Книга: Вся жизнь
Назад: ***
Дальше: ***

***

По возвращении домой Андреас Эггер первое время жил в деревянном сарайчике позади недавно построенной школы – с одобрения бургомистра это помещение ему выделила община. Бургомистр отказался от нацистских идей, и теперь на фасадах домов вместо флагов со свастикой висели горшки с геранью, да и вообще в деревне многое поменялось. Улицы стали шире. То и дело, по нескольку раз в день, за окном начинали тарахтеть автомобили, причем все реже встречались старые грузовики с дизельными чудищами-моторами, испускающими едкий дым. Сверкающие всеми красками машины со свистом влетали в долину, останавливаясь на деревенской площади, чтобы высадить отпускников, путешественников и лыжников. Многие крестьяне сдавали им комнаты, а свинарники и курятники опустели. Вместо животных там теперь находились лыжи и лыжные палки, пахло воском, а не навозом и не птичьим пометом, как прежде. У «Золотой серны» появился конкурент. Изо дня в день трактирщик поносил на чем свет стоит только что открывшуюся гостиницу «У Миттерхофера», щеголявшую на противоположной стороне улицы фасадом цвета нежной зелени и блестящей вывеской «Добро пожаловать!» над входом. Хозяин «Золотой серны» ненавидел старика Миттерхофера. Он не понимал, как это крестьянину вдруг пришла в голову идея отставить в уголок навозные вилы и поселить у себя туристов вместо скотины.
– Крестьянин есть крестьянин, трактирщиком ему не стать! – заявлял он.
Хотя в глубине души и ему пришлось признать, что конкуренция его делу ничуть не повредила, даже наоборот. Старик трактирщик, страдавший рассеянностью, умер в конце шестидесятых, но единственная дочь его, помимо «Золотой серны», унаследовала еще три гостиницы, несколько гектаров земли, кегельбан в бывшей конюшне Лоидольта и доли в двух горнолыжных подъемниках, что превратило незамужнюю и слегка закоснелую женщину далеко за сорок в одну из самых завидных невест долины.
Перемены Эггер принял с безмолвным удивлением. По ночам он слышал скрежет металлических опор, стоявших вдалеке, на склонах, которые теперь назывались «трассами скоростного спуска», а по утрам часто просыпался от криков школьников за стеной, где размещалась его кровать, – но стоило учителю войти в класс, как они вмиг умолкали. Он вспоминал свое детство и короткие школьные годы: тогда казалось, что они тянутся бесконечно, а сейчас – будто и глазом моргнуть не успел, а они закончились. Время вообще сбивало Эггера с толку. Его судьба извивалась, как крутая дорога, во все стороны, воспоминания о разных событиях путались, они то и дело приобретали новое значение. Так, в России он прожил куда больше времени, чем вместе с Мари, но все равно – годы, проведенные на Кавказе и в Ворошиловграде, казались ему не длиннее последних дней с женой. Работа в строительной бригаде на канатных дорогах в воспоминаниях умещалась в один сезон, но в то же время он, по ощущениям, полжизни провисел на перекладине в хлеву, смотря в пол и подставляя узкий белый зад вечернему небу.

 

Через несколько недель после возвращения на родину Эггер встретил старого Кранцштокера. Тот сидел у своего дома на шаткой табуреточке, а Эггер поприветствовал его, проходя мимо. Кранцштокер медленно поднял голову и не сразу узнал Эггера.
– Это ты, – проскрипел он стариковским голосом. – Как назло, именно ты!
Эггер остановился перед немощным стариком – тот пристально разглядывал его желтыми глазами. Руки на коленях, сухие, как хворост, кажущийся абсолютно беззубым рот приоткрыт. Эггер слышал, будто двое сыновей Кранцштокера не вернулись с войны, а он тогда пытался повеситься на притолоке в кладовой. Но хрупкая древесина не выдержала веса старика, и тот выжил. С тех пор старый крестьянин проводил дни, тоскуя о смерти. Смерть он видел на каждом углу и вечером точно знал, что вместе с сумерками, укрывшими долину, придет к нему и вечный покой. Но на следующее утро он вновь просыпался, став еще немощнее и угрюмее, все сильнее разъедаемый своей тоской по смерти.
– Подойди, – попросил он, вытянув вперед шею, как петух. – Дай-ка посмотреть на тебя.
Эггер шагнул навстречу старику. Щеки Кранцштокера впали, волосы, некогда черные и блестящие, тонкой белесой паутиной свисали с головы.
– Мне уж недолго осталось, смерть никого не пропустит, – начал он. – Я слышу ее шепот на каждом углу, но это лишь соседская корова померла, или собака какая, или заблудшая душа крадется мимо…
Эггер стоял как вкопаный. Он снова почувствовал себя ребенком, он боялся, что старик вот-вот поднимется и нависнет над ним горой.
– А сегодня вот ты… – продолжал Кранцштокер. – Такие-то и околачиваются тут, ходят кругом. А другие не приходят уже никогда. Такая вот справедливость. Был Кранцштокером, а теперь что, в кого я превратился? В кучу гнилых костей, и хватает меня лишь на то, чтобы не рассыпаться в пыль тут же, на месте. Всю жизнь я прошел с высоко поднятой головой, которую преклонял только перед Господом, когда молился, и больше ни перед кем. И как Господь меня отблагодарил? Отобрал двоих сыновей. Оторвал кусок плоти от тела. Но этому мерзавцу все мало, не всю еще кровушку выпил он у старого крестьянина, поэтому заставляет меня с утра до вечера сидеть перед домом, ожидая смерти. И вот я уже весь зад просидел, а смерть не приходит, бродят кругом одни коровы, да тени, да ты, как назло, именно ты!
Кранцштокер посмотрел на свои высохшие, покрытые пятнами руки. Дышал он тяжело, с тихим свистом. Как вдруг вскинул голову, вытянул руку вперед и схватил Эггера.
– Теперь твоя очередь! – выкрикнул он дрожащим от возбуждения голосом. – Теперь ты можешь меня ударить! Ударь меня, слышишь? Ударь, прошу тебя! Прошу, забей меня уже насмерть!
Почувствовав, как пальцы старика впиваются ему в руку, Эггер вдруг ощутил в душе леденящий ужас. Вырвавшись, он отступил на шаг. Кранцштокер опустил руку да так и остался сидеть на своем месте, устремив взгляд в землю. Эггер отвернулся и пошел прочь.
Проходя по улице, заканчивающейся уже за пределами деревни, он почувствовал непривычную пустоту внутри. Глубоко в душе он жалел старика-крестьянина. Перед глазами стояла его шаткая табуреточка, и Эггер пожелал старику удобный стул и теплое одеяло, но в то же время пожелал и смерти. Он поднимался по узкой тропке, пока не дошел до Холмистой низины. Наверху земля была рыхлой, а трава невысокой и темной. На кончиках стеблей дрожали капельки воды, весь луг блестел, словно усеянный бусинами. Эггера поражало упрямство, с которым капельки держались на стебельках, а ведь знали, что все равно упадут и растворятся в земле или вообще испарятся, превратившись в ничто.

 

Кранцштокер обрел покой лишь много лет спустя, в конце шестидесятых, одним осенним днем, сидя в своем доме и слушая радио. Чтобы разобрать хоть слово, он низко наклонился над столом и приложил ухо прямо к динамику. Диктор объявил, что сейчас прозвучит концерт духового оркестра, как вдруг старик вскрикнул, заколотил кулаком по груди, а потом свалился со стула и упал замертво под жестяной грохот музыки.
Во время похорон дождь лил как из ведра, похоронная процессия медленно двигалась по улице, люди по щиколотку утопали в грязи. Эггеру и самому тогда было уже за шестьдесят, шел он последним. Он думал о крестьянине, который всю жизнь отгонял кулаками свое же счастье. Под проливным дождем процессия проходила мимо маленькой гостиницы, устроенной на бывшей ферме Ахмандля, как вдруг оттуда послышался громкий и необычайно звонкий детский смех. В одном из окон через щель мерцал свет. Сын хозяина сидел в комнате перед огромным телевизором, совсем близко к экрану. На лбу его как будто мелькали отблески экранного света, в одной руке он крепко сжимал антенну, а другой, смеясь, лупил себя по ноге. Мальчик смеялся так задорно, что Эггер даже различил, несмотря на пелену дождя, брызги слюны на матовом экране телевизора. Он захотел остановиться, прислониться лбом к окну и тоже смотреть телевизор, смеясь вместе с ребенком. Но мрачная и безмолвная похоронная процессия двигалась дальше. Впереди Эггер видел плечи скорбящих, по которым тонкими ручейками стекали капли дождя. Ехал катафалк, покачиваясь, как корабль на волнах, и смеркалось, а детский смех оставался позади, становясь все тише.

 

Андреас Эггер не раз задавался вопросом, стоит ли ему приобрести телевизор, но так этого и не сделал. То на телевизор не хватало денег, то времени его купить, то не находилось места, и в целом Эггеру казалось, что для такой серьезной инвестиции все никак не складываются условия. Ему недоставало усидчивости, чтобы часами всматриваться в мерцающий экран, как другие. К тому же, если долго смотреть телевизор, затуманится взгляд и размягчится мозг, так считал он втайне. И все же благодаря телевидению Эггер приобрел два впечатляющих воспоминания, которые впоследствии нередко выуживал из глубин памяти и перебирал с пугающе отрадным чувством. Первое относится к вечеру в «Золотой серне», где тогда только-только появился новехонький телевизор марки «Империал». До того Эггер не заходил в трактир несколько месяцев, а потому удивился, когда вошел и вместо привычной тихой болтовни посетителей услышал как будто металлические, искаженные тихим шумом голоса из телевизора. Обернувшись, он увидел, что человек семь или восемь сидят за разными столиками и зачарованно вглядываются в аппарат размером с ящик. Впервые в жизни Эггер увидел телевизионное изображение так близко. Картинки на экране магическим образом сменяли друг друга, словно это само собой разумеется, открывали для сидящих в душном помещении «Золотой серны» мир, о существовании которого Эггер прежде не имел ни малейшего понятия. Эггер видел узкие высокие дома, чьи крыши устремлялись в небо, как перевернутые сосульки. Из окон сыпались обрывки бумаги, люди на улицах смеялись, кричали, подбрасывали шляпы в воздух, казались совершенно обезумевшими от радости. Не успел Эггер сообразить, что происходит, на экране будто произошел беззвучный взрыв, картинка разлетелась на кусочки, из которых – и секунды не прошло! – сложилась уже другая сцена. На деревянных скамьях сидели мужчины в рубашках с коротким рукавом и рабочих комбинезонах, наблюдая, как темнокожая девочка лет десяти стоит на коленях в клетке и гладит гриву растянувшегося на полу льва. Вот зверь зевнул, растягивая свою пасть на весь экран, да так, что можно разглядеть даже слюну. Публика хлопала в ладоши, а девочка прижалась ко льву, и на миг показалось, будто она исчезла в его гриве. Эггер рассмеялся. Смеялся он скорее от смущения, потому что не представлял, как следует вести себя, когда смотришь телевизор в присутствии других людей. Он стыдился своего незнания. Чувствовал себя ребенком, наблюдающим за взрослыми непонятными делами: все это довольно интересно, но не касается его лично.
А потом на экране появилось то, что затронуло самое его сердце. Из самолета на трап выходила молодая женщина. Не просто случайная женщина, спускающаяся по узкому трапу на летное поле, а самое красивое создание, какое Эггер видел в жизни. Звали ее Грейс Келли, имя это звучало необыкновенно, такого он никогда не слышал, но в то же время казалось, что лишь оно идеально ей подходит. Она, одетая в короткое пальто, махала рукой людям, толпившимся у трапа на летном поле. Кучка репортеров ринулась к ней навстречу, они тут же, на одном дыхании, стали закидывать ее вопросами, и пока она отвечала, солнечный свет струился по светлым волосам и тонкой, гладкой шее. Эггер содрогнулся от мысли, что эти волосы и эта шея – не просто плод воображения, нет, где-то в этом мире есть человек, который к ним прикасался, хоть бы и кончиками пальцев… А то и рукой. Грейс Келли помахала еще раз и рассмеялась, растягивая темные губы в широкой улыбке. Эггер вышел из трактира. Он побродил по деревенским улицам, а потом присел на ступени у входа в капеллу. Смотрел на землю, истоптанную бесчисленными поколениями грешников, и ждал, когда сердце вновь успокоится. Смех Грейс Келли и грусть, которую Эггер увидел в ее глазах, взволновали его душу, но он и сам не понимал, что происходит. Еще долго он сидел все там же, а потом, после наступления темноты, вдруг понял, что на улице похолодало, и отправился домой.
Случилось это в конце пятидесятых. А вот второе, совсем не похожее на первое, воспоминание Эггера о необычайном переживании, связанном с телевизором, относится к куда более позднему времени, к лету 1969 года, когда телевизор почти в каждом доме стал центром и главной целью, ради которой семья собиралась вечерами вместе. В тот день Эггер, а также почти сто пятьдесят жителей деревни сидели в зале дома церковной общины и наблюдали, как два молодых американца впервые вышли на Луну. Почти все время, что длилась передача, в зале царила напряженная тишина, но стоило Нилу Армстронгу поставить ногу на пыльную лунную поверхность, как все с ликованием закричали, как будто с тяжелых плеч каждого крестьянина свалился какой-то груз. А после взрослым бесплатно наливали пиво, детям раздавали сок и пончики с повидлом, член общинного совета произнес небольшую речь о громадных усилиях, благодаря которым такое чудо стало возможным, а человечество, вероятно, сможет выдвинуться еще бог весть куда. Эггер аплодировал вместе с остальными, в то время как на телеэкране по поверхности Луны, высоко в небесах и прямо над ними, непостижимым образом расхаживали призрачные американские космонавты, и в этот миг Эггер ощущал таинственную близость и связь с жителями деревни, сидящими тут, внизу, на Земле, в затемненном зале, в стенах еще пахнущего свежей краской дома церковной общины.

 

Вернувшись из России, Эггер в тот же день направился в лагерь строительной фирмы «Биттерман и сыновья». Спроси он у кого-нибудь заранее, как поживает фирма, идти никуда бы не пришлось. Бараки исчезли. Лагерь опустел. Только кое-где остатки бетона да поросшие сорной травой деревянные балки теперь указывали на то, что прежде тут работали и жили люди. Там, где сидел за письменным столом прокурист, ныне распустились белые цветочки.
В деревне Эггер узнал, что фирма обанкротилась вскоре после войны. За год до того оставшихся рабочих перебросили на производство оружия вместо производства стальных несущих конструкций и двойных лебедок, так как фирма откликнулась на отчаянный призыв родины о помощи. Старик Биттерман слыл ярым патриотом, еще в Первую мировую он потерял руку до локтя и осколок правой скулы на Западном фронте, а сейчас ставил прежде всего на производство карабинов и шариковых шарниров для штурмовых орудий. Шарниры получались качественными, но одна из частей магазина ломалась при нагреве, что повлекло за собой ужасающие последствия на фронте, и в конце концов старик Биттерман пришел к выводу, что на нем лежит немалая вина за то, что война была проиграна. Он застрелился в лесу за домом, для надежности взяв старое охотничье ружье своего отца. Лесник нашел его тело под заросшей дикой яблоней, из раздробленного черепа торчала металлическая пластина с гравировкой 23.11.1917.
Строительством и обслуживанием канатных дорог теперь занимались другие компании, но куда бы Эггер ни обращался – ему везде отказывали. Мол, он больше не подходит для такой работы. После войны прошло немного лет, но все же достаточно, чтобы от старых технологий в строительстве успели отказаться, и для такого, как он, к сожалению, нет места в мире современного транспорта.
Вечерами Андреас Эггер сидел на краю кровати и рассматривал свои руки. Они лежали на коленях, тяжелые и темные, как болотная грязь. И кожа задубелая, растрескавшаяся, будто звериная лапа. О годах, проведенных среди скал и в лесу, напоминали шрамы – каждый из них, если Эггеру удавалось вспомнить конкретный случай, мог рассказать о неудаче, старании или успехе. После той ночи, когда он руками раскапывал снег в поисках Мари, ногти его покрылись трещинами, а по краям стали врастать в кожу. Ноготь на одном большом пальце совсем почернел, в центре виднелась впадинка. Поднеся руки близко к лицу, Эггер разглядывал кожу на тыльной стороне ладоней, она выглядела как помятое льняное полотно. На кончиках пальцев – мозоли, на костяшках – шишки. В ранках и морщинках застряла грязь, которую не отмоешь ни щеткой для лошадей, ни хозяйственным мылом. Под кожей виднелись выступающие вены, а поднеся руки к окну, к сумеречному свету, Эггер увидел, что они слегка дрожат. «Руки старика», – подумал он, снова положив их на колени.

 

Некоторое время Эггер жил на денежное пособие, которое платили тем, кто вернулся с войны. Но этих денег хватало только на самое необходимое, и Эггер понял, что придется ему, как в юности, браться за любую случайную работу. Как и тогда, он ползал в погребах и на сеновалах, разгружал мешки с картошкой, надрывался в поле или убирал навоз в оставшихся хлевах и свинарниках. Он по-прежнему не отставал от других, более молодых работников, а иногда и вовсе взваливал на спину внушительные связки сена высотой метров до трех и медленно, шатаясь, поднимался по отвесному кормовому лугу. Его кривая нога к тому времени почти утратила чувствительность в области колена, и стоило Эггеру повернуть голову хоть на сантиметр, как он тут же ощущал в шее острую боль, раскаленной нитью тянущуюся до кончиков пальцев – из-за этой боли засыпал он, только неподвижно лежа на спине.
Летним утром 1957 года Андреас Эггер поднялся с постели задолго до восхода солнца и пошел на улицу. Его разбудили боли, а прогулка на воздухе, ночном и прохладном, приносила облегчение. Козьей тропкой он прошел по общинному лугу, слегка уходящему вбок, обогнул две скалистые глыбы, которые возвышались над лугом, словно спины спящих животных, а потом почти час поднимался по непроходимому склону среди валунов до пика Пропасти. Тем временем забрезжил рассвет, вдали запылали вершины гор. Эггер как раз собирался сесть, чтобы срезать складным ножом кусок разодравшейся кожаной подметки, как вдруг из-за скалы показался какой-то человек, старик, и с широко распростертыми руками бросился к Эггеру.
– Милый человек, господин хороший! – крикнул он. – Вы в самом деле не мираж?
– Полагаю, нет, не мираж, – ответил Эггер и увидел, как в скалах показалась еще одна фигура и навстречу ему, спотыкаясь, вышла старушка.
Оба выглядели жалко, растерянно, дрожали от изнурения и холода.
Старик, собиравшийся броситься навстречу к Эггеру, заметил в руках у того нож и остановился.
– Вы ведь не собираетесь нас убивать? – испуганно выпалил он.
– Господи, помилуй нас, – тихо произнесла старушка.
Молча убрав нож, Эггер посмотрел прямо в лицо старику и старухе, а те, широко распахнув глаза, не сводили с него взгляда.
– Ах, господин мой хороший! – продолжал старик, и казалось, что в глазах его стоят слезы. – Всю ночь мы бродим по этим горам, а тут одни камни кругом!
– Одни камни! – подтвердила старушка.
– Камней больше, чем звезд на небе!
– Господи, помилуй нас.
– Мы заблудились!
– Кругом одна лишь темная, холодная ночь, куда ни посмотри.
– И камни, – повторил старик, и тут на глазах у него действительно выступили слезы, а потом капельками, одна за другой, покатились по щекам и шее. Его жена умоляюще смотрела на Эггера.
– Мой муж уже собирался лечь и умереть прямо тут!
– Фамилия наша Рошкович, – заговорил старик. – Мы женаты уже сорок восемь лет. Это ведь почти полвека! Прожив вместе так долго, точно знаешь, что ты значишь для супруга и что супруг значит для тебя, понимаете, господин мой?
– Не совсем понимаю, – ответил Эггер. – К тому же никакой я не господин. Но, если хотите, могу отвести вас вниз, в долину.
Они спустились в деревню, и старик Рошкович заключил сопротивляющегося Эггера в объятия.
– Спасибо вам, – растроганно сказал он.
– Да, спасибо, – повторила его жена.
– Спасибо, спасибо!
– Ладно уж, ладно. – Эггер отступил на шаг назад.
Боязливость и отчаяние пожилых супругов развеялись еще тогда, когда они стали спускаться с пика Пропасти, а с первыми лучами солнца их усталость как ветром сдуло. Эггер показал им, как пить росу с горной травы, они утолили жажду и почти все время шли вслед за ним, тараторя как малые дети.
– Мы хотели вас кое о чем попросить, – начал старик. – Не покажете ли нам какие-нибудь тропы? Вы, кажется, ориентируетесь на этой местности, как в собственном палисаднике.
– А для нашего брата вылазка в горы – нелегкая прогулка, – подтвердила его жена.
– Это займет только день-другой. Хотим подняться в гору и спуститься обратно, вот и все. Об оплате даже не задумывайтесь, мы не хотим оставить о себе плохое впечатление. Ну, что скажете?
Эггер задумался о работе, предстоящей в ближайшие дни. Надо порубить на дрова несколько бревен, заново вспахать картофельное поле, где из-за дождя случился оползень. Он с ужасом представил рукоятку плуга, от которой не спасают даже самые жесткие мозоли и уже через несколько часов кожа ладоней начинает пылать.
– Да, – ответил Эггер. – Кое-что могу показать.
Целую неделю Эггер водил стариков по разным тропам, все усложняя и усложняя маршрут, показывал им красоты края. Такая работа доставляла ему радость. Он с легкостью ходил по неровной поверхности гор, а воздух на высоте сдувал все хмурые мысли прочь. Кроме того, они переговаривались лишь изредка – с одной стороны, потому что не находилось тем для разговора, а с другой – потому что его спутники и так поспевали за ним, дыша тяжело и со свистом, а тут уж точно не захочешь говорить о чепухе.
По прошествии недели, во время бурного прощания пожилой четы с Эггером, Рошкович сунул тому несколько купюр в карман куртки. И у мужа, и у жены в глазах стояли слезы, когда они, сев ранним утром в автомобиль, помчались по шоссе в направлении своего дома и исчезли в тумане.
Это новое дело пришлось Эггеру по душе. Потому он занял пост на главной деревенской площади, прямо у фонтана, и, смастерив табличку, содержащую самые необходимые сведения и в то же время способную заинтересовать туристов, стал ждать.
ЕСЛИ ВЫ ЛЮБИТЕ ГОРЫ – ВЫ ОБРАТИЛИСЬ ПО АДРЕСУ!
Я провел всю жизнь на природе и готов предложить:
походы с багажом или без;
прогулки (на полдня или целый день);
скалолазание;
маршруты для прогулок в горах
(для пожилых людей, инвалидов и детей);
экскурсии в любой сезон (если позволяет погода);
встречу восхода (для жаворонков);
встречу заката (только в долине, в горах слишком опасно).
Горы на пользу и телу, и духу!
(ЦЕНА ДОГОВОРНАЯ, НО – НЕДОРОГО!)
Очевидно, табличка производила впечатление, потому что с самого начала дела пошли как надо, и у Эггера уже не было причин соглашаться на труд подсобного рабочего. Как и прежде, он часто вставал еще до рассвета, только теперь он шел не на пашню, а поднимался высоко в горы и наблюдал восход солнца. Лица туристов словно светились изнутри, когда на них попадали первые лучи солнца, и Эггер убеждался, что они счастливы.
Летом Эггер часто уводил туристов далеко за ближайшие горные хребты, а зимой ограничивался лишь прогулками на широких снегоступах, но утомляли они не меньше. Он всегда шел первым, высматривал возможные опасности, слушал, как сзади пыхтят туристы. Ему нравились эти люди, хотя некоторые из них пытались научить его жизни и вели себя как-то по-идиотски. Он знал, что высокомерие как ветром выдует из их горячих голов, оно испарится вместе с по́том после двухчасового восхождения, и не останется ничего, кроме благодарности за то, что они добрались до вершины, да пронизывающей до костей усталости.
Бывало, Эггер проходил мимо старого своего участка. На месте, где прежде стоял его дом, за много лет образовался каменный вал. Летом между глыбами пробивались цветы белого мака, а зимой дети катались с вала на лыжах. Эггер наблюдал, как они со свистом съезжают по склону, с радостным криком отрываются от земли, взлетая на миг в воздух, а потом ловко приземляются или пестрыми шариками кувыркаются в снегу. Он вспоминал порожек, где они с Мари так часто сидели вечерами, решетчатую калитку, закрывающуюся на простой крючок: Эггер сам его сделал, согнув длинный стальной гвоздь. А после лавины калитка пропала, как и множество других предметов, снег растаял, но они так и не нашлись. Вещи просто исчезли, словно и не существовали вовсе. Эггер ощущал, как в сердце нарастает тоска. Ведь сколько всего Мари еще могла сделать в жизни, куда больше, чем он даже мог себе представить.
Во время походов Эггер большую часть времени молчал. «Открывая рот, закрываешь уши», – любил повторять Томас Матль, и Эггер разделял этот взгляд на вещи. Вместо того чтобы говорить, он охотно слушал запыхавшихся туристов: благодаря их непрерывной болтовне он постигал тайны чужих судеб и точек зрения. Очевидно, в горах люди искали нечто такое, что казалось им давно утраченным. Эггеру ни разу так и не удалось понять, о чем именно шла речь, но с годами он все больше убеждался, что туристы, в сущности, следовали горными тропами не за ним, а за какой-то неведомой, неумолимой тоской.
Как-то раз, во время короткого привала на вершине Двадцати, дрожащий от волнения юноша схватил Эггера за плечи и воскликнул:
– Неужели вы не видите, до чего тут чудесно?!
Глянув в восторженное лицо туриста, Эггер ответил:
– Вижу, но скоро начнется дождь, и как только случится оползень, с красотой будет покончено.
Лишь однажды за все время работы проводником в горах Эггер чуть было не потерял человека. Это произошло весенним днем в конце шестидесятых, ночью зима ненадолго вернулась в горы, а Эггер собирался отвести маленькую группу по тропе, откуда открывается панорамный вид на новый горнолыжный подъемник с четырехместными сиденьями. Проходили по мостику над Бедняковым ущельем, как вдруг одна полная дама поскользнулась на сырых досках и потеряла равновесие. Эггер шел прямо перед ней и увидел краем глаза, как та стала размахивать руками, а потом одна ее нога взлетела в воздух, словно кто-то дернул за невидимую веревку. Ущелье было глубиной в двадцать метров. Эггер бросился к туристке, та заваливалась назад, а потому лицо ее отдалялось с каждым мигом, и казалось, будто оно выражает глубокое благоговение. Она упала на спину, Эггер услышал треск древесины. Но за секунду до того, как она едва не перелетела через перила и не сорвалась в пропасть, Эггеру удалось схватить ее одной рукой за ногу, оказавшуюся как-то странно мягкой, а другой – за рукав, он вытянул ее обратно, а потом она, лежа на спине, будто с удивлением молча рассматривала облака.
– Все чуть было не кончилось скверно, – сказала туристка, взяв Эггера за руку и приложив ее к своему лицу, а потом улыбнулась.
Эггер испуганно кивнул. Щека на ощупь была влажной. Ладонью он чувствовал едва заметную дрожь, само прикосновение казалось ему неуместным. Он вспомнил один случай из детства. Как-то раз Кранцштокер разбудил одиннадцатилетнего Эггера посреди ночи, чтобы тот помог принять роды у коровы. Несколько часов корова изо всех сил старалась отелиться, беспокойно ходила кругами, до крови раздирала о стену свою морду. Наконец она с глухим шумом улеглась на бок, в солому. В мерцающем свете керосиновой лампы маленький Эггер увидел, как корова закатила глаза, а из-под хвоста у нее отошли вязкие воды. Как только показались передние ноги теленка, просидевший все это время на своей табуретке крестьянин встал и засучил рукава. Но теленок больше не двигался, и корова лежала тихо. Но вдруг подняла голову и замычала. От этого звука сердце Эггера объял леденящий ужас.
– Помер, – объявил Кранцштокер, и вместе они стали вытаскивать мертвого теленка из тела матери.
Эггер держал теленка за шею. На миг ему показалось, что, прикоснувшись к мягкой и влажной шкурке, он почувствовал кончиками пальцев пульс, буквально один отрывистый толчок. Эггер задержал дыхание, но больше ничего не почувствовал, и крестьянин вынес расслабленное тельце на улицу. На дворе уже светало, а маленький Эггер остался в хлеву, мыл пол, вытирал соломой коровью шкуру и думал о теленке, чья жизнь оборвалась с единственным ударом сердца.
Полная дама улыбнулась:
– Думаю, все в порядке и я ничего не сломала. Только бедро немного побаливает. Теперь мы вместе можем похромать в долину.
– Нет, – ответил Эггер, вставая. – Каждый хромает сам по себе.

 

После смерти Мари Эггер не раз переносил неуклюжих туристок через горный ручей или переводил за руку через скользкие скалы, но помимо этого – беглых, случайных прикосновений – с женщинами дела не имел. Мало-мальски устроить свою жизнь заново ему и так было нелегко – он ни за что не хотел утратить покой, с годами постепенно воцарившийся в его душе. По существу, он и Мари-то едва понимал, что уж говорить о других женщинах, оставшихся для него загадкой. Эггер не знал, чего они хотят, чего не хотят, его сбивало с толку многое из того, что они говорили и делали в его присутствии, он злился или цепенел, а потом с большим трудом избавлялся от этого состояния. Как-то раз в «Золотой серне» пахнущая кухней повариха, сезонная работница, прижалась к нему всем своим грузным телом и нашептала на ухо несколько сальных словечек, приведя его в такое замешательство, что он выбежал из трактира, не заплатив за суп, и полночи бродил по обледеневшему склону, чтобы успокоиться.
Такие случаи пока еще могли взбудоражить душу Эггера, но с годами происходили все реже, а потом и вовсе прекратились. Но сам он не чувствовал себя из-за этого несчастным. Однажды он обрел любовь, а потом потерял. Ничего подобного Эггер больше не переживал, и это его устраивало. А борьба с желанием, вновь и вновь разгоравшимся в нем, – эту борьбу он до самого конца намеревался вести сам с собой.
Однако в начале семидесятых с Эггером кое-что приключилось, и это едва не помешало, по крайней мере, на несколько осенних дней, его намерениям провести остаток жизни в одиночестве. В последнее время он стал замечать, что настроение школьников в классной комнате за стеной его спальни изменилось. Привычные крики детей стали громче, заслышав звонок на перемену, они и прежде выбегали из класса с ликованием, но теперь, казалось, вообще как с цепи сорвались. Причиной обретенной наглости учеников стал уход на пенсию пожилого деревенского учителя: он положил большую часть жизни на то, чтобы вложить в головы нескольким поколениям крестьянских детей, ленившихся думать и нипочем не поднимавших на учителя взгляд, хотя бы элементарные основы грамоты и арифметики, порой по необходимости применяя собственноручно свитую из бычьих хвостов плеть. Проведя последний урок, старик-учитель открыл окно, выкинул коробку с остатками мела в розарий и в тот же день сбежал прочь из деревни, чем озадачил членов общинного совета, ведь преемника, готового строить свою карьеру среди лыжников и коровьих стад, так быстро не отыщешь. Решение проблемы нашлось в лице учительницы из соседней долины, Анны Холлер, которая сама давно ушла на пенсию, а теперь с безмолвной благодарностью приняла предложение временно вести занятия в школе. Анна Холлер придерживалась иных принципов в воспитании детей: верила в самостоятельное развитие детских талантов, а плеть из бычьих хвостов повесила снаружи, на стену школы, где та спустя годы высохла и стала опорой для разрастающегося дикого плюща.
Эггер, однако, не одобрил новые педагогические приемы. Как-то утром он вскочил с постели и отправился прямиком в класс.
– Прошу прощения, но у вас тут слишком шумно. А человеку ведь нужен покой!
– Ответьте ради бога, а вы-то кто?
– Меня зовут Андреас Эггер, я живу за стенкой, в соседней комнате. Моя кровать стоит примерно там, где висит доска.
Учительница шагнула к нему навстречу. Она была ниже Эггера на голову, но за спиной у нее сидели дети, удивленно смотря на Эггера, так что выглядела она грозной и явно не готовой ни к каким компромиссам. Ему бы сказать что-нибудь, но он только молча разглядывал линолеум, потупив взгляд. Эггер вдруг почувствовал себя таким дураком! Старик, явился в класс со смехотворными жалобами, и даже малые дети уставились на него с нескрываемым удивлением.
– Соседей не выбирают, – ответила учительница. – Очевидно только одно: вы неотесанный чурбан! Ворвались в класс посреди урока, без спросу, не удосужившись причесаться и побриться, к тому же в кальсонах, или что это такое?
– Пижамные штаны, – пробормотал Эггер, уже сто раз пожалев, что пришел в класс. – Подумаешь, заштопал дырку-другую…
Анна Холлер вздохнула.
– Немедленно покиньте классную комнату, – велела она. – Сможете вернуться, когда помоетесь, побреетесь и прилично оденетесь.
Но Эггер так и не вернулся. Ладно, он примирится с шумом, а при необходимости будет затыкать уши мхом, вот и все решение. Вероятно, так бы это и забылось, если бы в ближайшее воскресенье в комнате Эггера не раздался громкий, троекратный стук в дверь. На пороге стояла Анна Холлер с пирогом в руках.
– Я подумала, что будет неплохо, если я принесу вам кое-что съестное, – начала она. – Где у вас стол?
Эггер предложил учительнице присесть на единственную, самодельную, табуретку, а пирог поставил на старый ящик с припасами, где он хранил, из тайного страха перед тяжелыми временами, несколько консервных банок тушенки с луком «Хаггемайер» и пару теплых ботинок.
– Такие пироги частенько получаются суховаты, – подметил Эггер и с кувшином в руке направился к колодцу на деревенской площади, а пока шел, думал об учительнице, сидящей в его комнате в ожидании, когда уже они разрежут пирог.
Он думал, что они, должно быть, ровесники, но годы работы в школе не прошли бесследно. Лицо ее покрывали крохотные морщинки, а в темных, собранных в тугой пучок волосах сверкали белоснежные пряди. На миг перед глазами Эггера возникла необычная картина: он не просто увидел учительницу, сидящую в ожидании на табуретке, но ему показалось, что одно лишь ее появление в комнате, где он провел столько одиноких лет, меняет это помещение, увеличивает, словно стены странным образом распахиваются во все стороны.
– Вот, значит, где вы живете, – сказала учительница, когда Эггер вернулся с полным кувшином воды.
– Да, – ответил он.
– В конце концов, счастливым можно быть где угодно, – подметила она.
Глаза у Анны Холлер были темно-карие, взгляд теплый и дружелюбный, но Эггер испытывал неловкость от того, что она на него смотрит. Глянув на свой кусок пирога, он выковырял пальцем изюминку и незаметно бросил ее на пол. Они принялись за еду, и Эггер волей-неволей признал, что пирог вышел вкусный. «Да уж, – подумал он, – пожалуй, этот пирог вкуснее всего, что я ел в последние годы». Но вслух он эту мысль не высказал.
Позже Эггер и сам не мог объяснить, как получилось, что дело приняло такой оборот. Учительница Анна Холлер запросто явилась к его двери с пирогом в руках, так же запросто она вторглась в его жизнь и очень скоро стала претендовать на важное место в ней – очевидно, она сочла, что имеет на это право. Эггер до конца не понимал, что с ним происходит, да и не хотел показаться невежливым, а потому гулял с учительницей или, сидя на солнышке, пил с нею кофе, который она все время приносила в термосе и хвалилась, мол, он чернее, чем душа у дьявола. У Анны Холлер под рукой всегда находились подобные сравнения, она вообще болтала без умолку, рассказывала про уроки, детей, свою жизнь, про мужчину, который давно уже там, где ему и место, и которому ей никогда – никогда-никогда! – не следовало доверять. Порой Эггер даже не понимал, о чем это она. Она употребляла слова, каких он никогда прежде не слыхивал, про себя считая, что она вообще их выдумывает, когда заканчиваются настоящие. Эггер позволял ей выговориться. Он слушал, время от времени кивал, то соглашался, то не соглашался и пил кофе, заставлявший его сердце биться в бешеном темпе, словно он взбирался по северному склону Казначейской вершины.
Как-то раз она уговорила его прокатиться на Синей Лизль к вершине Карлейтнер. Оттуда, мол, видно всю деревню, школа выглядит как спичечный коробок, а если прищуриться, то можно различить пестрые точки – это дети у колодца на деревенской площади.
Кабинка отправилась вверх с легким толчком, Эггер встал у окна. Почувствовал, как учительница, приблизившись к нему сзади, стала смотреть через плечо. Он переживал, что не стирал свою куртку вот уже несколько лет. Хорошо хоть брюки он постирал на прошлой неделе – полчаса полоскал их в чистой ключевой воде, а потом сушил на нагретом солнцем камне.
– Видите вон ту опору? – спросил Эггер. – Когда мы заливали фундамент, один из рабочих упал. Выпил слишком много накануне и к полудню не стоял на ногах. Вот и свалился лицом прямо в бетон. Лежал там и не шевелился. Как дохлая рыба в пруду. Вытащить его смогли далеко не сразу, бетон начал затвердевать. Но он выжил. Только ослеп с тех пор на один глаз. Сложно сказать, из-за бетона или из-за самогонки.
Добравшись до верхней площадки, они довольно долго стояли и разглядывали долину. Эггер подумал, что надо бы как-то развлечь учительницу, а потому стал показывать ей в деревне всякую всячину: вот остатки сожженного стойла, вот дома, в спешке построенные для отдыхающих на месте свекольного поля, вот огромный, покрытый ржавчиной и заросший пурпурно-красным дроком котел, который солдаты горнострелковых войск после окончания войны бросили за капеллой, и с тех пор дети играют там в прятки. Услышав что-то новое, Анна Холлер каждый раз смеялась. Порой ее смех полностью перекрывался шумом ветра, и тогда казалось, что она беззвучно сияет от радости.
Ранним вечером, вернувшись на нижнюю станцию, Эггер и Анна еще несколько минут стояли рядом и наблюдали, как кабинка вновь уплывает вверх. Эггер не знал, что сказать, да и вообще надо ли ему говорить, а потому молчал. Из машинного отделения на цокольном этаже станции доносилось приглушенное жужжание моторов. Эггер почувствовал на себе взгляд учительницы.
– Я хочу, чтобы вы проводили меня домой, – сказала она и зашагала в сторону дома.
Анна Холлер жила сразу за ратушей, в комнатушке, которую ей выделила община на время работы в школе. Учительница выложила на тарелку хлеб с салом и луком, а за окном на подоконнике уже охлаждались две бутылки пива. Эггер угощался закуской, пил пиво, но на учительницу старался не смотреть.
– Вы – настоящий мужчина, – начала она. – Настоящий мужчина, и аппетит у вас что надо!
– Может быть… – ответил Эггер, пожав плечами.
За окном постепенно темнело, Анна встала и прошлась по комнате. Остановилась перед небольшим буфетом. Со спины Эггер увидел, как она опустила голову, словно уронила что-то на пол и не может найти. Руками она перебирала подол юбки. На каблуках еще виднелась осевшая пыль и земля. В комнате царила жуткая тишина. Покинув окрестные долины много лет назад, она будто скопилась именно в этом мгновении и в этом крошечном помещении. Эггер откашлялся. Поставив бутылку, он наблюдал, как с горлышка по стеклу медленно скатывается капелька, превращаясь на скатерти в темное круглое пятно. Анна Холлер неподвижно, потупив взгляд, стояла перед буфетом. Подняла сперва голову, потом руки.
– Человек в этом мире так часто бывает одинок, – прервала она молчание.
Потом повернулась. Зажгла две свечи, поставила их на стол. Сдвинула шторы. Закрыла дверь на защелку.
– Иди ко мне.
Эггер по-прежнему не сводил взгляд с темного пятна на скатерти.
– Я был только с одной женщиной, – сказал он.
– Это ничего не меняет, – ответила она. – Меня это устраивает.
Позже Эггер наблюдал, как рядом с ним спит немолодая женщина. Когда они оказались в постели, Анна положила руку ему на грудь, и сердце его застучало так громко, что ему почудилось, будто вся комната стала пульсировать. Ничего не вышло. Он не смог себя пересилить. Лежа неподвижно, словно гвоздями прибитый к кровати, Эггер ощущал, как рука Анны становится все тяжелее, утопает в груди, проходит сквозь ребра и касается самого сердца. Он разглядывал ее тело. Она лежала на боку. Голова соскользнула с подушки, волосы тонкими прядями раскинулись по простыне. Лицо вполоборота. Щеки впали, лицо казалось худощавым. Ночной свет, проникавший в комнату сквозь тонкие шторы, словно цеплялся за многочисленные морщинки. Эггер заснул, а проснувшись, обнаружил, что учительница отвернулась, и услышал приглушенные подушкой всхлипы. Он не мог решить, что же делать, и еще немного полежал рядом с ней, пока не осознал: ничем в мире этого не исправить. Тихо поднявшись, Эггер ушел.
В том же году в деревню приехал новый молодой учитель, лицо у него было мальчишеское, волосы, заплетенные косичкой, доставали до плеч, а вечера он проводил за вязанием свитеров и вырезанием из корней маленьких, перекрученных распятий. Покой и дисциплина прежних дней в школу так и не вернулись, но Эггер привык к шуму за стенкой. Учительницу Анну Холлер он с тех пор видел лишь раз. С корзиной для покупок в руках она шла по деревенской площади. Шла медленно, семенящими шажками, опустив голову, совершенно погрузившись в свои мысли. Завидев Эггера, она вскинула руку и помахала ему одними пальцами, как обычно машут детям. Эггер поспешно отвел взгляд. Потом он стыдился, что в тот миг проявил малодушие. Анна Холлер покинула деревню так же тихо и незаметно, как когда-то прибыла. Однажды холодным утром, еще до рассвета, она загрузила два чемодана в багажное отделение почтового автобуса, села на последний ряд, закрыла глаза и – как рассказал водитель автобуса – за всю поездку так их и не открывала.

 

Той осенью рано выпал снег. Спустя несколько недель после отъезда Анны Холлер лыжники уже отстаивали в долине длинные очереди на подъемник, и до позднего вечера повсюду в деревне слышались металлические щелчки лыжных креплений да скрип лыжных ботинок. Холодным солнечным днем, незадолго до Рождества, Эггер шел домой после прогулки по заснеженным тропам с несколькими пожилыми господами и увидел на противоположной стороне улицы группу взволнованных туристов, а с ними нескольких местных, деревенского жандарма и целую ватагу суетящихся, визгливых ребятишек. Два молодых туриста в лыжных костюмах соорудили из своих лыж импровизированные носилки, собираясь нечто транспортировать, причем явно – с большой осторожностью. К своему грузу они относились с особенным почтением, и Эггеру невольно вспомнилось усердие, с которым во время воскресной службы вокруг алтаря суетятся служки. Эггер пересек улицу, чтобы рассмотреть всю сцену поближе, но от увиденного потерял дар речи. На самодельных носилках лежал Ханнес-Рогач.
На секунду Эггер подумал, что лишился рассудка, но сомнений не оставалось: перед ним лежал пастух, вернее, то, что от него осталось. Тело его окоченело. Насколько можно было разглядеть, отсутствовала одна нога, а другая причудливо высилась над носилками. Руки плотно прижаты к груди, на пальцах висят высохшие обрывки плоти, а костяшки почти обнажились и скрючены, как птичьи когти. Голова сильно запрокинута, как будто кто-то с силой дернул за волосы назад. Половина лица содрана с костей – постарался лед. Видна челюсть с иссиня-черными деснами, словно пастух улыбается. Век на обоих глазах нет, но сами глаза абсолютно целы, и кажется, что они смотрят высоко в небо.
Отвернувшись, Эггер сделал несколько шагов в сторону, но потом остановился. Ему стало дурно, в ушах зашумела кровь. Хорошо бы сказать им… Но что?! Мысли кружились в безумном танце. Ничего не удавалось сформулировать четко, он обернулся и обнаружил, что люди давно ушли. Со своим ледяным грузом они двигались дальше по улице в направлении капеллы. С одной стороны от носилок шел жандарм. С другой – вверх торчала как засохший корень нога пастуха.
Два лыжника, любители приключений, нашли Ханнеса-Рогача чуть выше оживленного скоростного спуска, в расселине, посреди ледника. Им потребовался не один час, чтобы расколоть лед и вытащить его из вечной мерзлоты. Расселина была слишком узкой, туда не могли пробраться птицы и звери, а лед законсервировал тело на десятки лет. Не хватало только ноги. Сразу появились различные версии: может, на пастуха напал какой-то зверь – еще до того, как он оказался в расселине; может, ногу ему отсекло обломком скалы; может, он в отчаянии отрезал ее себе сам, чтобы высвободиться. Загадка оставалась нерешенной, нога так и не нашлась, а по культе нельзя было ни о чем судить. Культя как культя, покрыта тонким слоем льда, края слегка рваные, в середине плоть иссиня-черная, как и десны.
Покойника отнесли в капеллу, чтобы все желающие могли с ним проститься. Но, за исключением нескольких туристов, желавших своими глазами увидеть и сфотографировать со всех сторон таинственного обледенелого мертвеца при свете свечей, никто не пришел. Ханнеса-Рогача никто не знал и не помнил, к тому же прогноз погоды обещал потепление, поэтому пастуха похоронили на следующий же день.
Эта неожиданная встреча потрясла Эггера. Со дня исчезновения Ханнеса-Рогача и до его нового появления прошла целая жизнь. Мысленно Эггер вновь увидел полупрозрачную фигуру пастуха: вот он удаляется, поднимаясь в гору большими шагами, вот растворяется в белой тиши снегов. Как он добрался до ледника, расположенного в нескольких километрах от того места? Что искал там? И что, в конечном счете, с ним приключилось? Эггер содрогался при мысли о ноге, оставшейся, очевидно, где-то в глубинах ледника. Может, и ее найдут еще через несколько лет, принесут на своих плечах в деревню как необычный трофей какие-нибудь другие беспокойные лыжники. Вероятно, Ханнесу-Рогачу уже все равно. Теперь он лежит в земле, а не во льду и, так или иначе, обрел покой. Эггер вспомнил бесчисленных мертвецов, которых ему довелось видеть в России. Гримасы на лицах окоченелых трупов, вмерзших в русский лед, – худшее, что он видел в жизни. Ханнес-Рогач, в отличие от них, чудесным образом казался счастливым. «В последние минуты своей жизни он улыбался небу, – думал Эггер, – а дьяволу бросил в глотку свою ногу, мол, пусть подавится!» Эта мысль понравилась ему, словно в ней нашлось утешение.
Занимала Эггера и другая мысль: превратившийся в ледышку пастух смотрел на него будто сквозь время. Лицо его, обращенное к небу, сохранило почти юношеские черты. Когда Эггер нашел его при смерти в горной хижине и принес в долину на деревянных заплечных носилках, тому было лет сорок-пятьдесят. А сейчас самому Эггеру далеко за семьдесят, и чувствует он себя соответственно возрасту. Жизнь и работа в горах оставили свои следы. Все в нем вкривь да вкось. Спина гнется крутой дугой, словно тело стремится к земле, а позвоночник, по ощущениям, уже врос в голову. Впрочем, он все еще уверенно держится на ногах, и даже сильные осенние ветры в горах не могут сбить его с ног… И все же он чувствовал себя деревом, сгнившим изнутри.
Назад: ***
Дальше: ***