Книга: Северный крест
Назад: Валерий Поволяев Северный крест
Дальше: ЧАСТЬ ВТОРАЯ

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Узкая, похожая на хищную щуку миноноска стояла у причала в самом центре Архангельска — несла вахту.
Боевые корабли охраняли здешнее правительство. Конечно, миноноска — не линкор, своими орудиями не может развалить половину города, как это способен сделать огромный, серый, со скрипучей броней дредноут, но от скорострельных пушек её, если кто-то вздумает нарушить покой северного правительства генерал-лейтенанта Миллера, тоже можно схлопотать немало неприятностей.
Трап, соединяющий корабль с берегом, был убран, на берег были брошены швартовы и намотаны на чугунные тумбы кнехтов — один конец с носа, другой с кормы. У причальных концов этих сидели два матроса, один на носу, второй на корме и перекликались друг с другом ленивыми голосами.
   — Ко мне ещё одна пожаловала... Дамочка очень даже форсистая, с тонкой талией и большой верзохой.
   — Может, ты канат салом смазал?
   — Даже не думал.
   — Тогда чего ж к тебе зачастили дамочки?
   — Это у них надо спросить! — закричал призывно матрос, сидевший на корме. — Ты куда, милая, лезешь без очереди? Тебя что, в великосветских подворотнях Архангельска не научили уму-разуму?
   — Каждый раз, когда приходим сторожить наших толстомясых правителей — обязательно набираемся ларисок, как тифозный больной — вшей, — недовольно проворчал матрос, стороживший носовой конец.
Был он широкоплеч, низкоросл, лицо имел округлое, неприметное. Приметной деталью были только золотистые пшеничные усы с лихо закрученными в игривые колечки концами. Глаза земляного цвета были суровы и насмешливы.
Матросы несли вахту — оберегали корабль от ларисок — портовых крыс, не пускали их на миноноску. Тяга ларисок к мореплаванию общеизвестна, стоит только где-нибудь бросить на берег конец, как тут же из ближайшей мусорной кучи высовывается любопытная ларискина морда, шевелит усами, а сама лариска, дама сообразительная, умеющая шурупить мозгами, начинает лихорадочно соображать, как же пробраться на корабль и занять теплое место в капитанской каюте. Из-за них-то командиры и ставят у причальных концов специальную вахту, чтобы матросы сшибали карабкающихся по канатам крыс в воду.
А какая-то изобретательная душа — явно из матросов, — которой лариски были противны до икоты, выдумала крысоотбойники.
Крысоотбойник — штука примитивная и, как всякий примитив, — безотказная. Это — стоячая фанерка, которая имеет дырку, смещённую к одной из сторон, для каната, точно по диаметру, чтобы фанера могла свободно вращаться, когда её насадят на верёвку.
Устанавливается фанерка на высоком канате, причём не одна, а сразу штук пять... Дальше происходит вещь простая — лариска ползёт по канату, когтями щёлкает, мечтает о той вожделенной минуте, когда будет пожирать сыр, спрятанный в капитанском буфете, и вдруг упирается чуткий носом в преграду — пресловутую фанеру. Короткое движение влево, потом вправо, и становится понятно — фанеру не обойти, надо лезть через неё. И крыса карабкается на фанеру, но когда, наконец, взбирается на неё, на самый верх, фанера, не способная держать откормленное ларискино тело, переворачивается, и крыса летит в воду.
Фокус очень простой, но результативный — спас от попутчиц тысячи плавающих посудин — и военных, и гражданских.
На носовом конце миноноски было установлено пять крысоотбойников, на кормовом — семь.
У носового конца дежурил матрос, пользующийся на миноноске такой же известностью, как командир корабля лейтенант Лебедев — не было на миноноске человека, который не был бы должен Арсюхе Баринову хотя бы полушку: Арсюха давал деньги взаймы под проценты... Причём бумажные деньги он не признавал, старался оперировать только металлом.
   — Бумажные деньги — это что такое? — спрашивал он у несмышлёных морячков-салаг, пришедших служить на миноноску. — А?
   — Деньги, — отвечали те нерешительными голосами.
   — Какие же это деньги, пхих! Ими только задницу подтирать! — Арсюха доставал из кармана зеленовато-розовую десятку, такую же, что ходила и при царе, ничем не отличимую, кроме одного — вверху на червонце было аккуратно напечатано, чёрным по розовому: «Северная Россия», с хрустом складывал её и начинал выковыривать из зубов застрявшую рыбную кость — Арсюха, северный человек, очень любил рыбу. — Разве это деньги? — Вид его делался презрительным.
Его напарник, сидевший на корме, Андрюха, бедный человек, у которого никогда не бывало денег более серебряного николаевского рубля, доставал из кармана другую кредитку, орехового цвета, достоинством в один карбованец, и благоговейно разглаживал её на коленке:
   — А как же Арсюха, быть с тем, что тут написано?.. Вот: «Государственная эмиссионная касса разменивает кредитные билеты на фунты стерлингов без ограничения суммы по курсу»... Сорок рублей равны одному фунту стерлингов. И подпись стоит: «Управляющий отделом финансов Куракин». Говорят — князь. Как быть с князем?
Арсюха вытаскивал изо рта кредитку вместе с рыбной костью, разворачивал её и, мучительно морща лоб, шевелил губами.
   — Верно... Написано...
   — Так как же быть с князем?
   — А вот так! — ожесточённо восклицал Арсюха и демонстративно комкал десятку в кулаке.
Рука у него, несмотря на солидную комплекцию и живот, который плотно обтягивала форменка, была изящной, узкой, изнеженной, как у потомственного дворянина.
   — Это же — деньги! — Андрюха невольно переходил на шёпот. — На них можно купить хлеба...
   — И с тем же успехом сходить в гальюн, подтереть себе репу, бумага плотная, мягкая, такая не прорвётся, пальцы не испачкаются... Приберём для гальюна. — Арсюха прятал червонец в карман.
   — Отдай его лучше мне, — просил Андрюха.
   — Зачем?
   — Водки куплю.
   — Не дам. Если я отдам тебе эти деньги, то на меня обидится задница. А свою задницу я люблю не меньше, чем кухарку из дома господ Миллеров. — Арсюха косился на берег, на сочную зелень деревьев, украшавших набережную.
Человеком Арсюха был прижимистым, не то что матрос первой статьи Андрюха по фамилии Котлов.
У Анд рюхи характер был совсем иной. Если бы Арсюха попросил у него деньги, Андрюха никогда не стал бы жаться; отдал бы последнее — а вдруг жалкие бумажки эти продлят человеку жизнь либо спасут заблудшую душу? И никаких процентов не стал бы брать.
У Арсюхи таких промахов не бывало — Арсюха никогда никому не давал и рубля, не заручившись возвратом денег и не уговорившись о процентах, которые этот рубль должен притащить в его карман у себя на хвосте.
Потому и живут они по-разному, Баринов и Котлов, и одеты по-разному: Арсюха — во всё английское, обут в ботинки из толстой оранжевой кожи, форменка сшита у него из плотной синей ткани, которую ни солнце не берёт, ни вода, штаны-клёши на Арсюхе такие, что одним проходом по улице он, будто примерный дворник, всю Соломбалу очищает от мусора и окурков, не говоря уже о центральных проспектах — даже юбки у баб, кажется, не бывают такой ширины; у Андрюхи же Котлова всё худое. Штаны с форменкой он даже не помышляет себе сшить, довольствуется тем, что дают на корабле, обувь носит корабельную. А что на корабле, кроме дыр да заплат, могут дать? Только дыры и заплаты.
   — Я материи жалеть на себя не намерен, — говорил Арсюха и топал по земле короткими, плотно сбитыми ногами-тумбами. — Если мне понадобится израсходовать на клёши двадцать метров, я не задумываясь, тут же куплю их... Понятно?
Андрюха такие разговоры не поддерживал — знал, что окажется в проигрыше. Себе будет дороже...
Причал, у которого стояла миноноска, был деревянным, в щелях хлюпала вода, около свай плавала дохлая треска, изрубленная винтами — не успела самодовольная рыба увернуться, вот её и приволокло сюда; чуть в сторонке сидел дымчатый усатый кот и заворожённо смотрел на рыбу — был голоден.
Пахло морем, гнилыми водорослями, солью, мокрым деревом, ещё чем-то непонятным и острым, из камбуза доносился запах еды — кок Митька Платонов готовил на обед борщ, настоящий флотский борщ, в котором черпак стоит, как солдат на часах — по стойке «смирно», — стоит и не заваливается.
Из щели в причале наружу выбралась большая рыжая крыса с одуванчиково-светлыми, странно светящимися усами, будто она работала в местном театре художником и пустила краску не по назначению; крыса озабоченно покрутила головой, задержала презрительный взгляд на неподвижном коте, фыркнула по-собачьи, затем, окинув опытным взглядом миноноску, неторопливо полезла на канат.
Двигалась она ловко, уверенно — видать, немало покаталась на кораблях, заходивших в архангельский порт. Арсюха довольно потёр руки.
   — Давай, давай, усатая, носатая, зубастая, злобная, спеши, спеши сюда, родимая. — Хоть и сонные глаза были у Арсюхи, но очень цепкие — он видел всё. Одновременно мог следить за несколькими объектами, причём друг от друга далёкими, такими, что сразу не разглядишь — чтобы разглядеть их, надо не менее четырёх раз обернуться вокруг себя.
Крыса, словно бы услышав приглашение человека и уловив в его голосе доброжелательные нотки, двинулась по носовому канату быстрее.
   — Молодчага! — похвалил её Арсюха. — Пхих!
Кот, сидевший на причале, проводил крысу долгим, ничего не выражающим взором и вновь стал смотреть на дохлую треску, плавающую в воде. Треска была ему интереснее злобной, истекающей салом крысы.
Не доходя до первой фанерки метра три, крыса остановилась, приподняла голову, зашевелила светящимися жёлтыми усами, соображая, как же действовать дальше, и вновь поползла вперёд. Вообще-то она могла и не напрягать свои мозги, ведь ещё ни одна крыса, пробирающаяся на корабль, не повернула назад: всякая крыса в таких ситуациях бывает нацелена лишь на одно — вперёд и только вперёд!
   — Пхих! — то ли чихнул, то ли кашлянул, то ли напряг свою задницу Арсюха, это был его коронный звук, и чем он его производил, понять было невозможно.
Крыса заскользила по канату быстрее — необычный звук подогнал её. У самой фанерки она приподнялась на задние лапки, выглянула из-за отбойника, будто из-за некого боевого бруствера, и, встретившись взглядом с Арсюхой, недовольно пошевелила усами.
   — У меня ещё одна мадама, — тем временем сообщил Андрюха.
Послышался влажный шлепок — это Андрюха взмахнул палкой и сбил «мадаму» в воду.
   — У меня сейчас тоже будет, — запоздалым эхом отозвался Арсюха. Поманил крысу пальцем. — Утю-тю-тю! Иди сюда скорее, голуба, я соскучился по тебе. Пхих!
Обнюхав отбойник, крыса не нашла в этой плотной, пахнущей другими крысами фанерке ничего опасного для себя и неторопливо полезла на неё. Человека она не боялась, встреча с двуногим «венцом природы» была заложена в её голове, запрограммирована, она не ведала пока, как его обойдёт, но то, что сумеет его обойти, знала точно.
   — Утю-тю-тю! — вновь поманил к себе крысу Арсюха.
Крыса впилась когтями в фанерку, повисла на ней, словно большая жирная муха, потом подтянулась, всадила в дерево когти задних лапок. Прошло немного времени, и она достигла вершины отбойника.
   — Пхих! — чихнул Арсюха.
Арсюхино «пхих!» подействовало на крысу, как команда, она перевалила через вершину отбойника, вытянула перед собой тонкие маленькие лапки, прицелилась — важно было сползти с фанерки и точно попасть когтями в канат.
Фанерка дрогнула — на канат она была насажена плотно, без зазора, но не настолько, чтобы не отреагировать на вес крысы, — и её высокий конец неторопливо пополз вниз. Крыса впилась в неё когтями, заверещала, фанерка убыстрила ход, и тяжёлая желтоусая лариска не удержалась на ней, торпедой понеслась вниз, в чёрную, маслянисто поблескивающую воду.
От тяжёлого шлепка поднялась мелкая волна, врезалась в скулу миноноске. Арсюха лениво поднялся, глянул вниз. Крыса барахталась в воде, не зная, куда направиться.
   — Что, можно поздравить? — выкрикнул с кормы Андрюха.
   — Можно. Дамочка моет ноги. Собралась на бал, а туда, — Арсюха захихикал, — с грязными ногами не пущают.
   — Меня эти дамочки совсем замучили — передохнуть не дают, лезут одна за другой — готовы шлёпаться на колени.
   — Тьфу! — отплюнулся Арсюха, приподнялся снова — по набережной, пуская из выхлопной трубы кудрявый белый дымок, катил автомобиль.
Агрегат был роскошный — с зеркальными никелированными крыльями, сверкающими колёсами — в спицах игриво путалось солнце, било в глаза весёлыми зайчиками; сбоку, прямо под рукой у шофёра, висел громоздкий резиновый клаксон с бронзовой дудкой. Арсюха проводил автомобиль завистливым взглядом и уважительно молвил:
   — Жена генерала Миллера поехала. Очень достойная особа. Генерал зовёт её Таточкой.
   — А ты откуда знаешь?
   — Я знаю всё.
   — Всё знают только все.
Арсюха Баринов был прав — генерал-лейтенант Евгений Карлович Миллер звал жену Татой.
Миллер женился, едва окончив кавалерийское училище и став корнетом лейб-гвардии гусарского Его Величества полка. Супругой его стала красивейшая девушка Наташа Шипова, внучка Натальи Гончаровой, жены Пушкина. Мать Наташина Софья Петровна была родной дочерью Натальи Николаевны от второго брака. Внучка унаследовала красоту и обаяние бабушки. Впрочем, не только это, но и недюжинный ум, способность разрешать конфликты самые неразрешимые, умение быть настоящей хозяйкой дома и защищать интересы мужа. Это была редкостная женщина.
   — Пхих! — выдохнул Арсюха и взялся за палку, лежавшую рядом, — пора было сыграть в городки: на причале вновь показалась крыса — такая же рыжевато-серая, как и предыдущая, с электрически-светящимися жёлтыми усами. — Новая порода, что ли? — нехорошо удивился Арсюха.
Крыса настороженно глянула на миноноску, заметила человека, сидящего на носу, и опасливо пригнулась. Некоторое время она размышляла: пытаться ли проникнуть на корабль или нет, но тяга к плаваниям, к романтическим историям и приключениям взяла верх, и крыса аккуратно, стараясь, чтобы тяжело провисший причальный конец не уползал из-под лап, двинулась на миноноску.
   — Давай, давай! — входя в азарт, подогнал крысу Арсюха. — Сейчас мы устроим маленький салют из ларискиной утробы. Нам будет аплодировать вся набережная.
Крыса на ходу приподняла голову, прислушалась к человеческой речи, не уловила ничего опасного для себя и поползла дальше. Жёлтые усы у неё призывно светились.
   — Пхих! Давай, давай, ларисочка! Шевели мослами, скрипи костяшками!
Лариска послушалась Арсюху, зашевелила «мослами» проворнее, заскрипела «костяшками». Арсюха подкинул в руке палку, берясь за неё поудобнее — главное, чтобы палка оставалась в тени борта, не вспугнула крысу. Крыса остановилась перед поваленной фанеркой, понюхала её и, неспешно перешагнув через срез, двинулась дальше.
   — Утю-тю-тю! — подогнал её Арсюха хрипловатым голосом, сделал пальцем манящее движение.
Через пол минуты крыса была уже у самого борта. Арсюха проворно взметнул палку — раздался противный мокрый шлепок, крыса взвизгнула и тряпичным мячиком взвилась вверх, задёргала на лету лапками.
Удар был сильным, конец палки разом сделался бруснично-красным, во все стороны брызнула кровь.
   — Вижу, дама пролетела, — подал голос с кормы Андрюха.
   — Да вот, захотела поиграть со мной в лапту, — пояснил Арсюха степенно, постучал палкой о борт миноноски, стряхивая с неё кровь, — и — проиграла.
   — Ясно, где уж ей с её рваными калошами в наш калашный ряд!
Через несколько мгновений сочный шлепок раздался и на корме — Андрюха Котлов также «сыграл в лапту» с крысой. Крыса досталась ему тяжёлая, с раздутыми боками — видимо на сносях, её впору было перетягивать ремнём, чтобы не разлезлась кожа на талии, — в воду лариска шлёпнулась с таким шмяканьем, что около миноноски вновь вздыбилась волна.
   — Земеля, сколько ты отправил дамочек в дальнее плавание? — прокричал с кормы Андрюха Котлов.
   — Не считал. Штук двенадцать, наверное.
   — Я — больше. У меня — двадцать две.
   — Дуракам всегда везёт, — недовольно пробормотал себе под нос Арсюха Баринов — не любил, когда его хоть в чём-то кто-либо опережал.
   — На месте командира я бы отошёл на ночь метров на пятнадцать от берега и заякорился там. Иначе нас загрызут крысы.
Арсюха промолчал: не его это дело — решать, где ночевать — в море, в Северной Двине либо у какой-нибудь кухарки на берегу.
С кормы снова донёсся сочный влажный шлепок, затем странное жужжание, словно воздух разрезала гигантская пчела, прилетевшая из большого городского парка, и в воду шмякнулось грузное тело.
   — Двадцать три, — негромко констатировал Андрюха. — Интересно, Арсюх, а на время обеда нас с тобою сменят или нет?
   — Откуда я знаю, — со вздохом, в котором сквозило раздражение, пробормотал Арсюха.
   — Плохо будет, если не сменят. Не то кишка кишке уже фигу показывает, требует чего-нибудь на зуб.
   — Если крысу завялить на ветерке, она будет съедобна или нет?
   — Матросы с голодухи не только крысами лакомятся — едят даже деревянную обшивку палуб, пропитанную солью. Сам видел.
Из досок причала, в сырую широкую щель вновь высунулась крысиная морда с влажным смышлёным взором и знакомыми жёлтыми светящимися усами. На причале продолжал сидеть небольшой печальный кот и поедать глазами плавающую в воде треску.
   — Пхих, — привычно фыркнул Арсюха и поманил крысу: — Утю-тю-тю! Топай быстрее сюда! Чем больше мы оприходуем ларисок — тем лучше будем спать ночью.
   — Всех ларисок мы не перебьём никогда! — прокричал с кормы Андрюха, последовал смачный шлепок, и в воздух с писком взвилась очередная крыса — их в Архангельске в шестьдесят четыре раза больше, чем людей. Специалисты подсчитали.
Описав в воздухе широкую дугу, лариска спланировала было на набережную, но не дотянула и шлёпнулась в воду.
Стояло жаркое лето тысяча девятьсот двадцатого года.
   — Утю-тю-тю, дуй сюда! — пригласил Арсюха очередную крысу на корабль. — Здесь тебя ждёт сладкое угощение. — Он покрепче сжал руками палку. — Слаще не бывает. Гы-гы-гы! — В следующую минуту на его лбу возникли недоумённые морщины. — И кто вам имя такое красивое придумал: лариска? А? Зовут, как расфуфыристых господских кухарок и дворничих.
Словно ободрённая приглашением, крыса вскарабкалась на канат и поползла на миноноску, задумчиво пофыркивающую водоотливкой — трюх-трюх, трюх-трюх...
Через минуту крыса получила сильный удар по жирному телу — Арсюха не рассчитал силу, вложил в удар больше, чем положено, крыса шмякнулась не в воду, а на набережную, перемахнув через весь причал, приземлилась на камни, обрызгала их кровью.
   — Ты чего! — предостерегающе закричал Андрюха. — За это нам старшой может в одно место фитиль вставить и запалить его. Рванёт так, что мужское достоинство превратится в обычную яичницу.
   — Собаки подберут, — лениво отозвался Арсюха, — через двадцать минут набережная будет чиста, как стол в кубрике после обеда.
   — Держи карман шире. Собаки ныне даже английскими консервами стали брезговать, не то что сомнительной свежениной. Собака крысу есть не станет.
Печальный кот проводил взглядом крысу, совершавшую последний полёт, и вновь перевёл взор на треску, плавающую в воде.
Жарко было в Архангельске. Так жарко, что днём на камнях можно было печь картошку.

 

* * *

 

В доме Миллера звучала музыка — Наталья Николаевна сидела за роялем. Евгений Карлович, светлоглазый, с хорошей выправкой и поджарой фигурой, с тщательно остриженными усами, благоухающий лондонским парфюмом, приехал домой на обед.
Щёлкнув кнопками белых парадных перчаток, положил их на столик в прихожей, глянул на себя в зеркало. Остался доволен — не стыдно показываться Тате. Можно было, конечно, пообедать и в штабе, в гостевом зале, куда генерал-губернатор Северной области иногда наведывался с гостями — в основном иностранными, но хотя бы немного времени Евгению Карловичу хотелось провести с женой.
Уже двадцать три года они вместе, у них уже подросли дети, сын стал ростом выше отца, большая часть жизни осталась позади, а Евгений Карлович до сих пор при виде жены ощущает молодое воодушевление и иногда, обронив неловкое слово, краснеет перед ней, как мальчишка. Он прислушался, стараясь угадать, что же играет Наталья Николаевна. Нет, не угадал... Да и играла жена на этот раз не по памяти, а по нотам, скованно. Когда она играет по памяти, звук у рояля бывает совсем другой — какой-то игривый, убыстрённый, усиленный, что ли.
Более полугода уже Миллер живёт в этом доме, а привыкнуть к нему не может, как не может привыкнуть и к природе здешней, к снегам выше крыши, розовому воздуху и морозам, легко разваливающим вековые гранитные валуны на несколько частей.
В Витебской губернии, где Миллер родился, таких морозов нет — там о зверствах стужи даже не слышали. В родном городе Миллера Динабурге зимы всегда бывали мягкими, каждый год на главной площади города заливали водой снежную гору, на которой с утра до вечера густо лепилась малышня.
Собственно, зима в Архангельске — тоже не самая суровая, на севере есть места, где из жилья вообще нельзя носа высунуть, вода, вылитая из кружки на снег, до земли не долетает — вместо неё шлёпаются звонкие ледышки. Лето в Архангельске стоит жаркое. Короткое и жаркое, с несметью света, в котором плавают тонкие серебряные паутины.
В Архангельск семья Миллеров прибыла из Парижа, где Евгений Карлович безуспешно пытался сформировать из остатков Русского экспедиционного корпуса армию, но дело это было заранее обречено на провал: уставшие солдаты не хотели умирать на чужбине, рвались в Россию, домой, и генеральские уговоры на них не действовали.
В конце концов Миллера пригласил к себе русский посол Маклаков, вальяжный, с длинной душистой сигаретой, засунутой в изящный, с точёными колечками, свободно висящими на узорчатом теле, четвертьметровый мундштук — мундштук был восточный, выточен в Индии из слоновой кости и привезён в Европу...
За окном уютного тихого кабинета кружились крупные невесомые снежинки.
   — Что-то рано ныне полетели белые мухи, — озабоченно глянув в окно, проговорил Маклаков, — для Парижа это явление совсем нетипичное. — Маклаков не сдержал вздоха — он скучал по России. И Миллер тоже скучал, очень скучал. — Поздравляю вас, Евгений Карлович, — сказал посол.
   — С чем?
   — Сегодня утром мировая бойня, которую мы в нашей печати именовали Великой войной, закончилась.
   — Господи... — Миллеру показалось, что он услышал собственный стон; он глянул на роскошный календарь, висевший на стене кабинета. Было одиннадцатое ноября. Перекрестился.
   — Вчера подписаны последние документы с Германией о перемирии. На фронтах перестали стрелять пушки. Больше они стрелять не будут. — Маклаков помял пальцами седеющие виски, потом сделал гостеприимный жест, указывая на стул, прислонённый к игральному столику. — Садитесь, Евгений Карлович! В ногах правды нет.
Миллер сел на стул, оглядел столик, стоящий рядом, — Маклаков любил всё восточное, и это был не стол, а произведение искусства, изящный, резной, сделанный на Востоке, — и не увидел его броской красоты. Лицо у Миллера было ошеломлённым.
   — Господи, наконец-то, — проговорил он тихо, — наконец-то! — Снова перекрестился.
   — Я тоже считаю — наконец-то! — грубовато проговорил посол. — Эта война искалечила землю, вместо сердца у планеты — дырка. В таких войнах не бывает победителей — бывают только побеждённые, да и те в основном калеки.
   — Сейчас мы ещё не можем подсчитать потери, — прежним тихим голосом произнёс Миллер, он всё ещё не мог прийти в себя, — подсчитаем лет через пять и ужаснёмся! — Он посмотрел выжидательно на посла, словно искал у него поддержки.
Посол промолчал. Он перебирал бумаги, лежавшие на игральном столике. Отложил в сторону вначале одну бумагу, потом другую.
   — Из России пришли две телеграммы, Евгений Карлович, — сказал он. — Вас просят срочно выехать в Архангельск. По всей стране развернулась нешуточная борьба с большевиками. Вам предлагают возглавить эту борьбу на Севере.
Миллер согласно наклонил голову:
   — Я готов.
   — Точных сведений о том, что там происходит, у меня нет, — сказал Маклаков, — да и те новости, которые мы получаем из России, доходят сюда с двухнедельным опозданием. Ясно одно: Россия в огне. — Сигарета, венчавшая длинный мундштук Маклакова, погасла, посол выдернул её коротким, очень ловким движением, опустил в пепельницу. — Ленин пытается создать государство, которое бы работало, как некая бездушная железная машина: все граждане должны трудиться и сдавать свою продукцию на приёмные пункты. Взамен получать еду и одежду... Этакая всеобщая трудовая повинность на государственных предприятиях. Полное исключение частной собственности. Свободной торговли, конкуренции товаров нет и не будет. Любой бунт подавить в таких условиях — всё равно что муху пришлёпнуть газетой. Во главе этой пирамиды стоят вооружённые рабочие вместе с Лениным, они дёргают рычаги и управляют всем движением. В основе всего — тоталитаризм, жестокая подчинённость, стальная диктатура, рассчитанная на чугунные умы. Вот так, Евгений Карлович.
Маклаков знал не больше, чем Миллер. То, о чём сейчас рассказывал посол, Миллер тоже знал. Не позже, чем вчера, за ужином, он объяснял Тате, что большевики разложили, превратили в гниль фронты и превратили вчерашних умелых солдат в разбойников. Сколотившись в банды, они меняли власть в городах, будто сбрасывали соломенные шляпы — одним взмахом штыка. Так в России пришли к власти большевики — на разбойных штыках. Этих людей надо было осадить, а остальным — дать еду, работу, одежду, зарплату, жильё, но ничего этого большевики дать не могли. Ни сил, ни возможностей у них для этого не было. Но они нашли выход — дали людям войну. Гражданскую.
Наталья Николаевна, выслушав мужа, долго молчала. Молчание её было подавленным.
   — Я никогда не думала, что это может быть так примитивно, Эжен, — сказала она.
   — Увы!
   — Господи! — Наталья Николаевна прижала пальцы к вискам. — Бедная Россия!
   — Я и сам не думал, пока в этом не разобрался. Пришлось прочитать речи революционных вождей — Троцкого и Ленина.
И вот — повторение разговора у посла. Одни и те же слова, одни и те же мысли. Даже интонации те же — всё повторилось. Миллер поднялся со стула, сжал одной рукой другую. Услышал хруст костей.
   — Я готов! — повторил он.
   — Добираться придётся морем до Мурманска, — сказал Маклаков, — а там будет уже просто: в Мурманск из Архангельска за вами придёт судно.
   — В Архангельске уже зима, — заметил Миллер.
   — Значит, придёт ледокол, — блеснул своими познаниями северной жизни посол. — Но советую вначале заглянуть в Лондон, к военным. Англичане, насколько я знаю, готовы информировать вас о своих планах. В Архангельске и в Мурманске у них стоит несколько батальонов.
   — Это что, оккупация? — не выдержав, спросил Миллер.
   — Нет, бескорыстная помощь добрых союзников. Ну, — Маклаков протянул ему руку, — счастливого пути вам. Главное — на море сейчас нет этих ужасных немецких субмарин. От подписанного перемирия до мира с Германией осталось сделать всего четверть шага.
Миллер послушался совета русского посла и завернул в Лондон, где встретился с начальником Генерального штаба британских вооружённых сил генералом Вильсоном. Разговор шёл на английском, который Миллер знал очень хорошо, поэтому мог в лающей речи Вильсона засекать не только тона, но и полутона, и полутона для него значили гораздо больше, чем общий, слишком бодрый настрой речи красноглазого британского вояки: глаза у Вильсона были красными, словно бы он пытался промыть их керосином.
Гораздо чаще Архангельска в речи Вильсона звучал Мурманск — бывший Романов-на-Мурмане.
В Мурманске стояли два английских крейсера «Глори» и «Конкрен», а также французский крейсер «Адмирал Об», сухопутных же сил было немного — несколько батальонов. Капля в море — только на зайцев охотиться.
   — А если усилить ваше воинское присутствие в Северной области, генерал? — аккуратно предложил Миллер. Перед отъездом он получил телеграмму из Архангельска за подписью некого Чайковского, о котором раньше ничего не слышал, с предложением занять кресло генерал-губернатора, и теперь, таким образом, говорил от имени огромной территории — всей Северной области.
   — Не можем, — отрицательно качнул тщательно причёсанной головой Вильсон, уголки губ у него раздражённо дёрнулись.
   — Это почему же? — поняв, в чём дело, насмешливо поинтересовался Миллер.
Миллер знал, что у англичан существовал план — перебросить несколько корпусов на Волгу, Дон и создать таким образом новый фронт против Германии, вторгшейся на украинские земли. При такой постановке вопроса Север англичанам был совершенно не нужен, он только отвлекал внимание. Но план сгорел, а отрыжка от него осталась.
Кстати, по причине открытия нового фронта «самостийную Украину» спешно признала Франция — произошло это пятого декабря семнадцатого года, а зимой, в начале восемнадцатого года «самостийную» признала и Англия.
Впрочем, планам союзников не суждено было сбыться. Из-за Японии. Англичане имели непростительную наивность предполагать, что на Волге окажутся интересы у Японии — богатый ведь кусок земли... И совершенно бесхозный. Но Волга оказалась интересна японцам не больше, чем река Миссисипи или мутный Заир, протекающий в Африке, в Токио на планы англичан даже головы не повернули.
Гораздо больше Японию интересовала, например, Камчатка.
Страна восходящего солнца была готова работать своими железными челюстями сколько угодно, лишь бы получить приглянувшийся кусок России.
Но Камчатка приглянулась и Америке. Вообще, Штаты начали с раздражением ощущать, что Япония набрала слишком большую силу и может теперь вздыбить в Тихом океане, где Америка считается единовластной хозяйкой, слишком крупную волну.
Словом, обстановка была неспокойная. Отовсюду валил вонючий чёрный дым и выплёскивался огонь.
   — Ситуация изменилась, немцы подписали мир, — сухо заметил Вильсон.
   — Не мир, а перемирие.
   — Это одно и то же. — Вильсон повысил голос, который сделался скрипучим, каким-то режущим: говорил — будто бумагу кромсал. — Да и наши крейсеры, стоящие в Мурманске, заняты будут в основном охраной английских грузов, находящихся на полуострове. Сил — достаточно.
Мурманск был забит английскими товарами, это Миллер знал. Как знал и другое: местная власть во главе с Юрьевым, бывшим кочегаром, лихим человеком, балагуром и разбойником, сочинявшим, кстати, неплохие стихи, живёт с «мурманскими англичанами» довольно сносно, в ладу и согласии, — они не трогают друг друга, стараются помогать; если кто-то в пьяном виде норовит улечься в грязную канаву, не дают этого сделать.
Миллеру, однако, стало понятно и то, что англичане, несмотря на малые свои силы, постараются задержаться на Русском Севере как можно дольше — и совсем не для того, чтобы воевать с большевиками (самого Вильсона и его патронов устраивает любая тамошняя власть, независимо от цвета, красная она или белая или же ещё какая-то — полосатая либо клетчатая), цель у англичан другая — установить над Северной областью свой контроль. Причём контроль не только экономический, но и политический.
А так они готовы ужиться с кем угодно, даже с тресочьими душами и очёсками-лешими, пригнанными из печорских чащоб, лишь бы им покорно смотрели в рот и с зачарованным видом слушали английскую речь.
Это было грустное открытие. Такая политика могла в конце концов привести к окончательному захвату Северной области.
Десятого января 1919 года Миллер прибыл в Мурманск, где, не мешкая, пересел на ледокол «Канада». Ледокол взял курс на Архангельск.
Тринадцатого числа — чёртову дюжину Евгений Карлович обычно старался избегать, только не всегда это удавалось, — он прибыл в Архангельск, где его встречали высшие чины Северной области. Несмотря на мороз и то, что мундштуки медных труб прилипали к губам музыкантов, оркестр исполнял бравурные мелодии. Музыканты сплёвывали на снег лохмотья кожи с окровавленных губ. Председателя Временного правительства Северной области Чайковского в Архангельске не было — он отбыл в Париж.
В голове Евгения Карловича мелькнула усталая мысль о том, что Чайковский попросту сбежал из Архангельска... Вот только почему он это сделал? Кто ответит на этот вопрос? Миллер выбросил сомнения из головы — и без них разламывало череп.
В комнату заглянула Наталья Николаевна, всплеснула руками:
   — Боже! Ты здесь? Я и не слышала, как ты пришёл. Что же ты не сказал, что появился?
   — Ты так хорошо, так вдохновенно играла, что я просто не решился тебе помешать. — Миллер взял ладони жены в свои руки, поочерёдно поцеловал. Проговорил виновато: — Прости меня.
Со времени их женитьбы прошло много лет, а он продолжал любить эту женщину как в юности, с тем же жаром. Она нежно коснулась пальцами его щёки, улыбнулась понимающе.
   — Сегодня повар собирается угостить нас северной сёмгой свежего посола.
Сёмга таяла во рту. На столе красовался графин водки с плавающими внутри лимонными корочками. Миллер хоть и не одобрял разные стопочки, рюмочки и вообще крепкие напитки, если их было много, но пару рюмок водки, настоянной на лимонных корках, за обедом мог выпить. Здоровью две стопки повредить никак не могли, а вот настроение поднимали на весь день.
Кроме графинчика на столе было кое-что ещё: две бутылки французского вина, белого и красного, в тарелке высилась горкой крупно нарезанная английская консервированная ветчина, мясо — тоже из английских запасов, исландские шпроты, норвежская селёдка, а также несколько блюд с продуктами, взятыми на складах у союзников. Только хлеб, лежавший на большом расписном подносе, пшеничный и ржаной, был родным, отечественным, да ещё великолепная сёмга, тающая во рту...
Миллеру сделалось грустно. Не хотел он пить водку, но одну стопку, чтобы поднять себе настроение, придётся выпить.
Он придвинул к себе рюмку. Произнёс спокойным, чуть хриплым голосом (утром выходил в море — там сильно штормило, дул холодный северный ветер, и генерала просквозило):
   — Сегодня в Архангельск вернулся отряд поручика Жилинского. Привёз документы от Александра Васильевича Колчака. Я распорядился, чтобы Жилинскому досрочно присвоили звание штабс-капитана.
   — Сколько же времени он потратил, чтобы добраться до Архангельска? — спросила Наталья Николаевна.
   — Из Омска он выехал двадцать восьмого мая, в Архангельск прибыл сегодня. Прошёл полторы тысячи вёрст.
   — Месяц, — задумчиво произнесла Наталья Николаевна, — и полторы тысячи вёрст.
Ещё в марте, восьмого числа Миллер отправил к Колчаку так называемый Сибирский экспедиционный корпус во главе с есаулом Мензелинцевым, который в Омск прибыл в мае. Идея Миллера связать все белые фронты — Северный, Южный, где главенствовал Деникин, Сибирский и Дальневосточный, находящиеся под крылом Колчака, понравилась адмиралу.
Мензелинцев даже сделал подробный доклад в Ставке адмирала, изложил план совместных действий войск Колчака с Северной группой Миллера, сорвал овации, а потом влился со своим отрядом в одну из сибирских армий: Мензелинцеву не терпелось очутиться на фронте.
В экспедиционном корпусе, кроме русских, были англичане — один офицер и два солдата, — в Архангельск они вернулись вместе с Жилинским.
Наталья Николаевна была очень далека от всех этих перемещений, но тем не менее мужа выслушала с вниманием.
   — И что будет дальше? — опросила она.
   — Мы начнём наступать по Двине на Котлас, потом повернём на Вятку. Под Вяткой и произойдёт соединение с войсками Колчака, — лицо Миллера осветилось изнутри, сделалось мягким, — а это... ты даже не представляешь, что это такое. Единый фронт против большевиков — это победа, Тата. Победа, за которую следует выпить.
Миллер налил себе вторую стопку водки. Это не понравилось Наталье Николаевне, она укоризненно посмотрела на мужа. Произнесла тихо:
   — Эжен...
   — Я понимаю, что в отличие от русских мужиков имею совершенно другую конструкцию и не могу пить водку из горлышка, лихо раскрутив бутылку и опрокинув её вверх дном. Но я же живу в России...
   — Ну и что?
   — Россия пьёт. И много пьёт. — Миллер вздохнул и перевёл разговор в другое русло. — Из Мурманска в Архангельск доставлены большие запасы оружия, патронов и обмундирования для передачи частям Колчака...
   — В таком случае ты попадёшь в подчинение к адмиралу.
   — Ну и что? — Миллер махнул рукой, жест был беспечным. — Чего-чего, а этого я как раз не боюсь.
   — Может, ты напрасно не принял предложения Временного правительства?
Тридцатого мая курьер привёз Миллеру пакет из канцелярии Временного правительства Северной области. В пакете находилась важная бумага — решение правительства о производстве генерал-лейтенанта Миллера в полные генералы, а точнее, исходя из рода войск — в генералы от кавалерии. Формулировка производства была мажорная — «За особые заслуги по воссозданию русской армии».
Прочитав документ, Миллер отрицательно покачал головой:
   — Нет, нет и ещё раз нет! Носить эти погоны мне ещё рано. Вот возьмём Москву, тогда и наденем новые погоны.
Взятие Москвы — достойная цель не только для разрозненных Белых армий, но и для союзников. Для этого надо будет взять Вятку и Казань и, чтобы не зависеть от «колесухи» — Сибирской железной дороги, которую то партизаны пытаются оккупировать, то Блюхер с Тухачевским, — наладить регулярное движение. Идею Колчака начать поход на Москву поддержали и генералы, и союзническое начальство. Москва перед объединённой силой не устоит, как пить дать шлёпнется на колени. В этом Миллер был уверен твёрдо.
Правда, английский генерал Айронсайд, командовавший всеми союзническими силами на севере России, в Архангельске этого здоровенного верзилу постоянно знобило, и он даже в самые жаркие дни кутался в меха, — человек трезвый, осторожный, запросил своё начальство на Темзе, как ему вести себя в такой ситуации.
Лондон ответил генералу, что вмешиваться в большую драку не стоит и вообще надо готовиться к эвакуации подопечных частей — пора, мол, собираться домой.
Этот намёк обрадовал Айронсайда — русский север ему изрядно надоел.
Следом Лондон сделал запрос: а устоит ли Белая армия, если союзники покинут Мурманск и Архангельск?
Айронсайд дал честный ответ: «Не устоит». Джентльмены на Темзе от такой откровенности только рты пооткрывали да недовольно почесали складчатые затылки: «Это не есть хорошо».
Ориентация англичан не на ведение успешных боевых действий, а на эвакуацию войск ничего хорошего не сулила — союзники и без того вели себя вяло, берегли снаряды, мелочились, фыркали по любому поводу и делали вид, что просьб не слышат. Чтобы монитор, плавающий по Северной Двине, мог сделать пару выстрелов, запрашивали Темзу, а если уж речь шла о трёх выстрелах, то нужно было едва ли не решение парламента. Союзниками англичане оказались плохими, французы, американцы, финны — ещё хуже.
Надеяться, как понимал Миллер, можно было только на самих себя. Очень важны были успехи колчаковцев — если Александр Васильевич сумеет накостылять большевикам на своём фронте, Евгений Карлович с «северными территориями» справится — так по зубам надаёт, что командирам Красной армии даже печорские вороны будут сочувствовать. Миллер с надеждой смотрел на Колчака. Десятого июня девятнадцатого года адмирал Колчак, как Верховный правитель России, подписал указ о назначении Миллера «Главнокомандующим всеми сухопутными и морскими вооружёнными силами России, действующими против большевиков на Северном фронте».
По этому поводу Миллер собрал части, находящиеся под Архангельском, и выступил перед ними с бодрой патриотической речью.
   — Поздравляю вас с первым шагом по осуществлению объединения России в лице единой армии под главенством одного Верховного главнокомандующего!
Войска так громыхнули «Ура», что с окрестных деревьев на землю попадали оглушённые воробьи.
Всё это было, было, было... Только успехов особенных на фронтах так и не дождались, вот ведь как, и это Миллера здорово угнетало.
   — Эжен, а что за катер стоит у причала недалеко от нашего дома? — спросила Наталья Николаевна.
   — Это не катер, а канонерка, — поправил жену Миллер, — боевой корабль.
   — Не может этот боевой корабль случайно пальнуть из пушек по нашим окнам?
   — Совершенно исключено, — твёрдо произнёс в ответ Миллер.
   — Эжен, у тебя же добрые отношения с генералом Айронсайдом...
   — Очень добрые.
   — Нельзя ли поговорить с ним по душам, чтобы он помог тебе, помог Колчаку... Ведь осталось совсем чуть-чуть, и вы погоните большевиков.
   — Во-первых, англичанам совсем неведомо, что такое разговор «по душам» — у них этого понятия даже в природе не существует, во-вторых, любой свой чих Айронсайд согласовывает со своим министерством в Лондоне... Проснётся ранним утром и тут же — депешу по радио в Лондон — можно ли ему надеть тапочки и сходить, пардон, в туалет; сходит в туалет и снова запрашивает Темзу: а можно ли ему позавтракать? Это же англичане, люди, которых мы знаем несколько сот лет и несколько сот лет не можем понять. Мы могли бы смять красных ещё в мае, когда на фронте у них были огромные дыры, дезертировали целые полки, но ни Нокс, ни Жанен, — английский и французский генералы, сидящие в Сибири, — палец о палец не ударили, чтобы помочь нам. Хотя Нокс разослал по частям телеграмму о том, что Казань и Вятка будут заняты Сибирской армией к такому-то сроку, после чего одно подразделение будет направлено в Архангельск для соединения с нами — тогда начнётся наступление на Москву. Телеграмма так и осталась телеграммой. Хотя её довели до сведения всех русских командиров.
За окном послышался грохот, затряслась земля. Тучка воробьёв, мгновенно умолкнувшая, снялась с дерева, растущего во дворе дома, занимаемого Миллером, и низом унеслась в сторону. По двору пробежало несколько встревоженных солдат из комендантской роты.
   — Что это? — спросила Наталья Николаевна.
   — Английский танк, — спокойно пояснил Миллер. — Совершает манёвры по улицам города.
   — Я представляю, что будет, когда это страшилище появится где-нибудь около Онеги.
   — Там появиться страшилищу не дано — утонет в вязкой земле.
Через пятнадцать минут Миллер вновь отбыл к себе, в роскошный тихий кабинет, украшенный картинами, со старой дорогой мебелью, с огромными напольными часами в углу. Говорят, часы эти когда-то украшали царский кабинет в Зимнем дворце, но потом кто-то вывез их из Питера... Так это или не так, Миллер не знал, он просто многозначительно помалкивал, когда речь заходила об этих часах.
В приёмной к генералу шагнул дежурный адъютант. Лицо его было расцвечено улыбкой. Вид его был такой радостный, как у боевого корабля с праздничными флагами.
   — Добрые вести, Евгений Карлович, — сказал адъютант, протягивая Миллеру кожаную папку. — Из Лондона.
Миллер неторопливо прошёл к себе, открыл папку. Новость действительно, была доброй — вместо эвакуации военное министерство Великобритании предписывало Айронсайду начать широкое наступление на большевиков.
Генерал улыбнулся. В тёмном, толково и дорого обставленном кабинете его, кажется, сделалось светлее.
   — Ну что ж, — произнёс Миллер громко и довольно потёр руки — у него возникло ребяческое настроение, — теперь дело сдвинется. Надоело топтаться на одном месте: ни мы большевиков, ни большевики нас... Спать на позициях можно.
Он побрякал в валдайский колокольчик, стоявший на аккуратном подиуме, вызывая адъютанта. Тот незамедлительно возник в дверях.
   — Милейший, а что за канонерка стоит в городе у причала? — спросил Миллер.
   — Не канонерка, а миноноска, ваше высокопревосходительство.
   — Я знаю, что миноноска, но суть от этого не меняется. Что за корабль? Зачем он там?
   — Протокольное присутствие. По договорённости с англичанами. Как символ мощи нашего флота...
   — Да уж, мощи, — Миллер не выдержал, усмехнулся, — такой мощи, что я каждый раз путаю её с мощами. Распорядитесь от моего имени, чтобы эту посудину убрали с самого видного места в Архангельске. Пусть лучше займётся делом и пройдётся по Двине или Онеге, по сёлам, которые недавно бунтовали, — пользы будет больше.
Адъютант поспешно вытянулся.
   — Будет исполнено, ваше высокопревосходительство!
   — Максимум, что может сделать команда такого дежурного корабля — обрюхатить пару кухарок из ближайших домов, да ещё — поточить лясы на набережной.
Миллер знал, что говорил, он и сам, можно сказать, пострадал от какого-то слишком расторопного матроса — тот сумел начинить икрой миллеровскую кухарку Авдотью. Пришлось Авдотью, румяную девушку с толстыми репчатыми пятками и завидной соломенной косой до пояса, отправить в деревню — «на созревание» и, пока в доме не появился повар-мужчина, переходить на обеды из офицерской столовой. Это Миллеру не понравилось. Особенно вкусно Авдотья пекла северные пироги с сёмгой и свежей треской — во всём Архангельске не было человека, который мог бы с ней сравниться в этом мастерстве.
Жалко было Авдотью. Но ничего не поделаешь — природа взяла своё. Миллер пробовал узнать у несчастной кухарки, кто же папаша будущего дитяти, и по доброте душевной помочь Авдотье, приволочь ловкого малого за ухо в сенцы, поставить его на колени перед женщиной, чьё лицо распухло от слёз, но Авдотья не выдала его.
Через десять минут к Миллеру приехал генерал Марушевский, с которым он душа в душу проработал уже полгода — Марушевский командовал Северными войсками до прибытия Миллера, был очень опытным штабистом, а после приезда Миллера стал его заместителем в войсках.
Миллер поднялся с кресла и пошёл навстречу Марушевскому.
   — Слышали новость, Владимир Владимирович?
   — Слышал. — Глаза Марушевского обмахрились мелкими морщинками-лучиками. — Это означает, что дни большевиков сочтены. Кстати, Евгений Карлович, предлагаю съездить в лагерь военнопленных, поговорить с перебежчиками. Из Красной армии начался массовый отток солдат.
Миллер чуть приметно усмехнулся.
   — Для нас это — лишние рты.
   — Прокормим, — убеждённо произнёс Марушевский. — Такие лишние рты нам — не помеха. Прокормим. Они — не в тяжесть.
   — Съездить, посмотреть на перебежчиков надо, — сказал Миллер, — вы правы. Сделаем это сегодня же, в перерыв между заседаниями штаба и правительства.
Заседание правительства было назначено на вечер, заседание штаба — на половину четвёртого дня. Время спрессовалось, сделалось жёстким, как металл и, как металл, упругим. Миллер радовался тому, что многое успевал сделать, хотя ещё вчера он и не предполагал, что ему придётся заниматься вопросами, о которых он даже сегодня утром не имел никакого представления, решать судьбы не только подчинённых ему солдат, но и ведомств, о предназначении которых он мог только догадываться.
Оказалось, что у какого-нибудь министерства по ловле трески столько функций, что можно сломать ноги только в одном перечне их, единственное, чем не командует это ведомство, так направлением ветра над Белым морем и густотой дыма, выползающего из пароходных труб.
Позиция Марушевского на этот счёт была Миллеру хорошо известна: Марушевский считал, что вся власть в Северной области должна принадлежать только военным, а дело гражданских — сидеть на своих шестках и помогать армии. Миллер же был в этом отношении более гибок, он оставлял часть функций за гражданскими...
День был яркий, солнечный, в розовом небе, будто сыр в масле, купался яркий жёлтый диск; по улицам, словно опасные свинцовые пули, носились тяжёлые слепни, врезались в ветровое стекло машины, на которой ехали Миллер с Марушевским, размазывались по прозрачной тверди, будто жирные лепёшки, стекали вниз, на лаковый капот «паккарда».
На берегах Двины сидели мальчишки, таскали из воды синих сорожат, шустрых жирных рыбёшек, одуревших от света и тепла; попадая на берег, сорожата вели себя буйно — сминали лопухи и былки осота, взбивали пыль и ловкими лепёшками скакали назад в воду. В местах более южных сорога была известна под другим названием — плотва.
У плотвы по весне бывает хороша икра; когда эта рыба идёт на нерест — плотвой не брезгают даже выдающиеся рыбаки, в остальном же плотва — обычный корм для кошек, и ловцы, знакомые с вкусом сёмги, миног, зубатки и трески, просто-напросто вышвыривают её из сеток. Миллер косился на голоногих пацанов и — если быть откровенным — завидовал им. Мы вообще часто завидуем тем, кто не успел ещё испортить свою жизнь, не покинул страну детства, завидуем даже самим себе, оставшимся в детстве, вот ведь как.
Генерал Миллер не был исключением из правил. До его пятидесятидвухлетия оставалось два месяца — он родился двадцать пятого сентября 1867 года в дружной обедневшей семье дворян, исповедовавших лютеранство. Немцы Миллеры и в России сохранили это вероисповедание, не качнулись ни влево, ни вправо. Детство запомнилось ему катанием на санках, походами в старинные пещеры, а также выездами на охоту, самыми азартными видами которой были травля зайца борзыми и ночные бдения на овсах в ожидании косолапого. Ещё — гимназическими балами в дворянском собрании. Те светлые дни иногда снились Евгению Карловичу, и утром он просыпался с влажными глазами... Это стало у него уже правилом: сны из прошлого обязательно вызывали благодарные слёзы.
Раньше время тянулось медленно, каждый прожитый день был равен целой эпохе, а месяц — столетию, сейчас же время бежит стремительно, как этот вот «Паккард», только верстовые столбы мелькают, косо заваливаясь назад и исчезая в пространстве... Говорят, великий Толстой, подметивший эту особенность времени, вывел и некую формулу такого поведения. Раньше, в восьмилетием, скажем, возрасте, один прожитый год составлял всего одну восьмую часть оставшейся позади жизни, а в пятидесятилетием возрасте один прожитый год составляет уже одну пятидесятую часть.
Одна пятидесятая промахивает в шесть с лишним раз быстрее, чем одна восьмая.
Деревянный мост, ведущий в Соломбалу, был запружен подводами — на мосту, в самой серёдке, сцепились оглоблями две телеги, закупорили узкое пространство.
Конвой, сопровождавший машину генерал-губернатора, тесно окружил машину, не давая к ней приблизиться — всякое ведь может быть, из такой толкучки очень легко стрелять в генералов, сидящих в автомобиле. Несколько человек на лошадях, во главе с корнетом, протиснулись вперёд, завзмахивали нагайками, расталкивая пробку.
Миллер поморщился — не любил, когда конвой работал нагайками.
Через двадцать минут машина Миллера затормозила перед высокими зубчатыми воротами, за которыми был спрятан некий загон, сколоченный из толстых необработанных досок-дранок. Дранку на Севере щепили из высоких, обрубленных и сверху и снизу обабков, она была сплошь в опасных длинных остьях-занозах.
В сопровождении конвоя Миллер прошёл на территорию лагеря. И хотя лагерь располагался под открытым небом, насквозь продувался ветрами, в каждом углу его жило по нескольку сквозняков, всё равно в ноздри генералам ударил спёртый дух. Это был запах немытого тела и вшей. Миллер достал из френча платок, поднёс к лицу — сделал вид, что сморкается.
Охрана плотно окружила его и Марушевского. Впереди всех встал корнет, положил руку на расстёгнутую кобуру, из которой выглядывала рукоять кольта. Глаза корнета грозно ездили то в одну сторону, то в другую. Миллер на выдержал, улыбнулся — корнет в его конвое был человеком новым, потому так себя и вёл. Правда, жизнь и самого Миллера, и Марушевского зависела от таких людей, как этот корнет, и генерал ощутил в себе невольную благодарность к корнету, покосился на него с симпатией.
Перебежчики, угрюмо набычившись, смотрели на генералов — ждали, что те скажут.
Миллер пожалел, что оставил в кабинете стек — подарок генерала Айронсайда, ткнул пальцем в ближайшего пленного, высокого, с военной выправкой человека, с независимым видом отвернувшегося от генералов.
   — Кто таков? — спросил Миллер.
Пленный вытянулся, отчеканил:
   — Бывший поручик Чижов.
   — Почему бывший?
   — Раненым попал к красным, те и переоформили меня в свою гвардию, дали под начало батальон...
   — К нам перешли добровольно?
   — Так точно! Ждал удобного момента, ваше высокопревосходительство. Момент представился, но не сразу...
   — Взять в руки оружие и повоевать за матушку Отчизну готовы?
   — Так точно!
Миллер перевёл взгляд на следующего пленного.
   — Кто таков?
   — Дроздов Фёдор Николаевич.
   — Где служил?
В рыжеватых глазах Дроздова мелькнуло смятение. Он помял рукою горло, перевязанное серой замызганной тряпкой.
   — В Онеге, в красногвардейском отряде, охранявшем переправу через реку. Там сложная переправа, а без неё дороги нет никуда, господин генерал.
Конечно, экземпляр этот был примитивнее поручика, хотя подкупали рыжеватые живые глаза, блеск, трепетавший в них.
   — А по воинской специальности кто? — спросил Миллер.
   — Сапёр.
Миллер оживился.
   — Сапёров нам не хватает. Отойдите-ка, милейший, в сторону, в распоряжение моего адъютанта. Он запишет ваши данные.
   — Я уже служил под вашим началом, господин генерал. Когда услышал, что вы стали командовать войсками, решил перейти на вашу сторону.
Отрадный поступок.
   — Где именно служил? — решил уточнить Миллер.
   — На Северо-Западном фронте, под Ригой.
Миллер покачал головой — Северо-Западный фронт, где он тянул лямку в должности начальника штаба армии, которой командовал генерал Плеве, оставил в его памяти не самый добрый след. И прежде всего — сам Плеве Павел Адамович, до обмороков изводивший подчинённых своими придирками. Дело доходило до унижений, после которых офицеры стрелялись. А Павлу Адамовичу хоть бы хны, только баки свои оглаживал да с загадочным видом поглядывал куда-то в сторону, будто хотел заглянуть за горизонт.
Начальник штаба не был исключением — пожалуй, от старого капризного генерала ему доставалось больше всех. Дело дошло до того, что Миллер как-то пожаловался своему гостю — протопресвитеру русской армии и флота отцу Георгию Щавельскому:
   — Мочи нет работать с ним... Не могу больше. — Миллер помял пальцами горло, потом ребром ладони провёл себя по кадыку — жест был простонародный и очень понятный. — Не дай бог опоздать к нему на доклад на пять минут — тут же устраивает скандал. И никогда не поинтересуется, почему опоздал. — Миллер невольно покрутил головой — ему было больно.
Всем, всему Северо-Западному фронту было известно, какой Миллер аккуратист, как чётко действует, а если уж он куда-то не приходит вовремя — значит, на то есть очень серьёзные причины.
   — Я готов пойти куда угодно, кем угодно, лишь бы был избавлен от такого начальника. — Голос Миллера сделался влажным, генерал был очень расстроен.
Отец Георгий понял, что происходит в душе Миллера, в успокаивающем жесте положил руку ему на плечо.
   — Готов пойти куда угодно и кем угодно, — повторил Миллер, вновь помял пальцами горло, — хоть командиром батальона в соседнюю армию. Служба с Павлом Адамовичем становится хуже каторги.
   — Я постараюсь вам помочь, — пообещал отец Георгий.
Он помог — передал содержание разговора самому Николаю Александровичу, государю. Тот хорошо знал Миллера по службе в лейб-гвардии — проходили по спискам одного полка. Николай Второй просьбу запомнил. Двадцать третьего августа 1915 года государь занял пост Верховного главнокомандующего, сместив с этого места своего двоюродного дядю, великого князя Николая Николаевича. Через несколько дней новый Верховный произвёл рокировку в руководстве Северо-Западного фронта — забрал к себе в Ставку Алексеева, командовавшего фронтом, на его место передвинул Плеве, а на место Плеве поставил генерала Гурко — толкового молодого ироничного командующего.
Работать с Гурко было приятно.
Однако без Плеве, честно говоря, как-то скучно сделалось. Миллер потом много раз спрашивал себя — а не слишком ли он завысил планку своих претензий к Павлу Адамовичу?
Вот о чём он вспомнил в завшивленном, грязном, насквозь пропахшем бедой лагере военнопленных в Соломбале. Собственно, это даже не лагерь был, а обычный фильтрационный пункт.
Кое-кому из находящихся здесь людей предстояло побывать в настоящем лагере, кое-кому — надеть погоны Белой армии и пойти на фронт.
   — Служили в Пятой армии? — спросил у солдата Миллер.
   — Так точно. В отдельном сапёрном батальоне.
Существовал такой батальон в Пятой армии.
Очень нужное было подразделение.
   — Командующим армией тогда кто был — Плеве или Гурко?
   — Этого я не знаю, господин генерал. Так высоко я не летал.
Миллер понимающе качнул головой, перешёл к следующему перебежчику, круглому, как шар, — от голода люди, случается, опухают и делаются круглыми, как надутые воздухом пузыри, — с лишаями на крупной, остриженной под ноль голове.
   — Кто таков? — спросил Миллер.
Лишаистый поднял на Миллера равнодушные глаза.
   — Фейерверкер артиллерийской бригады Сомов, — тихо проговорил он.
Фейерверкер — это унтер, только артиллерийский, человек в любой армии, независимо от её штандартов, очень нужный. Без фейерверкеров не обходится ни одна подготовка к наступлению.
   — Почему ушёл от красных?
   — Не хочу воевать со своими.
   — На фронте давно?
   — С августа четырнадцатого года, — сказал фейерверкер и добавил: — Имею два Георгия и три ранения.
Большинство из тех, кто толпился сейчас на маленькой, хорошо прогретой солнцем площади временного лагеря в Соломбале, были такие, как Сомов, — уставшие от войны, ко всему равнодушные. Их даже под суд нельзя было отдавать, настолько выдохлись, устали, мечтали они только об одном — поскорее добраться до родного порога.
Миллер поговорил ещё с несколькими солдатами, потом стянул с рук перчатки и вместе с Марушевским отошёл в сторону.
   — Полагаю так... Всех этих людей надо проверить в деле, иначе сапёры, попав в наши части, могут оказаться обыкновенными щипачами, любителями забираться в продуктовые и вещевые склады, а фейерверкеры — рядовыми тыловыми возчиками. Полагаю, что на фронт посылать их не резон, а вот включить в десант, который пойдёт в рейд по Двине, следует.
Такой рейд планировалось провести вместе с англичанами в ближайшее время. Кроме британских мониторов в рейде должны были принять участие и русские суда, в частности миноноска, до последнего времени охранявшая «присутственное место» генерал-губернатора.
Параллельно с рейдом было решено начать наступление на Двинском направлении: сил у красных там осталось только на то, чтобы бить блох в окопах, поэтому вряд ли они сумеют удержать свои позиции.
Айронсайд уже несколько раз говорил Миллеру, что главной целью этого наступления должен быть Котлас.
   — Котлас! — произносил Айронсайд торжественно, взмётывал руку и всовывал в глазницу увеличительное стекло, зажимал его сверху упругой бровью. — Котлас и только Котлас, вот что нас интересует.
Худощавое вытянутое лицо английского генерала нервно дёргалось, и Миллер понимал, чего боится Айронсайд. Боится не провала наступления и потерь среди своих солдат, не неизбежной дырки в финансах — только один выстрел из орудия с английского монитора стоит столько, сколько мастера тратят на возведение деревенской церкви, — а боится своего начальства, язвительного окрика с берегов Темзы, горластых журналистов, способных превратить любого боевого генерала в кусок пипифакса — туалетной бумаги. Когда Миллер осознал это, ему сделалось грустно.

 

* * *

 

Миноноске, которой командовал лейтенант Лебедев, пришлось идти не на Двину, а дальше — на Онегу, чистую широкую реку, полную плоских, с буйной кудрявой водой перекатов, порогов и других опасных мест. Англичане, хотя и были их плоскодонные мониторы приспособлены к плаванию в таких местах, на Онеге могли запросто напороться на камни.
Узнав о том, что миноноске придётся идти на Онегу, Лебедев привычно щёлкнул кнопками перчаток:
   — Онега так Онега. Всё лучше, чем охранять раскисшие по летней жаре нужники губернского начальства.
Стоять у старого сгнившего причала и сбрасывать в воду крыс было противно — это занятие позорило Андреевский флаг, развевавшийся на корме, и, честно говоря, Лебедеву изрядно оно надоело. Иногда он слышал сочное шлёпанье даже сквозь сон — крысы лезли на корабль особенно активно ночью и срывались с причального конца в воду, — передёргивал плечами и просыпался.
Чистое, гладко выбритое лицо Лебедева делалось брезгливым, когда он получал очередное задание по охране какого-нибудь широколампасника, но свою точку зрения лейтенант старался держать при себе, лишь щёлкал кнопками перчаток и привычно вскидывал руку к козырьку:
   — Задание принято!
На этот раз он порадовался, что не придётся охранять очередного деятеля — специалиста просиживать кресла. На лице лейтенанта эта радость никак не отразилась, и он произнёс ровным спокойным голосом:
   — Задание принято!
Но всё-таки чего не было в его биографии, того не было — он ни разу не ходил на своём корабле по капризной Онеге. По Северной Двине ходил, по Печоре ходил, но у Двины и Печоры дно совсем другое, там много глубоких мест, а своенравная Онега имеет кучу мелей и вообще таких мест, где можно потерять не только корабль, но и команду.
У миноноски было два скорострельных орудия: одно стояло на носу, второе — на корме. Для похода на Онегу этого было мало. Наверняка придётся брать на борт десант, который нужно будет поддерживать огнём... Надо было поставить хотя бы пару пулемётов — рядом с орудиями. Конечно, хорошо бы и орудие к ним присовокупить, но места на миноноске катастрофически мало, каждый квадратный сантиметр площади занят...
Утром на берегу перед миноноской был выстроен десант — один взвод, тридцать человек. Командовал взводом поручик Чижов. В новенькой форме — английском френче с большими накладными карманами, в высоких козловых сапогах — он, ловко перетянутый ремнём, не был похож на того замызганного пленного, с которым недавно разговаривал Миллер. Поднявшись на борт миноноски, в каюту командира, Чижов привычно козырнул.
   — Где прикажете разместить десант?
   — Только на палубе. Другого места у меня, к сожалению, нет. Лично вам, поручик, могу предоставить свободную офицерскую каюту. Не бог весть что, но всё же индивидуальное жилое помещение...
Чижов благодарно наклонил голову.
   — Буду очень признателен. Это первое. И второе — когда отплываем?
   — Думаю, что вечером уйдём в море, завтра утром достигнем устья Онеги. В Онеге к нам присоединятся два монитора. — Лицо Лебедева сделалось озабоченным и грустным одновременно, в голосе просквозили ироничные нотки. — Хотя... — Лебедев приподнял перчатки, лежавшие на столе, и швырнул их обратно. — Монитор, с точки зрения военно-морского учебника, — хорошо вооружённое судно с низкой осадкой. С точки же зрения какого-нибудь местного трескоеда — старое дырявое корыто с плоским дном, вооружённое двумя пугачами и одной ржавой берданкой, ствол которой случайно не успела доесть ржавчина. Если нам дадут такие мониторы, то вся надежда будет только на вашу команду, поручик, — только она и сможет защитить такие мониторы. Команда у вас обстрелянная?
Печальная и одновременно озабоченная улыбка появилась на лице Чижова. Он отрицательно покачал головой. Усмехнулся.
   — Команда у меня такая: сегодня она стреляет в красных и подчиняется ударам командирского стека, а завтра — разворачивает винтовки на сто восемьдесят градусов и по приказу комиссара первый залп всаживает в своих бывших командиров, второй залп — во всех остальных.
   — Очень бы этого не хотелось, свят-свят-свят. — Лебедев, словно бы обжёгшись обо что-то, помахал рукой перед собой, «жар разогнал». — Я так понял, вы со своими людьми в бою ещё не бывали?
   — Увы, — лицо Чижова сделалось виноватым, — не пришлось.
Чижов хотел было рассказать, что с ним произошло, про плен и побег из него, но смолчал: такие факты офицерскую биографию не украшают. Лебедев указал на кресло, стоявшее у небольшого, прикрученного к полу столика, пригласил присесть.
   — Благодарю вас, — отказался поручик. — Мне пора к своим.
   — Да ничего с ними не произойдёт.
   — Кто знает, кто знает... — Голос Чижова сделался озабоченным, он словно почувствовал что-то худое, но что именно, ни он сам, ни люди, оказавшиеся с ним в десанте, не могли сказать. И предугадать не могли.
Погоны на плечах поручика были новенькие, с красными «пехотными» просветами, яркие. Лебедев глянул на них и подумал, что верх погон соткан где-нибудь в Эдинбурге, сами погоны насажены на твёрдую негнущуюся прокладку в Мурманске, вручены боевому офицеру в Архангельске. Всё, как в знаменитой песне про белогвардейцев — насчёт мундира, котла, башмаков и характера...
   — Как ваше имя-отчество? — спросил Лебедев у поручика.
   — Сергей Сергеевич.
   — Вы верите в предчувствия? — неожиданно поинтересовался Лебедев.
   — Все, кто был на фронте, верят в предчувствия. Это закон.
   — И я верю. — Лебедев поправил висевший у него на ленте кителя боевой орден — Святого Владимира с мечами. — Так вот, предчувствия у меня плохие.
Чижов удивился этой фразе, сопоставил её со своими ощущениями и успокаивающе проговорил:
   — Бог даст — пронесёт!
   — Хотелось бы. — Лебедев встал. Каюта у него была узкая, маленькая, в такой и одному человеку тесно, не то что двоим. Миноноска — корабль, где с одного борта до другого можно доплюнуть, особо не разгуляешься, поэтому здесь стеснены все, от кока и машинной группы до старшего офицера и командира корабля. — Хотелось бы, — повторил Лебедев задумчиво. — Чуть позже приглашаю вас на обед в кают-кампанию.
Чижов отрицательно покачал головой:
   — Нет... Сегодня нет. Не получится.

 

* * *

 

Вечером Арсюха решил прогуляться по берёзовому городскому саду, где каждое дерево было похоже на статную северную молодку, наряженную в белые одежды. В саду этом легко дышалось, и когда Арсюха Баринов сходил на берег в увольнение, то обязательно заворачивал сюда. Здесь и любимого жирного сбитня можно было отведать, и пирогов со свежей треской, и чая из огромного трескучего самовара, у которого обычно хозяйничал разбитной малый в красной косоворотке, и княженики с морошкой — царских ягод, которые север много веков поставлял в Москву, а когда столица российская переместилась на берега Невы, то и в Питер. По выходным дням на торговых столах стояла и сёмга — рыба, тающая во рту, а в глубоких фаянсовых чашках аппетитными горками высилась рыжая сёмужья икра. Икра эта, конечно, уступала чёрной волжской и дальневосточной лососёвой, красной, но всё равно была хороша. Арсюха сёмужью икру уважал.
В саду уже было много народу, на деревянной веранде играл флотский оркестр, чередуя бравурные маршевые мелодии с щемящими, минорными; разнаряженные дамочки в восточных шелках, добытых с английских складов, кокетливо переглядывались с кавалерами, обмахивались веерами.
Над людьми барражировали, будто германские аэропланы, крупные северные комары.
Арсюха на лету схватил одного, сжал в кулаке.
   — У, какой деловой! — произнёс он удивлённо. — Весь в полёте, ни тебе «здрассьте», ни остальным «до свиданья»... Гад! — он посмотрел на комара. — Не отводи глаз своих, сукин сын! Пузо наел, как купец московский. — Он тряхнул комара в руке. Из верхней части кулака торчала голова, из нижней — ноги. — Экземпляр!
Слово «экземпляр», услышанное совсем недавно, Арсюхе нравилось произносить — очень солидное слово, заморское, мудреное и звучит красиво, внушительно.
С довольным видом Арсюха растёр комара о штанину. Произнёс, в назидательном жесте вскинув указательный палец:
   — Уничтожал я вас, уничтожаю и буду уничтожать! Враги вы!
Минут десять Арсюха постоял около старухи, торговавшей отменными сбитнями — свой товар она томила в небольших, на пол-литра, глиняных кружках с ручками, чтобы было удобнее браться; вязкая жировая пенка у неё получалась просто загляденье, восхитительная пенка — толстая, сочная, сладкая... Чтобы пенка была ещё слаще, старуха мазала её мёдом.
Стоит только съесть пару таких сбитеней, как сразу на бабу начинает тянуть. Да так сильно тянет, что пуговицы от клёшей сами отстёгиваются — летят во все стороны, будто пули, убить могут... Особенно если сбитень ещё мёдом сдобрен — тут у-у-у...
Съев две кружки сбитеня, Арсюха отёр рукою рот и, выпрямившись молодцевато, огляделся.
   — Пхих! — произнёс он привычно.
Самый желанный и самый податливый товар, который появляется в городском саду, — это кухарки.
Они вечно спешат, вечно заняты, всегда оглядываются — а не заметит ли их хозяин? — поэтому совершают торопливые поступки, но главное — не корчат из себя недотрог-гимназисточек. А это Арсюху Баринова очень устраивает.
Через несколько минут Арсюха пристроился к усталой бледнолицей кухарке, невесть как попавшей в нарядные берёзовые аллеи.
   — Разрешите, мадам, предложить руку вам, если муж ваш уехал по делам, — промурлыкал он слова песенки, которую услышал полмесяца назад в одной тесной матросской кампании, запомнил её и теперь всем говорил, что сам её сочинил во время перехода миноноски из Архангельска в Мурманск.
Кухарка глянула на него испуганно и шмыгнула в кусты. Это не огорчило Арсюху — таких кухарок в Архангельске — пруд пруди. В прекраснейшем расположении духа он двинулся дальше.
Дорожка, по которой он шёл, была присыпана мелким жёлтым песком, он приятно хрустел под каблуками. Широкие клёши, словно бы соразмеряясь с неторопливым прогулочным шагом Арсюхи, лихо подметали дорожку — песок только кудрявился, отлетая в сторону, свинцовые гайки, вшитые в края штанин, держали чёрные клёши, стачанные из тонкого английского сукна, в натянутом состоянии — ни одной морщинки на них не было, такие штаны нравились Арсюхе, как нравилось и то, что он, засунув руки в карманы, может мести городской тротуар не хуже любого патентованного дворника.
Правда, у военмора первой статьи Арсюхи Баринова несколько подкачал живот — больше похож он был на раздутый баул депутата Государственной думы. Но какой ныне мужик, если он считает себя настоящим мужиком, не имеет живота? А потом, два похода на Онегу, пара сэкономленных на собственном желудке банок «ананасов в сахарном сиропе» и несколько романов с молчаливыми поморскими вдовами легко приведут его в норму.
Перед закатом особенно звонко расщебетались местные пичуги, от их пения у Арсюхи даже обмякло, обвисло складками лицо, на глазах появился благодарный блеск, он остановился у боковой, уводящей в глубину сада пустынной дорожки, скребнул гайками, вшитыми в штанины, по песку, огляделся — после сбитеня надо было сбросить напряжение в мочевом пузыре, стравить пар и воду — переполнился...
Он глянул в одну сторону, потом в другую, никого не засек, ни их благородий, ни бледных барышень, вожделенно посматривающих на золотые погоны офицеров, и шагнул за густой куст, облепленный бледными длиннокрылыми насекомыми, расстегнул широкий, как бабий подол, передний клапан своих штанов.
Морские клёши имеют, как известно, совсем другую конструкцию, чем обычные мужские брюки — ну, скажем, офицерские бриджи. У бриджей есть гульфик с пуговицами, а у клёшей — подол. Отвалил этот подол Арсюха и начал неторопливо обрызгивать куст.
Невдалеке играла музыка, звенели птицы, в розовом вечернем воздухе серебрились невесомые летающие нити. Хорошо было. Арсюха и не заметил, как рядом с ним оказались двое приземистых парней с крепкими подбородками, в железнодорожных форменных фуражках, украшенных серебряными молоточками.
   — Мочишься? — благодушно спросил один из них.
Видимая благодушность эта обманула Арсюху.
   — Напряжение стравливаю, — объяснил он, — не то из носа уже капать начало. — Стряхнул под ноги несколько золотистых капель, пожаловался: — Вот закон природы, по которому рыба плавает в море — сколько ни стряхивай последние капли, как ни тряси причиндалом — капли эти обязательно окажутся в штанах.
   — Стряхнул? — спросил один из железнодорожников.
   — Стряхнул, — ответил Арсюха, покосился на крепыша. — Даже куст не подмыл, — он подёргал одной рукой за ветку, — не уплыла сирень, здесь стоит. — Арсюха рассмеялся довольно — собственная речь показалась ему остроумной.
В следующее мгновение сильный удар в ухо опрокинул Арсюху на землю. Он, готовый ко всяким напастям, не ожидал, что удар будет таким мощным, охнул и полетел головой в мокрый куст.
Ткнулся носом в собственную мочу, поморщился — вонючая была, сморкнулся кровью.
   — Ну, гады, — заскрипел он зубами, поднялся на ноги. — За что?
В следующее мгновение опять очутился на земле — новый удар не заставил себя ждать. Арсюха вновь шмякнулся лицом в мочу, хапнул ртом земли, на зубах у него захрустел мокрый солёный песок.
   — Хады, — прошепелявил он. Впереди не было одного зуба. — За что, паровожники?
   — За Авдотью, — прежним доброжелательным тоном пояснил один из «паровозников». — Помнишь такую?
   — Нет, — мотнул головой Арсюха и вновь полетел на землю. Мокрый песок окропили кровяные брызги.
Арсюха приподнялся на руках — противно было валяться в собственной моче, сплюнул под себя кровь и заныл:
   — За что, мужики-и? Объяшните хоть.
   — Авдотью помнишь?
   — Нет, — вторично помотал головой Арсюха.
   — Вот козёл, — удивлённо произнёс железнодорожник с благожелательным голосом, ухватил Арсюху за воротник нарядной матросской рубахи, рывком поставил на ноги. — Девку начинил потомством и не помнит, как это сделал... Вот козёл!
Железнодорожник неторопливо прицелился и впечатал кулак прямо в глаз Арсюхе.
Тот ойкнул, развернулся вокруг собственной оси и вновь полетел на землю. Опять в мочу. В полёте попробовал ухватиться руками за куст и сбил на себя целый сноп солёных золотистых брызг. Будто под дождь попал.
Авдотью он, конечно, помнил и даже жалел её, считая, что девка вляпалась по неосторожности, и готов на эту тему поговорить, но разве эти чумазые мазутные души поймут чувства настоящего моряка? Арсюха ощутил, как глаз у него набухает горячей свинцовой тяжестью.
Гореть после этого глаз будет долго, неделю, не меньше. А тлеть, подсвечивать дорогу в сумерках — не менее двух недель. Арсюхе сделалось обидно — не стоит вся Авдотьина начинка этих оплеух.
   — Мужики, — вновь застонал Арсюха.
   — Ну, мы — мужики! — рявкнул в ответ скуластый, с летними конопушинами, трогательно проступившими у него на переносице, и невыразительными глазами железнодорожник. — А ты — тля подзаборная. Поступаешь не как человек, а как падаль из подворотни.
   — Я же швою команду к вам в депо приведу, мы вас вщех задушим, — зашепелявил Арсюха, — вшех до единого. Как жайцев.
   — Приводи, — согласился с ним железнодорожник, тон у него был спокойным, доброжелательным, будто «паровозник» и не метелил Арсюху, — чем больше вас будет — тем лучше. Всех передавим паровозами. Понял, козёл?
«Господи, сохранить бы второй глаз нетронутым, — возникла в голове у Арсюхи тоскливая мысль, он невольно сжался. — Господи... Будет ведь сиять фонарь...»
Второй глаз сохранить нетронутым не удалось — обстоятельный железнодорожник, мастер снайперских ударов — он во всём предпочитал основательность — прицелился и нанёс очередной сокрушительный удар. Во второй глаз.
Арсюха вновь полетел на землю, всадился лицом в мочу. Взвыл бессильно.
Мысль о сопротивлении почему-то даже не возникала у него в мозгу.
   — Жадавлю вас... Прямо в депо, — провыл он, сморкаясь кровью. — Вшю команду порешу.
За эти неосторожные слова Арсюха снова получил удар кулаком.
   — Вонючка! — брезгливо проговорил обстоятельный железнодорожник, отряхнул руки. — И откуда вы только берётесь, из какой дырки? — В голосе его послышались презрительные нотки. — Вони много, дела мало. Баб только портите! Запомни, вонючка, — он нагнулся к Арсюхе, поднёс к его носу кулак, — если мы узнаем, что ты ещё кого-то испортил, какую-нибудь бабу — отрежем яйца... Понял?
От этого крепкого парня, от его тона веяло беспощадностью, он придавил кулаком Арсюхин нос и выпрямился.
Железнодорожники ушли, оставив Арсюху с мутной от ударов головой лежать под влажным кустом.
Придя в себя, он сжал кулаки и заскрежетал зубами:
   — Я вас в депо на столбах поперевешаю. Будете болтаться, как новогодние игрушки...
Он потрогал пальцами один глаз, потом второй. Глаза болели. Правый уже затянуло настолько, что свет белый обратился в узкую, плоско стиснутую и сверху и снизу щёлочку. Арсюха невольно застонал.

 

* * *

 

Первый, кого встретил Арсюха на миноноске, был Андрюха Котлов — он с повязкой вахтенного матроса на рукаве торчал у трапа и лениво поплёвывал в воду.
   — Ба-ба-ба! — воскликнул Андрюха оживлённо, увидев Арсюхину физиономию. — Это кто же тебе такие прожектора навесил на физиономию?
   — Поднимай команду! — хмуро, не отвечая на вопрос, проговорил Арсюха.
   — Ты что, сдурел? Говорят, мы через два часа должны отойти.
Арсюха, гулко бухая ботинками по железному настилу переходов, сбегал в умывальник, где над двумя кранами — из одного лилась холодная вода, из другого горячая — висело старое мутное зеркало, всмотрелся в его рябоватую поверхность.
Оглядел один глаз, потом другой, аккуратно помял пальцами кожу под ними и с досадою простонал:
   — И заштукатурить фингалы нечем, светят, как два фонаря «летучая мышь». Пхих! — он покачал головой.
Набрав в ладони холодной воды, приложил их к глазам — сделал примочки, снова глянул в зеркало. Примочки не помогли.
Оставив бесполезное это занятие, Арсюха снова забухал ботинками по рифлёному железу переходов и через несколько секунд оказался у трапа. Андрюха Котлов находился на прежнем месте и продолжал беспечно поплёвывать в воду. Арсюха ухватил его за грудки.
   — Ты команду поднял?
Андрюха неспешно освободился от захвата:
   — Тихо, тихо, тихо, приятель...
   — Ты почему команду не поднял?
   — Хочешь, чтобы меня по законам военного времени к стенке поставили? — Андрюха поправил на рукаве повязку и поводил из стороны в сторону пальцем перед Арсюхиным носом. — Ты этого добиваешься?
   — А! — Арсюха рубанул кулаком воздух и понёсся к Митьке Платонову.
Тот находился в камбузе, жарил для матросов на ужин треску, а для офицеров — котлеты. Увидев физиономию Арсюхи, Митька удивлённо присвистнул:
   — Ничего себе конфетки на роже проступили!
   — Митя, братуха, надо бы ребят поднять, в депо сбегать, паровозников наказать...
   — Это они тебя так? За что?
   — В том-то и дело, что ни за что! За то, что я моряк, — соврал Арсюха. — Встретили бы тебя в городском саду — точно так же отделали бы.
Кок приподнял над плитой тяжёлую чугунную сковороду, сделал короткое движение — и шкворчавшие в масле куски трески словно бы сами по себе взметнулись в воздух, в полете аккуратно перевернулись на другой бок и вновь легли на сковороду.
Треску Платонов собирался подать на стол вместе с давленой картошкой, заправленной искусственным английским молоком, которое он разводил из порошка. Получалось очень вкусное пюре. Господ же офицеров Митька собирался порадовать котлетками из нежной телятины, привезённой командиром миноноски с рынка.
Лебедев купил телятину на свои деньги, доставил её на корабль, кинул коку на стол.
   — Сготовьте нам что-нибудь, — попросил он, — не то в последние дни сплошная треска... Треска утром, треска вечером, треска в обед... Не то, что раньше.
Раньше Платонов угощал господ офицеров блюдами из французской кухни, но в последнее время стал лениться.
   — А что сготовить-то, господин лейтенант? — спросил он.
   — Да хотя бы котлеты, — взгляд у Лебедева сделался задумчивым, — я помню, в детстве наш повар в имении готовил роскошнейшие котлеты из телятины — с пальцами проглотить можно было. Столько лет прошло, а вкус этих котлет до сих пор не выветрился из памяти.
Котлеты на сковороде кок уважительно перевернул деревянной лопаткой.
Поправив на голове колпак, Платонов откинулся назад. Поцецекал языком:
   — Расписали тебя, как поднос, с которого подают баранки к чаю. Картинка!
   — Не мели языком, Митька! Помоги поднять народ! Иначе, если не ответим, паровозники нас потом метелить будут, как царь Пётр шведов.
   — Давай поступим так, Арсюха. Ты пробежи по койкам, по ребятам, поговори с ними, а я мозгами пораскину, что можно сделать. Лады?
   — Лады, — Арсюха обрадованно рубанул рукой воздух, — значит, поддерживаешь меня?
   — А почему бы не поддержать хорошее дело? — Кок отодвинул сковородку с треской в сторону — рыба готова, надо жарить вторую сковороду.
Арсюха помчался в кубрик поднимать матросов.
Вернулся обескураженный, с погасшим взглядом — сквозь узкий, набрякший фиолетовой краской сжим глаз что-то влажно поблескивало: вода — не вода, металл — не металл, муть какая-то, одним словом, в глотке что-то побрякивало, будто Арсюха наглотался гвоздей, либо того хуже — свинца.
   — Ты представляешь, — пробрякал он свинцовым голосом, — ни один из этих кошкоедов не поднялся...
   — А я тебе чего говорил? -— кок не выдержал, усмехнулся. — Наших людей нужно знать. Не пойдут они за тебя бить носы, Арсюха.
   — Почему? — искренне удивился тот.
   — Ас какой стати им подставлять свои бестолковки под чужие кулаки за тебя, Арсюха? Паровозники ведь — ребята тоже не пальцем деланные — рельсами как начнут махать... или шпалами — у-у-у! Весь флот вместе с английскими крейсерами могут потопить, только бескозырки останутся сиротливо плавать на воде. Нет, Арсюха, на помощь экипажа ты напрасно рассчитываешь.
   — Но почему-у? — вновь с нехорошим изумлением пробрякал свинцом Арсюха, из ноздрей у него едва пар не вырвался. Подбитые глаза-щёлочки сжались в две маленькие прорези, в углах прорезей показались крохотные мутные слёзки.
   — А ты сам не разумеешь?
   — Нет.
   — Такое к тебе отношение команды, Арсюха. Чего ж тут непонятного?
Арсюха узрел в углу камбуза круглую вращающуюся табуретку, прицелился к ней задом, сломался в коленях, будто кукла, сел. Слёзки, собравшиеся в уголках прорезей, шлёпнулись ему на фасонистые клёши.
   — За что? — прошептал он горько, попробовал найти в себе самом ответ, но ответа не было, и он поднял взгляд на кока, посмотрел на него с надеждой.
Кок отвернулся от него.
   — И эти самые... от меня также отвернули рожи, — пожаловался Арсюха, — солдаты, которых как скот загнали на палубу...
   — На солдат вообще не рассчитывай, — предупредил кок, — если уж свои не пошли тебя защищать, то чужие тем более не пойдут.
Арсюха схватился руками за голову и, отворачивая её, крутанулся вместе с табуреткой, застонал.
   — Интересно, в чём я провинился перед коллективом?
Кок молчал, не отвечал.
   — А?
   — Не майся, — наконец отозвался кок, — иди лучше спать. Сегодня ночью мы уходим в плавание.
Арсюха всхлипнул, выпрямился и взметнул над собой кулаки.
   — Ладно, когда вернёмся, я рассчитаюсь с этими паровозниками за всё. За всё, понимаешь, Митька?
   — Так точно, — равнодушно проговорил тот, — рассчитаешься за всё.
Ночью, когда солнце неподвижно застыло нестираемым медным пятном в светлом небе, миноноска вышла в море. Погода была спокойная, мелкая рябь туго стучала в железное днище корабля. Миноноска держала курс точно на медное блюдо, висевшее над горизонтом.
Лейтенант уже несколько раз заглядывал в рубку — там, стоя рядом с рулевым, глядел на компас и что-то вычислял про себя, затем переводил взгляд на солнце и задумчиво щёлкал кнопками перчаток. Бросок на Онегу не нравился ему.
По сути, миноноске, боевому кораблю, предназначенному для борьбы с грозным врагом, отводилась в этом походе жандармская роль. Лебедев же никогда жандармом не был. Боевой офицер, награждённый Святым Георгием, Анной четвёртой степени — темляком на парадный палаш яркого алого цвета, который морские служаки презрительно называли «клюквой», двумя Владимирами и Анной третьей степени с мечами — в общем, он имел полный джентльменский набор. Получен был набор за лобовые атаки, произведённые на германские суда. Всякое было в жизни лейтенанта, но такого, чтобы нагонять страх на тёмных голопупых мужиков, живущих на северных реках, не было.
У лейтенанта даже перехватывало горло, чьи-то липкие пальцы пытались сжать его, и Лебедев неуклюже шевелил плечами, дёргал головой, стараясь избавиться от неприятного ощущения, и вновь уходил к себе в каюту.
В двадцать три ноль-ноль он вновь заглянул в рубку и предупредил старшего офицера Рунге, находившегося на вахте:
   — Иван Иванович, когда подойдём к Онеге, разбудите, пожалуйста. Там очень сложный вход в реку — течение в устье наносит много песка. Обычно в реку входят с лоцманом.
   — Я знаю. Разбужу непременно, не тревожьтесь, — сказал Рунге. Человеком он был педантичным, из тех, что если уж что-то обещают, то обещания обязательно выполняют.
   — Раньше половины седьмого утра мы всё равно вряд ли к Онеге подойдём, — добавил Рунге вдогонку, когда Лебедев уже вышел за дверь рубки.
Яркое солнце, бьющее мичману прямо в лицо, окрашивало его седые волосы в брусничный цвет. В аккуратной шевелюре Рунге не было ни одного тёмного волоска — сплошь седина.
В марте семнадцатого года, когда Балтийский флот превратился в сплошной митинг, Рунге решили расстрелять матросы-анархисты: дотошный, требующий точного исполнения служебных обязанностей Рунге показался им излишне придирчивым. А раз придирчивый — значит, барин, которого надо отправить в преисподнюю.
Плюс ко всему Рунге был немцем. Ненависть к немцам среди матросов Балтийского флота была велика.
Мичмана поставили к стенке. Еле-еле отбили его у анархистов. Сделали это, кстати, большевики.
   — Какой же он латифундист, какой же он немец? — кричали они в лица анархистам. — Он — Иван! Иван Иванович! Немец не может быть Иваном.
   — Не Иван, а Йоханн, — отбивались от цепких большевиков анархисты. Пока Рунге стоял у стенки старого каменного пакгауза под стволами винтовок, он поседел — стал белым, как лунь.
И тем не менее матросы миноноски считали, что Рунге повезло — он остался жив. В то время как другие на его месте отправились в мир иной, а комендант Кронштадта вообще был поднят на штыки и умер в страшных муках.
Рунге был невысок, крепко сбит, широкий волевой подбородок его украшала ямочка — признак твёрдости характера. Он равнодушно поглядывал на бесцветные волны, длинными кручёными валами подкатывающиеся под днище миноноски, краем уха ловил обычные корабельные звуки — хлюпанье придонных насосов, чвыканье водоотливки, звонки сигнальной вахты, усталый хрип работающей воздуходувки, плеск воды под узким железным корпусом. Миноноска была хоть и малым кораблём, но всё равно это был корабль, боевая флотская единица, способная несколькими ударами своих пушек снести с каменных берегов рыбацкую деревню, а спаренным залпом двух торпедных аппаратов пустить на дно тяжёлый линейный корабль. Рунге любил свою миноноску.
Впрочем, другие офицеры, бравые мичманы — на миноноске все, кроме командира, были мичманами: старший механик Крутов, артиллерист Кислюк — относились к своему маленькому кораблю точно так же.
Вдалеке тянулась серая строчка берега, она то пропадала, растворяясь в розовом морском пространстве, то возникала вновь, приближалась к проворной узкотелой миноноске, и тогда Рунге подавал команду довернуть чуть штурвал в открытое море — боялся при отливе наскочить на камни. В шесть часов утра строчка берега провисла и разорвалась — завиднелся вход в Онегу.
   — Правь на разрыв в линии горизонта, — велел Рунге штурвальному и пошёл будить лейтенанта.
По дороге столкнулся с Чижовым — тот, бледный, с запавшими щеками, навис над бортом в позе мученически изогнутого вопросительного знака...
   — Мутит что-то, — пожаловался поручик, помял пальцами горло, — море я совсем не переношу.
Рунге посочувствовал ему: это ведь как кирпич на голову, одних сбивает с ног мелкая волна, которую не боятся даже воробьи, другие огромный девятый вал встречают с вежливой улыбкой — он им нипочём. Всё зависит от организма, а почему у одних организм один, а у других другой, не знает никто.
   — Возьмите в рот кусочек сахара, — посоветовал Рунге, — кое-кому это помогает. Хотя не всем.
Чижов кивком поблагодарил мичмана, пожаловался:
   — Перед солдатами неудобно, скажут — слабак.
   — Не вбивайте в голову, — посоветовал Рунге назидательным тоном и бочком протиснулся в узкий коридор, в котором находилась каюта командира. Стукнул костяшками пальцев в лакированную дверь. — Игорь Сидорович, виден створ Онеги. Через полчаса будем входить в реку.
   — Благодарю, Иван Иванович, — послышался глухой голос лейтенанта. — Сейчас я приду в рубку.
Река Онега была известна всему Северу своим непростым характером. Этакая вздорная баба, а не река. То она бывает тиха и ласкова, как старая кошка, у которой нет ни одного зуба — все выпали, осталось только тихо мурлыкать да ластиться, то, наоборот, набухает свинцом, делается грозной, на ровной поверхности появляются литые горбатые волны, способные перевернуть не только лёгкую миноноску, но и тяжёлый непотопляемый дредноут.
И в спокойном состоянии, и во взвинченном, нервном, эта река волокла по дну своему тонны мелкого песка, гравий, голыши, тащила плоские издырявленные каменюги, иногда передвигала с места на место целые глыбы, и устье реки, там, где Онега смыкалась с морем, часто оказывалось забитым — не только миноноска, даже лодка-плоскодонка могла скребнуть по намывам низом и стесать его. Река часто меняла свой рельеф, угадать его было невозможно...
Входить в Онегу без лоцмана не рекомендовалось, но лоцмана брать было рискованно — в неспокойном портовом посёлке по ночам звучали выстрелы, на заборах появлялись листовки, призывающие гнать с Севера не только англичан с французами, но и белых вместе с Миллером. Уроженец Витебской губерний был здесь чужим человеком, таким же далёким и враждебным, как какой-нибудь Фриц, Петер или Ганс, родившиеся на Рейне либо в Берлине, не исключением были и Джон с Вильямом из Лондона и Жак с Полем из Парижа — всех надо было гнать одной метлой... Фьють под зад — и за линию горизонта, туда, где сейчас сонно зависло, став неподвижным, мертвенно-красное солнце... Портовое поселение на Онеге стало самым решительным в Северной области, посадить миноноску на намывы песка мог не только опытный лоцман — даже ребёнок в дырявых штанцах, державшихся на одной лямке.
Военные капитаны предпочитали входить в Онегу без лоцманов, самостоятельно, на малых оборотах мощных машин, под тревожный звук ревунов.
Лебедев появился в рубке отутюженный, гладко выбритый, с ясным взором, пахнущий роскошным парижским «о’де колоном». Вскинул к глазам бинокль, прошёлся им вдоль, черты берега.
   — Прилив начался два часа назад. Надо ещё подождать часа полтора и на приливной волне въехать в Онегу. Как на верблюде, верхом, — пояснил он. Скомандовал зычно, чётко, как всегда командовал в походах: — Стоп машина!

 

* * *

 

В белые летние ночи Миллера допекала бессонница. Сколько он ни пробовал привыкнуть к тому, что солнце в середине лета не скрывается за горизонтом, а повисит-повисит над ним пару-тройку часов и тут же ползёт вверх, на своё привычное место, безжалостно окатывая землю красноватым, каким-то неживым светом.
Из головы не выходил разговор, состоявшийся вечером с генералом Марушевским.
   — Я считаю, Евгений Карлович, что вся власть в Северной области — вся, целиком, без остатка, даже в самых гражданских делах, таких как замеры земельных наделов и вытирание соплей детишкам в приходских школах, должна перейти к военным. Только военные могут спасти и Север России и саму Россию.
Эту свою позицию Марушевский высказывал и раньше. Не раз высказывал. Но никогда ещё он не был так настойчив и резок. Миллер решил сбить его простым способом:
   — Хотите хорошего бразильского кофе, Владимир Владимирович?
   — Нет, — резко, напрягшимся до скрипучести голосом ответил Марушевский.
   — Айронсайд подарил мне несколько банок из последнего завоза.
   — Нет. — Лицо у Марушевского сморщилось, стало старым, в глазах вспыхнули раздражённые костерки, — вспыхнув, тут же погасли: генерал умел держать себя в руках. — Мы с гражданскими властями действуем по принципу лебедя, рака и щуки. Мы делаем одно, они — другое, мы стараемся добиться и добиваемся результатов, их устраивают обычные ходы, мы ставим цели, они ограничиваются лозунгами и митингами... И так далее. У населения от такого руководства только болит голова.
Миллер понял, что спорить сейчас с Марушевским бесполезно, генерал просто-напросто не услышит доводов, ждал, когда тот, истратив запал, умолкнет.
Наконец Марушевский сложил вместе ладони, молитвенно поднёс их к подбородку и произнёс, гипнотизируя Миллера:
   — Заклинаю вас, Евгений Карлович, услышьте меня. Пока гражданское население не поймёт, что в области есть твёрдая военная власть, мы будем топтаться на месте.
   — Насколько мне известно, материальное положение рабочих в Северной области гораздо лучше, чем в других частях России. Их заработки зачастую перекрывают оклады чиновников правительственных учреждений, — сказал Миллер. — Где ещё есть такое роскошество? На Юге? В Ростове? В Омске? В Хабаровске? У нас полно рыбы, мяса, консервов.
Оленины и дичи — вот сколько, — Миллер провёл рукой над головой. — Красная сёмужья икра и сочная северная рыба не исчезают со столов рабочих... Всё это обеспечено гражданской властью. Правда, при нашей активной поддержке.
   — Но выдача хлеба у нас — нормированная.
   — Это временные трудности. Первый же урожай, взятый с вологодских пашен, насытит хлебом Север. И гражданское правительство справится с этим лучше, чем мы. Мы с красными не сможем договориться о перемирии — гражданские договорятся легко.
Если честно, Миллеру не хотелось ссориться с правительством Северной области, не хотелось ущемлять права Чайковского, долгое время возглавлявшего это правительство, хотя Чайковского уже несколько месяцев не было в Архангельске. Впрочем, это ничего не значит — он вернётся. Все говорили, что Чайковский принадлежит к тем людям, которые умеют достойно возвращаться. Другое дело — если бы Чайковский отказался от своего толстого портфеля, тогда можно было бы вмешаться в его дела.
Кстати, Чайковский был не только председателем правительства, но и министром иностранных дел. Поговаривали, что Николай Васильевич вообще собирается отбыть на юг, к Деникину, чтобы создать там единое российское правительство, но сам Чайковский об этом ни разу не заявил, а сведения, которые Миллеру по-птичьи, в «клюве» приносила разведка, надо было ещё проверять и перепроверять.
Во всяком случае, ссориться сейчас с Чайковским нельзя и отодвигать его от власти не стоит. Как только этого не может понять Марушевский?! Миллер поморщился, будто съел что-то горькое.
Пройдёт несколько месяцев, обстановка изменится, и тогда можно будет предпринять кое-какие шаги — подвинуть гражданское правительство, например, а сейчас это делать рано.
   — Северная область рухнет, — объявил Марушевский.
Миллер загнул палец.
   — О зарплатах рабочих я сказал... Кстати, когда наши пропахшие машинным маслом пролетарии решили бастовать, англичане сделали свой коронный ход и нанесли точечный укол — они выпустили сравнительную таблицу, сколько денег получают английские рабочие и сколько получают наши, архангелогородские... А также — сколько стоят товары у нас и у них. Пролетариату нашему сразу стало нечем крыть. Но это я так, к слову... Идём дальше. — Миллер загнул второй палец. — О том, что у нас продуктов полным-полно, нам их не съесть, мы будем делиться ими с Россией, я тоже сказал...
   — Насчёт дележа речи не было, — вставил Марушевский.
   — Значит, будет, — веско произнёс Миллер. — У солдат денежное довольствие тоже не маленькое. В Архангельске у солдат есть даже свой клуб. Там — читальня, биллиард, зрительный зал, курсы агитации и пропаганды. Среди солдат проводится, как я знаю, основательная работа по изучению государственного устройства России... Солдаты довольны. Всё это достигнуто благодаря слаженным действиям военного командования и гражданского правительства. Менять эту тактику пока, повторяю, рано. Пусть пройдёт немного времени, и мы заберём вожжи в свои руки. Согласны?
Марушевский медленно покачал головой.
   — Нет, не согласен. Боюсь, мы всё упустим...
...Этот разговор не выходил у Миллера из головы, он раздражённо ворочался в постели и никак не мог уснуть. Умный человек Марушевский до приезда Миллера командовал всеми войсками Северного фронта, справлялся с этим сложным делом довольно успешно — то он колотил красных, то красные колотили его, всякое бывало в этой войне. С приездом Миллера он добровольно сложил с себя полномочия и стал начальником штаба. Чуть позже возглавил одно из направлений фронта... Это — с одной стороны, а с другой — Белое движение на Севере обязано своим существованием именно Марушевскому. Если бы не он, здесь бы властвовали разные трескоеды, любители поковыряться в зубах рыбьей костью, и ничего из того, что есть сейчас, не было бы.
Когда генерал-майор Марушевский появился в Архангельске, правительство приняло его хмуро, попыталось усадить генерала в авто и отвезти обратно на вокзал, но Марушевский атаку недоброжелателей отбил, поселился прямо в штабе, а чтобы его особо не тревожили, выставил в окнах пулемёты. Холодные рыльца станковых «максимов» подействовали на гражданскую власть отрезвляюще.
Именно правительство, кстати, противилось введению в Северной армии погон — чиновники не хотели, чтобы армия была похожа на царскую, уже разложившуюся, бросившую фронт и забывшую о своём долге. Марушевский на двух машинах с пулемётами прибыл на заседание правительства и произнёс там вдохновенную речь, тыча в министров пальцем, будто стволом пистолета.
   — Солдаты без погон — это стадо штатских баранов, — не выбирая выражений, всаживал он слова-гвозди в собравшихся, — которые куда хотят, туда и идут: одни — хлебать щи, другие — монопольку в трактире, третьи — к вдовушкам нюхать кружевные юбки, четвёртые — на пленэр за грибами. Кто куда хочет, тот туда и устремляется. По команде идти вперёд — ползут назад, вместо того чтобы стрелять в противника, улыбаются и строят ему рожи, затем угощают сладкими лакричными лепёшками французского производства. Разве это солдаты? Тьфу! Солдаты без погон — это деревенские повитухи, брадобреи, мукомолы, свинопасы! Максимум, что они смогут сделать — по команде сходить в нужник. А вот по части стрельбы, атак, разведки, инженерных работ они так повитухами и останутся. И таковыми они будут, пока мы в своей армии не введём погоны. Погоны — это дисциплина, господа министры, форма — это долг, помноженный на честь. Если в армии не будет введена форма с погонами, не будут восстановлены уставы, не будет возрождён орден Святого Георгия, судьба Северной области и ваша лично, — Марушевский обвёл пальцем собравшихся, — будет печальна. Свою судьбу я в таком разе делить с вами не собираюсь — я покину город.
Речь Марушевского произвела впечатление.
Вскоре появилось несколько указов правительства — все требования Марушевского были приняты.
Правда, офицеры отнеслись к погонам по-разному: одни — с восторгом, другие — с усталым безразличием, третьи — шарахались от погон, как от нечистой силы. Таких беспогонных вояк приходилось сажать на гауптвахту. Иных способов сломать упрямцев не было.
Погоны, уставы, награды действительно мобилизовывали армию, Марушевский был прав, только вот отношения между ним и правительством сделались натянутыми: генерал недолюбливал правительство, правительство недолюбливало его. Эта взаимная неприязнь со временем только крепла, хотя Марушевскому было присвоено звание генерал-лейтенанта.
Недобрые вести пришли вчера с колчаковского фронта — войска Александра Васильевича были вынуждены отступить от Вятки — слишком крепким оказался этот орешек. И вообще, красные научились здорово воевать, стали сильным противником. К сильным противникам Миллер относился с уважением.
В темноте Миллер перекрестил себя, потом перекрестил серое пространство спальни:
   — Господи, помоги Александру Васильевичу Колчаку!

 

Назад: Валерий Поволяев Северный крест
Дальше: ЧАСТЬ ВТОРАЯ