Книга: Самарская вольница
Назад: 2
Дальше: 2

Глава 3
В городе Астрахани

1

Осторожно, ногой нащупывая каменные ступеньки, воевода князь Иван Семенович Прозоровский, сутуля широкую спину, спустился в подземелье. Ради княжеского бережения его сопровождали дьяк воеводской канцелярии и два стрелецких командира, дежуривших в тот день при воеводе, хотя с дыбы у астраханских палачей — не рыба с крючка! — еще никто своей волей не срывался, чтоб счастливо уйти…
В душном и вонючем подземелье, куда свежий воздух поступал только через входную дверь, при трех масляных горелках по углам, за грубо сработанным, но крепким столом сидел подьячий в мятом сером кафтане и с большой заплаткой на правой поле, словно в то место кто-то сунул нарочно горящей головешкой. Перед подьячим лист исписанной бумаги, справа заточенные, а слева исписанные перья. Насупротив, на темной, серым камнем выложенной стене, изогнувшись, висел на вывернутых руках один из главных заводчиков яицкого мятежа атаман Максим Бешеный.
При появлении князя, боярина и воеводы Ивана Семеновича подьячий взвинтился головой от стола к низкому своду пытошной, и так, с согнутой шеей, поспешил навстречу грозному воеводе, держа перед собой легкое плетеное кресло.
— Оставь! — сурово осадил проворного подьячего Иван Семенович, с трудом принуждая свой организм дышать затхлым и смрадным воздухом, от которого сразу в висках начинало стучать. — Ныне нет у меня времени долго с вором балясы точить! Что нового с последних пыток речил сей вор? Должно, не шибко таился? Ведомо же, где конь катается, тут и шерсть остается! Где водырь идет, там и стадо бредет! Ну, что прознал от головника воровского?
Подьячий покосился на казачьего атамана. Голый по пояс, с рваными следами ударов плети на плечах, на спине и на заломленных руках, исхудавший и заросший до звериного облика, Максим Бешеный огромным усилием воли поднял голову. В его черных глазах отразился блеск горелок. Рот раскрылся, запекшиеся в крови губы шевельнулись, но вместо слов послышался лишь протяжный стон. Из недавно рассеченного чем-то острым лба на лицо стекала темная кровь, запекаясь на бровях и в усах…
— Твердит вор Максимка, — пояснил долговязый, с длинной бородой подьячий, — что стрелецкого голову Богдана Сакмашова волей казацкого круга показнили за его лихоимство и звероподобное отношение к яицким казакам, за утайку жалованья стрельцам и в том же, дескать, грозились и астраханскому воеводе… — сказал и тут же умолк, испугавшись не своих, а переданных атаманом слов.
— Что сказывал сей вор про Гришку Рудакова и о сошедших с ним воровских стрельцах? — Воевода и князь сурово глянул на сникшего казачьего атамана, но тот не видел гнева в больших полувыпуклых глазах Ивана Семеновича, не уловил жестокой усмешки, мелькнувшей на его губах: ему ли, воеводе и князю, всерьез принимать какие-то угрозы от шатучих людишек, которые носятся в иную годину по просторам России под стать ветром гонимым кустам перекати-поля!..
— Про Гришку Андреева сына Рудакова сказывал вор Максимка, — поклонился подьячий поясно, — что тот со ста и тридцатью стрельцами сошел с острова Кулалы в море на сыск воровского атамана Стеньки Разина, чтоб тако же пристать к воровству и разбою. А что с ними случилось по ушествию, того он, вор Максимка, не ведает.
— Кто первый зачинщик яицкого мятежа? — почти выкрикнул князь Иван Семенович, с трудом уже втягивая в себя воздух пытошной, от едкой копоти начало щекотать в носу и щипать глаза. — И кто из воров саморучно стрелецкого голову Богдана Сакмашова сажал в мешок? О том сказал ли доподлинно?
Воевода тяжело шагнул к стене с крючьями, потянул было руку рвануть бывшего атамана за бороду, но озноб омерзения сковал брезгливого князя: усы и борода пытаемого залиты темной кровью.
— Эко! Где кат Офонька? — вырвалось у раздраженного упрямством казака воеводы. А еще из-за вони в подземелье, из за того, что приходится вообще заниматься какими-то ворами да разбойниками, а не досугом в семье и на природе…
— Кат Офонька отпущен мною домой отобедать, князь воевода Иван Семенович, испуганно замигал глазами подьячий, ожидая гнева на свою голову. И поспешил ответить на воеводский спрос по делу: — Поименных зачинщиков яицкого мятежа вор Максимка Бешеный не назвал, отговариваясь, что в тую самую пору не был на берегу Яика, а в городе собирал казаков и стрельцов к походу на Кулалы.
— Ну ин быть по тому его сказу, — у князя Ивана Семеновича в голове словно тысяча кузнечиков затрещали, один громче другого. Он чувствовал, что еще десять минут, и стрелецкие командиры, которые в безмолвии стояли за его спиной, вынуждены будут уволакивать его из пытошной под руки, совсем потерявшего сознание. — Подай, Прошка, именной список всем яицким ворам и изменщикам. Государь-батюшка Алексей Михайлович повелел пущих воров слать к сыску на Москву. Сколь их тут?
— Сто и двенадцать воров, батюшка князь и воевода. Все пытаны, да с пыток мало винились в своем воровстве.
— Та-а-ак! — Воевода взял поданное подьячим Прошкой перо, согнувшись над столом, начал делать пометки в списке. — Сих воров повесить принародно, а кои без пометок — сковать и отправить за крепким караулом в Москву. — Князь Иван Семенович ойкнул, покривившись из-за тупой боли в пояснице, разогнулся. Отдав распоряжение дьяку, повернулся к двери… И вдруг резко обернулся к стене с крюками. — Ты что это, вор, расплевался при упоминании имени великого государя и царя?
Максим Бешеный, сплюнув кровавый сгусток на затоптанный и давно не мытый дощатый пол, не ответил воеводе, а уставил сначала удивленный, а потом скорбно-укоризненный взгляд на одного из стрелецких командиров. Из намученного горла — кат не раз душил казачьего атамана петлей, подтягивая казака вверх, вырвались хриплые слова, которых и разобрать поначалу было непросто:
— Молил же — убейте меня… Именем Господа молил… Вот, теперь зри, коль совесть не вовсе замутилась, как воевода моими муками тешится… И другим казакам не слаще приходится… Кто на Кулалах остался, те счастливее нас…
От жутких, с обидой за дарованную жизнь слов у Аникея Хомуцкого закаменел затылок. Все это время он мучился угрызениями совести — неужто и в самом деле они с Митькой Самарой там, на Кулалах, сделали не то? Сохранили человеку жизнь, а жизнь, получается, стократ хуже мгновенной в бою смерти… Вошел в пытошную, увидел Максима и содрогнулся человеческой бессердечности… Надежду имел, что не признает его казак. Ан признал! Без малого год минул с того памятного боя на диком Кулалинском острове, год в мучительных пытках! И пытки завершатся либо повешеньем завтра поутру, либо отправкой в Москву. А на Москве у Петра и Павла каты куда сноровистее супротив астраханских!
Аникей не сдержался и, полагая, что суровый сверх всякой меры воевода не видит, трижды истово перекрестился. А может, почуяло вещее сердце, что минет некоторое время, и он сам, на этих же крючьях, с вывернутыми руками повиснет в полуобмороке. А князь и воевода Прозоровский крепкой рукой в ярости будет драть ему бороду, обзывая тако же вором и изменщиком, потатчиком сбежавшим разинским ворам! И эти торопливые крестные знамения припомнит…
Воевода, должно, разглядел тень перекрестившегося пятидесятника, резко повернулся и, сурово насупившись, зло спросил:
— Жалеешь вора, стрелец? Откель вор Максимка тебе ведом? Ну, живо сказывай, да без уверток, не то…
Аникей с трудом оторвал взгляд от жгучих продолговатых глаз казака, сдерживая невесть с чего закипевшую в душе злобу, с открытым вызовом ответил:
— Ведом мне казачий атаман по сражению на острове Кулалы, потому как мною да стрелецким десятником Митькой Самарой взят с крепкого боя и повязан! А еще воистину молил Максим не вязать его, а жизни лишить, потому как смерть и вправду для него была бы легче этих пыток!
Воевода крякнул в кулак, пристально посмотрел на пятидесятника, кивнул кудлатой головой, увенчанной высокой боярской шапкой, не преминул заметить:
— Не надо было воровать да разбойничать, так и не висел бы теперь на крюках! Вот так-то! Изготовь, дьяк, воров всех до единого на завтра. Кого к казни, а иных к отправке на Москву за крепким караулом. — И к другому стрелецкому командиру, высокому, тонкому в плечах: — А тебе, стрелецкий голова, быть при том карауле за старшего. С собой возьмешь и этого жалостливого пятидесятника да его же стрельцов: сумел ухватить воров в сражении, сумеет и до Москвы довести в сохранности. А по таковой рисковой службе от государя и царя Алексея Михайловича будет вам великая милость и подарки.
Помолчав малость, воевода снова озадачил дьяка:
— Поспешать надобно! Ныне поутру прибегал ко мне с гостинцами кизылбашский тезик Али из Решта. Тезик, прознав, что сын покойного ныне великого шаха Аббаса Сулейман отправил супротив воровских казаков сильный флот в пятьдесят кораблей, уверовал в неминуемую погибель воровских казаков, одним из первых персов поспешил к торгу в Астрахань. Ан вышло не по его расчету и к великой его и нашей досаде! Сатанинский сын Стенька Разин бесовским вспомоганием, не иначе, ухитрился уйти от шахского флота счастливо, а теперь вот уже и под Астраханью объявился будто! Вещал тезик, что разинские-де казаки настигли один его корабль и пограбили подчистую, как мыши чулан с салом! А на втором корабле он ушел-таки от воров в Астрахань…
— Стало быть, батюшка князь воевода, — напомнил услужливый дьяк с поклоном, — слух от вчерашнего дня с митрополичьего учуга о нападении казаков и о побрании харчей не был спьяну.
— Нагулялся воровской атаман! Жарко ему стало в Хвалынском море, от сильного шахского флота бежал в беспамятстве! Норовит мимо Астрахани на свой голутвенный Дон проскочить! — и князь Иван Семенович ногой притопнул, выказывая свой праведный гнев.
— Не проскочит, князь и боярин Иван Семенович, — заверил стрелецкий голова с поклоном воеводе. — Хотя… как знать, — и он, сам того не ожидая, заговорил не столь уверенным тоном и о другом, о чем и помолчать бы не грех иной раз: — Говаривают люди, увидел волк козу, так забыл и недавнюю грозу.
Воевода снизу вверх уставил на стрелецкого голову тяжелый взгляд, переспросил:
— Про какого волка речешь, голова? Про этого, что на дыбе?
— Нет, князь и воевода Иван Семенович, — отмотал бородатой головой Леонтий Плохово. — Этот на крепкой привязи. Я говорю о Стеньке Разине да о наших стрельцах.
Князь Иван Семенович покомкал бороду, глянул на избитого, чему-то мученически улыбающегося казачьего атамана Максима Бешеного, крякнул, прикрыв рот ладошкой. Не сказал, но подумал про себя: «Ох и умен стрелецкий голова! Умен… Далеко глядит и с опаской. То так! Была бы шуба, а вши всегда заведутся всенепременно. Ишь, даже вор Максимка заулыбался, знать, какая-то надежда на сердце пала… Потому и надобно Стеньку до Астрахани ни в коем случае не допускать! Кто знает, что у большого вора на уме…» Сказал в некоторой задумчивости, словно сам себе не крепко верил:
— Князь Львов вышел встречь Разину, — и поворотился к выходу из смрадного подземелья. — Этих вот, яицких воров побил и полонил, побьет и Стенькину ватагу. Мнится мне, бежит вор-атаманишко от шахова флота сильно щипанным, не в той уже силе, с коей уходил!
Аникей Хомуцкий, покидая пытошную последним, оглянулся: подьячий ворошил на столе бумаги, Максим Бешеный загоревшимися глазами смотрел на стрельца и как бы говоря: «Объявился атаман Степан Тимофеевич! Объявился через год после их поражения на Кулалинском острове! И теперь-то воеводам и боярам лихо придется! Карасями завертятся на раскаленной сковородке! Эх, жаль, на дыбе я, а не на атаманском струге! И свезут меня завтра отсюда к виселице или на струг, только до Москвы боярской…»
Таясь от подьячего, Аникей сделал Максиму дружески ободряющий жест рукой — держись, атаман, не конец света еще!
На следующее утро, тихое, но пасмурное, в присутствии избранных горожан, при сильной охране из солдат иноземного строя пятьдесят восемь казаков были повешены… Остальные забиты в кандалы, однако отправка их по Волге задержалась событиями, грянувшими под Астраханью. Слухи о скором возвращении казацкой вольницы из похода в кизылбашские земли носились по городу уже несколько дней. Об этом, таясь воеводских ярыжек, шептались горожане и посадские. Озираясь по сторонам, нет ли рядом сотника или пятидесятника, шептались стрельцы. Со страхом говорили о разинцах стрелецкие командиры и приказные люди в воеводской канцелярии. Да и оба воеводы — старший Иван Семенович и его брат полковой воевода Михаил Семенович крепко были обеспокоены задержкой известий от князя Львова. Третий день уже минул, как ушел он с четырьмя тысячами стрельцов, а вестей о скорой победе все нет и нет.
И вот грянул гром средь ясного неба! В Астрахань на легком струге примчался вестник, и скоро весь город уже знал, что князь Семен Иванович Львов идет со своими стругами, а за ним плывут струги Степана Разина! Только казаки идут не побранными в полон и не в цепях, а с милостивой царской грамотой! По этой грамоте все вины перед государем казакам отпущены, и они могут возвратиться к себе на Дон, отдав астраханскому воеводе морские струги да большие пушки. И еще обязан был атаман отпустить от себя в прежние полки приставших к его ватаге шатучих стрельцов…
— Быть в Астрахани от воров большой смуте! — метался по залу воеводской канцелярии плотный телом и невысокий ростом князь Михаил Семенович, по натуре своей человек нетерпеливый и на руку скорый. Он побуждал старшего воеводу напасть внезапно, всей силой и разметать в пух и прах воровское скопище. — Надобно ударить по Стеньке сотней крепостных пушек, а опосля пушек взять их в бердыши, едва воровская рвань причалит и сойдет со стругов на астраханский берег. Коль сам страшишься государева гнева, пусти со стрельцами меня! На мне и ответ будет перед великим государем, ежели что не так сотворю!
Более сдержанный и осторожный Иван Семенович, оберегая брата от необдуманных поступков, напомнил:
— Аль забыл ты, князь Михаил, яицкого голову Яцына да нами посланного туда же горемыку Богдана Сакмашова? Их-то побили не казаки, а свои своровавшие стрельцы! Теперь те воры у Стеньки в ватаге, а здесь, в городе, их родичи и друзья закадычные! Вот и рвет мне душу опасение: а ежели и наши стрельцы заворуют? Да тутошние баламутного образа мыслей посадские с горожанами к ним прилепятся? Не миновать нам с тобой тогда хлебать сверх всякой меры волжскую водичку. Не-ет, уволь, брат Михаил, от такого счастья! Была у меня от великого государя еще прошлым годом к Стеньке в Яицкий городок писаная грамота, ее и послал я с князем Львовым к Стеньке и предъявить велел, ежели не явится возможности нечаянно как-то враз побить вора! Теперь и будет та грамота нам в оправдание за то, что спустили казаков на Дон. А струги, да пушки, да персидский полон повелю у казаков отобрать сполна! Ну, а с Разиным на Дону пущай московские бояре да воеводы дерутся, у них стрелецких полков куда как много!
Князь Иван Семенович Прозоровский в своих опасениях за астраханских — да и московских тоже! — стрельцов оказался весьма близким к истинному положению дела. Когда 25 августа 1669 года к астраханскому берегу пристали коврами устланные разинские струги, а на берег сошли не оборванные голутвенные, которые уходили на Хвалынское море, а роскошно разодетые, обогащенные многой добычей чудо-казаки со своим удачливым атаманом-ведуном, восторгам горожан, посадских и стрельцов не было предела. Стрельцы, по своей природе те же полуказаки, живущие хозяйством и ратной службой, на примере разинской вольницы видели, чего можно достигнуть саблей при отважном башковитом атамане. И как тут было не проклясть свою безысходную судьбу, когда, работая день и ночь, мотаясь в походах за жалованье, едва сводишь концы с концами. А твои командиры на тебе толстеют, словно клещи майские, впившиеся в тело…
Сияющий парчовым халатом, позолоченным оружием, дорогими перстнями Степан Тимофеевич Разин, улыбчивый и счастливый, прошел со своей разодетой свитой к воеводской канцелярии, где его ждал князь воевода Прозоровский с иными стрелецкими командирами да с командирами полков иноземного строя. Следом за разинской свитой толпой ввалились в кремль астраханская голытьба и стрельцы посмотреть и узнать, о чем будет речь между недавними еще супротивниками. Поладят ли? Или за оружие схватятся?
У крыльца воеводской канцелярии казаки сложили бунчук, знамена, чуть в стороне были поставлены толпой пленные кизылбашцы, за которых казаки хотели получить с персидских тезиков выкуп. После этого Степан Тимофеевич вошел в дом к воеводе, пробыл там немалое время, а когда вновь вышел на крыльцо и поднял с ковра свой камнями украшенный бунчук, снова улыбчивый и приветливый, горожане и астраханская голытьба грянули в его честь ликующее «ура-а!».
— Можно подумать, сам великий государь и царь Алексей Михайлович с царским обозом в город въехал! — зло выговорил воевода Михаил Семенович старшему брату, который так и остался стоять у стола, не подошел к раскрытому из-за духоты окну. — Моя бы воля — сорвать со стены пищаль да и убаюкать смутьянского атаманишку до всеобщего воскресения… А тамо пусть сам Господь рассудит, кто прав, кто виновен.
Иван Семенович покосился на роскошный иконостас — свой, из Москвы вывезен! — перекрестился и смиренно вздохнул. Послушал взволнованный рокот толпы за окном, благовест в церкви на дальнем посаде, отметил про себя, что надобно будет звонаря после ухода казаков малость посушить в пытошной над жаровней, чтоб неповадно было славить вора и тем самовольничать! Обращаясь к брату, распорядился:
— Прикажи, князь Михайло, стрелецкому голове Леонтию Плохово, не мешкая и часа, спроводить выборную станицу казаков в Москву, чтоб за все войско принесли государю повинную… А в сопровождающие пошли пятидесятника… как, бишь, его прозвище? Заботушки голову совсем забили…. Того, что взял в плен воровского атамана Максимку Бешеного! И пущай при заводных конях с нашей отпиской скачут по-вдоль Волги до Саратова, а потом на Москву сколь возможно скорее. И еще вот что, князь Михайло, — по служебному строго добавил воевода: — Ныне же на стругах посадить кандальных казаков яицких и сотню самарских стрельцов Мишки Хомутова в охранение и повелеть им ночью спешно идти прочь из Астрахани.
Князь воевода наконец-то решился подойти к окну, глянул на ликующую перед собором толпу и не без труда отыскал в ней — по сверкающему халату, по высокой бархатной алой шапке — Стеньку Разина, который с есаулами пробирался к воротам в сторону Волги, где стояли казацкие струги.
— Опасение у меня есть, князь Михайло, как бы не прознал сей вор о сотоварищах да не подговорил бы посадских отбить их из темницы… Заварится тогда каша на крови! А не хотелось бы…
— Исполню, князь Иван Семенович, — и с легким поклоном пошел было к выходу. — И то правда, надобно выдворить поскорее эту чумовую заразу прочь из Астрахани! — И князь Михаил колобком выкатился из канцелярии в переднюю горницу, поманил пальцем шустрого подьячего и распорядился привести к нему стрелецкого сотника Михаила Хомутова.
* * *
Остроглазый и пронырливый подьячий приказной избы Алешка Халдеев сыскал на квартире не только самого сотника Хомутова, но и добрый десяток самарских стрельцов при нем. И к немалому своему удивлению, рядом с сотником увидел подьячий еще красивую молодку в непривычной кизылбашской одежде и статного казака, лицо которого порчено шрамом на всю левую половину.
«Должно, полонянку приволок себе из похода казачина! — позавидовал подьячий, сам не промах погреться в иную стылую ночь у стрелецкой вдовы. — Вона, каков персик заморский! И руками мять не надо, вся медовым соком брызжет! Ишь, ворожея, глазищами как манит к себе, ровно омут темный…»
А когда разглядел Алешка богатый яствами и питием стол, уподобился хитрющей лисице, которая с лаской во взоре крадется к доверчивой наседке, якобы справиться о здоровье милых детишек — цыпляток…
— Дозвольте, служивые, прервать ваше понятное мне пиршество… — издалека начал было речь Алешка, стащив с головы скудную суконную шапку и торопливо крестясь на образа. Веселый хохот прервал его велеречивый словопоток.
— О-о, явился, приказная душа чернильная! — грохнул кулаком по столу Митька Самара. — Аль от воеводы сбег, чтоб во стрельцы писаться? А может, ищет подьячий место, где дают кошкам по ложкам, собакам по крошкам, а голодным по лепешке к окрошке?
Алешка Халдеев и рта не успел открыть снова, как другой стрелец прервал его веселой шуткой, от которой у подьячего спину потянуло, будто клещами на дыбе:
— Да нет, братцы! Сей воеводский подлазчик прознать хочет, где станом стоит Степан Тимофеевич, и сгубить атамана умыслил! Вот мы его саблей к стене приколем! — И потянул руку, только не к поясу, а к чарке, наполнил ее вином, хохотнул, глянув на побелевшего подьячего, позвал: — Что сробел? Не боись, мы люди смирные. Иди ближе, чернильная душа! На, пей чарку во здравие и во избавление от кизылбашского полона нашего сотоварища, самарянина Никиты Кузнецова!
Дважды звать к даровой чарке подьячего Халдеева еще никому не приходилось.
«Эге-е-ей! — смекнул Алешка, и под сердцем похолодело. — Тут у них и воровской разговор может пойти… Да и до сговора какого не далее одного вершка! Не иначе Никитка к стрельцам от вора Стеньки со смутными речами подослан! Ох, Алешка, остри свой ум, чтоб живу выбраться из воровского стана!»
Он принял чарку, перекрестился на образа, собрался с духом и молвил:
— Во здравие и за избавление… Только мнится мне, стрельцы, что ваш сотоварищ, избавившись от кизылбашского плена, те же кандалы, только мягкие да пьянящие, с собой и на Русь привез! Не так ли, Никита! — И, довольный своей прозорливостью, подьячий засмеялся, приметив, как заалели смуглые щеки персиянки. — Совет да любовь вам, молодые! — и прежде чем Никита Кузнецов успел что-то сказать, он выпил чарку одним духом, утер губы ладонью, поясно поклонился и приступил к делу: — А теперь, служивые, о службе речь. Полковой воевода князь стольник Михаил Семенович Прозоровский призывает к себе по срочному делу сотника Хомутова.
— Эва! — воскликнул сотник, с сожалением отодвигая недопитое в кружке вино, усмехнулся. — Мы гулять, а нас на дело звать! Ну, коли сам царский стольник призывает, стало быть, надо идти без мешкотни.
У подьячего лицо поворотило на сторону, словно ненароком зубами даванул камешек, попавший в пшенную кашу.
— Что такое? — не понял Михаил Хомутов, уже привстав из-за стола. — Али зуб заныл?
— Моими зубами, братцы, можно ваши пульки от пищалей плющить! — отмахнулся Алешка Халдеев от такой догадки Хомутова. — Думается мне, грех великий будет от такого стола впопыхах и трезвым вашему сотнику убегать? Аль не прав я, стрельцы? И вам не жаль сотника?
Стрельцы рассмеялись намекам подьячего, а Михаил Хомутов озадаченно сдвинул брови, не понимая воеводского посланца.
Алешка пояснил свою задумку:
— Так ведь я мог и не вдруг отыскать нужного воеводе сотника! По городу в поисках такового таперича можно и час, и два, и три шастать. Вона на улицах какая кутерьма, страх божий!
Стрельцы, уже малость выпившие, снова дружно рассмеялись.
— Не прав медведь, что корову задрал; не права и корова, что в лес зашла! — выкрикнул возбужденный Митька Самара. — Не прав воевода, что лихого питуха послал, не прав и питух, что к бражному столу поспел! — Он набулькал подьячему в чарку, подвинулся, освобождая место рядом с собой.
Хомутов с улыбкой опустился на скамью, подвинул к себе отвергнутую было кружку.
— Ну, коль так, продолжай, подьячий, и далее бродить по тесным и темным астраханским переулкам, а то мы нашего освобожденца Никиту не до конца еще дослушали. Пей, братец, и без робости бери со стола закуски.
Подьячий действительно без всякого стеснения присунулся к вину и яствам, а хитрым ухом заодно и к стрелецкому разговору: когда состоишь на службе не в больших чинах, иной раз знание чужой судьбы или тайны важнее лишнего серебряного рублевика!
— Так вот, братцы, и очутились мы с Ибрагимом, — Никита глазами указал на горбоносого казака, лицом схожего на выходца из-за Кавказских гор, каковых Алешка Халдеев не единожды прежде встречал в Астрахани на торгах, в лихой ватаге Степана Тимофеевича, на струге под началом Ромашки Тимофеева, есаула доброго и храброго. Погромив невольничий центр — Дербень, Разин поплыл на юг. Добрались мы и до Решта, — Никита повернулся к «персиянке», ей одной пояснил: — Был я, Луша, в вашем доме, да он пуст оказался. Бежал тезик Али и тебя увез, едва лишь прознал о подходе наших стругов к городу. — И снова продолжил рассказ для всех: — Из злопакостного Решта послал атаман Разин доверенных посланцев в шахскую столицу город Исфагань, к самому шаху Аббасу, еще не зная, что старый шах скончался, а на троне восседал его двадцатилетний сын Сулейман…
— Эх, меня там не было! — воскликнул Митька Самара и, малость захмелев, гребанул пятерней по темным волосам. — Святую Москву не видел еще в жизни ни разу, так хоть Аббасов стольный град поглядеть…
Никита Кузнецов невесело улыбнулся, потом лицо его стало суровым, и он с какой-то незнакомой стрельцам резкостью высказался:
— Москва, брат Митяй, от нас не уйдет! А что в Исфагани не бывал ты тогда, считай, что матушка родила тебя в счастливой сорочке!.. Ну, так далее слушайте, о деле… Мыслил Степан Тимофеевич выпросить у шаха свободные земли на какой-нибудь реке и там поселиться всем войском, чтоб вновь не попасть под суровую цареву руку. Однако ж царь московский успел уведомить шаха своей грамотой, список с которой Степану Тимофеевичу опосля передали тамошние подьячие за приличное золото. Ту грамоту Степан Тимофеевич читал при казаках, и вот ее слова: «Брату нашему Аббасу шахову величеству, своей персидской области околь моря Хвалынского велеть обереганье учинить, и таким воровским людем пристани бы нихто не давал и с ними не дружился, а побивали бы их везде и смертью уморяли без пощады…»
Никита потянулся к кружке, хлебнул глоток. По обе стороны рта обозначились глубокие морщины, которых Митька Самара ранее у него не примечал. И седина у Никиты на висках появилась преждевременно, не от прожитых годов, а от лихих дней на чужбине.
— И что же? Неужто шах послушал чужого государя? — спросил сотник Хомутов, косясь на подьячего. Тот ел жареную рыбу, глядя на смиренно сидящую около Никиты «персиянку» с русским, похоже, именем, и по давней служебной привычке ушами водил, словно заяц, выслушивая отдаленный лай гончих псов.
— Еще как послушался! — через силу сказал Никита Кузнецов. — Шах повелел атамановых посланцев, безоружных, схватить и предать лютой смерти… Только мы об этом уже спустя много дней прознали. Казаки никакой беды себе не чаяли, когда жители Решта и тамошние шаховы солдаты нечаянно грянули на нас боем… Многих мы оставили на улицах Решта, многих недосчитались, прибежав на струги… Только побитыми до смерти не менее четырех сотен. А многих кизылбашцы уволокли в неволю… Вот таков был ответ персидского шаха нашему атаману! — Никита еще одним глотком вина смочил перехваченное волнением горло, опустил глаза к столу и умолк.
— Ну и коварство в сердце персидского шаха! — с возмущением сквозь стиснутые зубы буркнул Оброська Кондак, приглашенный Митькой Самарой как хозяин их временного жилья. — Молод, а хуже пса цепного. Сколь раз так случалось — посланцев наших принимают в Исфагани, а потом пакости за спиною творят безбожные!
— У всех государей, должно, такое бесчеловечье в повадке, когда речь о черном люде заходит, — махнул рукой Михаил Хомутов, проявив крайнюю неосторожность в присутствии подьячего. Алешка тут же отметил эту фразу в своем сознании: по ней можно было кричать «Государево слово и дело» и тащить сотника в застенок!
— Эх, скорее бы домой! — Михаил глянул на раскрасневшуюся, улыбающуюся Лукерью и с затаенным вздохом подумал: «Как там моя Анница живет? И скоро ли увижу я свою русалочку?»
Никита, соглашаясь со своим сотником, согнул шею, что-то вспоминая, посидел молча, добавил то, что не успел досказать:
— Мы вот с Ибрагимом нашего походного атамана Ромашку из кизылбашской петли уже выдернули в бою на улицах Решта…
— Как же так — из петли? — взволновался Митька Самара и пустой кружкой о стол пристукнул. — Неужто удумали нехристи вешать российского казака? Вот жаль, меня там не было…
— Арканом за шею с ног сорвали, — уточнил Никита Кузнецов. — Аркан был к седлу привязан, вот кизылбашец и поволок Ромашку по камням. На счастье, Ибрагим был неподалеку, метнулся наперехват, аркан саблей пересек. А тут и я с казаками подоспел, отбили у псов шахских… Не один десяток голов ссекли, а своего есаула все же на струг укрыли, там и к жизни его воротили — горло крепко помяло арканом.
Михаил Хомутов, чувствуя в голове легкий хмель от выпитого вина, через стол улыбнулся смуглому Ибрагиму. Горец, слушая Никиту, изредка цокал языком, покачивал черноволосой кудрявой головой, шевелил, словно рысь, длинными густыми усами и вставлял, непривычно для слуха растягивая слова:
— Ка-ароший казак Ромаш! Цх, как барс злой! — Или, если речь шла о нем самом, смущенно разводил руками в длинных обшлагах: — Так нада была! Себя спасал, Ромаш спасал, на струг тащил в руках…
— Куда же вы из Решта бежали? — спросил Митька Самара, неосознанно жалея, что ему пришлось здесь биться со своими же, русскими стрельцами и казаками, а вот Никита из кизылбашского похода воротился со знатным дуваном. И серебра, надо думать, везет немало. Хватит и дом достроить, и скарбом да скотиной обзавестись.
«Только и заботушки теперь у Никиты, как с Лушей быть?» — усмехнулся про себя Митька, ибо знал, что дружок его не гуляет от своей Парани, каковой мужской грешок водится за ним самим. А он, Митька, повезет из тяжкого похода домой не серебро в награду за ратный подвиг, а глубокую, неизгладимую червоточину в сердце, что ухватил казацкого атамана на лютую казнь в воеводских застенках. И вина Максима Бешеного лишь в том, что тако же хотел сойти в море перекинуться боем с извечными врагами кизылбашцами.
Митька тяжело выдохнул, стряхнул невеселые думы, вновь вслушался в рассказ Никиты.
— Как малость пришли в себя от конфуза, повел нас Степан Тимофеевич к другому городу — Ферах-Абаду. И тамо помстили кизылбашцам такой же мерою — объявили жителям и тезикам, что пришли, дескать, казаки к городу торг вести. Сошли на берег с товарами, ден пять мирно менялись, кто чем успел обзавестись, а потом сделал атаман условный знак — двинул шапку со лба на затылок! Тут уж казаки маху не дали! Повелел нам Степан Тимофеевич брать как можно больше в плен знатных горожан, да тезиков, да военных начальников, чтоб потом обменять их на пленных товарищей. Ну, мы и похватали и тезиков, и их товары. В городке Ферах-Абаде на нас напал отряд шахских сербазов, не менее полутысячи, однако мы их побили, начальных людей побрали в полон. А бедных горожан и рыбаков — ни одной души не обидели, в том на атамане ни единого пятна нет!
Никита посмотрел на сотника Хомутова, тот опустил голову, и трудно было понять, слушает ли он рассказ земляка, о своем ли чем печалится.
— Там же, в Ферах-Абаде, — вспомнил Никита, — казаки изрядно погромили пригородный дворец бывшего ихнего шаха Аббаса и растащили из дворца немалые пожитки. После всеобщего дувана мне досталось вот это…
Никита покопался в суме и вынул дивной работы подсвечник на витой ножке вышиною чуть больше пяди и с шестью рожками вверх, которые оканчивались небольшими золочеными тарелочками с шипами, чтоб крепить на них свечи.
— Ух ты-ы, — выдохнули почти разом стрельцы, а Митька Самара только затылок почесал — за такую вещицу можно новый дом приобрести, ежели продать знающему толк в изделиях купчине!
— Знатная вещь, Никита, — оценил подсвечник с первого взгляда Михаил Хомутов и присоветовал: — Только ты, Никита, припрячь ее. А лучше продай здесь, в Астрахани. Не приведи Бог — дознаются воеводы, не удержишь ее в своих руках, попомни мое слово. Деньги куда сподручнее везти в Самару.
— Ну нет, братцы! Это я гостинец приготовил Паране, — со смущенной улыбкой ответил Никита и с какой-то виной в глазах глянул на Лукерью, которая все так же спокойно поглядывала продолговатыми синими глазами на стрельцов, слушала их разговор и радовалась: снова среди единоверцев!
Никита сунул подсвечник в суму, туго завязал веревку. Митька Самара перехватил алчно заблестевший взгляд подьячего и так даванул пальцами локоть Халдеева, что тот едва не подавился куском.
— О-ой! Больно мне-е!
— Тогда держи язык за зубами, будешь и впредь есть пироги с грибами! А о том, что здесь видел и слышал, — молчок! Иначе голову срубим, как гадкому куренку. Уразумел, чернильная душа?
— Помилуй Бог, стрельцы! Вещь и в самом деле богатая, но она у Никиты по праву трофея, с бою у нехристей взята, не сворована.
— Ну то-то же! — миролюбиво проворчал Митька, разжимая словно железные тиски на локте подьячего. — Сказывай, Никита, что да как далее было на Хвалынском море. А мы еще по кружке выпьем! Еремка, не спать за столом! Наливай всем по равной мере! А огниво твое мы к ночи у тебя отымем все равно…
Стрельцы посмеялись — огниво Еремки Потапова после пожарища на новоселье у Никиты Кузнецова стало предметом их постоянных шуток над широколицым, в оспинках, стрельцом.
— Из погромленного города Ферах-Абада нагрянули мы на другой город, Астрабад. И там имели знатную добычу, а потом, чтоб отдохнуть и раздуванить добытое, подступили к полуострову Миян-Кале, что на юго-востоке Хвалынского моря.
— Поди, такой же песок, как на нашем Кулалинском острове, — вспомнил Михаил Хомутов события после Яицкого мятежа и свой поход на злосчастный остров.
— Тот полуостров загораживает от северных ветров большой Астрабадский залив, и тянется он от берега с запада на восток расстоянием до трех десятков верст, но весьма узкий и низкий, — пояснил Никита, покручивая между ладонями коричневую обожженную кружку с недопитым вином. — Земля по большей части песчаная, в низинах непролазные кусты, а в иных местах залегли болота. В западной части Миян-Кале выходит к берегу. Там, братцы, дивный лес, а в лесу построен роскошный шахский дворец. Вот этот лес и облюбовал Степан Тимофеевич, в нем мы срубили себе походный городок, вокруг навалили засеки, возвели изрядной вышины земляной вал. В том городке и настигла нас кизылбашская зима, ветреная и малоснежная, с частыми штормами на море. — Никита зябко передернул плечами, словно из двери в прогретую спину вновь задуло стылым северным ветром. Искоса ласково глянул на Лукерью, бывшая московская монашка, пригубив вино, острыми белыми зубами откусила алый бок крупного яблока.
— Да с ветром казаку не привыкать жить, — продолжил свой рассказ Никита, чувствуя непонятное беспокойство и жар в груди, когда Лукерья ненароком трогала его плечо своим. — Лихо началось, как подступили к Миян-Кале шаховы полки и полезли боем на наш городок хуже упрямых муравьев! Сколь их там, кизылбашцев, побито было — не счесть! Да в один день начали нехристи метать в городок глиняные сосуды с вонючей черной жидкостью. Казаки было в смех, что такого гадкого кваса мы, дескать, не пьем! А когда метнули персы в городок запаленные факелы, да как начали гореть наша засека и землянки, тут и пришлось нам кинуть и шахский дворец, и городок в лесу да уходить по Миян-Кале подальше от берега. Засели за болотами, наспех возвели вал и поставили пушки со стругов.
— Да-а, — только и пробормотал Михаил Хомутов, понимая, как тяжко пришлось казакам на чужой земле, сражаясь не только с полками персидского шаха, но и с лютой непогодой: землянка в песке — не теплый срубовой дом с печкой! — Можно только вам посочувствовать…
— Верно, Михаил, тут-то и началось нам адово лихо! — И Никита провел рукой по щекам, словно стараясь согреть их, задубевшие от мокрого снега. — Холод, воды доброй нет, кусты рубим на топку, харчишки подъелись. Иные от болезней, особливо кто был тяжко поранен в сражениях, начали умирать. — Никита, а вслед за ним самарские стрельцы троекратно перекрестились, в мыслях помянув тех, кто остался лежать в далеких и ненадежных для укрытия песках.
— Чтоб как-то харчиться, пошел атаманов есаул Сережка Кривой на стругах к трухменскому берегу. Перед этим мы удачно побили близ Миян-Кале несколько шаховых кораблей, кои вознамерились было погромить наши струги, чтоб мы не смогли уйти в море. Шаховы корабли разбили, да в драке с трухменцами, добывая прокорм, погиб славный казак Серега Кривой…
Ибрагим завозился на лавке, цокнул языком и дернул с досады себя за усы:
— Вай, как атаман Разын убивался! Похожий на раненый барс по стругу бегал! Голова Серега к груди прижимал, как молодой невеста свой… — и горестно замотал головой, словно эта картина и по сию пору у него с глаз не выходит.
— То так, — подтвердил Никита. — Ближе Сереги Кривого у Степана Тимофеевича друга не было… Уже без Сереги ушли мы с Миян-Кале и остановились на Свином острове, неподалеку от города Баку. С острова сделали по весне и летом сего года удачливые набеги на кизылбашские города. И до того осерчал на нас шах Сулейман, что собрал большой флот, пожалуй, более пятидесяти кораблей, с пушками, с многими сербазами. Сказывали нам опосля, что было тех солдат шаховых до четырех тысяч и со справным оружием.
— Ух ты-ы! — ахнул сотник Хомутов. — Экая сила — полета кораблей! Вас-то на стругах, поди, в людях едва ли не вдвое меньше было! Как же вы ускользнули, коль счастливо дошли до Астрахани? Слух был у нас, невесть кем пущенный, что изрядно пощипали вас шаховы воеводы на море? Так ли?
Никита посмотрел на пораженного услышанным сотника, легкая улыбка пробежала по губам, отчего шрамом порченное лицо сделалось на миг отчужденным, даже злым, каким сотник прежде Никиту не помнил.
— Это какой-нибудь воеводишка попытался бы ускользнуть, себя спасая, да и сгубил бы свое воинство! А Степан Тимофеевич напрочь погромил шахова воеводу Мамедхана!
— Не может быть! — не поверил Михаил Хомутов, в растерянности посмотрел на кавказца Ибрагима, который хитро щурил глаза. И Митька Самара тоже головой закрутил в неверии: не прихвастнул ли дружок Никита по причине выпитого вина?
— Правду говорит браток Никита, — тихо подала свой голос до этого молчавшая Лукерья и улыбнулась, увидев, как раскрыл рот подьячий Алешка Халдеев от удивления: «персиянка» вдруг так хорошо заговорила по-русски. — По всем прибрежным городам после того сражения великий страх поднялся! Боялись персы, что казаки и на дальние от моря города теперь кинутся. Это мы уже прознали, в море встретив кизылбашские корабли, когда с тезиком Али в Астрахань плыли, понадеявшись на счастливое побитие казацких отрядов. Не я надеялась, — поправила себя Лукерья, — а тезик Али. По той надежде и в Астрахань поторопился первым пойти с торгами.
— Твоя правда, Луша, — согласился Никита. — Сражение это случилось незадолго до нашего возвращения на родину. Кизылбашские корабли пошли к острову, а мы на стругах и в челнах кинулись от острова в море. Мамед-хан подумал: удирают, дескать, казаки, спасаясь всяк сам по себе, его силы испугавшись! И повелел все корабли сцепить накрепко цепями, чтоб меж ними не проскочили казацкие струги.
— Цх, какой дурак, а борода белый! — выкрикнул Ибрагим, сверкая черными, чуть выпуклыми глазами. — Вах, дурак вышел полный!
— Отчего же — дурак? — не понял сотник Хомутов. — Надо думать, что хан этот весьма разумно распорядился.
Никита Кузнецов засмеялся, но глаза его оставались суровыми, словно в них, как темные тучи в озерной глади, отражались картины недавнего морского сражения.
— Вот-вот! Как сцепились меж собой кизылбашцы, тут и дал Степан Тимофеевич команду нашим стругам и челнам атаковать голову кизылбашского флота и корабль самого Мамед-хана! Облепили мы корабль, как осы кусок меда, секирами борта рубим, из пищалей сербазов сбиваем, а флот остальной стал похож на змею, коей голову вилами придавили! Корабли-то сцеплены, ни один не может подойти да пособить своему хану! Ну, прорубили мы ему брюхо да и сунули в утробу огонь. И едва успели отскочить на челнах — внутри рвануло так, что щепки столбом к тучам поднялись. Оказалось, у Мамед-хана был изрядный пороховой припас.
— Ух, так трещал! Будто старый сакля под каменный обвал попал! — выдохнул всей мощной грудью Ибрагим и кулаком волосатым потряс над головой от возбуждения. — К нам в лодка один доска свалился оттуда! — и он пальцем указал в потолок.
— Корабль начал тонуть, потянул за собой соседа носом в воду… Надо было это видеть, братки! — Никита покривил губы, поерзал на лавке, словно пламя далекого взрыва пекло ему спину. — Казаки полезли на корабли с топорами, стрельцы с бердышами, снасти рубят, сербазов сбивают. Не сдюжили кизылбашцы и начали сигать кто куда. Иные от нас на хвостовые корабли полезли, другие в воду, как будто по морю вознамерились идти к острову. Да не сыскалось средь них ни одного безгрешного, кого бы вода, подобно Иисусу Христу, на волнах сдержала. И только три корабля успели освободиться от собственных цепей и счастливо уйти прочь. Остальные все были побраны с тремя десятками добротных пушек. Мамед-хан пал в драке, а его сынка Шабын-Дебея и дочку полонили, чтоб за большой выкуп тезикам продать.
Досказав тяжкую историю своих скитаний на чужбине и на море, Никита взглядом попросил Еремку Потапова налить в кружки вина, поднял свою, оглядел друзей внимательным взглядом. Он готов был ущипнуть себя за ногу, чтобы еще раз проверить — нет, это не очередной сон, какие посещали его там, за морем, не один раз! Это явь, и он снова в России, среди друзей-единоземцев!
— Помянем, братцы, тех, кто сгиб в море, смытый волной, кто упокоился навеки в чужой земле. В день поминания усопших никто из родных не придет на их могилы. Только мы, там бывшие, в памяти или в тяжком сне еще не раз и не два пройдем каменными улочками да гиблыми местами клятого Миян-Кале…
Стрельцы, а от них и подьячий Алешка Халдеев не отстал, молча выпили, кинули в рот по щепотке хрустящей квашеной капусты или соленого груздя шляпку, а кто и по ломтику посоленной редьки. Кто захотел, отломил себе кусок жареного гуся или рыбы, а рыжий молчун Гришка Суханов выпил большую кружку терпкого свекольного кваса. На какое-то время каждый ушел в невеселые думы о семье, о вольной — стрельцам на зависть казачьей беспокойной жизни, о возможно скором теперь возвращении к привычному ремеслу.
Никита замолчал, в немалой сердечной тревоге и печали, чувствуя, как трудно в эту минуту решать свою судьбу Лукерье, легонько пожал ей локоть. И вспомнил ныне поутру происшедшую нежданную для них обоих и оттого стократ радостнее встречу…

 

Казаки гурьбой, с прибаутками и веселыми песнями сходили со стругов на астраханский берег. Иных тут же, словно пчелы лакомый цветок, облепляли женки и ребятишки; другой, истосковавшись по женской горячей ласке, с хохотом обнимал и прижимал к груди посадскую альбо городскую девицу или молодуху, целовал в пышущие огнем щеки, успев шепнуть нечто такое, от чего девка, отбиваясь, убегала в краске стыда, а молодки с оханьем опускали к земле озорные глаза.
Никиту Кузнецова никто на берегу не ждал, разве что ненароком мог очутиться здесь кто-то из самарских стрельцов. Крепко сомневался он, допустят ли стрелецкие головы своих подчиненных к свободному общению с недавними еще «государевыми изменщиками и ворами». Но когда, поправив мешок за спиной, по сходням сбежал на берег, в глазах зарябило от пестроты нарядов астраханских посадских и горожан, от обилия кафтанов московских стрельцов — голубых из Лопухина приказа, розовых — из приказа Семена Кузьмина, вишневого цвета — из приказа Федора Алексеева. Мелькали тут и там малиновые кафтаны стрельцов приказа Головленкова.
«Будто вся Москва ратная прибыла в Астрахань к возвращению казацкой вольницы», — отметил с тревогой про себя Никита и поспешил по выложенному камнями склону берега в сторону посада, над которым высились каменные стены и башни кремля. В толпе астраханских торговых гостей Никита приметил несколько человек в кизылбашских пестрых нарядах, удивился проворству и изрядной смелости персов.
«Ишь, басурмане! Не убоялись в столь смутное время по морю с товарами пуститься! У тезиков завсегда так, кто смел, тот первым куш съел…» И все же, словно бык на красную тряпку, насупился, готовый к всякой пакости со стороны недавних измывателей. Быть может, именно поэтому вдруг уловил мимолетное, казалось бы, происшествие: один из персов, натолкнувшись на пристальный взгляд Никиты Кузнецова, постоял так миг, ухватил кизылбашскую женку за руку и втиснулся плечом в толпу, норовя скрыться. Словно роковым ударом грома пораженный, скорее по наитию сердца, чем осознанно, Никита издали крикнул что было сил:
— Али! Сто-ой, перс поганы-ый!
Опознанный тезик, будто юркая ящерица в спасительную каменную трещину, еще глубже полез в толпу. Женщина, не понимая причины испуга тезика, растерянно оглядывалась по сторонам. И Никита, заглушая царивший вокруг тысячеголосый гвалт, снова заорал, как если бы от этого крика зависела его жизнь:
— Лу-уша-а! Это я, Ники-ита!
Никита увидел, что Лукерья раскрыла рот — должно быть, услышала его и вскрикнула что-то в ответ. Ее глаза вновь забегали по головам стрельцов, посадских и наконец-то увидели, как Никита, остервенело работая плечами и локтями, рвется к ней. Она сделала попытку остановиться, но, увлекаемая тезиком, снова на время пропала за рослыми фигурами мужчин в высоких шапках.
Наддав резвости локтям, Никита вырвался-таки из огромной плотной толпы пришедших поглазеть на разнаряженных казаков атамана Разина и увидел: кизылбашский тезик тащит Лукерью к воротам кремля, где снял себе у горожанина угол и лавку для торгов.
— Али-и, стой! Сто-ой, а то из пистоля подшибу, как бешеного вепря! — Никита распалился от неожиданно вспыхнувшего в нем гнева: вспомнился дербенский сарай, кандалы и галерные весла… Положил руку на пистоль, продолжая быстро подниматься по пологому склону вверх. Лукерья змеей извивалась, упорно рвалась из цепких пальцев тезика, отчего Али понял, что убежать от разъяренного уруса ему уже не удастся. Он встал, весь напружинившись в ожидании своей заслуженно роковой участи: стоит только недавнему колоднику крикнуть хоть одно слово, и от Али останется затоптанное в пыль раздетое и рубленное саблями тело, которое астраханские воротники тут же, кровяня землю, за голые ноги сволокут и спихнут в ров, на корм бродячим псам и черной птице.
— Никитушка, братец ты мой! — дергая руку, заговорила Лукерья, радостная, сияющая синими-синими глазами. — Как я рада тебя видеть! — И, повернувшись к тезику, со злостью крикнула ему в лицо: — Да перестанешь ты меня мучить, нехристь?! Руку до синяков перемял! Чего в сполошился? Неужто не признал Никиту?
Али что-то невнятное пробормотал, не в силах вынести жгучего взгляда Никиты, у которого даже шрам на щеке побелел, а складки у сжатого рта обозначились еще жестче.
С трудом удерживаясь от желания нажать курок пистоля или выхватить из ножен кривую кизылбашскую адамашку, Никита через силу разомкнул стиснутые зубы, подавил в себе бешено рвущуюся жажду отомстить тезику за предательство…
— Напротив, Луша… Оттого и побелел поганый тезик, что признал Никиту-колодника! Собака палку издали чует, не верно ли сказано, Али? Ну, что смолк, ровно сом под корягой?
Тезик нервно кривил тонкие губы, отчего у него дергались длинные отвислые усы, глаза бегали взглядом то на Никиту, то на Лукерью, то с надеждой увидеть кого-либо из стрелецких командиров, чтобы крикнуть себе в защиту. На лбу у него выступили крупные капли холодного пота, и, стараясь смахнуть их, Али выпустил руку Луши.
— Братец мой, здоров ли? — несдерживаемая более тезиком, Лукерья кинулась Никите на грудь, охватила шею. Сомлев вдруг сердцем, Никита, не отдавая себе отчета, обнял Лукерью и почувствовал на губах пьянящий поцелуй мягких, сладостных губ молодой девицы.
— Луша, ты что? — Никита с трудом выдохнул, откинул голову и с виной во взоре поверх женской головы глянул на тезика, не зная, взял тот в женки бывшую монашку или все еще нет… И по этому робкому взгляду Али понял — бешеный урус от одного только поцелуя его своенравной и такой непонятной все еще невесты, а не жены, превратился в ручного котенка… Сама того не сознавая, Лукерья своей порывистой искренней нежностью предотвратила неминуемое кровопролитие.
Лукерья, сама смутившись своей смелости, сняла руки с плеч Никиты, чуть отступила, а глаза, сияющие, все глядели и глядели в лицо так сильно изменившегося, словно повзрослевшего Никиты.
— Отчего, братик Никита, бранишь ты тезика? — спросила она с явной тревогой. — Разве не он укрыл тебя в своем доме от шахского сыска? Разве не он свез тебя по моему настоянию в Астрахань? И вот ты среди своих, живой… И я, тебя встретив, от счастья, прости глупую бабу, даже голову потеряла… Да, по правде говоря, — быстро добавила Лукерья, словно боясь своей же откровенности, — я и умолила тезика взять меня в Астрахань, чтоб помолиться в русском соборе да здесь о тебе поспросить жителей. И повидаться с тобой еще разок, ежели не съехал в свою Самару, к Паране с детишками… А ты еще, к счастью моему, тут, у пристани оказался.
Тронутый искренностью ее душевного порыва, Никита все же не удержался от кипевшего в нем недавнего порыва ярости, вновь сурово глянул на кизылбашца, который нервно теребил кисти опояски, не решаясь взять Лукерью за руку и увести прочь от этого опасного человека в казацком голубом наряде.
— А ты, Луша, спроси… спроси тезика Али, куда он меня отвез? В Астрахань ли? А может, в Дербень на невольничий рынок? И не за тридцать ли аббаси, как Иуда Иисуса Христа, продал он меня в галерные каторжные работы?
Лукерья, широко раскрыв враз потемневшие глаза, безмолвно всплеснула руками и прижала их ладонями к лицу, словно отказываясь верить услышанному.
— Братка Никита… да разве такое…
— Да-да, милая Лушенька, — с горячностью вырвалось у Никиты. При виде враз закаменевшего красивого лица Лукерьи ему захотелось взять ее руки в свои и прижать к груди, где тяжело — от этой ли радостной с ней встречи, а может, от недавней быстрой ходьбы? — бухало молодое сердце. — В Дербене я очутился на галере, а не в родной Астрахани! И только пришедшие казаки Степана Разина вызволили меня с галеры. А в Астрахань я вот только-только на берег сошел… Не иначе как Господь Бог навел меня на тебя и на… твоего тезика. Мыслил, когда по морю ходил с казаками, ежели встречу — снесу голову за коварство! А тебя увидел — и злость прошла. Может, до поры до времени упала на дно души, не знаю…
Лукерья медленно, словно это стоило ей огромных усилий, повернулась к тезику Али и с таким укором посмотрела в его глаза, черные, бегающие, что тезик окончательно растерялся. Он понял: если и сохранит себе жизнь, то Лукерью потеряет окончательно! Это так же верно, как и то, что солнце каждое утро восходит со стороны Хвалынского моря!
— Иди домой, Али… И не перечь мне! — строго прикрикнула Лукерья, увидев, что тезик сделал было жест возразить ей и даже протянул руку взять и увести ее с собой. — Коль не решу уйти от тебя окончательно, то к вечеру ворочусь. А коль вечером меня не будет, так и вовсе не жди более! — И с болью в голосе почти прикрикнула на тезика, видя, что он все еще мешкает идти прочь: — Ты зачем меня сюда привез? Обещал креститься и обвенчаться со мной в русском соборе! А сам? Ступай же! Обманщик, клятвопреступник! Ты не только женщину обманул, ты моего брата в галеры продал! И это тебе ни аллахом твоим, ни моим Богом не простится! Ступай, покудова я в гневе не исцарапала тебе лицо на вечный позор мужчине, не умеющему исполнить своей клятвы!
Тезик, в присутствии Никиты не посмев применить к невесте силу, пробормотал по-своему какие-то угрозы и, оглядываясь через каждые десять шагов, удалился и пропал в воротах башни кремля.
Лукерья, вновь заискрившись глазами, взяла Никиту за руку, один миг поколебалась в душе, вздохнула, что-то решив про себя, сказала, глядя Никите в лицо:
— Ну, братик Никита, веди меня к дому, где ты прежде жил… Послушать, смотреть на тебя хочется, голубок мой синеглазый… А там как Бог подскажет…

 

Никита очнулся от воспоминаний, не удержался, нежно пожал руку сидящей со светлым лицом Лукерье, вздохнул и сказал:
— Вот так и кончилось наше хождение по морю. В конце июля оставили мы Свиной остров близ города Баку и пошли к Волге… Ну, а остальное вам ведомо, братцы. И вот славный донской атаман помилован государем и пойдет на Дон с большим богатством, а мы, даст Бог, по своим домам. Кончилось и мое казакование у атамана…
— Да-а, — причмокнул губами Михаил Хомутов, потер пальцами висок. — Кабы наперед знать — ей-ей, ушел бы и я с атаманом на промысел! Глядишь, и себе добыл бы шелковые портки альбо халат богатый из малинового бархата… — Сказал так, что подьячий Алешка Халдеев понять не мог, в шутку или всерьез это было сказано. Сотник отодвинул от себя миски с пищей, кружку и поднялся с лавки. — Ну, братцы, вы сидите здесь еще, а мне и в самом деле надо идти на зов полкового воеводы, чтоб беды себе на голову не накликать мешкотней. Ворочусь — скажу, о чем речь будет в кремле.
Наскоро одевшись, Михаил Хомутов не совсем твердой походкой последовал за сытым и хмельным подьячим, которого на шумной, народом заполненной улице признавали многие астраханские посадские люди и горожане, снимали шапки и отвешивали уважительные поясные поклоны. Оно и понятно: как хитрюга-подьячий в приказной избе сочинит челобитное прошение да воеводе преподнесет его, таково, глядишь, и решение просьбицы выйдет…
Той же беспокойной для астраханского воеводы ночью, без факелов и без громких покриков, из пытошной были выведены кандальные яицкие казаки, связанные между собой веревками. Темными переулками их под охраной детей боярских провели мимо безмолвного женского монастыря, мимо пустого базара и через Горянские ворота к волжскому берегу. Стрелецкие струги стояли много выше разинских, к ним и пошли по дну рва, чтобы не привлечь внимания дозорных казаков: узрят конвой, ударят сполох и отобьют колодников. В этом случае старшему из охранявших детей боярских велено колодников изрубить на месте, а самим срочно уходить из Астрахани, чтоб гнев атамана не пал на астраханского воеводу.
Прошли угловую башню, поднялись от речного берега повыше и полем шли еще с версту, потом снова спустились к Волге. Здесь под лунным светом у обрыва сонно покачивались два струга с опущенными на воду веслами.
— Проходи по одному! — распоряжался стрелецкий голова Леонтий Плохово, расставив детей боярских от берега и до сходней. — Да не толкись кучей! Свалится кто в воду, захлебнется со скрученными-то руками!
— У царя водяного не хуже будет, чем у царя московского! — зло и довольно громко ответил Максим Бешеный, ступивший на шаткий мосток. — Разве что винца выпить не даст, зато и каленых углей там не разведешь…
Казаки, переругиваясь с конвойными — детьми боярскими, поднимались по мостку на струги, выискивали местечко, чтобы лечь и забыться в беспокойном сне, радуясь хотя бы тому, что какое-то время будут дышать не смрадом подземелья, а чистым речным воздухом.
— Все до единого — пятьдесят четыре, — доложил Митька Самара, назначенный старшим на втором струге вместо оставшегося в Астрахани Аникея Хомуцкого. Хомуцкому выпало на долю исполнить повеление воеводы с шестью стрельцами сопровождать разинских казаков со станичными атаманами Лазарком Тимофеевым и Мишкой Ярославцем, которые ехали на Москву с повинной за все донское войско, бывшее в недавнем набеге на шахские земли…
— Выбирай якоря! Весла-а на воду! — Хомутов торопился: еще два-три часа темного времени до утренних сумерек, и заалеет небо над левобережьем. Если струги не успеют отойти от Астрахани на достаточное расстояние, разинцы на легких челнах могут пуститься в угон. Но, на счастье, с моря тянул довольно свежий ветер, поднятые паруса надулись, по речной волне ударили гибкие весла, и струги в безмолвии ночи, держась под высоким берегом, ходко пошли вверх, противу течения. Слышны были лишь размеренные команды гребцам, чтобы не сбивались с ритма, да легкий плеск воды у борта.
Когда город стал малоразличимым в предрассветной дымке, струги вышли на стрежень Волги, стрельцы подняли весла и дальше уже шли только под парусами. Шли медленно из-за не всегда доброго попутного ветра и из-за необходимости хотя бы два раза в день причаливать к берегу — готовить еду.
Стрелецкий голова Плохово, получив известие от курьеров из Астрахани в Царицын к воеводе Андрею Унковскому, что следом уже не в большом расстоянии за ними на стругах идут разинские казаки, повелел стрельцам снова взяться за весла, и лишь за полдня до прихода Степана Разина в Царицын, первого октября, он со своими стругами успел причалить к царицынскому берегу в надежде пополнить съестные припасы стрельцам и повязанным казакам. Отсюда до Саратова старшим в конвое будет уже сотник Хомутов, а ему, стрелецкому голове, велено быть до ухода Разина на Дон при царицынском воеводе в помощь.
Назад: 2
Дальше: 2