Лиза Таттл
СТАРЫЙ МИСТЕР БУДРО
Лиза Таттл родилась в Соединенных Штатах, однако уже более тридцати лет живет в Британии. Писать она начала еще в школе, публиковаться — в университете, а в 1974 году получила премию Джона у. Кемпбелла в номинации Лучший молодой писатель в жанре научной фантастики.
Ее перу принадлежат восемь романов (новейший из них современное фэнтези «Серебряная ветвь») и множество рассказов, а также несколько книг для детей. Она составила антологию женского хоррора «Кожа души», а сейчас издательство Эш-три Пресс готовит к выпуску многотомный сборник ее собственных рассказов, первый том выйдет под названием «Чужой в доме: сборник коротких рассказов о сверхъестественном».
«В детстве в Хьюстоне я любила устраивать вылазки на берега речки Буффало, в ту ничейную землю, которая начиналась сразу за нашими домами, — вспоминает Таттл. — Несколько лет назад я вспомнила об этом, когда приехала погостить в Хьюстон и кто-то из друзей повел меня на свое излюбленное место для пикника на берегу: я снова увидела медлительную коричневую воду, сверкающую на солнце, черепах, греющихся на камнях, и змей, скрывающихся в подлеске у воды, и удивилась, как этот кусок нетронутой природы еще уцелел в дебрях современного города, — и тогда меня посетила мысль о том, что здесь могут скрываться и другие невероятные существа, от которых взрослые отмахнутся, как от детской фантазии. Вот так и возник замысел этого рассказа».
Есть вещи, которые не меняются, но чувства людей не из их числа.
Я летела над Атлантикой, несчастная и напряженная, думая лишь о смерти, но, снова ступив на твердую землю, я вдруг расслабилась. Все вокруг говорили на английском или испанском, а не на французском, и знакомые каденции техасской речи убаюкали меня и словно вернули в детство. Даже в обезличенном нутре аэропорта я чувствовала себя до странности комфортно, а когда вышла из кондиционированного пространства на улицу и живой воздух Хьюстона лизнул меня своим мокрым горячим языком, я стала словно младенец на руках матери. Впервые с тех пор как я услышала о том, что моя мать при смерти, я смогла сбросить напряжение и просто принять это как должное. Наверное, проведя на Земле девяносто шесть лет, она была готова вернуться домой.
Добравшись до центральной больницы, я застала ее живой, хотя и без сознания. Возможно, она спала, не знаю, только глаза под опущенными веками не двигались, и, когда я заговорила с ней, ответа не последовало. Дышала она страшно громко и хрипло, но белая простыня поверх иссохшей груди оставалась почти неподвижной. И без подсказок медсестры я видела, что ей осталось совсем немного.
Я опустилась на гнутый пластиковый стул рядом с ее кроватью и взяла ее прохладную маленькую руку в свои ладони, где она осталась лежать, недвижная и невесомая.
Глаза кололо от слез, в груди начинал раскручиваться маленький смерч страха. В пятьдесят восемь лет — сама почти старуха — я чувствовала себя напуганной и беспомощной, как ребенок на пороге сиротства. Но что я могла поделать?
Я наклонилась над ней и поцеловала ее сухую, сморщенную щеку. Выпрямилась и выпалила:
— Я люблю тебя. — Раньше мы с ней никогда не говорили такого друг другу, но, может быть, напрасно я принимала многие вещи как данность. И я неуверенно продолжала втискивать в последние минуты все слова любви и благодарности, которые должна была говорить ей на протяжении многих лет, просить прощения за свои грехи и ошибки. Но я знала, что она встревожится, если услышит меня, решит, что я несчастлива, станет выбиваться из сил, пытаясь утешить меня, и все кончится неловкостью и взаимным непониманием; так что я могла еще натворить бед, вздумав просить прощения за то, что я уже не могла, да и не хотела изменить, поэтому я умолкла так же внезапно, как и начала.
А от нее по-прежнему ни слова, ни даже дрожания ресниц; лишь хриплое, болезненно-тяжкое дыхание.
Немного погодя, не в силах выносить молчание, я шепнула:
— Как бы я хотела что-нибудь сделать. — Она-то сделала для меня так много. Это она всегда давала, а я только брала. Моя мать была одной из тех старомодных женщин — думаю, они еще не совсем перевелись, — которая искала самовыражения через отношение к другим. Она жила через свою семью и людей, нуждавшихся в ее помощи, а ее наградой было само действие. Никакие просьбы других она не находила трудными или обидными, просить же для себя стеснялась. Ей хотелось иметь с полдюжины своих детишек, а пришлось удовольствоваться мной, единственным младенцем, которого она смогла доносить до положенного срока, да еще в таком возрасте, когда у нее почти не осталось надежды. Много лет она заботилась об умственно отсталой сестре моего отца, до самого конца ходила за своей матерью — ей даже пришлось переехать в дедушкин дом, когда бабушка перестала сама справляться. Правда, никакой жертвы тут не было, мой отец был тогда жив и с радостью последовал за женой в дом побольше, к тому же моя бабушка принадлежала к тому поколению и к тому социальному слою, для которого иметь в доме слуг было в порядке вещей, так что моя мама вовсе не превратилась в сиделку и домработницу в одном лице, — но для меня обречь себя на такую жизнь, взвалить на себя такую ответственность казалось тогда немыслимым. Я-то всегда была свободна в выборе жизни и любви, вольна уходить и приходить, когда захочется, и вообще следовать за своей звездой. С тех пор как я начала сама зарабатывать себе на жизнь — а я всегда так или иначе справлялась, — отпали последние ограничения моей свободы.
С тех пор как умер отец, мама осталась одна. За последние шесть лет в любое время дня и ночи меня мог настигнуть звонок с сообщением о том, что я должна ехать в Хьюстон, решать ее судьбу, нанимать ей сиделку, помещать в дом престарелых, брать на себя ответственность за человека, сломленного старостью… Я страшно этого боялась, но этого не произошло. Она оставалась в здравом уме и приличном физическом состоянии, несмотря на усиливающуюся старческую хрупкость. И продолжала жить одна в том большом доме, где компанию ей составляла экономка да несколько подруг помоложе, так что моя дочерняя любовь и верность не подверглись испытанию.
И тут червь сомнения шевельнулся у меня в груди. А может быть, это не случай? Не простое везение, ее и мое? Она же знала, какая я. Конечно, она просто не стала просить. Она скорее пожертвовала бы собой, чем стала обузой для меня.
Не надо было мне ждать, когда меня попросят.
Заболело горло. Страшно захотелось плакать, хотя было уже поздно, оставалось только жалеть себя.
Она открыла глаза и посмотрела на меня мутным взглядом. У меня подпрыгнуло сердце. Проглотив свои сожаления, я наклонилась к ней.
— Ма. — Моя рука нежно сжала ее руку. — Как ты себя чувствуешь?
— Немного… немного осталось.
Я задрожала.
— Принести тебе что-нибудь? Хочешь, чтобы я что-то сделала?
Едва заметная улыбка раздвинула уголки ее рта, и я почувствовала, как ее пальцы шевелятся в моей руке. Она гладила мою ладонь. Ее конец был близок, а она заботилась обо мне.
— Я серьезно. Что угодно. Если, конечно, есть что-нибудь. Я знаю, уже поздно, слишком поздно, но… я люблю тебя. Ты это знаешь? И мне так жаль… — Я судорожно вздохнула, заставила себя успокоиться. — Прости, если я разочаровала тебя. Ну, ты понимаешь, внуков тебе так и не родила, жизнь веду сумасшедшую, далеко, и вообще…
— Шшшш, шшш. — Нежный, тихий звук напомнил мне детство, как я плакала, когда у меня была температура или что-то болело, или мне было страшно, или я просто капризничала, а она утешала меня.
— Просто я хочу, чтобы ты знала. И мне жаль, что я раньше не сделала ничего, чтобы показать тебе мою любовь. И еще жаль, что я ничего не могу сделать теперь.
Тут я закрыла рот, осознав, что опять все переворачиваю с ног на голову, перевожу на себя стрелки. Я выпрашивала у нее благословения; вот в чем была моя настоящая цель.
Она не сразу ответила, на ее лице мелькнуло непонятное выражение, и она еле слышно вздохнула:
— Не хочу просить…
Мое сердце испуганно подпрыгнуло.
— Ма! Что угодно! О чем ты?
— Дом твой. Я оставила его тебе.
Я не знала, что сказать. Я и без того полагала, что после ее смерти все достанется мне, но никогда не спрашивала ее о завещании. Но если она решила поделить свое имущество между несколькими заслуживающими доверия благотворительными организациями или оставить все церкви, она имела на это право. В суд я из-за этого не пойду.
Раздался ее сухой и ломкий шепот.
— Но он тебе ни к чему, ты продашь его. Ведь так?
Я уклончиво пожала плечами, хотя, конечно, я собиралась его продать. А что же еще? Она была последним звеном, которое связывало меня с городом; все эти годы я приезжала сюда лишь ради нее. Дом был красивый, но зачем мне жить в нем, когда я могу долго безбедно жить на деньги, вырученные с его продажи; а если вложить их с умом, то мне вообще хватит до самой смерти.
— Может быть… если ты не против.
Она закрыла глаза.
— Не могу просить…
Мой пульс участился. Так какую жертву я должна принести? Что сделать, чем доказать свою любовь? Может, она хочет, чтобы я формально отказалась от своих прав на наследство?
— Ты должна, — сказала я, ненавидя себя за дрожь в голосе. — Говори. Я сделаю, как ты хочешь.
Она открыла глаза.
— За ним надо приглядывать. Когда я умру, у него совсем никого не останется.
Такого я не ждала.
— Ты хочешь, чтобы я отдала кому-то дом?
Глубокие морщины взбугрили ее лоб.
— Нет, конечно, нет. Ему это не нужно. Дом твой. Он привык там жить, но, по-моему, место жительства не имеет для него значения.
— Ма, что-то я ничего не понимаю. О чем ты толкуешь?
Она вздохнула.
— Я хочу, чтобы ты о нем заботилась. Ему нужно быть с кем-то. А ты…
— О ком ты говоришь?
Ее бледные брови поднялись в изумлении.
— О мистере Будро, разумеется.
Это было имя, которого я не слышала много лет.
Старый мистер Будро был бабушкиной симпатией.
Не знаю, где я взяла это выражение, но помню, что в детстве оно мне нравилось, и еще мне казалось, что оно как-то подходит старичку, который жил в доме бабули. Он был тем, кто пробудил в ней симпатию, с кем она была милой, и сам он был милый и славный, прямо сладкий, как те маленькие пирожные, покрытые толстым слоем глазури приятных пастельных тонов, которые назывались «каприз».
Конечно, разразился скандал, когда Нэнни вернулась из Нового Орлеана с этим коротышкой, который буквально висел у нее на локте, и, ничего никому не объясняя, не пытаясь придать их отношениям лоск, принятый в обществе, просто поселила его у себя. Она продала дом на Ривер Оукс и перебралась в особняк, который начал строить еще ее покойный муж, да так и не достроил. В обществе, где она прежде была хозяйкой, такое поведение считалось недопустимым, и ей до конца не дали об этом забыть.
— Почему бы вам с мистером Будро не пожениться? — помню, спросила я как-то раз у бабули. Обычно дети воспринимают все, что происходит у них в семье, как норму, но я знала, что бабушка повела себя неправильно, потому что мои родители сильно из-за этого беспокоились.
— Брак для тех, кто помоложе, дорогуша, — ответила она. — Я не хочу выходить замуж еще раз, а мистеру Будро вся эта канитель не нужна.
Я так и не узнала, как этого человечка звали и где он жил до тех пор, пока не сошелся с бабушкой. Не потому, что это была тайна; просто я никогда не спрашивала. В детстве меня совсем не интересовали отношения между взрослыми, а когда я подросла и у меня завелись свои отношения со сверстниками, дела стариков стали мне тем более безразличны. Я вообще считала, что он умер через пару то ли недель, то ли месяцев после бабушки, а не то за несколько лет до нее.
В общем, я была уверена, что его нет в живых, когда обещала моей умирающей матери заботиться о нем. Да, честно, до тех пор, пока буду нужна ему. Нисколько я не возражаю! Напротив, сделаю все с радостью. Это походило на разговор с ребенком, который еще верит в Санта-Клауса, и я, хотя и не видела в этом большого вреда, все-таки жалела, что пришлось обмануть мать, и огорчалась тем, что она, всю жизнь такая заботливая и внимательная ко всем на свете, под конец все же погрузилась в расплывчатый старушечий сон о прошлом.
Но как это было похоже на мою мать: даже на смертном одре она продолжала заботиться о других.
Мир снизошел на нее после того, как я дала ей обещание. Больше она не сказала ни слова. И умерла примерно час спустя, не отнимая своей руки из моих ладоней.
Дом бабули — я все еще называла его так про себя — был построен на десяти акрах дикого леса, далеко за чертой города: по крайней мере, так было в сороковые, когда этот участок купил мой дед. С тех пор Хьюстон рос, как прожорливая амеба, расползаясь в разные стороны. Сеть фривеев все ширилась, и скоро поблизости стали возникать целые новые районы со всей инфраструктурой: школами, торговыми центрами и всем, что только может понадобиться современным семьям. Там, где еще в пору моего детства простиралась сельская местность, теперь тянулись пригороды, и цены на жилье в них все росли. В любой миг, с тех пор как умерла бабуля, мои родители могли продать всю или хотя бы часть прилегающей к дому земли за целую кучу денег, но они этого не сделали. Я знаю, что им нравились покой и тишина, ощущение жизни на лоне природы, тогда как на самом деле до какого-нибудь удобного торгового центра и прочих благ современного большого города было рукой подать.
Мне пришлось изрядно попетлять, прежде чем я выбралась за территорию больничного комплекса, да и езда по местным фривеям оказалась головоломной задачей, но когда я все же умудрилась, благодаря скорее везению, нежели моему водительскому искусству, прорваться через четыре полосы движения к нужному съезду, дальше все пошло как по маслу. Пока я ехала по извилистой, обсаженной с двух сторон деревьями улице в спальном районе, на меня вдруг снизошло такое отдохновение, что я была озадачена. Сама-то я давно считала себя европейкой — если не по праву рождения, то по выбору, тонкости восприятия, чувству причастности к европейской культуре, — и почти сорок лет прожила за границей. Любому, кто не поленился бы спросить, я сказала бы, что погода в Хьюстоне невыносимая и непригодная для жизни людей большую часть года, да и социально-политический климат ей под стать. Сама я уехала оттуда при первой возможности, никогда не хотела возвращаться, и вот… и вот… Я здесь, и чувствую себя совсем иначе. Физическая атмосфера этого места действовала на меня, как сыворотка правды, против воли заставляя признать, что, нравится мне это или нет, но здесь мой дом.
Я сбросила скорость. Старый почтовый ящик, такой же покосившийся, как прежде, еще не показался из-за угла, а я уже ждала его появления и притормаживала, чтобы вписаться в поворот. Пока машина, покачиваясь на ухабах, медленно ползла по подъездной аллее через таинственный, прохладный, тенистый, напоенный ароматом сосен лесной тоннель, я воображала, будто въезжаю в затерянный мир, как у Конан Дойла, этакий карман вселенной, где время остановилось. Я представляла себе это каждый раз, когда приезжала сюда ребенком, да и подростком тоже. Вдруг на меня нахлынули воспоминания, в основном о книгах: «Затерянный мир», «Живущие в мираже», «Фу Манчу», «Она», старые, в твердых переплетах тома Тальбота Манди, Пи. Си. Рена, Луизы Герард, И. М. Халла и Ричарда Халлибертона. Книжные полки в доме бабули ломились от экзотических наслаждений, приключенческих и рыцарских романов, старинных книг о путешествиях. Пока взрослые болтали или играли в карты, я упивалась чтением, а когда они рано или поздно обращали на меня внимание и, разумеется, велели перестать портить глаза, а пойти лучше на улицу, подышать воздухом, я неизменно тайком утаскивала с собой книгу. Где же еще было читать о затерянных мирах и отважных путешественниках, прорубающих себе путь через Мату Гросу, как не в каком-нибудь укромном уголке неисследованного, таинственного дикого леса, который обступал меня со всех сторон.
Наконец впереди показался дом, знакомый, как лицо матери. Это было красивое здание, построенное по образцу иных новоорлеанских особняков, в пору его строительства считавшееся роскошным, особенно в такой глуши, да еще вдали от города, что было неудобно. Но времена меняются. Пока я в Париже продолжала ютиться в тесной маленькой квартирке, американцы жили и строили с размахом, который лишь увеличивался с годами. Здесь никого теперь не удивишь жильем, в котором количество ванных комнат превышает количество спален, да и сам дом стал казаться более заурядным (интересно, назовет его сегодня кто-нибудь «особняком» или нет?), но незастроенных акров вокруг него хватило бы на целое поместье.
Припарковав машину на поворотном круге, я попыталась оценить дом объективно. Ему было больше шестидесяти лет, внутри наверняка уже возникли какие-нибудь структурные проблемы, системы центрального отопления и кондиционирования вполне могли нуждаться в замене. Но продать его можно. Кто-нибудь наверняка его купит, со всеми недостатками. Хотя бы ради земли, на которой он стоит.
Я вышла из машины и вдохнула аромат сухой земли и сосновых иголок, который не мог, однако, перекрыть неистребимый илистый дух от речки, протекавшей невдалеке. Над ухом прозвенел москит. Почувствовав, что одежда уже приклеивается ко мне от пота, я повернулась к лесу спиной и вошла в дом.
Там было куда прохладнее, хотя кондиционер стоял на минимуме. Во многом, наверное, из-за пола — мраморного, холодного, ничем не покрытого. Бледные деревянные жалюзи — единственное изменение в интерьере, которое внесла моя мать после смерти бабушки, упразднив тяжелые шторы-пылесборники, — не пропускали в дом яркие лучи солнца Из прихожей я прошла в большую гостиную, атмосфера которой — тонкие, едва уловимые ароматы полироли, цветов, комнатного дезодоранта и еще чего-то — сразу напомнили мне, что я дома, и мне стало легче. Так бывало всегда, я всегда любила приезжать сюда. И теперь я не могла поверить в то, что мамы больше нет, а этот дом целиком принадлежит мне.
Однако дом не казался пустым. Пот высыхал на моей разгоряченной коже, и я почувствовала озноб, вспомнив данное матери обещание. Я не могла вспомнить, когда умер мистер Будро. Мне бы наверняка сказали, когда это произошло. Кажется, его не было на похоронах бабули. Наверное, его не стало еще раньше. Хотя я мало что знала о нем, у меня сложилось впечатление, что он намного старше моей бабушки, а той, когда она умирала, было уже за девяносто. Но будь он моложе ее хоть на несколько лет — хоть даже на десяток, — с тех пор прошло уже двадцать лет…
Мурашки пробежали у меня по спине, когда я представила дряхлого, сморщенного, иссохшего старика, лежащего в своих экскрементах в одной из спален верхнего этажа.
Я пообещала матери, что буду заботиться о нем.
Я заставила себя подняться по лестнице наверх, пока трусость окончательно не овладела мной. Напрягая слух в ожидании тихого стона или всхлипа, я проверяла комнату за комнатой.
Наконец, убедившись, что в большом доме никого, кроме меня, нет, я успокоилась. Правда, чувствовала я себя глуповато. Нечего сходить с ума из-за того, что моя мать в конце жизни погрузилась в прошлое.
Во всех комнатах было чисто и аккуратно благодаря экономке и отсутствию жильцов. Единственной комнатой, которая выдавала недавнее присутствие человека, была спальня моей матери: на ночном столике стоял пустой стакан, рядом с ним пузырек альтоида и книжка в мягкой обложке с закладкой — «Клуб лишенных радости». Кровать была застелена, но хлопковое покрывало сохранило вмятину на том месте, где в последний раз кто-то сидел.
Я села на то место, которое еще недавно занимала моя мать, и вдруг у меня закружилась голова от горя и усталости. Я легла, положила голову на подушку, и от слабого аромата ее духов («Шамейд») на мои глаза навернулись слезы. Просто чтобы отвлечься, я стала думать о мистере Будро, процеживая сквозь сито памяти все, что я знала о нем, в поисках хоть каких-нибудь фактов. Как же так вышло, что он остался для меня совершенным незнакомцем? Ведь он всегда был тут, все мое детство, тихий старичок, который жил в доме моей бабушки. Не помню, чтобы он часто со мной заговаривал; нас определенно ничего не связывало; не думаю даже, чтобы я когда-нибудь оставалась с ним наедине. Да и зачем? Никто не запрещал нам быть друзьями, просто это не было нам нужно. Ведь мы были даже не родственники.
Я не могла вспомнить, как он выглядел, а ведь я видела его по два-три раза в месяц все мое детство и юность. Сколько я ни рылась в памяти, его лицо упорно не возвращалось. Если в нем и была какая-то значительность, то лишь благодаря завесе скандала, которая окутывала его, по-видимому, вполне счастливые отношения с моей бабушкой. Считалось, что они не поженились из-за каких-то чисто юридических препятствий: то ли у него уже была жена, которая не давала ему развода. То ли в завещании моего деда был какой-то пункт, запрещавший бабушке новый брак. Хотя мне обе эти причины казались сомнительными. Бабуля любила мистера Будро; она была богата, а у него никого, кроме нее, не было. Как бы он жил, если бы она ушла раньше него? Или бабуля взяла с мамы такое же обещание, как она с меня только что? Кто такой мистер Будро и куда он подевался?
Когда я открыла глаза, в комнате было темно, а я чувствовала себя отдохнувшей. Глянув на часы, я сообразила, что вот-вот начнет светать, и, значит, я проспала не меньше десяти часов. Помывшись, я спустилась вниз, сделала себе чашку растворимого кофе и пила его, наблюдая, как встает из-за деревьев солнце.
Выйдя на улицу, чтобы забрать сумку из машины, я была приятно поражена свежестью воздуха. Я так давно не жила в Хьюстоне, что всерьез поверила, будто его климат пригоден для человеческого обитания лишь зимой. Сейчас был разгар лета, и мое тело реагировало на температуру окружающей среды с жадностью, которая удивила меня саму. Позже жара действительно станет непереносимой, так что я решила не терять времени и отправиться погулять немедленно, не занося сумку в дом.
Едва сойдя с подъездной аллеи, я оказалась в сумраке соснового леса Я вдыхала знакомый запах и чувствовала, как во мне поднимается ностальгия, непобедимая, словно тошнота. Запах действительно был сильный и противоречивый, свежесть мешалась в нем с затхлостью. Главными его составляющими были чистый смолистый сосновый дух и примешивающийся к нему более слабый аромат спекшейся земли, однако эту здоровую основу пронизывал и пропитывал собой гнилостный душок разлагающихся растений и стоячей воды. Ни один город из тех, в которых я бывала — ни Париж, ни Лондон, ни Амстердам, ни Гонконг, — не имел такого отчетливого аромата, который пробуждал бы давно забытые эмоции.
До той самой минуты я и не подозревала, как сильно мне его не хватало. Или какой могучей может быть тяга к родной земле.
Я как будто уловила запах живого тела, почувствовала, как пахнет другой человек — ощущение вовсе не всегда отвратительное, сколько бы ни доказывали обратное производители дезодорантов. В особенности если это пахнет родной человек.
И вдруг я ощутила такое же волнение и нервную дрожь, как в детстве, когда я отправлялась на разведку в лес.
История Хьюстона началась на берегах речки Буффало, но большинство людей, как приезжих, так и местных, не придают ей значения как водному пути. Просто река не стала центром города, столь же неотъемлемым от него, как Темза от Лондона или Сена от Парижа. Хотя, конечно, рекой ее не назовешь. Я до сих пор помню то определение, которое мы записывали на уроках истории Техаса в школе: «медленно текущий поток или ручей». Но я видела в ней нечто большее.
Мое детство прошло в очень обычном, очень скучном спальном районе Хьюстона, застроенном небольшими кирпичными коробками послевоенного времени. Даже деревья там были одного возраста с домами и росли через равные промежутки друг от друга — во всем районе не было ни клочка дикой природы, вообще ничего, нарушавшего монотонный порядок: ни запущенного, заглохшего от травы сада, ни пустующего дома, в котором могли бы водиться привидения. Мои родители не путешествовали, не ездили в отпуск в экзотические страны. Поэтому мой вкус к непохожему, мое стремление к большому и дикому миру питали прежде всего книги, которые я поглощала в огромном количестве, но также и регулярные визиты к бабушке. Ее дом занимал таинственную пограничную полосу между банальностью пригодного мира, в котором я жила, и Миром Дикости. В лесу, который начинался сразу за домом и тянулся довольно далеко, захватывая изрядный участок речного берега, умещались бесчисленные другие миры. Я находила там все, что хотела: следы динозавров, волшебный домик для игр, ацтекский храм, затерянную цивилизацию, зарытое сокровище, враждующие племена, волшебных говорящих зверей, фонтаны с молодильной водой или истоки Амазонки… там все казалось возможным.
В основном мои воспоминания о приключениях, которые случались со мной на этих десяти акрах заросшей лесом земли, зародились в чьем-то чужом воображении. Я просто заимствовала их из той книги, которую мне доводилось тогда читать, и, насколько я помню, никто, кроме меня, в них не участвовал. Важнее всего были те эмоции, то счастье, которое мне довелось испытать здесь — вот за чем я теперь охотилась.
Мне кажется, что прелесть этого уголка лишь усиливалась от того, что я чувствовала себя в нем хозяйкой. Мне не с кем было его делить. У меня не было сестер или братьев, ни родных, ни двоюродных, а подруг я никогда в гости к бабушке не звала. И рано научилась не сообщать взрослым о своих затеях. Для них речка была источником опасности и заразы. Вода в ней была отравлена промышленными отходами и сливами канализации, в ней размножались переносящие болезни москиты, наконец, там водились как минимум три разновидности ядовитых змей. Мне строго-настрого запрещалось купаться в ней, но я, хотя я свято соблюдала правило никогда не купаться одной, все же бродила по колено в чистой, прозрачной воде на отмелях. Но, боясь, как бы взрослые совсем не запретили мне играть у речки, если я стану слишком часто напоминать им о ней, я держала язык за зубами.
Теперь, когда я все глубже заходила в лес, стремясь к берегу, во мне пробудилась былая страсть, которая заставила меня забыть о возрасте. Эта часть моего детства всегда была со мной, ведь она определяла меня сегодняшнюю; однако впервые в жизни мне самой показалось странным, почему я никогда не пыталась вернуться, пройти через знакомый лес и еще раз взглянуть на речку. Это было так же необъяснимо, как если бы я вдруг перестала навещать кого-то из близкой родни. В конце концов, я ведь регулярно наведывалась в Хьюстон — в последние десять лет не проходило и года, чтобы я не приезжала к родителям.
Тут мне пришлось остановиться, чтобы выпутаться из куста Я постояла немного, смахнула со лба пот, заливавший глаза, и, зная, что мое лицо, должно быть, пошло красными пятнами, безуспешно попыталась обмахнуться ладонью, как веером. Несмотря на то что дом был еще совсем рядом, я уже запыхалась, и мне было слишком жарко. Насекомые жужжали и звенели вокруг моей головы, правая рука горела я увидела кровавый пунктир там, где меня схватил терновый куст.
Где же тропа?
Как я помнила, в лесу было несколько протоптанных дорожек, которые вели прямо к реке. Но теперь, подумав, я поняла, что если моя бабушка не давала своему садовнику никаких особых указаний на этот счет, то протоптать эти дорожки могли только я или мистер Будро. А потому то, что существовало в далекие шестидесятые, наверняка давно исчезло.
У меня мелькнула мысль бросить эту затею.
Существовала одна веская причина, почему мне не следовало возвращаться в места, где я играла ребенком, и причина эта заключалась в том, что я давно перестала им быть. Теперь я принадлежала миру взрослых, и куда яснее, чем раньше, понимала, что в этом лесу больше шансов подхватить лосиную вошь (и заболеть болезнью Лайма) или наступить на мокасиновую змею (чей укус мог оказаться смертельным), чем обнаружить нечто поистине удивительное. Я больше не верила в волшебство и слишком хорошо знала историю и географию, чтобы воображать, что здесь можно натолкнуться на остатки храмов ацтеков или майя.
Но, оглянувшись, я не увидела за деревьями дома. Поэтому, рассудив, что дорога назад займет у меня не меньше времени и усилий, чем путь вперед, я решила попытаться все же добраться до берега и вознаградить себя свиданием с речкой.
С немалым трудом, отгоняя от себя мысли о змеях и ядовитом плюще и жалящих насекомых, которые наверняка скрывались в массе подлеска, я продвигалась вперед, и, наконец — возможно, не менее чем через пять минут, — деревья поредели, и я вышла на песчано-глинистый берег всего в нескольких футах от широкой, искристой ленты коричневой воды.
Просто изумительно, до чего точно эта мирная картина соответствовала моим воспоминаниям о ней. Река, которая, петляя, терялась в лесу, под ветвями нависших над ней деревьев, была до того прекрасна и таинственна, что пробудила во мне чувство, которое я определила бы как нечто среднее между эстетическим восторгом и религиозным трепетом. И хотя я человек по преимуществу городской — а может быть, как раз по этой самой причине, — редкие встречи с природой всегда производят на меня неизгладимое впечатление, властно напоминая мне о том, что в мире есть многое, о чем я не имею представления. И, разумеется, уже через минуту я об этих прозрениях забываю. По крайней мере, продолжаю жить так, словно их и не было.
Взглянув на темно поблескивающую воду, я задумалась о ее глубине. У края воды зашевелился камень, и я затаила дыхание, вообразив, будто вижу что-то невозможное, пока не поняла, что это всего лишь черепаха, одна из четырех, которые грелись на утреннем солнышке. В лесу позади меня раздалась отрывистая, нетерпеливая дробь дятла. Еще дальше, за лесом, слышался бесконечный шуршащий звук, словно ветер шелестел в тростниках, — я знала, что это фривей, но на него можно было не обращать внимания, а в остальном вокруг все было тихо. Почти не верилось, что эта земля продолжает существовать, неизведанная и неиспорченная, в сердце большого города. У меня было такое чувство, будто я попала назад во времени или перенеслась в другое пространство — в детство.
Уходить не хотелось.
Жара, царапина на руке, страх перед лосиными вшами и змеями больше меня не беспокоили. Я шла вдоль берега. Вблизи реки не нужна была дорога — поток сам указывал путь. Детская страсть к исследованиям овладела мной опять.
Пейзаж вокруг становился все более и более знакомым, и это внушило мне недоверие. Наверняка я обманываю себя. Сорок лет прошло с тех пор, как я бродила по этому лесу, а за это время даже речной поток мог сменить свое русло.
Однако это было не просто смутное ощущение дежавю — я и впрямь знала это место. Берега постепенно становились все выше, а узкая полоска песка по эту сторону превратилась в широкий пляж, который, как я помнила, был моим любимым местом для игр. А вон там, где берег совсем крутой, и на бледной, изрытой ямками вертикальной стене не растет ни травинки, там был «утес», на котором я практиковалась в скалолазании. (Трогательно, конечно, но где я могла найти что-либо хоть отдаленно похожее на горы посреди нашей тучной прибрежной равнины?) А чуть подальше — вспомнив, я еще ускорила шаг, — в отвесной стене берега была выемка, которую я ухитрилась сделать глубже. Это была моя «пещера», где можно было укрыться от жары и, свернувшись калачиком, читать. И она оказалась на месте! За столько лет дожди и ветер не разрушили ее. Моя бывшая норка все еще была надежным укрытием.
На миг мне даже стало жалко, что я не захватила с собой книгу, в память о былых временах. И тут я увидела, что меня кто-то опередил.
Нет. Мое сердце подпрыгнуло, я встала как вкопанная и смотрела. В «пещере» что-то лежало — какие-то одеяла и, кажется, подушка…?
Может, мои? Помню, как мне досталось однажды, когда у бабушки пропала пара думок… откуда мне было знать, что они такие особенные? Но то, что лежало там сейчас, не могло быть бабушкиными подушками. Тогда я вернула свою самодельную постель в дом, и мне несколько месяцев не давали карманных денег — ими оплачивалась какая-то специальная чистка.
Да и цвет у этого предмета был все равно не тот; не элегантная диванная подушка, а что-то комковатое, грязно-белое, хаки… наверное, сверток старой одежды. Быть может, этим тайным убежищем пользуются теперь другие дети, или же это просто выброшенные вещи, принесенные сюда во время паводка и оставшиеся на берегу, когда вода спала.
Я подходила ближе, еще ближе, кралась к предмету вдоль кромки воды, осторожно и медленно, куда медленнее, чем я сделала бы это в детстве, потому что теперь по спине у меня бегали колкие мурашки — я подозревала, что передо мной было нечто куда более серьезное, чем ворох старых тряпок.
Это было тело. Я остановилась, подавляя желание повернуться и убежать. Глупо будет, если брошусь наутек, а потом окажется, что меня просто подвело мое стареющее зрение. Я заставила себя подойти еще ближе, пока окончательно не удостоверилась, что передо мной именно тело. Маленькое, будто детское.
Странно, но теперь, когда я убедилась, мне не было страшно. Даже отвращения, и то не было. Я как будто сделала открытие во сне, где нормальные реакции неуместны.
Не столько спокойная, сколько безразличная, я подошла вплотную, чтобы посмотреть. Но это оказалось тело не ребенка, а, совсем наоборот, старика, и, кажется, даже не мертвого.
— Мистер Будро?
Я произнесла это имя машинально, не потому, что узнала старика, а потому, что совсем недавно думала о его судьбе. Но, едва оно прозвучало, как все сразу изменилось. Теперь я была абсолютно уверена в том, что он дышит, и, пока я вглядывалась в его лицо, пытаясь сопоставить его с тем, которое было в моей памяти, его восковая бледность потеплела прямо у меня на глазах, как будто мое внимание вернуло его к жизни. Я перевела взгляд с лица спящего древнего старика на его руку, прижатую к боку, крохотную и похожую на клешню. Если он не мистер Будро, то тогда его присутствие здесь, на моей земле, становится еще более загадочным.
Я огляделась вокруг. Стояла такая тишина, словно весь мир затаил дыхание. Острые, как копья, лучи солнечного света отражались от воды, непереносимо блестя.
— Мистер Будро? — Мой голос дрогнул. — Мистер Будро, это правда вы?
Я вгляделась в сухонького старичка, свернувшегося калачиком в земляной норке, и заметила, что его глаза задвигались под закрытыми веками. Дышал он так неглубоко, что его грудь едва поднималась, но сомнений не было: он дышал, он спал. Значит, он жив, но надолго ли?
Я вдохнула поглубже и заговорила решительно.
— Я сейчас позову на помощь. У меня нет с собой телефона, поэтому мне придется вернуться в дом и позвонить оттуда. Я скоро вернусь, обещаю…
Он тут же раскрыл глаза. Сначала казалось, что они ничего не видят, как у младенца, но потом он разглядел мое лицо и улыбнулся, узнавая меня. Он хотел заговорить — его сухие, растрескавшиеся губы приоткрылись, я увидела движущийся за ними язык, — но не смог издать ни звука.
— Все хорошо, — сказала я ему тихо. — Я вас нашла, и сейчас позову на помощь.
Не успела я договорить эти слова, как он протянул ко мне руки, и я тут же поняла ну, конечно, самым простым и быстрым способом спасти его будет просто перенести его в дом самой. Там я дам ему воды, он отдохнет, придет в себя и сам скажет мне, кому звонить. И я наклонилась и взяла его на руки, приготовившись поднять солидный вес, но ничего подобного. К моему удивлению, он оказался легче новорожденного младенца Багаж, который я недавно протащила через половину эскалаторов Европы, и то был тяжелее. К тому же, в отличие от большинства тяжестей, он не висел на мне мертвым грузом. Он обхватил меня руками за шею, а ноги поджал так, чтобы мне было легче его нести.
Мне и было легко — не просто легко, а радостно. К тому же я сразу нашла тропу, так что донести его до дома оказалось совсем просто.
Войдя в дом, я опустила его на самый большой диван в гостиной, подложила ему под спину подушки и принесла из кухни стакан воды. Я убедилась, что вода чуть теплая, и предупредила его, чтобы он не пил сразу много и не слишком торопился, иначе ему станет плохо.
Он улыбнулся мне так, словно хотел сказать, что давно живет и все знает о таких вещах, и сделал осторожный глоток. Успокоенно молча, я наблюдала за тем, как он медленно пил воду. Конечно, вопросов у меня было много, но ничего, еще успею их задать.
Есть ему не хотелось, а когда я спросила, кому можно позвонить насчет него, он только покачал головой, и лицо его стало печальным.
— Разве у вас нет родных?
Еще одно медленное, исполненное печали движение головы. Как и я, он был совершенно одинок в мире. Возможно, тот, кто заботился о нем раньше, устал и бросил его одного в глуши, а может, он ушел сам. Я не знала, может ли он говорить и все ли у него в порядке с головой. Казалось, он прекрасно понимал все, что я ему говорила, но, когда я спросила, как его зовут, он лишь поглядел на меня озадаченно, и в то же время с надеждой, точно ждал, что я придумаю ему имя.
— Мистер Будро?
Он посмотрел на меня неуверенно. Взгляд, казалось, говорил: я не помню, но если вам так хочется… и вздохнул.
— Как насчет ванны?
Он немедленно просветлел, закивал и тут же протянул мне обе руки, ожидая, что я подниму его, просто и доверчиво, как ребенок.
И тогда, беря его на руки во второй раз, я узнала в накатившем на меня чувстве любовь: не желание, не страсть, ничего похожего на то, что я испытывала когда-либо прежде, но нечто чистое, глубокое и сильное, сродни тому, что чувствует мать по отношению к своему ребенку.
Я принесла его наверх, в хозяйскую ванную, и удобно устроила в плетеном кресле с подушками, а сама стала набирать ванну. Когда, обернувшись к нему, я увидела, что он не двинулся с места и ждет, что я буду его раздевать, я испытала легкую неловкость. Я никогда еще не раздевала другого человека иначе, как с эротическими намерениями; у меня не было опыта сиделки или матери. Но, кажется, мне все же удалось не выдать своего замешательства, ни единым знаком не показать, что мне неловко.
Я расстегнула на нем рубашку и сделала ему знак податься вперед, чтобы я могла стянуть ее. И тут я увидела на его спине шрамы. Две черные линии изгибались вдоль его лопаток, словно врезанные в плоть скобки. Они не были результатом несчастного случая; скорее, тут речь шла о давнем хирургическом вмешательстве, иссечении большого срока давности.
И я все поняла. Он был рожден — или, точнее, «сотворен» — крылатым. Его крылья, как живые, вставали перед моим внутренним взором: величественные и сильные, больше лебединых, и целиком покрытые блестящими темными перьями, то ли красновато-коричневыми, то ли черными. Хотя, возможно, крылья не успели полностью развиться; возможно, их удалили вскоре после рождения. Как бы там ни было, для него это наверняка стало травмой. Я видела, что он боится, как бы я, узнав о нем правду, не рассердилась на него. И, хотя это казалось мне невозможным, я поняла, что такое не раз случалось с ним раньше.
Осторожно, с бесконечной нежностью, я заключила его в объятия.
— Добро пожаловать домой, — прошептала я, в том числе себе.