контракт «наименее важной» из своих забот.
Что характерно, искусство для Бориса стояло на первом месте, опережая коммерческие соображения. Он нуждался в деньгах, однако понимал, что в России ему наверняка не позволят получать иностранную валюту – авторские отчисления. Хотя Борис писал Фельтринелли, что не вполне равнодушен к денежному вопросу, он сознавал, что география и политика воспрепятствуют получению отчислений. Тем не менее он избрал дерзкий, буквально угрожавший жизни подход «опубликовать, и будь оно все проклято» и писал своему издателю 30 июня: «Если публикация его здесь, обещанная несколькими журналами, отложится, и ваше издание получится первым, я окажусь в трагически трудной ситуации. Но это не ваша забота. Бога ради, занимайтесь переводом и печатью книги, и удачи вам! Идеи рождаются не для того, чтобы их душили при рождении, а чтобы рассказывать о них другим».
Фельтринелли наткнулся на литературную золотую жилу, обеспечив себе издательский триумф, который принесет ему миллионы. (Впоследствии он продал права на фильм по мотивам «Доктора Живаго» студии MGM за 450 000 долларов.) Как ни парадоксально, именно как капиталист-издатель этот марксист-миллионер добился своего величайшего успеха, издав «Доктора Живаго», а годом позже – «Леопарда» Джузеппе Лампедузы. Ранее от «Леопарда» последовательно отказались все более-менее значимые итальянские издательства.
Племянник Бориса, Чарльз Пастернак, встретился с Джанджакомо Фельтринелли и его третьей женой Инге Шенталь, немкой, фотографом по профессии, в 1963 году. Инге была матерью сына и наследника Фельтринелли, Карло. Чета Фельтринелли приехала в Оксфорд к матери Чарльза, Жозефине Пастернак, на званый обед. «Я никогда не забуду Фельтринелли, – говорил потом Чарльз. – Он, несомненно, был самым элегантным и очаровательным человеком, какого я только встречал. Он был превосходно одет в том характерном небрежном, изысканном итальянском стиле». Фельтринелли, который четырежды был женат, производил впечатление проницательного плейбоя. Ловкий игрок во всех смыслах слова, он был не просто дилетантом.
Когда в Кремле услышали о контракте с Фельтринелли, кольцо надзора КГБ вокруг Пастернака сжалось. 24 августа председатель КГБ Иван Серов написал длинную докладную, информируя вышестоящее коммунистическое руководство о том, что рукопись доставлена Фельтринелли. Он отметил, что Пастернак дал согласие на передачу прав издателям в Англии и Франции.
КГБ перехватил пакет, который Пастернак послал французскому журналисту Даниилу Резникову в Париж. В письме Борис писал, что разрешение на публикацию в Советском Союзе не дано: «Я прекрасно сознаю, что [роман] не может быть опубликован сейчас, и что так будет некоторое время, возможно, всегда». Отмечая вероятность заграничной публикации, он продолжал: «Теперь они порвут меня на части; у меня мрачные предчувствия, и вы будете печальным свидетелем этого события».
Спустя неделю отдел культуры ЦК подготовил подробную многостраничную справку по роману. Книга была названа враждебной атакой на Октябрьскую революцию и злобной клеветой на большевиков-революционеров, в то время как самого Бориса заклеймили «буржуазным индивидуалистом». После развернутой и подробной критики «Доктора Живаго» в отчете следовал вывод: «Роман Б. Пастернака является злостной клеветой на нашу революцию и на всю нашу жизнь. Это не только идейно порочное, но и антисоветское произведение, которое безусловно не может быть допущено к печати. В связи с тем, что Б. Пастернак передал свое произведение в итальянское издательство, отдел культуры ЦК КПСС по связям с зарубежными компартиями принимает через друзей меры к тому, чтобы предотвратить издание за рубежом этой клеветнической книги».
Все еще пытаясь добиться публикации романа в России, Ольга металась по Москве, как безумная. Ее положению не позавидуешь. Как эмиссар Пастернака, оставаясь верной возлюбленному Борису и его книге, она была послана разбираться с московскими чиновниками, враждебно настроенными по отношению к ней и ее целям. Она отправилась к Вадиму Кожевникову, главному редактору «Знамени», журнала, который уже опубликовал некоторые стихи из «Доктора Живаго». Журнал также получил экземпляр романа, который Кожевников должен был прочесть. Когда она явилась к редактору, тот вздохнул: «Ох, как это на тебя похоже! Конечно, связалась с последним оставшимся в России романтиком». Дмитрий Поликарпов – его добрый друг, добавил Кожевников. Он договорится о встрече Ольги с Поликарповым, а она должна потом рассказать, чем кончилось дело. Вскоре Ольге позвонили из ЦК и сообщили, что на ее фамилию заказан пропуск для встречи с главой отдела культуры.
Поликарпов, «изможденный и какой-то испуганный, преждевременно старый человек с водяными глазами», встретил Ольгу в московском угрюмом официальном здании. Он стал настаивать, чтобы Ольга забрала рукопись у итальянцев. Ольга возразила, что итальянцы наверняка не вернут ее и что единственное решение – первыми опубликовать роман в Советском Союзе, причем как можно скорее. «Нет, – отвечал Поликарпов, – нам обязательно нужно получить рукопись назад, потому что если мы некоторые главы не напечатаем, а они напечатают, то будет неудобно. Роман должен быть возвращен любыми средствами».
После нескольких повторных бесед с Д’Анджело она снова поехала к Поликарпову. Объяснила ему, что, насколько ей известно, Фельтринелли забрал рукопись только для того, чтобы прочесть, но заверил, что не расстанется с нею. Он был готов принять за это ответственность и взять «преступление» на себя. Ольга отважно сообщила Поликарпову, что Фельтринелли не верит, что русские когда-либо опубликуют рукопись, и ему кажется, что еще бо́льшим преступлением было бы скрывать этот шедевр от мира.
Поликарпов прямо при Ольге снял телефонную трубку и позвонил Анатолию Котову, директору Гослитиздата. Он приказал Котову подписать договор с Пастернаком и назначить редактора: «Пусть редактор подумает, какие места менять, какие выпустить, что оставить как есть».
Когда Ольга передала этот разговор Борису, его реакция была недвусмысленной: «Я совсем не стремлюсь к тому, чтобы роман был издан сейчас, когда его нельзя выпустить в его подлинном виде».
Ольге дали инструкции продолжать общаться с Д’Анджело и обеспечить возвращение рукописи, предложив Фельтринелли преимущественное право на издание отредактированного текста, который будет опубликован в России. Фельтринелли оставался непреклонен; он сомневался в вероятности советского издания. «Казалось очевидным: роман надо издать в СССР, – писала Ольга. – Но страх сковывал тех, кто должен был принять радикальное решение».
Борис явно испытывал те же чувства. Несмотря на то что сеть КГБ смыкалась вокруг него – с ноября 1956 по февраль 1957 года почти вся его исходящая и входящая почта перехватывалась, – он продолжал раздавать экземпляры рукописи разным иностранным гостям, бывавшим в Переделкине. Это нельзя было назвать иначе как крайним безрассудством. Вручая француженке-ученому Элен Пелтье один из экземпляров, он доверил ей передать Фельтринелли послание. Напечатанная на клочке бумаги, эта записка не была датирована: «Если вы получите письмо на любом языке, кроме французского, ни в коем случае не делайте того, о чем вас там просят, – единственные письма, имеющие силу, должны быть по-французски».
В августе в Переделкино приехали Исайя Берлин и первый муж Зинаиды, Генрих Нейгауз; для них устроили воскресный обед. По дороге из Москвы Нейгауз молил Берлина открыть Борису глаза и убедить, что он должен остановить зарубежную публикацию. Музыкант говорил: «Это важно – и более чем важно – это вопрос жизни и смерти». Берлин согласился, что «Пастернака, возможно, понадобится физически защищать от него самого».
Но Пастернак, вместо того чтобы отказаться от публикаций на Западе, едва ли не силой сунул рукопись в руки Берлину и попросил прочесть ее, а потом отвезти в Англию его сестрам, Жозефине и Лидии. На следующий день Берлин прочел роман: «В отличие от некоторых читателей романа в Советском Союзе и на Западе, мне показалось, что это гениальное произведение. Мне казалось – и теперь кажется, – что оно передает весь спектр человеческого опыта и создает целый мир, хотя содержит только одного подлинного обитателя, языком беспримерной изобразительной силы».
Во время обеда Зинаида отвела Берлина в сторону и, рыдая, умоляла его убедить Бориса не публиковаться за границей. Мать семейства, стремящаяся защитить своих близких, она не хотела, чтобы их дети и дальше страдали. Она была убеждена, что Леонида нарочно срезали на вступительном экзамене в Высшее техническое училище, потому что он был сыном Бориса Пастернака. Она также рассказала Берлину, что в мае 1950 года старшему сыну Бориса, Евгению, не позволили окончить аспирантуру в Военной академии и послали на Украину проходить обязательную военную службу во время сталинской антисемитской кампании.
Берлин в разговоре с Пастернаком деликатно поднял вопрос о последствиях для семьи писателя, которые несомненно будут, если Борис продолжит бросать вызов властям. Он заверил Бориса, что, даже если роман не опубликуют в ближайшем будущем, эта книга выдержит проверку временем. Сказал, что сделает копии рукописи на микропленке и спрячет их во всех частях света, так что роман переживет даже ядерную войну. Борис вспылил, возразив, что разговаривал с сыновьями и что они «готовы страдать». Берлин пришел к выводу, что Борис принял решение о публикации «с открытыми глазами». Несмотря на всю его аффектацию и наивность, писатель, похоже, сознательно решил сыграть в американскую рулетку.
14 августа Борис написал Лидии, Жозефине и Фредерику письмо – первое за почти десять лет, поскольку ограничения на переписку в период оттепели были отчасти сняты. Он рассказал родным о том, что Исайя Берлин был у него в гостях и привезет им в Оксфорд один экземпляр рукописи. Попросил отдать рукопись на перевод и сделать не менее двенадцати копий, которые по его просьбе следовало разослать «тамошним главным русским» и, «очень важно, [Морису] Боура» («моему дорогому и более чем дорогому, трижды дорогому Боура», как назвал его Борис. Этот классический ученый, профессор поэзии и ректор оксфордского Уолдхэм-колледжа, был влиятельным защитником творчества Пастернака и неоднократно номинировал поэта на Нобелевскую премию в области литературы).
Пастернак рассказал близким о романе. Повторив свои опасения, что многое в книге им не понравится, он завершал письмо такими словами: «Это важный труд, книга огромной, вселенской важности, чья судьба неотделима от моей собственной судьбы и от всех вопросов моего благополучия. Вот почему доводы, основанные на осторожности и здравом смысле, который выдвигал Берлин, прослеживая определенные вещи, которые уже случились в книге и о которых он вам расскажет, не имеют для меня никакого веса».

 

* * *
В начале сентября Серджо Д’Анджело был вызван «на ковер» к генеральному директору радио «Москва». Он нервничал и предвкушал головомойку. Его «самый высокий начальник» сидел за «громадным письменным столом, уставленным различными увесистыми безделушками из мрамора и бронзы». С деланой небрежностью он спросил Д’Анджело, нет ли у того случайно неопубликованного романа Пастернака. Д’Анджело ответил, что у него действительно несколько дней был в руках экземпляр «Доктора Живаго», а потом – «поскольку речь идет о готовящемся к выходу в СССР произведении, как об этом сообщалось по радио – уважаемый редактор, несомненно, помнит об этом» – он отдал его одному другу, итальянскому издателю, который заинтересован в том, чтобы издать роман и в Италии. Д’Анджело был удивлен реакцией директора. Вместо того чтобы отчитать его, начальник просто по-дружески попрощался с ним.
Д’Анджело нанес краткий визит в Переделкино, где нашел Пастернака «в форме, радушным». Борис подтвердил, что подписал договор с Фельтринелли, а потом упомянул о своей встрече с Анатолием Котовым, директором Гослитиздата, который предложил ему «пробить публикацию «Доктора Живаго» при условии внесения в него всех необходимых исправлений». Такой компромисс – это «абсурд», пожал плечами писатель. Затем они с гостем обсудили вопрос о том, зачем вообще Гослитиздату понадобилось делать такое предложение. Пастернак все еще был убежден, что редакторы прекрасно знают, что никогда не уговорят его выхолостить свое произведение. Они лишь тянут время в надежде, что Фельтринелли поддастся давлению и оставит идею опубликовать роман.
Д’Анджело уверил Пастернака, что надежды Гослитиздата ни на чем не основаны. «Фельтринелли хочет дать серьезный старт своему юному издательству, для чего ищет громкие имена, – объяснил Д’Анджело Борису, – и даже если его одолеют сомнения, рядом с ним работают люди, способные ему объяснить, что «Доктор Живаго» – самое что ни на есть громкое имя». Д’Анджело также напомнил Пастернаку, что Фельтринелли, несмотря на его безусловную приверженность коммунистической партии, никогда не потерпит такую бесцеремонную цензуру. Напротив, он будет с гордостью выступать в защиту права на творческую свободу. Пастернак, сдаваясь, развел руками. «Будем надеяться, что так и будет», – был его единственный ответ.
В середине сентября редколлегия «Нового мира» официально отвергла роман в длинном и ядовитом выговоре-письме: «Нас взволновало в Вашем романе… то, что ни редакция, ни автор не в состоянии переменить при помощи частных изъятий или исправлений: речь идет о самом духе романа, о его пафосе, об авторском взгляде на жизнь… Дух Вашего романа – дух неприятия социалистической революции. Пафос Вашего романа – пафос утверждения, что Октябрьская революция, Гражданская война и связанные с ними последующие социальные перемены не принесли народу ничего, кроме страданий, а русскую интеллигенцию уничтожили или физически, или морально».
Этот грязный пасквиль в основном досталось писать бывшему коллеге Ольги, Константину Симонову. Четыре других члена редколлегии, включая соседа Бориса, Константина Федина, подписали документ. Они осуждали «злобность» выводов Юрия Живаго о революции: «Есть в романе немало первоклассно написанных страниц, прежде всего там, где Вами поразительно точно и поэтично увидена и запечатлена русская природа. Есть в нем и много откровенно слабых страниц, лишенных жизни, иссушенных дидактикой. Особенно много их во второй половине романа».
Письмо вместе с рукописью было доставлено курьером на дачу к Пастернаку. И Борис, которому критика была как с гуся вода, совершает типичный для себя поступок: через неделю после получения этого ядовитого письма великодушно приглашает Федина на воскресный обед. Пришедшим в гости друзьям он объявил: «Я еще пригласил Константина Александровича [Федина] – так же чистосердечно и открыто, как и в прежние годы, – так что не удивляйтесь». Когда сосед пришел, Борис попросил его не упоминать о том, что роман отвергнут, и они сердечно обнялись.
К началу нового, 1957 года советские чиновники все больше стали переживать из-за того, что Фельтринелли отверг все требования и приказы вернуть рукопись. В попытке надавить на итальянского издателя Гослитиздат послал Фельтринелли письмо, ставя в известность, что роман будет опубликован в Советском Союзе в сентябре, и прося отложить итальянскую публикацию до этого времени. Фельтринелли примирительно ответил, что ему не трудно удовлетворить эту просьбу. Однако, как заметила Ольга, то, что письмо из Гослитиздата было попросту маневром для получения передышки, очевидно следует из указанной в нем даты.
7 января Пастернак подписал с Гослитиздатом договор. Ни он сам, ни Ольга не поверили редактору Анатолию Старостину, когда тот сказал о романе: «Я сделаю из этой вещи апофеоз русскому народу». Старостин был пешкой в игре, а договор – лишь уловкой, попыткой заставить Фельтринелли вернуть рукопись. Ясно одно: советские власти не хотели публикации романа – ни в России, ни за границей.
Под конец того года, 16 декабря, Борис писал другу: «Я не знаю, известно ли Вам, что около года тому назад Гослитиздат заключил договор со мной на издание книги, и если бы ее действительно выпустили в сокращенном и цензурованном виде, половины неудобств и неловкостей не существовало бы… Так в двух резко отличных видах выходило Толстовское «Воскресение» и множество других книг у нас и за границей до революции, и никто ничего не стыдился, и все спали спокойно, и стояли и не падали дома».
В середине февраля из-за напряжения, нараставшего вокруг попыток предотвратить публикацию, Борис заболел. Он страдал от мучительного недуга, который считали артритом колена правой ноги – той самой, которую он раздробил, упав в детстве с лошади. Вначале его лечили в московской больнице, а потом перевели в филиал Кремлевской больницы в Узком – там лечили видных советских функционеров, – и он не возвращался в Переделкино более четырех месяцев.
Той зимой Московский Художественный академический театр начал работать над новой постановкой «Марии Стюарт» Фридриха Шиллера – пьесой в стихах о последних днях Марии, королевы Шотландской. По заказу театра Пастернак сделал перевод этого произведения. До болезни он с удовольствием присутствовал на репетициях. Главную роль исполняла одна из ведущих московских актрис того времени, Алла Тарасова. 7 мая он писал Тарасовой из Кремлевской больницы: «12 марта я направлялся в город на одну из последних репетиций перед генеральной. Я уже видел Вас в нескольких отрывках, я довольно ясно представлял себе, каким откровением будет Ваша Стюарт в целом… И вдруг, сделав шаг с дачного крыльца, я вскрикнул от нестерпимой боли в том самом колене, которое в близком будущем я собирался преклонить перед Вами, и следующего шага я уже не был в состоянии сделать».
По словам Ольги, «боли были страшные, и ему казалось, что он умирает». (Тем не менее это не помешало ему продолжать работу над однотомником стихов в перерывах, когда боль утихала достаточно, чтобы он мог держать карандаш.) Опасаясь за свою жизнь и боясь, что никогда больше не увидит Ольгу, он написал ей из больницы девять писем:
Ночь с 1 на 2 апр.
«Я тебя непременно вызову, мне это надо… Я вызову тебя. Мне надо будет посмотреть на тебя в последний раз, благословить тебя на эту долгую жизнь во мне и без меня, на примирение со всеми, на заботу о них. Целую тебя. Но спасибо тебе за все бесконечное! Спасибо. Спасибо. Спасибо».
6 апреля 1957 г.
«Лялюша, дорогая… Ночь была кошмарная. Я не сомкнул глаз ни на минуту, извивался червем и не мог найти положения хоть сколько-нибудь терпимого. Нельзя, конечно, так. Мы вели себя как испорченные дети, я – идиот и негодяй, каким нет равного. Вот и заслуженная расплата. Прости меня, но что сказать мне. Боль в ноге, слабость, тошнота. Ты все-таки не представляешь, как мне плохо (не в смысле опасности, а страданья). Если мне во вторник будет лучше, я вызову тебя, но в таком сегодняшнем состоянии мне жизнь не мила, свет не мил и это немыслимо. Целую тебя. Не сердись на меня. Спасибо Ирочке за письмо».
[Без даты]
«Лялюша… Объясни маме и всем: я не боюсь умереть, а страшно этого хочу, и поскорее. Все более и более ухудшается и осложняется все: мертвеют все жизненные отправления, кроме двух: способности мучиться и способности не спать. И не нахожу себе места, где бы отдышаться. Этих мук не представляешь себе даже и ты».
Тотальная поглощенность Бориса собой поражает и приводит в возмущение. Как мог он подвергать сомнению способность Ольги представить себе муки, страдания и боль после того, как ее лишали сна на Лубянке, после всех мучительных лет в лагере?
Он завершает свое письмо так: «Успокойся. Не ходи сюда. Я опять вызову тебя неожиданно. Когда, не знаю. Целую. Ты ведь вчера видела! Без сил от мук».
Зинаида, которая ездила к Борису каждый день, расстроилась, когда во время одного из ее приездов в больницу кто-то из персонала спросил, кем она доводится писателю. Когда она предъявила свой паспорт, ей объяснили, что часом раньше приходила какая-то блондинка, которая тоже сказала, что она жена Пастернака.
К июлю Пастернак достаточно оправился, чтобы его перевели в санаторий «Узкое» в юго-западной части Подмосковья, где он проходил курс восстановительного лечения. До революции Узкое было поместьем братьев Трубецких, прославленных философов. Борис был знаком с их сыновьями еще по учебе в московской школе. Евгений Пастернак писал о визите его сводного брата Леонида:
«Мы встретились с отцом в Узком, куда его отослали после больницы. Вид его лица с черными кругами под глазами, его слабость и худоба потрясли нас. Но он постарался успокоить нас, говоря, что это просто реакция на пенициллин, и что теперь он чувствует себя намного лучше. Мы гуляли с ним по парку, и он рассказывал нам о Владимире Соловьеве, который жил здесь у Трубецких, и показывал комнату, в которой он умер. Узкое расположено среди полей; огромный город, такой знакомый с детства, виднелся в отдалении. В 1928 году отец привозил сюда мать, он очень любил этот дом и парк».
Борис вернулся в Переделкино в начале августа. Его друг Александр Гладков навестил его, и они отправились в долгую неспешную прогулку по лесу: «Помню все, как будто это было вчера», – писал Гладков об этой встрече:
«…и светло-серый пруд с лилово-розовым налетом, и насыпь с раскидистыми ветлами, огороженную низкими белыми с черной каемкой столбиками, и прекрасные старые липы, кедры и лиственницы в сохранившейся части парка, куда привел меня Б. Л., и его милое, так хорошо знакомое гудение.
И говорит он совсем по-прежнему, то есть стремительно набрасывает кучи фраз, сам себя перебивает, уклоняется в отступления, возвращается к прерванному со всей той кажущейся сбивчивостью речи, к которой нужно привыкнуть, чтобы понимать ее неуклонную последовательность. Он кажется взволнованным и желающим выговориться».
Они вдвоем гуляли и беседовали два часа. Точнее, в характерной для него манере ведения беседы, Пастернак говорил, а его спутник слушал. Поначалу Гладкову казалось, что Борис, должно быть, преувеличивает опасность своего положения: «Предчувствия ожидаемых гонений и бед в это прекрасное воскресное летнее утро в тихом Подмосковье представились мне чрезмерностью воображения. Через год и два месяца я понял, что не он был слишком насторожен, а я чрезмерно благодушен… По словам Б. Л., над ним нависла грозовая туча. Роман вскоре должен выйти в Италии».
Борис рассказывал, что в предшествующую пятницу он был вызван на встречу секретариата Союза писателей. Встреча должна была проходить за закрытыми дверями, рассказал он Гладкову, но поскольку Пастернак отказался приехать, они «обиделись» и «провели страшную резолюцию, обвиняющую» его. «Выяснилось вдруг, что у меня множество недругов, – признался Пастернак. – На этот раз мне будет плохо. Пришел мой черед. Вы же ничего не знаете. Тут все очень сложно: запутано много разных самолюбий, престижей, идет дуэль авторитетов. До самого романа им очень мало дела. Большинство занимающихся этим вопросом его и не читали. Кое-кто и рад бы замять – о нет, не из сочувствия ко мне, а из мещанской боязни уличного скандала, но это уже невозможно. Говорят, что меня на секретариате называли рекламистом, любящим шум и раздувающим скандал. О, если бы они знали, как это все чуждо и враждебно мне! Я всегда просыпаюсь в ужасе и тоске от самого себя, от несчастного своего характера, требующего полной свободы духовных поисков, и от этого неожиданного поворота в моей судьбе, доставляющего столько неприятностей близким».
Борис привел членов Союза писателей в ярость не только отказом присутствовать на этой встрече, но и тем, что вместо себя прислал Ольгу с запиской. Верная Борису, она преданно отвезла его довольно вызывающее послание Поликарпову и Суркову. В нем говорилось:
«Люди, нравственно разборчивые, никогда не бывают довольны собой, о многом сожалеют, во многом раскаиваются. Единственный повод, по которому мне не в чем раскаиваться в жизни, это роман. Я написал то, что думаю, и по сей день остаюсь при этих мыслях. Может быть, ошибка, что я не утаил его от других. Уверяю Вас, я бы его скрыл, если бы он был написан слабее. Но он-то оказался сильнее моих мечтаний, сила же дается свыше, и таким образом, дальнейшая судьба его не в моей воле».
Неудивительно, что разъяренный Поликарпов приказал, чтобы Ольга у него на глазах разорвала эту записку. Затем он потребовал, чтобы Пастернак и Ольга на следующий день приехали на встречу с ним и Сурковым. Эта встреча состоялась через два дня. Пастернаку было недвусмысленно объявлено, что он должен послать телеграмму Фельтринелли с требованием вернуть рукопись. Отказ сделать это мог привести к «очень неприятным последствиям».
Телеграмма была составлена Поликарповым и Сурковым, а Борис должен был ее подписать. Вот ее текст:
«Я начал переписывать рукопись своего романа «Доктор Живаго» и теперь убежден, что существующий вариант никоим образом нельзя считать законченной работой. Экземпляр рукописи, принадлежащий вам, – это предварительный черновик, требующий тщательного пересмотра. На мой взгляд, книгу в ее нынешней форме публиковать невозможно. Это было бы против моих правил, согласно которым можно публиковать чистовой вариант моей работы. Будьте добры вернуть на мой московский адрес рукопись моего романа «Доктор Живаго», незаменимую для моей работы».
Пастернаку дали два дня на подписание телеграммы, пригрозив, что иначе его ждет арест. Несмотря на значительное давление со стороны Ольги, которая обоснованно опасалась, что Борис подпишет себе смертный приговор, если не отошлет телеграмму, для болезненно гордого Пастернака это было бы равнозначно гибели его творческой честности.
Ольге снова пришлось опасаться за свою жизнь. Она отправилась повидаться с Д’Анджело, горя желанием заручиться его поддержкой и обещанием убедить Бориса, что он во что бы то ни стало должен подписать телеграмму на следующий день. «Это было нелегкое поручение, – вспоминал Д’Анджело. – Каждый, кто ближе знакомился с Пастернаком, знает, каким он был сердечным, отзывчивым, душевно тонким и широко мыслящим, но в то же время он вспомнит и о его гордом темпераменте, о его вспышках гнева и негодования». Пастернак отмел их уговоры, гневно крича Д’Анджело и Ольге, что ничто не дает им права требовать от него так поступить. Они явно не уважают его, бушевал он, и «обращаются с ним как с человеком без достоинства». И что должен думать Фельтринелли, которому он недавно писал, что публикация «Доктора Живаго» есть главная цель его жизни? Не сочтет ли тот его глупцом или трусом?
В конечном итоге Д’Анджело удалось успокоить и убедить Бориса, что отсылка телеграммы не будет означать для него потери лица в глазах Фельтринелли. В конце концов, Фельтринелли не поверит в подлинность телеграммы, поскольку она будет написана по-русски, в то время как Борис просил его принимать во внимание только послания, написанные по-французски. Кроме того, уже слишком поздно останавливать публикацию, поскольку у многих западных издателей есть фотокопии оригинальной рукописи и подписаны договоры на права издания за границей.
21 августа телеграмма была подписана и отослана. Поликарпов немедленно проинформировал об этом ЦК и предложил послать копию телеграммы руководству итальянской коммунистической партии, чтобы усилить давление на Фельтринелли с целью не допустить публикации. Но даже после того как один из высших функционеров итальянской компартии гневно размахивал этой телеграммой в миланском кабинете издателя, Фельтринелли отказался дать задний ход.
Во второй половине того дня Борис писал Ирине, которая была на отдыхе в Сухуми:
«Ирочка, золотая, ты написала остроумное, чудесное письмо маме, она сейчас его читала вслух, и мы восхищались. Здесь разразилась страшная гроза по моему поводу, но пока, слава создателю, мы неубиты молнией. Ввиду отсутствия тебя и твоей поддержки пришлось отказаться от неуступчивой позиции, которую я до сих пор занимал, и согласиться послать Ф. телеграмму с разными тормозящими просьбами. Громы были оглушительные, мама тебе все это расскажет по твоем приезде. Она высылает тебе некоторую толику денег, если у нее будет возможность, дошлет еще, а пока не расставайся с настроением твоего письма, не отказывай себе ни в чем и позволь поцеловать тебя на прощанье».
Ольга тоже приложила к письму Бориса свое, написанное, по словам Ирины, «в легкомысленном стиле». Ольга описывала встречу с Сурковым и Поликарповым, добавив, что только благодаря ее дипломатичности удалось удержать всю эту ситуацию под контролем: «Был и Боря и произнес речуги, какие хотел. Я ходила за ним с валерьянкой и камфарой, а он произносил… Сейчас у нас передых, а в самые трудные дни Боря трогательно говорил: «Вот Ирочки нет, а она бы меня поддержала», и причем серьезно».
Итальянская газета L’Unità сообщила, что на пресс-конференции в Милане 19 октября Сурков сказал: «Пастернак писал своему итальянскому издателю и просил его вернуть ему рукопись, чтобы он мог ее переработать. Как я прочитал вчера в «Курьере», а сегодня в «Эспресо», «Доктор Живаго», несмотря на это, будет опубликован против воли автора. Холодная война вмешивается в литературу. Если это есть свобода искусства в понимании Запада, то я должен сказать, что у нас на этот счет другое мнение».
Спустя несколько недель Борис написал своей сестре Лидии письмо по-английски, отослав его через Рим вместе с Серджо Д’Анджело. Странная ходульная форма письма была избрана намеренно. Пастернак предпочел писать по-английски, поскольку его русские письма нередко «терялись» на почте. Он нарочно сделал письмо путаным из-за «необходимости в анонимности содержания». Этот «ломаный язык», писал он позднее Лидии, был вынужденным. Несмотря на то что далее он просил ее «писать в обычной русской манере», она поняла, что его почту перехватывают и отслеживают.
«1 ноября 1957. Переделкино.
Моя дорогая, началась пропажа моих писем, причем особенно важных. Это письмо придет к тебе непрямыми, иностранными путями. Вот почему я пишу его по-английски.
Я надеюсь, что приближается исполнение моей тайной мечты – публикация романа за границей; сначала, к сожалению, в переводах, но когда-нибудь и в оригинале.
На меня здесь было недавно оказано давление с угрозами и запугиванием с тем, чтобы остановить появление романа в Европе. Меня вынудили подписать нелепые, ложные, выдуманные телеграммы и письма к своим издателям. Я их подписал в надежде, – которая не обманула меня, – что эти люди, в силу прозрачности столь неслыханно-низкой подделки, оставят без внимания лицемерные требования, – к счастью, они так именно и поступили. Мой успех будет либо трагическим, либо ничем не омраченным. В обоих случаях это радость и победа, и я не смог бы добиться этого в одиночку.
Здесь надо сказать о том участии и той роли, которую последние десять лет играет в моей жизни Ольга Всеволодовна Ивинская, Лара моего романа, перенесшая четыре года заключения (с 1949 года) только за то преступление, что была моим ближайшим другом. Она невообразимо много делает для меня. Она избавляет меня от досадной торговли с властями, принимая на себя все удары в этих столкновениях. Это единственная душа, с кем я обсуждаю, что такое бремя века, и то, что надо сделать, подумать, написать и т. д. Ее перевод из Рабиндраната Тагора ошибочно был приписан мне: это единственный случай, когда я не стал возражать против ошибки.
Зина – кроткая, запуганная, постоянно взывающая к сочувствию, по-детски тираническая и всегда готовая заплакать, создательница и хозяйка дома и сада, четырех времен года, наших воскресных приемов, семейной жизни и домашнего уклада – это не та женщина, которая способна страдать за другого или даже предать самое себя, чтобы что-то предупредить и терпеть.
Так идет жизнь, омрачаемая опасностью, жалостью и притворством, – неистощимая, непроницаемая и прекрасная.
Ты настолько понятлива, что догадаешься сама, чего касаться и чего не касаться в своем русском ответе по почте.
Со всей нежностью обнимаю тебя.
Твой Б».
На следующий день, 2 ноября, Пастернак написал Фельтринелли, благодаря его за приближающуюся итальянскую публикацию. Он выразил желание, чтобы это привело к серии переводов: «Но у нас вскоре будут итальянский «Живаго», французский, английский и немецкий «Живаго» – и, вероятно, однажды и географически далекий, но русский «Живаго»!»
10 ноября газета L’Espresso опубликовала первую серию выдержек из романа. То, что газета выбрала почти исключительно антисоветские фрагменты, отнюдь не случайно. 22 ноября вышло первое издание романа на итальянском языке под заглавием Il Dottor Zivago. Фельтринелли устроил великолепный банкет в миланском Hotel Continental. На гламурном торжестве в честь выхода книги присутствовал «весь Милан». Первый тираж – 6000 экземпляров – был распродан мгновенно. За ним последовали в течение одиннадцати дней еще две допечатки. Фельтринелли достиг своей цели. «Доктор Живаго» оказался скандальным бестселлером. Его победное шествие по миру началось.
Назад: VII Сказка
Дальше: IX Масло в огонь