Тишина. Запах пыли и сырости. Вот что такое Перекресток ночью. Я сидел возле кадки, в которой росло что-то обглоданное и пересохшее, трогал этот скелет растения и читал надписи, покрывавшие кадку сверху донизу. Кабан, Тополь, Гвоздь… Все клички незнакомые. Буквы почернели и выглядели, как полустертый орнамент. Но кое-что можно было разобрать.
Перекресток освещался двумя настенными лампами. Одна – с бордовым абажуром – освещала угол с телевизором. Вторая – с треснувшим синим плафоном – низенькое продавленное кресло у противоположной стены. А вся центральная часть – с диваном, полузасохшими растениями и мной – тонула в полумраке. Поэтому читал я почти на ощупь, воображая себя Слепым. Иногда с помощью зажигалки. Довольно бессмысленное занятие. Но лучше, чем ничего.
«Кистеперые рыбы вымерли не совсем», – озадачила меня очередная надпись. Сразу после нее некий Завр сообщал: «Ухожу тропой койотов». Куда – не уточнил. Наверное, тоже вымирать. Ниже было стихотворение. Посвященное девушке. «Твоим рукам, твоим ногам, тарам-парам-тарам-парам…» Стихотворение удивило меня сильнее, чем незнакомые клички. Жутко корявое, оно было посвящено какой-то конкретной девушке. Иначе автор не упоминал бы «дивные пегие косы». Я не совсем понял, что значит «пегие», но это явно был не тот цвет, которым принято восхищаться.
Мы с девушками общались мало. Вернее, вообще не общались. Хотя их корпус соединялся с нашим общей лестницей, насколько я знал, к ним никто никогда не поднимался. В своем корпусе они жили на третьем этаже, который в нашем занимали воспитатели. На втором располагался лазарет, а что было на первом, я не знал. Наверное, таинственный бассейн на вечном ремонте. Мы с девушками сталкивались только в кинозале на субботних сеансах. Они сидели отдельно и в разговоры не вступали. Во дворе гуляли только по территории, примыкавшей к их крыльцу. Я не знал, кто установил такие строгие правила, но догадывался, что не дирекция. Иначе они бы нарушались. А они не нарушались.
В стихотворении говорилось о каких-то переданных пластинках. О книге: «… что ты уронила на голову мне, чуть поведя плечом…» Уронить книгу кому-нибудь на голову можно только в библиотеке, стоя на стремянке. А девушки общей библиотекой не пользовались.
Чем дольше я думал, тем становилось интереснее. Вспомнилась сценка, которую я наблюдал однажды во дворе в первый месяц после поступления.
Красавица из третьей и девушка-колясница, чьей клички я не знал, играли в мяч. Это была самая странная игра на свете. Черноволосая, маленькая девушка с белым, будто фарфоровым личиком, бросала с крыльца теннисный мячик. Чуть погодя каким-то чудом (в роли неумелого чуда выступал Красавица) мячик залетал обратно на крыльцо. Правда, чаще Красавица его не добрасывал. Тогда девчонка съезжала вниз и отыскивала свою игрушку где-нибудь в кустах. За полчаса Красавица попал ей под ноги всего четыре раза, и то, по-моему, случайно, а она всякий раз улыбалась. Похоже было, что улыбается девушка собственным радостным мыслям, потому что ни она, ни Красавица друг на друга не смотрели. Только на мячик. Как будто он раз за разом возникал перед ними из потустороннего мира. Особенно хорошо это получалось у девушки. Красавица нет-нет да сбивался и начинал отслеживать мячик еще на чужой территории, но она… можно было бы снять потрясающую короткометражку с ее участием: «Девочка и мяч. Игра с невидимкой». Меня заворожило это зрелище. Тогда я еще не знал, что наблюдаю за влюбленными и что эта игра – максимум того, что они могут себе позволить. Мне просто показалось, что они не очень хорошо знакомы и стесняются друг друга.
Я вспоминал тот случай, когда появился Черный. Заспанный, хмурый, в пижамной рубашке на голое тело и незашнурованых кедах, которые он надел как тапочки, примяв задники. Он подошел, сильно прихрамывая, и поинтересовался, знаю ли я, который час.
Я не знал. Часов у меня, как и у любого в четвертой, не было. То есть у меня-то они как раз имелись, глубоко спрятанные на дне сумки.
– Без четверти двенадцать, – сказал Черный. – Скоро выключат коридорный свет, а у тебя, небось, нет фонарика. Все стены перецелуешь, пока доберешься до спальни.
– Я читаю стихи, – указал я на кадку. – Очень необычные. Про девушку. Не могу понять, кто их сочинил. Представь, здесь говорится, что она роняла на него, который все это пишет, книгу и передавала ему какие-то диски. Кто бы это мог быть, как ты думаешь?
Черный мельком взглянул на кадку.
– Это было семь лет назад, – сказал он равнодушно. – Прошлый выпуск. Видишь, почернело уже все.
– Ах вот оно что! Кабан, Тополь, Завр – все они из прошлого выпуска, – догадался я, немного разочарованный таким простым объяснением. – То-то я думаю, ни одной знакомой клички.
– Ты, по-моему, нашел единственное место, где сохранились их писульки. Это еще умудриться надо было, – проворчал Черный, опускаясь на диван. При этом он поморщился и осторожно вытянул ногу перед собой.
– В спальне так тихо. Какая-то она как не своя. Ты спал, а я, что ни трогал, почему-то получалось ужасно шумно, – попробовал я объяснить свое бегство.
– Ладно, – отмахнулся Черный. – Что я, не понимаю? Проснулся, как в гробу. Тишина, темень… слышно даже, как сердце стучит. Чуть не заорал с перепугу.
Представить, что такой тип, как Черный, может орать с перепугу было трудновато. Я засмеялся.
– Ага, – сказал Черный. – Не веришь.
Он достал из кармана пачку «Бонда» и закурил, а я ужасно удивился, потому что был уверен, что он некурящий.
– Вообще-то не курю, – подтвердил Черный. – Только когда совсем хреново. Как сегодня.
Курил он молча и сосредоточенно, как делал любое дело. Ел, пил, читал… В каждом действии Черного была основательность, каждое его действие как будто говорило: «Это делается вот так». Может, поэтому никто никогда не отрывал его ни от каких дел. Когда назрела необходимость в пепельнице, Черный так же сосредоточенно пошарил под диваном и извлек оттуда плоское медное блюдце в форме кленового листа. Старожилы иногда проделывали такие фокусы, вытаскивая разные предметы из самых неожиданных мест.
– Слушай, – сказал он, устанавливая листик на подлокотнике дивана, – все хочу спросить. Ты почему остался? Почему не поехал с ними?
Я задумался. Это было нелегко объяснить. Если честно, мне не хотелось оставлять Черного. После утреннего разговора со Сфинксом, когда я увидел, как на него смотрят, вернее, стараются не смотреть… что-то ужасно знакомое было во всем этом. Знакомое и неприятное.
– Не знаю, – ответил я. – Наверное, я еще слишком Фазан. Мне даже представить трудно, как это – явиться ночью в лазарет без разрешения. С припасами. Для меня это все равно, что взломать кабинет Акулы и вынести, например, его огнетушитель. Думаю, я был бы там совсем некстати. И не потому, что боюсь. Просто не понимаю, зачем.
Черный кивнул:
– Можешь не продолжать. Со мной то же самое. Я бы не пошел, не будь даже этой истории с Лордом. В таких случаях обычно остаешься за сторожа.
Мне показалось, что, несмотря на предстоящее выключение света, Черный не торопится уходить. Он как будто был не прочь побеседовать. Хотя, может, у него просто болела нога, и он давал себе передышку. Я решился рискнуть и спросить кое о чем, что мучило меня после разговора со Сфинксом.
– Черный, – сказал я, – о таком немного неудобно спрашивать, но отчего Сфинкс так тебя не любит?
Черный закашлялся.
– Извини, – быстро сказал я. – Просто мне показалось…
– Тебе не показалось, – перебил он. – И ты слабенько обозначил. Он меня не просто не любит. Он меня ненавидит. Но в принципе это тебя не касается, согласен?
– Извини, – опять пробормотал я. – Конечно, не касается.
Черный с отвращением смял окурок в пепельнице.
– Когда Сфинкс только попал в Дом, ему от меня доставалось. Девять лет прошло, но он не забыл. Злопамятный. Это сейчас он крутой, а тогда был балованный маменькин сыночек. Каждую ночь ревел в подушку и от Слепого ни на шаг. Бывают такие общие любимчики. Все с ними носятся, сопли утирают…
Я вспомнил фотографию из «Моби Дика». Без Сфинкса. Может, его тогда еще не было в Доме. А может, он где-то в другом месте, по выражению Черного, «ревел в подушку».
– Вот, – Черный убрал пепельницу обратно под диван, наткнулся там на что-то, вытащил розового резинового зайца и удивленно на него уставился. – О чем это я? Ах, да. Долгая история. Пока он не появился, все было нормально. А потом пошло наперекосяк. Сначала ему потребовалась отдельная комната. Потом отдельная компания. И чего бы ему ни хотелось, он это получал. У меня в его чертову комнату полстаи перебежало. Все, кого он приворожил своими улыбочками.
Черный вертел резинового зайца и смотрел на него задумчиво, как будто видел перед собой что-то совсем другое.
– С тех пор мы с ним друг друга не перевариваем. Глупо, конечно. Ты сейчас, небось, думаешь, какая чушь… взрослые дядьки носятся с детскими обидами. Только к тем обидам еще много чего прибавилось и все время прибавляется. Вот как сейчас с Лордом. Сфинкс ведет себя, как будто я его угробил. А ведь на самом-то деле я его спас. И ты думаешь, кто-то в этом признается? Как можно! Верно только то, что говорит Сфинкс. Он у нас самый умный, все остальные рядом не стояли.
– Он обаятельный, – осторожно высказался я.
– Видел бы ты его в девять лет, – фыркнул Черный. – Прямо светоч Дома. Улыбнется – все лежат в обмороке. Сейчас он уже не тот. Сварливый стал. Но кое-что осталось. Я вот удивился, что ты не помчался за ним в Могильник, высунув язык. Обычно он именно так на людей действует.
Мне было неприятно слушать то, что говорил Черный, но, с другой стороны, я сам напросился. И, может быть, кое в чем он был прав.
– Теперь Лорда увезут? – неловко сменил я тему.
Черный обтирал с зайца пыль и на меня не смотрел.
– Наверное. Я бы не поднимал вокруг этого столько шуму, но для здешних ничего хуже быть не может. Для них там, в Наружности, не жизнь. А я жду не дождусь выпуска. Я в этом смысле белая ворона.
Как заслуженная и измученная преследованиями белая ворона, я понимающе кивнул. Теперь я знал, чем Черный отличается от всех остальных.
– Понимаю, – сказал я. – Сам полгода был таким.
– Поэтому мне с тобой легко, – произнес Черный.
Я опять кивнул. Некоторое время мы сидели молча. Взаимопонимание между нами росло, и мы помалкивали, боясь его спугнуть. Не то чтобы я думал, будто Черный во всем прав. Но говорить с ним оказалось не в пример легче, чем со Сфинксом или Горбачом.
– Лорд нездоровый человек, – сказал вдруг Черный, видимо, решив высказать все, что у него наболело. – Пару лет назад пытался покончить с собой. Один раз, другой… Это Сфинкс его довел. Муштровал, как солдата на плацу. Ты вот удивляешься, как он здорово ползает, а видел бы, как Сфинкс его гонял. Шел сзади и наступал на ноги, как только он останавливался. Лорд так и ползал, визжа от злости. Плакал и полз, смотреть было тошно. А Сфинкс шел сзади и наступал на него.
Я даже зажмурился, представив то, о чем он говорил.
– Перестань, Черный, – попросил я. – Как-то это уже слишком!
– Конечно, – согласился Черный. – Лучше не знать. Лучше думать, что он душка. Очень удобно, если не хочешь выделяться.
Я промолчал. Я пытался смириться с образом садиста Сфинкса, со светлой улыбкой на лице топчущего чьи-то ноги. Даже представить такое было сложно. В то же время я понимал, что Черный не врет. И переварить это противоречие был просто не в состоянии.
– Извини, Черный, – сказал я наконец. – Не хотел тебя обрывать. Наверное, мне действительно надо знать такие вещи, чтобы лучше… разбираться, что к чему. Только нужно время, чтобы привыкнуть. К такой информации.
– Я не обиделся, – ответил Черный. – И не для того тебе все это рассказал, чтоб ты от Сфинкса шарахался. Я о другом. Лорд – псих. Больной псих. Отчасти всегда им был. Отчасти Сфинкс постарался. Его надо лечить. И когда Сфинкс закатывает мне истерику из-за того, что я, видите ли, повел себя с Лордом подло, меня просто смех разбирает. Но когда шесть человек, на глазах у которых происходило то, о чем я тебе рассказал – когда эти шестеро с ним соглашаются, мне уже не смешно. Понимаешь?
– Да.
Черный достал еще сигарету:
– Хочется, чтобы хоть кто-то в этом зоопарке меня понял. Хоть кто-то.
Он закурил. Руки с ободранными костяшками пальцев дрожали, и сигарета никак не попадала на пламя зажигалки.
Я сидел, оглушенный, разрываясь между жалостью и злостью. Я его понимал. Даже слишком хорошо. Но не хотел понимать. Это означало опять стать белой вороной. На сей раз в паре с Черным. А мне так хотелось быть полноценным членом стаи. Быть с ними, одним из них…
– Я понял тебя, Черный. Правда. Извини, если по мне этого не видно.
– Это ты меня извини. Не стоило, наверное, вот так сразу все на тебя вываливать.
Но он обрадовался, я это видел. И понял, что пропал. Хода назад больше не было. Я выбрал Черного.
Пока я пытался уговорить себя, что не так все страшно, Черный докурил, бросил окурок за диван и поднялся, стараясь не опираться на больную ногу.
– Поехали, – сказал он. – Теперь точно до темноты не успеем. – Розового зайца он спрятал в карман.
Мы не успели добраться даже до второй, когда свет погас. Два раза мигнул, и стало темно. Даже предупрежденный, я вздрогнул. Черный был прав: окажись я один в этой чернильной тьме, я просто застрял бы там, где она меня застала. Но у Черного был фонарик. Он отдал его мне, а сам толкал коляску.
Я ехал под впечатлением от нашего разговора и дорогу, должно быть, освещал не очень хорошо, потому что Черный в какой-то момент остановился и велел мне светить прямо, а не болтать фонариком во все стороны. Извинившись, я поднял фонарик выше.
Настенные росписи при его свете выглядели непривычно. Выплывали из темноты фрагментами, большая часть которых казалась незнакомой, хотя я проезжал мимо по несколько раз в день. Наткнувшись на белого быка, я даже ахнул от неожиданности. Черный понял и остановился, дав мне возможность осветить рисунок целиком.
Бык качался на тонких ногах-палочках, смотрел на нас человеческими глазами и грустил. Это был самый удивительный бык на свете. Написанный примитивно, в нарочито детском стиле, он просто убивал своей выразительностью.
– Какой… – прошептал я.
Черный шагнул вперед и поскреб стену там, где она облупилась, лишив быка половинки рога.
– Да, – сказал он. – Осыпается. Стервятник подмазал тут все эмульсией, поэтому он такой тусклый.
Сраженный образом Стервятника – хранителя настенных рисунков, я только промычал что-то в ответ. Все-таки Дом был очень странным местом, каждый день я в этом заново убеждался.
– Кто его написал?
Черный посмотрел озадаченно:
– Леопард, само собой. Все забываю, что ты здесь недавно. Его рисунки легко отличить. – Подумав, добавил:
– Леопард был вожаком второй. Года три тому назад. За два вожака до Рыжего.
Это он произнес нехотя, но я понял, что если начну расспрашивать, узнаю и подробности. Непривычно знать, что на любой вопрос последует четкий, вразумительный ответ. Без увиливания, шуточек, упоминаний Фазанов и экскурсов в историю Дома. Про себя я решил этим не злоупотреблять. И начал с того, что в тему исчезновения Леопарда углубляться не стал, тем более, ответ на этот вопрос крылся в тоне Черного и в том, что он уже сказал.
– Есть и другие, – рассказывал Черный на ходу. – Другие его рисунки. Почти все вокруг третьей. У второй было больше, но их зарисовали поверху. А «Бык» все равно самый лучший. Я его сфотографировал пару раз со вспышкой, но получилось не очень хорошо. Надо еще попробовать. Стены уже который год грозятся перекрасить. Тогда его уже не спасешь.
Возле нашей двери Черный повозился в карманах и достал ключ. Впервые увидев спальню запертой, я вдруг остро осознал, что мы с Черным действительно остались одни. Черный мучился с заедавшим ключом, я светил на дверь. По стене вдоль двери тянулись многократно повторяющиеся буквы «Р». Почти орнамент, но если приглядеться, то все-таки буква. Вспомнилось, что буква «Р» вообще попадается на стенах очень часто.
– А что означает это «Р»? – спросил я.
– Это наш воспитатель, – ответил Черный. – Ральф. Наш и третьей.
Такого воспитателя я не знал, и предположил, что его тоже нет в живых, как и Леопарда, рисовавшего на стенах. Численность покойников Дома росла с угрожающей быстротой, стоило только о чем-нибудь спросить. О чем-то, на первый взгляд, совершенно невинном.
– Он умер? – все же уточнил я.
– Нет, – Черный протолкнул меня в дверь и щелкнул выключателем, но свет в прихожей не загорелся. Чертыхнувшись, он подошел к выключателю и включил свет в спальне. Возвращаясь, споткнулся обо что-то и опять выругался.
– Дрянь какая! – выругался он, когда я въехал в спальню, щурясь от яркого света. – Проскочила, сволочь!
– Кто?
– Крыса! Еще одна! – Черный заглядывал под общую кровать без особой, как мне показалось, надежды там что-либо обнаружить. – Обо что я, по-твоему, споткнулся?
– Мало ли…
– Там, где вожак слепой, никаких «мало ли» не бывает, – Черный выпрямился, со стоном потирая ногу. – Ты хоть когда-нибудь видел здесь на полу что-нибудь лишнее? Последнее, обо что Слепой в своей жизни споткнулся, были сапоги Лэри. С тех пор эти сапоги ночуют с Лэри в одной постели.
Я хихикнул.
Черный посмотрел неодобрительно.
– Странный ты парень, – сказал он. – Это совсем не смешно.
Он помог мне перебраться на кровать и включил чайник. Я разгреб залежи, оставшиеся от Табаки – он собирался в Могильник, как на вечеринку, и вся забракованная одежда осталась валяться на кровати неряшливой грудой, – сел поудобнее и спросил у Черного, куда подевался воспитатель Ральф и почему его инициалы так часто фигурируют в качестве настенных росписей. На самом деле все это не особенно меня интересовало, просто хотелось заглушить оставивший неприятный осадок разговор о Сфинксе. Я боялся, что Черный может к нему вернуться. Но Черный не был расположен обсуждать воспитателей.
– Уехал, – только и сказал он. – Полгода назад. Собрал в один прекрасный день свои вещички и смотался. А почему его кличку пишут и рисуют, я не знаю. Может, кто-то соскучился.
По лицу Черного было ясно, что если кто и соскучился по таинственному Р Первому, то уж никак не он.
– Ага, – глубокомысленно пробормотал я.
Черный сел напротив и расставил на подносе чашки, заварочный чайник и сухари в пачке. Я подполз ближе. Передав мне чашку, он включил магнитофон. И хорошо сделал. Без музыки наше чаепитие стало бы совсем унылым. Оно и с музыкой получилось довольно грустным.
Ночью мне приснился странный сон. Я был в коридоре второго этажа. Таком же, как всегда, только посередине его надвое разделяло толстое стекло от пола до потолка. За этим стеклом были люди. Какие-то фигуры плавали там, как в бассейне, натыкаясь на стекло и прижимая к нему лица. Мне запомнились бледный парень с белоснежными волосами и в черных очках, длиннокосая девушка и уродливое темнолицее существо, летавшее вместе с коляской. Их было много, и все хотели войти. У некоторых были прозрачные крылья. С их стороны тоже горели настенные лампы, но как-то по-другому: светились изумрудно-зеленым, как громадные светлячки. Я смотрел на них с порога спальни.
Отодвинув мою коляску, из спальни вышел Лорд, засмеялся и бросил в стекло хрустальный шар. Шар ударился и отлетел, оставив трещину, которая расколола стекло до пола. Лорд вошел через нее, как за прозрачный театральный занавес, и стекло сомкнулось за его спиной, сделавшись целым. Помахав нам рукой, он пошел по зелено-светлячковому коридору. Как ходячий. Он не летел и не плыл, просто шел, а странные крылатые тени носились вокруг него и возвращались к стеклу, чтобы взглянуть на нас и сказать нам что-то, что мы не могли расслышать.
За моей спиной бегали и шептались. Потом Табаки и Слепой выволокли огромный чан с бурлящей, пузырящейся жидкостью, плеснули на стекло – и по нему расползлось уродливое пятно. Оно поползло, расширяясь во все стороны, с шипением, как что-то ядовитое, и превратилось в оплывающую букву «Р». Стекло под ней затрещало, все летавшие по ту сторону существа сгрудились с обратной стороны и начали по нему стучать, а с нашей стороны все попятились, оттаскивая и меня с коляской, треск и шипение становились все громче…
Я открыл глаза. И сразу понял, что меня разбудило. На ветру стучала незакрытая форточка, и стекло в ней звенело при каждом ударе. Черный, проснувшийся одновременно со мной, влез на подоконник, захлопнул ее и прикрутил ручку. Ветер был такой сильный, что стекла все равно продолжали тихо дребезжать. Черный вернулся на свою кровать, и я пересказал ему свой сон, пока он не забылся. Хотя, рассказывая, с удивлением понял, что мог бы и не спешить – все стояло перед глазами так же ярко, как в момент пробуждения. Черный обозвал мой сон маразмом. Голос у него был злой, и я пожалел, что мешаю ему спать.
Нас разбудил Сфинкс. Наверное, в половине шестого. Отворил дверь пинком и закричал:
– Едет всадник бледный на бледном коне! Грядет туча саранчиная, гремят костями покойники! Смотрите, что делается! – он подбежал к окну. – Туман, серый, как мышиная спинка! Сотни мышиных спин подбираются ближе и ближе! Скоро совсем не останется земли – один туман в серых одежках. Он начал подползать к нам еще ночью. Смотрите, пока есть возможность что-то увидеть!
«Как пьяный», – подумал я, зарываясь в подушку. Сфинкс оставил туман в покое, влез на спинку кровати и, обернув ноги вокруг прутьев, уставился на меня. Совершенно психованными глазами в черных кругах. Я довольно бодро спросил, как поживает Лорд.
– Как любимый бурундук святого Франциска, – ответил Сфинкс, хихикнув.
– Сфинкс. Мы, между прочим, спим, – прошелестел Черный.
– Конечно, а туман тем временем подползает!
– Ну и пусть себе ползет на здоровье.
– Ты думаешь? Ну ладно. Я предупредил.
Табаки выгрузился на кровать, переполз через меня и приступил к строительству ночного гнезда. Горбач с Нанеттой в охапке взобрался к себе. Македонский включил кофеварку. Лэри запихал Толстого в его ящик, уронив при этом какую-то бутыль и споткнувшись о тумбочку.
– Боже мой! – простонал Черный, водружая на голову подушку.
– Не упоминай имя божье всуе, ты, мерзкий человек.
Сфинкс еще какое-то время глазел на меня, качая головой, потом сполз на кровать и отключился, как перегоревшая лампочка. Табаки не поленился – вылез, укрыл его, обнюхал и довольный вернулся в свое подушечное гнездо.
Когда через два часа началась утренняя церемония одевания, Сфинкса добудиться не смогли. На похлопывания и призывы он не реагировал, на встряхивание зарычал, что сейчас откусит кому-нибудь голову, и Горбач оставил его в покое.
Утро было мерзкое. Серое, насквозь промозглое, как скользкая шляпка какого-нибудь гриба. Дверные ручки в такие дни кажутся слишком твердыми, любая пища царапает нёбо, жаворонки безобразно активны и не дают спокойно понежиться в постели, а совы всем недовольны и огрызаются на каждое слово. Сфинкс, первый среди безобразно активных жаворонков, в это утро заглох, и его место по части террора занял Горбач. Он носился, как настоящий псих, кукарекал, звенел колокольчиком, свистел флейтой, тыкал в спящих ножками стульев и забрасывал их одеждой.
Лэри, ахая и постанывая, свесил со своей полки ноги в дырявых носках. Табаки что-то жевал, капая на одеяло. Слепой в ядовито-зеленой майке курил в форточку. Я зарывался под одеяло все глубже, понимая, что заснуть все равно не дадут.
«О-о, дорогааяя… Пожалуйста, доверься мне», – надрывался магнитофон. Табаки подпевал петушиным голосом прямо мне в ухо. Чтобы не промахнуться, он приподнял одеяло. Пришлось вылезать.
Разворачивая коляску возле окна, я посмотрел наружу. Сетки забора не было видно. Исчезли дома и улицы. Стало совсем тихо. Даже родичи Нанетты попрятались. Слепой повернул ко мне острое лицо. Муть в его серых глазах была очень похожа на ту, что стояла за окном.
– Мышиные спинки? – спросил он.
– Скорее, огромные комья ваты, – сказал я. – Или облака.
Он кивнул и отвернулся.
За завтраком мы пили кипяченую воду, якобы спасающую от простуд. Очередная причуда дирекции. После завтрака не было ни музыки, ни карт – все легли досыпать. Теперь уже и двор исчез, а серые облака (или мышиные спинки?) подползли к самым окнам.
Лорда привезли после обеда.
– Везут, – сообщил Лэри, врываясь с топотом, как дикий мустанг. – Эти все… Акула и прочие…
Прочими оказались два краснолицых Ящика и, почему-то, Гомер.
Они вкатили Лорда, усадили на кровать и столпились вокруг. Лорд был сонный и хмурый, в лазаретной пижаме из тех, что стирают лица и фигуры, делая всех одинаково жалкими. Македонский достал из шкафа его одежду. Пока Лорд переодевался, директорская свита стояла вокруг, глазея.
– Товарищи все же, могли бы помочь, – сказал Гомер.
– Я в этом не нуждаюсь, – отрезал Лорд, ввинчиваясь в джинсы.
– Какой нервный мальчик! – поразился Гомер. – Нервный и грубый.
– Если бы только нервный, – откликнулся Акула. Он рыскал глазами по комнате, высматривая, как мне показалось, что-нибудь криминальное, но на виду каким-то чудом не было даже пепельниц, так что он зря напрягался.
– Полчаса на сборы, – сказал он. – И чтобы без фокусов. Ничего не оставляй, больше ты сюда не вернешься.
– А идите вы в жопу, – ответил Лорд.
Гомер закатил глаза и, вроде бы, даже перестал дышать. Табаки хихикнул. Акула развернулся в нашу сторону так яростно, что я отшатнулся.
– Еще один звук, и кое-кто из вас пожалеет, что родился на свет! – прошипел он.
Больше никаких звуков никто не издавал. Гомер ушел, так и не придя в себя от потрясения, а Акула остался наблюдать, как Горбач с Македонским пакуют вещи Лорда. Вещи уместились в двух сумках. Их унес один из Ящиков. Лорд перебрался в коляску и посмотрел на нас. За все время он не произнес ни слова, если не считать сказанного Акуле. Сдержись он, может, Акула и дал бы нам попрощаться без свидетелей. Второй Ящик ухватился за ручки коляски, и Македонский зачем-то положил Лорду на колени куртку Горбача. Тяжелую, кожаную куртку, когда-то черную, а теперь черно-белую, потому что сначала она истерлась до белизны, а потом снова почернела от грязи. Это разрисованное, увешанное значками чудовище называли шкурой динозавра, и Табаки уверял, что она пуленепробиваема, как бронежилет. Но Лорд шкуре обрадовался.
– Спасибо, – сказал он, глядя на Горбача. И тут все будто с цепи сорвались. Ящику пришлось отойти.
Уехал Лорд похожим на пугало. В свитере Македонского – участнике многих уборок, в самой безумной из жилеток Табаки, с ремнем Лэри, украшенным пряжкой в виде обезьяньей головы, в черной беспалой перчатке Сфинкса на левой руке, с ракушкой Слепого на шее, с пером Нанетты за ухом и слюнявчиком Толстого в кармане. Мне нечего было ему дать, кроме сигарет, и я отдал пачку, а потом вспомнил про амулет, якобы со скорлупой василиска, и отдал его тоже.
Провожать Лорда никто не вышел.
Жара обрушилась на Дом, а вместе с жарой – волейбольная лихорадка и каникулы. Обитатели Дома переселились во двор, бросив Дом, как надоевшую скорлупу, вылупились на солнце – все, кто мог ходить и ездить, кричать и размахивать руками, не говоря уже о тех, кто мог бегать и бить по мячу. В Доме обедали, завтракали, ужинали и спали, но центром общественной жизни стал двор, гордо отпраздновавший открытие волейбольного сезона.
Площадку перегородили сеткой, окружили стульями и скамейками. С раннего утра их отмечали предупреждающими знаками, а после завтрака во дворе уже негде было ни сесть, ни укрыться от солнца. Над почетными зрительскими местами натянули тент, над менее почетными повтыкали зонтики.
Сразу после завтрака ходячие мальчишки бросались занимать места на ящиках. Свора Хламовника, певчие Птичника, бедняги из Проклятой комнаты. Иногда они даже дрались за лучшие места. Младшие колясники приезжали позже, со старшими, зная, что воспитатели позаботятся, чтобы им было где разместиться. У ходячих таких привилегий не было, поэтому они сражались за каждый ящик. Хотя, как только начиналась игра, их прогоняли за водой, лимонадом или сигаретами, и, вернувшись, они обнаруживали, что их места заняты. Приходилось устраиваться на земле, откуда их тоже скоро сгоняли, потому что у кого-то от криков пересыхало горло, кто-то слеп без солнечных очков, и почти все умирали от жажды. В течение игры младшие ходячие только и делали, что носились взад и вперед с поручениями. Как ни странно, им это даже нравилось. Им нравилось все, что имело отношение к развлечениям старших. Солнце, мяч, взмывающий к небесам, черные очки на каждом лице и атмосфера крикливого безумия.
Чумные Дохляки появлялись во дворе позже всех. Им доставались самые плохие, дальние места, но это их не огорчало. Меньше всего Дохляков интересовала игра и те старшие, которые в компании самых бодрых воспитателей носились по площадке. У них были свои развлечения. Слепой тренировался угадывать ход игры по крикам окружающих. Красавица грыз ногти и мечтал поймать мяч, если он залетит в их края. Фокусник слушал аплодисменты и свист зрителей и представлял себя на сцене. Кузнечик разглядывал старших.
Маврийцы и Череписты поделили двор пополам. Водоразделом между ними стали места воспитателей под почетным тентом. Там сидел и Лось.
– Я слишком стар для таких вещей, – ответил Лось Кузнечику на вопрос, почему он не играет, как Щепка и Черный Ральф.
Место Мавра было неприкосновенно. Его можно было узнать по большому цветастому зонту. Мавр появлялся во дворе в сопровождении свиты из пяти человек. Толкальщик-телохранитель. Девушка с мухобойкой. Девушка с вязаной накидкой. Девушка с двумя термосами. Резчик колбасы. Мавр помещался под зонт. Девушки – на стулья вокруг зонта. Толкальщик-телохранитель Гвоздь застывал позади коляски. Резчик колбасы (сменная должность) садился на коврик у ног Мавра. Больше всего это напоминало выезд туземного царька за пределы родной деревни. Кузнечику всегда хотелось, чтобы кто-нибудь еще сел рядом и постучал в барабан, а девушки погремели трещотками. Тогда иллюзия была бы полной.
В противоположном углу двора располагались люди Черепа. Прислуги у них не водилось. Череп сидел на простой скамейке, пренебрегая тентом, и никто бы и не угадал, что он здесь главный, если бы об этом и так не знали все.
Смотревшему на него Кузнечику казалось, что Черепа окружает невидимое сияние. Оно было неразличимо глазу, но выделяло Черепа, делая ярче. Как в кино. И то, что он сидел, затерянный среди простых смертных, только усиливало это впечатление. Солнце жгло его, и с каждым днем он становился бронзовее и краше. Потом, правда, начал облезать. Но издали этого не было заметно.
Рядом с Черепом, но под зонтом, сидел Хромой в зеленом пиджаке, с попугаем Деткой на плече. Он почти не смотрел игру, похоже, она его не интересовала. Зато попугай смотрел за двоих, нервничал и выдергивал перья из собственной груди. На третий день голое место было с монетку, а через неделю – с ладонь, и Кузнечику очень хотелось знать, чем это закончится. Оголится попугай целиком или что-то на нем все же останется? Детка остановился, выщипав все перья на брюхе.
Седой во двор не спускался. Он не мог находиться под ярким солнцем. Зато здесь бывала Ведьма – крестная Кузнечика, та, чей взгляд мог сглазить любого до конца жизни. Взгляд этот было непросто поймать. Ведьма носила черную шляпу с широкими полями, из-под которых виднелся только рот. Но ее все равно сторонились. К таинственным способностям Ведьмы относились с опаской.
Кузнечик смотрел на старших, пока от солнца и криков на него не нападала сонливость. Тогда он закрывал глаза и вместе с ящиком и сидевшим рядом Слепым уплывал в синее море. Двор превращался в пляж, болельщики – в крикливых чаек, а среди песчаных обрывов и сказочных пальм вырастал призрак «того Дома», который становился все ближе с каждым проходящим днем.
За две недели волейбольной лихорадки население Дома почернело, обгорело на солнце и приобрело дикарский вид. Воспитатели слонялись по коридорам в майках с легкомысленными надписями. Директор в порыве свободолюбия отгородился от мира, перерезав в своем кабинете телефонные провода. В воздухе – Кузнечик ощущал это как общую нервозность – повисло ожидание скорого отъезда.
Потом наступил день, когда в холле на доске объявлений появилась скромная бумажка с датой отъезда, назначенной через неделю, и предупреждение: «Не более одной сумки на человека». С волейболом тут же покончили. Объявление об одной сумке делалось каждый год, традиционно воспринимаясь жителями дома как личное оскорбление и ущемление исконных прав. С ущемлением полагалось бороться. И с ним боролись. Старшие – приобретая сумки размером с чемодан. Младшие – нашивая на свои дополнительные карманы и резинки-держалки. Дополнительные карманы держались кое-как, выглядели уродливо и почти ничего в себя не вмещали. Поэтому и в Хламовнике, и в Чумной комнатах с утра до ночи паковались и распаковывались, проверяя, сколько всего можно запихнуть в сумки до того, как они треснут по швам.
Это было нервное и волнующее занятие. Одежду укорачивали ножницами, ботинкам выламывали носы; прятали и перепрятывали то, что невозможно было взять с собой; сидели на сумках, сплющивая все, что туда уже влезло, потому что нужно было, чтобы влезло что-то еще. Слон хотел взять горшок с бегонией, Красавица – соковыжималку, Волк – гитару, Горбач – хомяка, а для полезных вещей, которые, как считал Вонючка, могли пригодиться ему в дороге, не хватило бы и десяти чемоданов. Кузнечик слонялся среди разбросанных вещей и сочувствовал всем по очереди. Иногда пытался помогать, но быстро понял, что его способы укладки сумок не годятся никому, кроме него самого. Его майки, шорты и носки составили жалкую кучку белья, которая не заняла и полсумки, а дальше ее набивали Горбач и Вонючка, которым не хватило своих.
Слепой не укладывал вещи. Он, как всегда, никуда не собирался, потому что в Доме оставался Лось, и слушал причитания мальчишек с холодной усмешкой. Стесняясь своего безделья, утомленный суматохой, царившей в спальне, Кузнечик убегал в коридор, но и коридор был заражен общим безумием. Там испытывались роликовые коньки и прогулочные коляски, проводились пробные надувания резиновых лодок и матрасов и даже разбивались палатки, непонятно зачем нужные там, где заведомо будет крыша над головой.
В настенном календаре жирными штрихами перечеркивались дни. Жители Хламовника щеголяли в ластах и подводных масках.
Кузнечик убегал к Лосю, но и у Лося висел календарь, а воспитатели тоже собирались и укладывались, ограниченные одной сумкой, и суета их сборов выплескивалась в коридор. Кузнечик спускался во двор. Там, спиной к Дому, можно было посидеть спокойно, и послушать море – шуршание набегающих волн и шелест далеких мандариновых деревьев. Груды покинутых ящиков и перевернутых стульев – следы волейбольной эпопеи – действовали на него угнетающе, и на них он старался не смотреть.
За сутки до отъезда Дом успокоился. Сумки, каждая с инициалами своего хозяина, были уложены и спрятаны под кровати. Горбач достроил дорожный дом для хомяка. Волк выпросил разрешение на гитару. Вонючка спрятал все, что не мог взять с собой, в недоступных местах. Слон согласился расстаться с бегонией. Теперь все только ждали.
Ночью у Волка заболела спина. Утром она разболелась сильнее. В Чумной появились Пауки. Над Волком замаячил призрак Могильника, страх перед которым пересилил желание увидеть море, так что весь предотъездный день Волк послушно пролежал в кровати, как ему было велено.
Лось приходил с утешениями и подарками, лазаретные сестры – с проверками и туманными угрозами. Разрешение на гитару Волк передал Фокуснику вместе с гитарой. Красавице пообещал заботиться о соковыжималке, Слону – поливать бегонию. Черный карандаш вычеркнул в календаре еще один день. Ночью не спал никто. Из окна доносились крики и смех старших. Из-за стены – рев Хламовника, репетировавшего походную песню. Дохляки сидели у выдуманного костра и рассказывали истории об утопленниках и медузьих ожогах. Предполагалось, что Волка это хоть как-то утешит. Волк делал вид, что его это утешает.
Кузнечик спустился в уже очищенный от стульев и ящиков двор, в последний раз сел спиной к Дому и прислушался к шуршанию волн и шелесту мандариновых деревьев, к скрипу «того Дома». Только теперь все эти звуки не приближались, а удалялись, делаясь все более тихими. Он прислушивался, пока они не исчезли в необозримой дали, затем встал и бегом вернулся в Дом, потому что вдруг испугался темноты.
Ранним утром, в час, когда двор обычно пустовал и только начинали хлопать оконные ставни, Кузнечик стоял вместе со всеми у крыльца в ожидании автобусов. Он ежился от утренней прохлады, моргал заспанными глазами и не садился, чтобы не заснуть. Колясники кутались в куртки и демонстративно покашливали. Ходячие курили, нетерпеливо поглядывая на часы. Сумки аккуратной горкой возвышались под стеной. Младшим девочкам разрешили на них садиться, и две из них даже успели заснуть, привалившись кудрявыми головами к раздутым сумчатым бокам. Воспитательницы возились с младшими колясниками, раздавая таблетки тем, кого мутит от езды, и бумажные пакеты тем, кому таблетки не помогают. Было очень тихо. Почти все жители Дома находились во дворе, и тишина казалась неестественной и неприятной.
«Это потому что накануне ночью почти никто не спал, – подумал Кузнечик. – И еще потому, что мы наконец дождались этого дня».
У старших были часы, а у младших не было, поэтому они то и дело спрашивали время у старших. Старшие вяло огрызались. Нахохлившийся в коляске Вонючка не сводил глаз со своей сумки. Горбач зевал и высматривал в Наружности знакомых собак. Собаки, в этот час перекапывавшие мусорные баки, не появлялись.
Спортсмен со связкой удочек на плече бродил по двору. Зануда и Плакса, раздирая рты зевотой, таскались за ним по пятам. Кузнечик вздыхал и боролся со сном.
Дружный вопль заставил его вздрогнуть. Сидевшие на ступеньках вскочили и замахали руками. В распахнутые ворота въехал первый автобус. Бело-синий, похожий на большую конфету. Горбач и Кузнечик вместе со всеми закричали:
– Ура! – и ринулись на приступ.
Их немедленно оттеснили обратно к крыльцу.
– Это для колясников, – шепнул Горбач Кузнечику. – Первый всегда бывает для них.
– Чего же ты побежал? – возмутился Кузнечик.
– Не знаю, – радостно признался Горбач. – Как-то побежалось.
Директор влез на подножку автобуса.
– Объявляется посадка для женщин и детей! – прокричал он в толпу грозно распушив бороду. – Прошу пропустить дам и малолетних в колясках!
Вонючка захихикал. В автобус начали сажать девушек-колясниц и младших колясников. Их вкатывали по подножке и рассаживали внутри, потом заносили их сумки, а коляски складывали и грузили в багажное отделение.
Длилось это так долго, что Кузнечику надоело смотреть. Горбач отошел попрощаться с Вонючкой, до которого дошла очередь. Сиамцы тайком подбирали за старшими окурки. Приехал второй автобус, а сразу за ним – третий, и началось столпотворение. Младшие метались со своими сумками под ногами у старших и лезли во все щели. Люди Мавра и Черепа разделились на два автобуса. Четвертый, застрявший в воротах, оказался смешанным и в него никто не хотел садиться. Воспитатели кричали и убеждали. Директор бегал между автобусами, уговаривая старших не валять дурака. Кузнечик влез в автобус Маврийцев, потолкался там и спустился, чтобы тут же забраться в смешанный автобус. Из смешанного автобуса он перешел в автобус людей Черепа, где оставил свою сумку. Он вертелся среди Хламовных, Певчих и Проклятых, громко окликал Чумных Дохляков, переходил с одного сиденья на другое и наконец, убедившись, что никто не сможет с уверенностью сказать, в какой из автобусов он сел, обошел тот, что стоял ближе всех к деревьям, и спрятался за ним, присев на корточки.
Дрожа от волнения, он ждал, что его вот-вот кто-нибудь позовет. Кто-нибудь, кто заметил его маневр. Но шум и погрузка продолжались, и никто не заглядывал за автобус в поисках одного из Чумных Дохляков. Пригнувшись, Кузнечик перебежал от автобуса к ближайшему дереву. Дерево оказалось плохим укрытием. Он не стал за ним задерживаться и перебрался за собачью будку. А вот это было самое надежное укрытие во дворе. Там он сел на корточки, прижался к шершавым доскам и затаился. Собака, занятая облаиванием уезжающих, рванулась его понюхать, но тут же отвлеклась обратно на автобусы. Кузнечик вздохнул с облегчением. Сидя на земле, ему от собачьих восторгов отбиваться не приходилось. Не удержавшись, он выглянул посмотреть.
Кучи сумок, сваленные под стеной, исчезли. Никого из младших не было видно. Воспитатели толпились у дверей смешанного автобуса. Кузнечик убрал голову и больше не высовывался, боясь, что его заметят из окон. Он слышал, как за воспитателями захлопнулась дверь, как первый автобус заурчал и поехал – а за ним и остальные три – как грохнули ворота, как гудение автобусов удалилось и, наконец, смолкло совсем. Все это сопровождалось собачьим лаем.
Когда все стихло, Кузнечик еще немного посидел в укрытии, успокаиваясь. Задуманное осуществилось. Теперь уже ничего нельзя было изменить. Последний автобус увез с собой Чумных Дохляков, море и миллион интересных игр, придуманных еще весной. Отказаться от всего этого было трудно, но до самой последней минуты он и не надеялся остаться. Просто знал, что должен попробовать.
Собачий нос зарылся ему в волосы, когти заскребли по плечам. Отпихнув собаку, он вскочил и выбежал из-за будки. После царившей в нем суматохи двор казался особенно пустым. Места, где стояли автобусы, можно было с точностью вычислить по окуркам, обгорелым спичкам, конфетным оберткам и прочему мусору, очертившему на земле три больших прямоугольника. Зачем-то обойдя их, Кузнечик взбежал по ступенькам и вошел в Дом. Там он услышал тишину.
Бархатную, жаркую тишину, о которой он с прошлого лета успел позабыть, словно ее и не было. Тишина давила и обволакивала. За считанные минуты она затопила Дом целиком, от подвалов до крыши, и он как будто сделался больше, заполненный ею.
Кузнечик шел быстро, вдруг испугавшись, что остался совсем один. Он знал, что это не так, но не мог подавить глупый детский страх перед пустотой и безмолвием. Коридор пах старшими, их сборами и спешкой.
Скоро этот запах исчезнет, уборщицы выметут его вместе с мусором и вытравят мастикой, комнаты станут голыми и безликими, какими он увидел их в первый раз. Ускорив шаг, он почти вбежал в Чумную комнату. Она была пуста. Кровать Волка стояла застеленная. Кузнечик присел на нее, стряхнул с кед песок и постарался не пугаться. То, что Волка не было в спальне, еще не означало, что его нет нигде. Слепой тоже должен был где-то быть. Тут Кузнечик вспомнил прошлое лето и сразу понял, где его искать. Там, где Лось. А Лось прошлый летом жил в кабинете директора…
Кузнечик побежал обратно в коридор и бросился к директорскому кабинету. Пнул дверь – и сразу их увидел. Волка, Лося и Слепого. Они сидели в ряд на подоконнике и совсем не удивились его появлению. Как будто знали, что он придет. Волк улыбнулся, а Лось еле заметно кивнул, одобряя его выбор. Подвинувшись, они освободили ему место. Кузнечик втиснулся между ними и почувствовал себя счастливым. И еще он вдруг понял, что это лето будет замечательным.
Оно и было замечательным. И розово-золотые утра, и теплые дожди, и запахи, витавшие в зашторенных комнатах. И птица.
Они увидели ее однажды на спинке скамейки под дубом. Красивую и яркую, как игрушка, полосатую, с оранжевым хохолком и кривым клювом. Все лето было, как та птица.
Лось вывозил их за город на Жуке. Жук был машиной, как будто собранной из десятка других машин, причем таких, которым место на свалке. Он пропускал дождь и ветер, уставал от долгих прогулок, а на крутых поворотах терял детали своего таинственного организма. Жук любил выбирать маршрут сам, и ему подчинялись. В противном случае мотор глох, а Жук застревал в самых неподходящих местах. И оставался недвижим до тех пор, пока ему не предоставляли свободу действий.
Но где бы ни застрял Жук, их это не расстраивало. Они грелись на солнце, исследовали придорожные лужи, завтракали бутербродами и никогда не возвращались в Дом с пустыми руками. В русле одного обмелевшего ручья Слепой откопал длинный подсвечник, позеленевший от старости. Кузнечик нашел на свалке колоду карт с голыми женщинами, которую Лось сразу выбросил. Волк то и дело притаскивал откуда-то насекомых устрашающего вида. Лось однажды нашел лупу в кожаном футляре. Вечерами они пили чай на балконе директорского кабинета и рассказывали друг другу страшные истории. А с одной прогулки они не вернулись к ужину. Жук закапризничал, и пришлось заночевать в нем с остатками бутербродов и бутылкой воды. В эту ночь рассказы были о жертвах кораблекрушений и о заблудившихся в пустынях. Воду выдавали маленькими порциями. Слепой слышал хохот гиен, а Волк уверял всех, что видит мираж с тремя пальмами и колодцем.
С другой прогулки они вернулись впятером. Толстый белый щенок плебейских кровей стал их лучшей находкой. Находка – щенок оказался девочкой – была безнадежно беспородна и безнадежно невоспитанна. Брюки мальчишек покрылись жирными пятнами и белыми волосками. Ножки директорского стола приобрели покусанный и замусоленный вид. Лось выстругал для Находки жевальные палочки. Они валялись повсюду и собака грызла их с упоением, не забывая при этом о ножках директорского стола, ботинках Лося и щиколотках мальчишек.
Несколько раз они ночевали на крыше в спальных мешках. Лось рассказывал о созвездиях. Они брали с собой фонарики, термос и одеяла, а один раз взяли и Находку, которая скучала без них и жалобно выла в пустом кабинете. На крыше Находку привязали к каминной трубе, но это понравилось ей еще меньше, чем одиночество внизу.
Еще был запуск воздушного змея – желто-лилового с раскосыми глазами. Он повис над двором, таинственно улыбаясь и трепеща хвостом, а они по очереди держали его за нитку, наблюдая, как от порывов ветра меняется выражение китайского лица. Был обед по рецептам австралийских аборигенов. Огонь для него пытались добыть трением палочек, но получили с помощью зажигалки. Еда получилась ужасной, как следовало ожидать, но аборигены были невзыскательны и остались довольны. Тогда же прилетела та странная птица и принесла с собой трехдневный дождь и запахи осени. Жука пришлось спрятать в гараж, а лапы Находки мыть после каждой прогулки.
Когда наконец вернулся серодомный народ – взбудораженный, загорелый, переполненный впечатлениями и рассказами, – они встретили их с сожалением. Потому что лето кончилось, и все они, кроме взрослого, знали, что второго такого лета уже не будет.
Старшие и младшие, воспитатели и няньки заполнили Дом так быстро и привычно, будто и не уезжали. Директорский кабинет перестал быть самым интересным местом в мире и превратился в… директорский кабинет – место паломничества учителей и воспитателей, телефонных звонков и ответов на них. В то, чем и полагалось быть директорскому кабинету. Находка отправилась во двор. Раскосого змея несколько раз запустили, потом забросили на чердак и забыли. Чудесная птица и трехдневный дождь никого не заинтересовали. Стены Чумной комнаты украсились связками ракушек и лесных орехов.