V
– Весной было дело. Мы с Козонковым точные одногодки, всю дорогу варзали вместе. В деревне было нашего брата малолетка что комарья, ну и Козонковы-братаны тоже крутились в этой компании. Как сейчас помню, оба в холщовых портках. Портки эти выкрашены кубовой краской, а рубахи некрашеные. Ну, конечно дело, оба босиком, черные, как арапы. Звали их соплюнами. У старшего Петьки, бывало, сопля выедет до нижней губы. Ему лень вытереть, возьмет да и слизнет – как век не бывало. Вот помню, кажись, на третий день Пасхи вся наша орда высыпала на Федуленкову горушку. У нас такая забава была – глиной фуркать: прут ивовый вырежешь, слепишь птичку из глины и фуркнешь – у кого дальше. Далеко летело, у иного и за реку. Чем меньше птичка да чем ловчее фуркаешь, тем лучше летит. А наш Виня взял да насадил на прут целую гогырю с полфунта весом, – все надо было, чтобы лучше других, – размахнулся да как даст… Прямехонько в Федуленково окно угодило. Стекло брызнуло, обе рамы прошиб. Мы все так и обмерли. А после очнулись да бежать.
В это время Федуленок сам не свой из избы выскочил, того и гляди, убьет кого. Мы в поле, врассыпную, босиком по вешним-то лужам. Бегу я, бегу, да и оглянусь – вижу, Федуленок за нами бежит. В сапожищах бежит, в одной рубахе. Чую, что сейчас мне крышка, вот-вот раздавит. «Стой, – кричит, – прохвост, я тебя все одно настигну!» Ну и настиг. Взгреб он меня лапищами, да и давай меня корежить, ну чисто медведь-шатун. Ничего не помню, помню только, что ревел как недорезанный. Федуленок меня прикончил бы, как пить дать прикончил, не прибеги мой отец на выручку. Отец-то, видать, соху оставил в борозде, да и прибежал мою жизнь от смерти спасать.
Федуленок от меня и отступился, а мне, думаешь, легче? От отца мне еще больше попало. Кабы я стекло разбил – не обидно. А ведь как все получилось? Как Винька от Федуленка выкрутился? Соплюн соплюном, а когда припекло, так соображенье и появилось. Да еще и хвастает перед нами-то: я, мол, когда Федуленок на улицу выскочил, я, мол, никуда не побежал, на месте стою да приговариваю: «Вон оне побежали-то! Вон оне в поле побежали!» Ну, Федуленок и ринулся за нами всей своей массой да меня и настиг.
А Виня – хоть бы ему что! – остался целым и невредимым. Оне оба с Петькой лежни были. Умели только дрова пилить, за ручки пилу дергать. Отец к делу их особо не приневоливал, да и сам, бывало, не переломится на работе. Все больше рассуждал да на печке зимой грелся, а летом не столько сено косил, сколько рыбу удил. Они с моим отцом пришли с японской войны в один день. Мой тятька хромой пришел и весь в дырках, как решето, а Винькин отец целехонек. У нас и избы рядом стояли, и земли было поровну – у обоих кот наплакал. Помню, мой тятька и давай Козонкова уговаривать, чтобы, значит, на паях подсеку в лесу рубить. Козонков ему говорит: «А на кой фур мне эта подсека? На мой век и прежних полос хватит. А ежели сыновья вырастут, так пусть сами и смекают. Я им не мальчик, об ихней доле заботиться». Так и не согласился Козонков. Отец у нас ту подсеку один вырубил. Ночей, грешник, не спал, с глухим лесом сражался. Сучья жег, пеньки корчевал по два лета. Посеял льну. Лен вырос – пуп скрывает, помню, и в престольный праздник велел теребить, на гулянку не отпустил. С этого льну он и лошадь Карюху завел новую, хорошую. Бывало, берег ее, как невесту, даже и с пустого воза слезал, ежели в гору. Только на ровном месте да под гору и садился на дровни. Ну, конечно, и нас учил этому: бывало, в галоп в поскотину век не прокатишься.
Ну а Козонковы-братаны? Они, бывало, свою Рыжуху, как собаку, батогом дразнили. Хорошая была тоже лошадь, да довели, напоили один раз с пылу в проруби – Рыжуха и стала худеть. Помню, жалко ее: стоит она, бедная, стоит и целыми часами плачет. Отец Козонков ее цыганам и променял. Те ему дали в придачу поросенка-пудовичка. А выменял такого одра, что не то что пахать, так и навоз-то возить на нем нельзя. Скоро этот цыганский мерин и сдох от старости. Козонкову это хоть бы что, только насвистывает. Бывало, доживет до тюки: кусать совсем нечего. Ну и пошел денег занимать. У одного займет, у другого, у четвертого займет да второму отдаст, так и шло дело.
Один раз подкатило такое время, что у всех назанимал. Чисто место, некуда больше идти. Остался один Федуленок. Пришел Козонков к Федуленку денег взаймы просить. Маленькая печка в избе топится, сели они у печки, цигарки свернули. Козонков денег попросил, достал из кармана спички. Чиркнул спичку, прикурил. «Нет, Козонков, не дам я тебе денег взаймы!» – Федуленок говорит. «Почему? – Козонков спрашивает. – Вроде я свой, деревенский, и за море не убегу». – «За море не убежишь, сам знаю, только не дам, и все». Сказал так Федуленок, уголек выгреб из печи, положил на ладонь да от уголька и прикурил. «Вот, – говорит, – когда ты, Козонков, научишься по-людски прикуривать, тогда и приходи. Тогда я слова не скажу, из последних запасов выложу».
На что был справный мужик, иной год и трех коров держал, а прикурил от уголька, спичку сберег. Так и не дал денег, а с Козонкова все как с гуся вода. Пошел из избы. «Мне, – говорит, – и денег-то не надо было. Это, – говорит, – я твою натуру испытывал». Уж какое не надо!..
Помню, нам с Винькой уж по двенадцать годов, приходскую школу окончили. Винька на своем гумне все ворота матюгами исписал, почерк у него с малолетства как у земского начальника. Отец меня только под озимое пахать выучил. Карюху запряг, меня к сохе поставил и говорит: «Вот тебе, Олеша, земля, вот соха. Ежели к обеду не спашешь полосу, приду – уши все до одного оборву». И сам в деревню ушел, он тогда этот, нынешний, дом рубил. Я – велик ли еще – за кичиги-то снизу, сверху-то мал ростом. «Но, милая, пошли-поехали!» Карюха была умница, меня пахать учила. Где неладно ворочу, дак там она меня сама и выправит. Вот иду и дрожу, не дай Бог соха на камень наедет да из земли выскочит. Ну, пока бороздой прискакиваешь, вроде и ничего, а как до конца дойдешь, когда надо заворачиваться да соху-то заносить, так сердце и обомрет. Мало было силенок-то, аж из тебя росток выходит, до того тяжело. Комары меня едят, на разорке так и прет в сторону. Ору я это, землю родимую, ору, уж и в глазах у меня потемнело. Карюха на меня поглядывает: видать, и ей жаль меня, малолетка. Полосу-то вспахал да и чую, что весь выдохся, руки-ноги трясучка обуяла, язык к нёбу присох. Лошадь остановилась сама. А я сел на землю да и пышкаю, как утопленник, воздух глоткой ловлю, а слезы из меня горохом катятся. Сижу да плачу. Не слыхал, как отец подошел, сел он рядом да тоже и заплакал, голову руками зажал. «Ох, – говорит, – Олешка, Олешка…»
Ты, Костя, сам посуди, семья сам-восьмой, а работник один, да и то японским штыком проткнут. «Паши, – говорит, – Олеша, паши, уж сколько попашется». Ну, делать нечего, надо пахать. Ушел отец, а я и давай пахать вторую полосу… У Козонковых полосы рядом с нашими. Козонков-отец пашет, а Винька за ним ходит да батожком навоз в борозду спехивает. Вижу, ушел Козонков в кусты, а Винька ко мне. «Олешка, – говорит, – до того мне напостыло навоз спехивать. Оводы, – говорит, – заели, так бы и убежал на реку». Я говорю: «Тебе полдела навоз спехивать, я бы на твоем месте не нявгал». – «А хошь, – говорит, – сейчас на слободе буду?» Пока отец в кустах был, наш Виня взял с полосы камень да и подколотил у сохи какой-то клинышек. Отец пришел, а соха не идет, да и только! Все время из борозды прет. Козонков соху направлять не умел. Пошел Федуленка просить, чтобы тот соху направил. Пока то да се, глядишь – и обед, надо лошадей кормить. Винька и рад. Так он этому дело навострился, что, бывало, отец у него только немного замешкается, Винька раз – и клинышек подколонул. Соха не идет, и Виньке свобода полная. На сенокосе все на солнышко глядел, когда оно к лесу опустится. А то пойдут с маткой дрова рубить, Виньке надоест, возьмет да и спрятает маткин топор.
Олеша замолчал, чтобы сделать передышку. Он вытесывал очередную лагу для вывешивания бани. Мне же подумалось, что разговоры отнюдь не во всех случаях мешают работе. В этом случае даже наоборот: разговор у Олеши Смолина как бы помогал работе плотницких рук, а работа, в свою очередь, оживляла разговор, наполняя его все новыми сопоставлениями. Так, к примеру, когда выставляли раму и разбили стекло, Олеша тут же и вспомнил, как попало ему за то разбитое Винькой стекло. С того стекла и пошло у него шире, дальше… Это была какая-то цепная реакция. Олеша говорил не останавливаясь. И я почувствовал, что теперь было бы уже неприлично не слушать старого плотника.