Глава 36
Линор
Я выбираюсь из заплесневелых глубин могилы, выкопанной мной на Лужайке. От безграничного чувства вины за тот вред, который я невольно причинила моему поэту, меня бьет дрожь. Больше всего на свете мне сейчас хочется погрузиться в любовь и красоту.
В красоту и любовь, и ничего больше.
Никаких ужасов, никакой смерти – хотя бы на время.
Для смертного нет ничего страшнее вечных напоминаний о могиле!
Вернувшись на сельское кладбище, я уже не отвергаю ухаживаний призрака с волосами, перевязанными на затылке лентой. Я даже позволяю ему поцеловать меня под огромной майской луной. Губы у него восхитительно нежны и расточают аромат розмарина, а от рук исходит призрачная дымка, которая вмиг окутывает мою оперившуюся голову. Ткань его фрака касается моей груди и живота, промочив мне корсаж, а измятый шейный платок щекочет шею. От него пахнет мокрой травой. Он называет меня не иначе как «свет души моей», и это настолько мне чуждо, что перья на затылке невольно встают дыбом, но я изо всех сил стараюсь полюбить этот мир красоты и любви.
Красоты и любви – и ничего больше.
Куда более теплые чувства я испытываю к Джейн – призраку девушки, словно сотканному из голубоватого дыма. Волосы у Джейн убраны под сеточку, украшенную лентами – Джейн Стэнард тоже такую носила. Взгляд ее сияющих, словно лунный камень, глаз пробуждает в моей душе пламя. Ее губы кажутся мягкими и нежными, словно розовые лепестки.
Однажды ночью я набираюсь храбрости, подхожу к ней и, опершись на гладкое мраморное надгробие, белеющее рядом, спрашиваю:
– Можно тебя поцеловать?
Она протягивает мне для поцелуя руку, а мне так хочется облобызать ее губы!
Сердце мое разлетается на тысячу осколков.
Я вдруг понимаю, какие муки испытывает Эдди, когда тоскует по женщинам, с которыми ему быть не суждено. Внутри поселяются боль и тоска.
Остаток ночи я провожу на колокольне, в бескрайней печали, не зная, что мне делать теперь, когда я познала волнующий вкус всемогущей любви и красоты.
На смену весне приходит лето. Погожими деньками солнце пробивается сквозь зеленую листву, и к востоку от Голубого хребта повисает голубоватая дымка, полностью оправдывая его поэтичное название. Я много брожу по холмам, окружающим Шарлоттсвилль, знакомясь с каждым ущельем, каждой крутой вершиной, каждым дубом и кленом. Я знаю всех, кто возделывает эти земли, начиная с европейских иммигрантов и заканчивая потомками героев Войны за независимость и темнокожими семьями, владеющими этими землями еще с прошлого века. Я бесшумно скольжу за деревьями, чтобы меня никто не заметил, но по удивленным глазам местных жителей, по их испуганной дрожи понимаю, что они чувствуют мое присутствие.
Мой поэт тоже часто отправляется на природу в поисках красоты. Гулкий стук его сердца разносится по лесистым склонам, но, увы, поэта всегда сопровождает О’Пала, чьи шумные, неуклюжие шаги нарушают покой в моей Аркадии – он то и дело наступает на трескучие ветки и топчет молодую зелень.
Одним июльским днем, когда университетские колокола поют мрачную панихиду по основателю этой обители знаний, мистеру Джефферсону, мой поэт отправляется к озеру, где однажды сочинил стихотворение «Озеро», на которое я его вдохновила. С собой он несет походный писательский ящичек, и это обстоятельство возбуждает во мне особый интерес.
Следом за ним, крадучись, словно пантера, идет Гэрланд – эта чума, эта язва, отравляющая мой рай.
Я взбираюсь на пару веток выше. Пропахший сладковатым запахом сосен ветерок доносит до меня зов Эдгара. Он снова цитирует первые строки «Тропы Гигантов» Уильяма Гамильтона Драммонда:
Мой одинокий гений с берегов родных,
Явись мне из пещеры, с дола, с гор седых!
Пока гляжу на бурный океан,
Пускай проснется вдохновенья ураган!
– В самом конце садовой дорожки, выложенной камнями, – начинаю я шепотом, так, чтобы услышал один только Эдгар, – стоит дама в белом платье, льнущем к ее ногам. В ее алебастровых руках – тарелка лазурного цвета, полная зерен, и к ней слетаются голуби; они усаживаются по ее краям, лакомятся и нежно курлычут. Эта дама, больше похожая на ожившую греческую статую, носит на своих густых каштановых волосах изящную сетку, украшенную ленточками. Она поднимает глаза, улыбается и говорит голосом, от которого перехватывает дыхание, от которого впору лишиться чувств:
– А это, должно быть, друг Роба! Очень рада нашей встрече, Эдгар. Я безмерно любила твою талантливую матушку. На сцене я видела ее всего раз, когда была еще совсем маленькой, но отчетливо помню ее прекрасное лицо и голос. Ты подойди ко мне поближе, не бойся! – Она ставит тарелку с зернышками на скамейку и манит к себе жестом. – Иди сюда! Я тебе покажу кроликов и голубков моего Роба, а ты мне расскажешь о своих стихах!
– Вдруг ее освещает вспышка яркого света, – продолжаю я шепотом, – и сетка падает с волос, освободив прекрасные локоны из плена. Сад вдруг преображается и превращается в солнечный берег древней Трои. Теперь уже тебя манит к себе Прекрасная Елена, море осыпает тебя дождем соленых капель, а где-то в небе кричат чайки…
Устроившись среди сосен у озера, поэт опускает перо в баночку со свежими чернилами, тотчас разливающую насыщенный, царственный аромат по всей холмистой округе. Несмотря на то что Эдгара неотступно преследует беспощадная тень сатирической музы, он склоняется над своим ящичком, который он раскрыл и перевернул, соорудив некое подобие стола, и начинает едва слышно бормотать самые изысканные стихотворные строки, какие мне только доводилось слышать:
Елена! Красота твоя – греческий… нет, финикийский… нет…
Елена! Красота твоя —
Никейский челн дней отдаленных,
Что мчал меж зыбей благовонных
Бродяг, блужданьем утомленных,
В родимые края!