Книга: Змеесос
Назад: Глава первая
На главную: Предисловие

Глава вторая

Было все. Попытки и поползновения создать что-то другое пробовали достичь некоей новизны в сочетаниях маленьких частиц меж собой, но и так уже все было, а остального не дано.
И Миша Оно возродился – на сей раз – в облике Антонины Коваленко.
С гордостью после разных своих детств и воспитаний он ощущал иную половую принадлежность, сознавая ее такую же убедительность и прелесть, как и естество прошлого члена тела, и словно был готов к приему на своих будущих телах и иных органов, которые тоже придутся наверняка к месту и украсят физический смысл их бессмертного носителя. Первое время он любил стоять голым у зеркала, наслаждаясь собой и очень желая совершить с собой половой акт. Но потом он привык, и не замечал своей ситуации, и даже стал засматриваться на мужчин, которые шли по улицам и были агрессивны и милы.
– Ах, невероятно, я просто крошка, детка! – говорила Миша Коваленко самой себе, умиляясь. – Но я очень умная девочка со своей жизненной задачей. Я расту, как цветок, и я еще дева, но я очень умна и слегка ветрена. Трам-там-там!!!
И она прыгала вверх и задирала свою юбку просто так. Ей было семнадцать, и она собирала марки. Ее отцом в то время был Артем Лебедев, и он говорил:
– Миша, подумай о миссии, она высока!
– Я не хочу, папик! – жеманясь, отвечала Антонина, чмокая отцовскую щечку. – Помнишь, в позапрошлом рождении ты был изнасиловавшей меня тетей Дуней? Это было отлично, а сейчас я сама с усами. Не лезь в мою душу, не теши мне на голове кол, не надевай мои девичьи трусики себе на голову – сейчас не это время и не та реальность. Просто будь дурачком-папой, или я прикончу тебя в два счета табуреткой. И не называй меня по-мужски, потому что это грех нашей общей веры. А я хочу летать и играть.
– Это ты нарушаешь долг твоего отца, внедряясь в эту мерзость! – кипятился Лебедев, беря девушку за талию. – Ты б лучше решилась на инцест, занявшись со мной любовью, тогда бы это что-то да значило! А так ты и будешь жить, как прочие, и твой конец мне известен.
– Заткнись, отче, – отвечала Тонечка, – ты сам прекрасно соображаешь, что просто хочешь меня трахнуть, и не потому, что я твоя дочь. И совсем глупо с твоей стороны подводить какие-то высокие принципы под вполне обоснованную всем здешним укладом жажду кровосмешения – подумайте, как интересно, остро, возбудительно!.. Да ты сросся с этим миром, как со своим собственным, папочка, вот и все!
– Неправда! – рявкнул Лебедев, разгневанно ударив ладонью по ноге. – Это грязная ложь. Когда десять поколений назад я отрезал свой клитор и съел его на глазах у всей школы – тогда, согласен, я действовал ради собственного удовольствия. Я был тогда еще недостаточно зрел и верил во все, что нам талдычат в Центре Всего. Но сейчас… Подумаешь – переспать с папой! Кого это может удивить? Я спал с папами десятки раз. Откусывал ихние члены. Откручивал яйца. Это было до боли прелестно. Но тебе я предлагаю другое. Просто трахнуться со мной. Понимаешь? И именно обыденность этого деяния – без убийств, без зверств, без особой страсти (да и дадут мне каких-то лет семь!) – будет означать восстание против этого прекрасного миропорядка. Или ты забыл, кто ты такой?!
– Я – это я, а ты, папка, дурак, – упрямо сказала Антонина. – Ты не понимаешь, что я отдам честь только богу.
– Какому?
– Ну что тебе, рассказать все его надпрошлое? Мне кажется, это великое существо, и оно будет со мной в веках и световых годах.
Коваленко замолчала, представив себе что-то ценное.
– Как знаешь, стерва, – проворчал Артем, отворачиваясь к стене. – Сделай уроки и живи, как хочешь. Пусть свершится твое падение. Я всего лишь здесь и только отец. Да здравствует Федоров!
– Я согласна с этим, о мой тятя! – серьезно проговорила Антонина и решила уйти гулять. И было все.
На бескрайней, как степь, улице стояли великие дома со светом и огнем, и бывшие Владимиры и Лао сидели везде, обращенные в Месропов, и в Миш, и в другое произвольное имя; восторженные фонари удачно заменяли солнце, разные предметы путались друг с другом, как волосы в бородке вождей; улицы зияли, как площади, как утренние лица, как сырные деревни, как медовый сеновал – ура! Ура! Это – бывший Джон, а этот был просто зверем и отгрыз у Кати лямочку, и ее тело открылось, будто впервые – в красивом театре, и вся публика тут же встала с мест, словно на сцену вышел Высший, и хлопнула своими руками о другие свои руки; и улицы были вокруг и шумели, как брюзжащий человек.
И эта улица была перед лицом, готовая к поглощению себя, и девичьи ножки имели каблуки, чтобы стучать по застывшему гудрону, который именовался «асфальт», и Антонина Коваленко начинала свой путь.
Этот путь, как и всегда, проходил через самые различные моменты, и все, попадающее в поле личного бытия, готово было произвести самораскрытие и предстать во всем своем многообразии и конкретности, ничего не предлагая, но просто радуясь данной встрече. Антонина, трогательно улыбаясь, воспринимала все, что ей было отпущено напоказ в эти миги. Ее тело шло, вертя бедрами, но мозги были заняты возвышенными ощущениями.
Внезапно рослый мальчик, вышедший из подъезда, тронул за плечо нынешнюю героиню. Она вздрогнула, обернулась, дернулась, словно ей за шиворот опустили ехидну, и громко сказала:
– Ах, блин!..
Мальчик плюнул и ответил:
– Волшебница, послушайте мои рассказы о нас с вами, вы же знаете меня, мы с вами где-то встречались, эта повесть займет не так много, я вас никуда не пущу.
– Тебе сколько лет, сопелька? – презрительно сказала Коваленко, прихорашиваясь.
– Я стар, как сама история, я возник при зарождении всего остального, и уже тогда был связан с вами… Впрочем, это можно опустить…
– Как и все последующее, – вставила Коваленко, почесав свой сосок.
– Но я так люблю вас! Послушайте – ведь вы же меня знаете?..
– Я не помню, – сказала Коваленко, – вас было так много, и все то же самое… Впрочем, говори, я все равно не занята сейчас ничем.
– Хорошо! – ободренно сказал мальчик, на секунду задумался и начал свое повествование.
Рассказ Мальчика
«Целую Вечность тому назад, когда еще не было ничего, и мир не был создан, произошло так, что возникло что-то. Много времени спустя философы и ученые будут сходить с ума, выясняя этот вопрос происхождения Всего из Ничего, но нас в данном случае он не волнует – начнем свой рассказ с того, что появилось Нечто – мельчайшая частица материи, самый маленький реально существующий объект, который хранил в самом себе Все, что было впоследствии, и вообще Все, что только может быть.
Я не знаю, насколько я шокирую и удивлю вас, если скажу вам, что этой мельчайшей частицей был я. Вполне возможно – а в этом я убежден, – что вы не поверите мне и сочтете мои слова пустым бахвальством, хвастовством – ишь, мол, умник, нашел, от чего отсчитывать родословную, – но я просто прошу вас сделать это первое и главное допущение, тем более что оно, как вскоре выяснится, и не так уж важно. Итак, повторю, что этим самым первым объектом сотворенного мироздания был я.
Мне было одиноко в этом качестве. Конечно, вы скажете, что ни о каких ощущениях и тем более мыслях в этом состоянии не может быть и речи, и я с вами соглашусь – но все же это не совсем так. Да, являясь самой элементарной из всех частиц, я не мог ничего, но не забывайте, что я имел в потенции все мироздание, а значит, и любые чувства, настроения и даже мысли, и все это было в одном мне, в целостном и совершенном виде. Я был самодостаточен, я хранил в себе абсолютно все и, будучи в принципе самым ничтожным по сравнению с будущими творениями, я в то же время был самым великим. «Ага, – скажете вы, – о каком же одиночестве может говорить существо, равное богам? Существо, которое является всем?» Я и тут с вами соглашусь, но не полностью. Да, конечно, являясь эдаким абсолютом, чего, казалось бы, желать еще? Но вы забыли тот факт, что, несмотря на свою всеохватность, я был некоей единицей, то есть одним, пусть даже и самым наполненным организмом. Я замыкался сам в себе, я хранил в себе все – но, заметьте, это было внутри меня, а что же вовне? Пусть ничего «вовне» быть не могло, пусть там мог быть только Господь – я знал об этом лучше вас, но все же тоска по неведомому, по тому, что «не-я», разъедала все мое существо. Я не знаю, как долго я пребывал в этом томлении – ведь времени еще не существовало – но вскоре оно закончилось.
Да, я не оговорился, мое одиночество кончилось в один прекрасный миг, когда я увидел вас.
Это было просто чудом. Таким же чудом, как мое собственное сотворение, таким же чудом, как тайная причина всего этого, таким же чудом, как Бытие. В один прекрасный миг вы были сотворены – вы возникли рядом со мной, абсолютно копирующие меня по внешнему виду (ведь никаких других форм быть не могло), но все же отличающиеся тем, что это были вы, то есть не-я, а именно этого я так безнадежно ждал. Вы находились рядом со мной, а что такое рядом? Ведь пространства не существовало еще тогда – можете вы мне сказать. Это правда. И вот именно тогда я наглядно увидел, что между ничем и чем-то есть нечто среднее, есть переходное звено. Этим переходным звеном было расстояние между нами. Вы не являлись мной, я не являлся вами, и в то же время мы плавно переходили друг в друга, словно между нами вообще не было зазора – его и не было, и, однако, он был. Вы скажете, что это – бред, что это противоречит всякой логике, но я видел это своей собственной абсолютностью, а это побольше, чем просто глаза! Я видел и чувствовал это. И так мы существовали друг рядом с другом.
И тогда я мысленно воскликнул: «Еще один шаг отделяет меня от абсолютной гармонии! Только полное единение с этим иным существом даст мне великое счастье Абсолюта, и я – и мы – и мы станем Богом, мы станем вообще Всем!»
Поняв это, я импульсивно дернулся в сторону вас, желая соединиться в блаженной вечности и в счастье. Если бы вы сделали такой же шаг, то единство было бы достигнуто, и тогда… Но – увы! Послушайте меня внимательно, ибо с этого момента начинается все дальнейшее, что только вообще случилось. Итак – я дернулся к вам в надежде на такой же ответ. Но – черт его знает, что случилось с вами! – вы вышли вдруг из-под контроля, отпрянули куда-то назад, ликвидировали наше пограничное между чем-то и ничем расстояние и… все взорвалось. Так возникли пространство и время.
Многие времена спустя я анализировал это событие, и теперь мне абсолютно ясно, что же тогда произошло. Мы с вами были созданы словно для какого-то выбора, и нас крепко связывали законы, регулировавшие наше местоположение. И мы могли соединиться и сотворить Абсолют. Но вы не захотели этого. Вы произвели зазор между нами, образовав первое в реальности пространство, и как только это случилось, законы были нарушены, и возникшая гигантская энергия разнесла нас на мелкие клочья повсюду. Так мы погибли с вами впервые – по вашей вине (я прошу запомнить) – одновременно создав весь этот разнообразный мир, который и сейчас нас окружает и тщетно силится достичь какого-то идеала.
Что же было потом… О, потом я искал вас повсюду, находил, терял, снова искал. Мы меняли обличья и воплощения, становились кем угодно и чем угодно, умирали и воскресали, и все равно – прошлое неудавшееся единство, как проклятье, тяготело над нами. Я помню себя в облике протона, по-броуновски мечущегося повсюду; и вот я встречаю вас, и вы – нейтрон, и я готов составить с вами ядро, я стремлюсь к вам, испытывая божественное влечение в своих кварках; казалось, еще чуть-чуть и уже несколько новообразованных электронов свяжут нас навеки в устойчивую и прочную модель… Но нет – все было тщетно! Как только я приблизился к вам, вы тут же издевательски и даже как-то насмешливо дернулись, как в первый раз, и немедленно распались на протон, электрон и антинейтрино. Эта троица агрессивно окружила меня, и мне пришлось улепетывать вдаль, оплакивая ваше смертельное превращение и свою неопределенную участь, ибо я был тогда стабилен, одинок и зол.
И так все и происходило в том же духе. Когда я был гордым атомом водорода и встречал вас в кислородном обличье, вы плевали на меня, подкладывая вместо себя какой-то хлор; когда я становился каким-то твердым и романтичным веществом, вы, словно последний садист, витали надо мной в виде какого-нибудь аморфного и бесчувственного газа; когда я был рожден половой клеткой, до дрожи желающей стать большим телом, то она – черт вас побери – зачала не от вас, хотя вы находились рядом и издавали, по-моему, даже какие-то гнусные смешки своей вакуолью или не помню уж чем…
Другие состояния тоже не добавили ничего радостного. Когда я вытягивал свой жадный пестик в сторону вашей пыльцы, то пчела непременно летела куда-то к чертям или же ее прихлопывали невесть откуда взявшиеся гады; моя черная икра еще ни разу не достигла ваших благоухающих молок, а находясь с вами в весеннем танце змей, вы непременно и успешно скрывались от меня в запутанных телах наших длинных подруг. Потом начались вообще несоответствия: когда я бабочкой летел на вас, то вы клевали меня птичьим клювом, когда же я был неуемной и тягучей погонофорой, вы стояли где-то в уединенье дубрав у лукоморья, являясь дубом, и я не удивлюсь, если мимо вас проезжал князь Андрей!
Будучи однажды губкой, я чуть не сдох от тоски, наблюдая вашу ракообразность. Однажды я был самцом богомола, а вы были самкой – ура! Я начал подбираться к вам, но надо же было так случиться, что вы съели меня еще до начала полового акта! Я хотел кричать, визжать, обратить ваше внимание на нарушение закона природы, но вам было все равно, вы задумчиво пережевывали мои лапки, подбираясь к головогруди, и тогда сознание снова покинуло меня.
Но наступил новый день, и я ощутил свою мощь. Я помню яркий закат над морем, светло-зеленые леса и горы где-то вдали. Я стоял над обрывом и смотрел на берег, наслаждаясь природой и собой. Я был динозавром, и моя шея была длинной и мускулистой.
Вы стояли прямо около моря, переливаясь чешуйчатым блеском на солнце; ваша нежная змеиная улыбка сулила будущую нежность и симпатию, и волны омывали ваши аккуратные когти. Я не мог назвать вашу породу; я вообще не знал никаких имен и названий, поскольку мысли почти не вырабатывались моим небольшим, соответствующим малюсенькой головке, мозгом, но я сразу узнавал истинную суть и сущность всего и мог следовать за ними в любом состоянии и виде и в любом из предложенных мне времен.
Вы были прекрасны в этот раз на берегу, вы были восторгом ящеров, лучшей рептильной прелестью, существовавшей среди всего остального; хладнокровным страстным чудом, появившимся на фоне прибоя и заката, олицетворением истинной любви и природы, бытия и всего своего прошлого!..
По вашей, бесконечно привлекательной, длинной шее пробегали томные волны истинной грации, ваш сияющий стан манил меня и других; и, должно быть, сами боги восхищались вами и желали вас.
И я стоял и смотрел на вас, как высший жених, ощущая трепетную победоносность в своих членах и истинную прекрасную жизнь во всем, что есть собственно «я», и я напрягся и готов был перелететь через пропасть перед собой и через берег, и покрыть вас, и быть с вами, и лизать вас раздвоенным языком, и переплести наши шеи, и отдать вам всю свою любовь и нежность, в основании которых находилось целое вселенское, бытийственное, доисторическое желание, готовое при первом же знаке участия обратиться в гром или в молнию; и жечь, любить и царить над всем остальным миром и над вами! Я стоял, замерев, словно готовая к метаморфозам личинка какой-нибудь букашки, и ждал вашего взгляда и ваших чувств.
И вот вы посмотрели на меня, посмотрели в мои глаза своей чудной сплюснутой головой; ваш ротик приоткрылся, обнажив мелкие острые прелестные зубки; и какие-то слюни, словно у дебильных детей, повисли на вашей губе. Вы что-то пискнули, сверкнув желтыми очами; слюни упали в песок, оторвавшись от вас; и ваш рот немедленно закрылся, придав всему вашему облику что-то детское, обиженное и трогательное. Я немедленно взвился, как поднимаемый вымпел, издал тоже непонятный звук и поднял свой короткий хвост вертикально вверх, словно салютовал каким-то наблюдателям, которые будто бы смотрели на все это сзади; и в этот миг только один шаг отделял меня от пропасти и от безумств.
Я стоял, смотрел и вдруг я понял ваш взгляд; он призывал меня, он хотел меня, он ждал меня. Я не мог больше сопротивляться; поднатужившись, я завопил во всю свою ископаемую глотку, вытянул шею, опустил хвост и прыгнул высоко вверх, в пропасть, к морю, к вам. Я помню этот короткий полет, свои конечности, распростертые, как крылья, неожиданное трезвое понимание вашего коварства и своей немедленной гибели, своей жертвенной красивой тупости, которая поместила меня в это небо над пропастью, чтобы дать мне в итоге болезненную безобразную смерть вместо вас. Я успел еще заметить ваш одобрительный взгляд, и он даже будто бы прибавил мне сил; вдругя ощутил себя сказочным драконом, взмывающим в небесную высь и оставляющим за собой свое огненное дыхание, но – бамц! – все было кончено. Я расшибся об острые камни около ваших ног, моя кровь жалобным ручьем потекла в море, и плотоядные рыбы и другие существа гурьбой подплыли к берегу, словно вороны или грифы, приманенные свежей большой добычей, отданной кем-то для них. И тогда вы удовлетворенно повернулись ко мне задом и степенно удалились, и больше мы не встречались в этой жизни. Я умирал три дня, мучительно страдая и издавая крики и стоны, и мне казалось, что я выкрикивал ваше имя, которого я не мог знать. Так вы расправились со мной.
А потом… Потом, моя милая, мы прожили с вами вереницы длинных и коротких людских жизней и историй, мы были с вами едины и несовместимы, как противоположности в диалектике; мы встречались, расставались и погибали; я искал вас, я хотел вас, я ждал вас; мы переходили на «ты», мы пили на брудершафт, мы встречались в тысячах обличий, весь мир крутился вокруг нас, все было создано, чтобы создать нашу тайну и историю, но никогда я не добивался тебя! Милая, нежная моя, я помню, как ты была совсем деткой, а я старцем пытался учить тебя любви, и ты своей пощечиной убила меня, разбив мне сердце; я помню, как мы были двумя монахинями, размышляющими о Боге и обо всем на свете, и я пытался соблазнить тебя, но ты донесла, и меня сожгли на твоих глазах; я помню, ты была моим лучшим другом Сергеем Артемовичем Верия, и я пытался поцеловать тебя и трахнуть тебя, и ты обиделась и порвала со мной, и я был безутешен, и повесился, и потом опять родился, и опять тебя встретил – ты была прокаженной, а я был принцем, и я тебя узнал и сказал тебе о своей любви, но ты подумала, что я издеваюсь над тобой, и скоропостижно скончалась, и опять ты родились в виде жирного бесчеловечного негра, а я был гориллой, я поймал тебя в джунглях, хотел изнасиловать, ты отсекла мне член ножом, убежала вдаль и долго смеялась; о, моя любовь, о, как же я тебя всегда хотел, ты мне никогда не давала, ты была фараоном, я был твоей наложницей, ты пренебрегла мной, мной одним, как будто тебе было так сложно, я подстерегал тебя в подъездах, в подворотнях, пытаясь изнасиловать, о, моя любовь, всегда ничего не получалось, ты меня однажды ударила бутылкой пива по башке, проломила череп, однажды я на тебе женился, свадьба, «горько», первая брачная ночь, я снимаю с тебя трусы, ты не сопротивляешься, неужели, неужели, не может быть, я раздеваюсь, все нормально, у меня не стоит, как специально, я ждал слишком долго, ждал много веков и световых лет, тьфу ты, черт, ты нервничаешь, пытаешься меня возбудить, ничего не выходит, хочется выть, мы засыпаем, завтра иду к врачу, ты ждешь, ты меня хочешь, я попадаю под машину, скончался, не приходя в сознание, ты рыдаешь на могиле, от судьбы не уйдешь, через жизнь я тебя приглашаю в гости, садись, хочешь вина, конечно, конечно, начинаю поцелуй, ты ничего не хочешь, говоришь, что я тебе совсем не нравлюсь, смеешься, уходишь, я доживаю до восьмидесяти лет, последний раз я уже зажал тебя, говорю, все, любовь моя, маленькая моя, птичка, прелесть, как я тебя хочу, как я тебя люблю, я отдам тебе все, умру за тебя, ну ладно, говоришь ты, ладно, я собираюсь произвести это, землетрясение, на нас падает потолок, опять ничего, милая, милая, милая! Дорогая, дорогая, дорогая, любимая, любимая, любимая, я…
Сегодня я встречаю тебя, идущую по этой улице. Да, это ты.
Послушай меня!
Заклинаю тебя!
Отдайся мне сейчас!
Ибо вся эта история перешла все возможные границы и пределы, и дальше так продолжаться не может, и если и сейчас у нас с тобой ничего не будет (ты не смотри, что я маленький, я вполне готов), то для меня это равносильно полному концу всего мироздания и всех его смыслов, и краху вообще Всего. Я сказал».
Мальчик закончил эту тираду и победно посмотрел на Антонину Коваленко.
– Ну что ж, – сказала она. – Отлично придумано, складно говоришь, малютка. Я не могу сказать, что я ничего не помню, что-то, может, и было, но, по-моему, ты просто меня сейчас увидел, и тебе приспичило. Я, в принципе, не против, но мне очень лень. И вообще, я сейчас спешу, поэтому прощай, моя лапочка.
Она махнула рукой и быстро удалилась куда-то за угол. Мальчик стоял, словно его ударили резиновой дубинкой по башке, остолбеневший и пораженный. Потом, видимо кое-что поняв, он завопил: «Аааааа!!!!» и тут же куда-то сгинул.
Антонина Коваленко шла по улице дальше, наслаждаясь действительностью.
– Какой удивительный мир! – вдруг воскликнула она. – Я люблю тебя!
Мир в виде улицы расцветал перед ней, как степь, где в бескрайности стоят великие дома, внутри которых существует свет и Яковлев с Лао борются за тайну и интерес, порождаемый всем, чем угодно, и сейчас готовятся отойти ко снам и насладиться передышкой в течение бытийственной реальности, погубить которую никак нельзя. Улица словно могла еще более улучшить свой чудесный ореол и, как одушевленное существо, наверное, тоже имела память о своих прошлых историях и удовольствиях, испытанных в разных состояниях; и если бы улица предстала бы сейчас в виде своей явленной сути, то Антонина Коваленко тотчас бы накинулась на нее с целью изнасиловать, и удовлетворить это желанное существо, и быть его лучшей любовницей и подругой, и вместе плакать над утраченной невинностью и детством, а потом подарить цветок.
– Как я желаю тебя! – воскликнула Коваленко, озираясь по пустынным сторонам. – О, как я хочу…
Неожиданное зверское любовное желание пронзило все ее тело; она начала дрожать и трепетать, словно к ней медленно приближался хмурый маньяк с ножом, и голова ее стала отчаянно вертеться в поисках подходящей жертвы, словно бедра какой-нибудь вульгарной танцовщицы.
Где-то вдали шел мужчина, его лицо было романтическим и серьезным. Коваленко увидела его и тут же бросилась вперед, как на баррикады, обхватила мужчину за талию, чуть не сбив с ног, и, встав на колени, стала говорить:
– О, милый, я тебя хочу, я так люблю вас! Я вдруг увидела вас, вы шли по этой самой лучшей на свете улице, я знаю всю вашу судьбу, ты для меня самое дорогое, будь моим, будь моим, будь моим!.. Только твое тепло развеет мою страсть, только твое добро разбудит мою жизнь, только твое кольцо покроет мой стыд. Я вас люблю, ангел. Вас когда-то звали так же; вы были Семеном Верия, а до этого вас называли просто: Кибальчиш. Только ты и твое дыхание существуете для меня, только ты и твои волосы приводите меня в восторг, только ты и твоя родинка по-настоящему волнуете меня. Или я покончу с собой!
– Встаньте, – укоризненно сказал мужчина, – вы обознались, меня зовут Миша Лоно, и в прошлых рождениях я был совсем иным. И вам я не нужен, это просто минутная прихоть, а точнее – похоть, и она скоро пройдет. Я не для вас, я просто так, я ни для чего не предназначен. Кибальчиш вездесущ, а я иду по улице. Поэтому бросьте вы это, Михаил Васильевич, и продолжайте лучше прогулку.
Коваленко жалостливо слушала эту речь, потом начала плакать.
– Ты отринул меня, отказался, я тебе не нужна! О позор, о стыд, о ужас!.. Я сейчас самоколесуюсь. Но вы неправы! Вас покарает суровый дух любовной справедливости, и вам несдобровать. О, помни же свою Тонечку!
– До свидания, – сказал тот, кто назвался Лоно, высвобождаясь из цепких объятий. – До новых других встреч.
Он пошел дальше, не оборачиваясь. Антонина, плача и стеная, сидела на тротуаре и смотрела вслед мужчине.
Внезапно ее осенила агрессивная мысль. Она засунула руку куда-то внутрь одежды и достала заряженный почти купидоновской стрелой арбалет.
– Я всегда ношу оружие, – негромко сказала она, прицеливаясь. Мужчина шел и ничего не слышал. Спущенная стрела воткнулась ему в левую ногу, пронзив ее насквозь. Он вскрикнул и упал. Довольная Антонина тут же примчалась и встала над жертвой, самодовольно улыбаясь.
– Что это означает? – страдая, спросил мужчина.
– Ничего; я подстрелила тебя, чтобы быть с тобой. Сейчас я вас изнасилую и съем.
– Почему?..
– Я вспомнила, что так делает самка богомола. Наверное, это чудно.
– Но я не богомол.
– Неважно, вы – мой любимый. Вы – моя милая букашечка…
Антонина легла рядом с мужчиной и стала гладить его. Мужчина все-таки стонал и, кажется, ничего не хотел. Антонина расстегивала его штаны и шептала нежные тихие слова. Лицо мужчины искажала боль; он, мучаясь, сказал:
– Ничего не выйдет, я не захочу вас. Изнасиловать мужчину невозможно.
– Посмотрим, – с вызовом ответила Коваленко, доставая из синих трусов мягкий и стылый мужской член.
– Вот видите… – почти улыбнулся мужчина.
– Послушайте! – резко сказала Антонина. – Не мешайте мне! А то я вас побью второй стрелой и в конце концов воткну ее в какой-нибудь ваш орган.
Мужчина испуганно заткнулся. Антонина начала обычные женские ласки, пытаясь добиться желаемого, но мужчина был совершенно холоден и неумолим, и на него не действовали никакие ухищрения разгулявшейся Коваленко, которая, хитро пыхтя и возбужденно причмокивая в такт своих деяний, уже готова была делать, пожалуй, все, что угодно, чтобы добиться своего, но в организме мужчины словно перерезали механизм любви, и он только жалобно стонал, печально рассматривая торчащую в ноге стрелу, и не обращал внимания ни на что.
– Нужно же вылечить тебя! – сказала Коваленко, беря стрелу в свою руку. – Тебе же больно и страшно.
– Ааа, – отозвался мужчина, закрывая в ужасе глаза.
– Потерпи, голубчик, – заботливо проговорила Коваленко и рывком выдернула стрелу из ноги.
– Аааа! – заорал мужчина, дернувшись, как эпилептик.
– Лежи теперь и отдыхай, – сказала Антонина, разрывая свое белое платье, чтобы перевязать мужскую рану, которую она сама так жестоко произвела острой безжалостной стрелой. После перевязки она ласково посмотрела в мужские глаза, ненавидящий взгляд которых начал постепенно смягчаться, и, изобразив на лице какое-то проникновенное и пророческое выражение, начала говорить такие слова:
– Послушай, ты действительно решил, что я могу тебя изнасиловать? Ты на самом деле думаешь, что я способна причинить тебе зло? Ведь я люблю тебя.
– Я… не знаю, – неуверенно прошептал мужчина, с надеждой всматриваясь в Коваленко.
– Ты думаешь, я могу быть плохой, неженственной и грубой с тобой – с моим единственным, трогательным и любимым? Ты же – моя истина, мой двойник, моя половинка, моя суть, моя тайна. Ты есть все, ты есть причина, ты есть предел, ты есть герой. Если ты мне скажешь слово, я буду служить тебе, я буду приносить тебе пиво в постель, я буду мыть твои ноги, я буду наслаждаться каждым твоим вздохом, я буду целовать каждую твою клетку. Я – твоя рабыня, твоя любовь, твое лучшее, твое другое тело. Ты чувствуешь себя во мне, как я тебя? Я есть ты, ты есть я, и мы вместе; и мы есть они. Никто не способен быть нами, только мы можем быть собой. Кто-то говорит «мы», но это неправда, ибо только здесь есть «мы», и вот ты и я, и это все. И поэтому убей меня, любимый, замучь меня, изнасилуй меня. Я только твоя, я только с тобой, я только в тебе.
Мужчина слушал эту речь, расчувствовавшись и почти готовый заплакать от умиления. Он слушал самый лучший голос Антонины Коваленко, и его глаза гордо смотрели вверх. Он был наполнен нежностью и симпатией от всех этих слов, и его оголенная мужская часть победоносно выпрямлялась с каждым предложением, сказанным Антониной, словно разгибающий спину раб, который более не желает пахать на гнусных жарких полях своего гада-плантатора.
– Иди ко мне, крошка, – только и смог сказать этот побежденный теперь мужчина, назвавший свою фамилию, как Лоно.
– Ура!!! – закричала Коваленко, быстро снимая с себя трусы и подбрасывая их вверх, словно чепчик.
И она оказалась над ним, и ее полуразорванное платье обнажало ее смуглое тело и грудь, и любовный акт возник посреди них, лишая Коваленко девственной чести, и они были захвачены буйностью и подлинностью, и закрыли глаза, отдаваясь друг другу, словно не желали видеть самих же себя. Мужчина что-то медленно шептал, и повязка на его ране пропитывалась новоприбывшей от активных действий кровью, и, видимо, лишь любовная действительность, производящая вполне качественную анестезию, позволяла не ощущать эту ножную боль и не орать очень сильно, мешая наслаждениям самого близкого в этот миг другого существа. Антонина Коваленко словно перестала чувствовать что-либо, кроме какого-то сенсорного абсолюта; она как бы превратилась в сплошную эрогенную зону и вдруг отчетливо произнесла с той стороны существующего сейчас мира:
– Я прошу тебя… Я!
Нечто абсолютное передалось от нее ему. Мужчина почуял жуткую, ниспровергающую что-то основное силу, идущую прямо по их нынешней связке. Он пытался бороться с этим, хотел сбросить эту вампирическую ужасную женщину, пробовал прекратить этот момент, но все было напрасно.
– Из меня что-то уходит… – крикнул он. – Из меня что-то ушло! Из меня ушел «Я»!..
Антонина удивленно раскрыла глаза и посмотрела в мужское лицо. В этом лице не было изменений, оно жило, но было мертво. Случилось что-то главное, какой-то непорядок, какое-то истинное событие; и новообразованная тайна витала здесь, заставляя чувствовать некое истинное начало и пропажу того, что действительно есть.
– Я сдержу обещание, – сказала Коваленко и, приникнув к безликому лицу этого потерявшего свою настоящую самость субъекта, вцепилась зубами в его нос, откусила и проглотила.
– Какая гадость, – сказала она, когда все было кончено.
Перед ней лежал безносый индивид, залитый собственной кровью. Он все еще состоял с ней в интимной связи. Он не шевелил более ничем и не делал ничего.
– Где теперь твое «Я»? – задумчиво проговорила Коваленко. – Что случилось с ним, что случилось с тобой? Что будет, что не будет?
Вдруг дикая судорога пронзила всю ее плоть, отбросив ее от мужчины. Ее рот неестественно раскрылся, пальцы рук выпрямились, как лучины, живот дрожал, как возбужденный порнографией мальчик.
– Ты отравлен… – прошептала она, падая куда-то.
Некоторое время в полутьме ее тело колыхалось и трепыхалось, борясь за свое право жить и сохранять бессмертную часть именно в себе. Но потом все прекратилось. Антонина Коваленко умерла.

 

– Что означает весь этот бред? – спросил Иаковлев, возникая среди буйной красы всего сущего.
Лао, радуясь нежданному возвращению в родные эмпиреи, находился где-то здесь, гордо выпячивая в разных измерениях то самое главное, что в нем было сейчас; и он самодовольно молчал, наслаждаясь обретенной вечностью и истиной, словно задача была уже решена и путь завершен.
– Я тебя спрашиваю, борец недоношенный!.. – закричал Иаковлев, носясь туда-сюда по миру как угорелый. – Куда ты ухитрился попасть, где тот мир, что нам нужен, что означают все эти псевдотайны, мальчики и львы; что означает весь этот бред?!
– Это жизнь, лапочка, – надменно ответил Лао, повесившись между звезд.
– Это – жизнь? О какой жизни ты говоришь? Что такое жизнь? Я спрашиваю тебя: где ускользнувший от нас кусок мироздания?
– Везде, – сказал Лао.
Иаковлев сокрушенно расколошматил какую-то параллельную вселенную и озабоченно рассматривал тамошнюю мешанину мертвых тел, духовных вопросов и камней. Он был очень зол.
– Я тебя сейчас прикончу точно так же, – заявил он.
– Попробуй, – нагло ответил Лао, созидая двенадцать вечных матерей.
Иаковлев ушел в черную дыру, растворившись на несколько богов и героев, потом восстал из тьмы и жалобно пробормотал:
– Я так не играю. Зачем ты так? Мне уже неинтересно. Что ты хочешь доказать?
Лао задумался, совершая с собой половой акт. Потом закурил лучшую махорку, положил ноги на стол и медленно произнес:
– Идет. Я продолжаю историю. Ничего не было.
Радостный и умытый, Иаковлев по утреннему морю шел в сторону Лао, надеясь на тайну и интерес. Он мог быть всем, но не хотел. Он хотел хотеть быть всем. Он ждал себя и его. Он хотел умереть.
Они стояли сейчас в бункере, занимаясь вычислениями по-восточному. Они обнимались и смешивали свое тепло и дыхание, словно разнополые низшие существа; и они думали над тем, что случилось и что будет потом, и они знали все и могли все остальное; и вселенская прелесть, возникающая вокруг них, приводила их в настоящий восторг одиноких творцов.
Иаковлев проникновенно плакал, прильнув к абсолютному плечу друга. Лао, расчувствовавшись, посылал в черную пустоту воздушные поцелуи, символизирующие настоящий союз и единство. Их сущности заполняли все бытие своим пронизывающим светом. Понимание настигло их в один и тот же миг, как общая для всех беда, в которой нет виновных. Они осознали происшедшее и восхитились всеобщей красотой и многомерностью.
– Это не тот мир! – закричал Иаковлев, восторженно прыгая куда-то. – Это не настоящий мир! Это область искусства! Это – бред! Ура! Туры-пуры!
– Я знаю! – вторил ему Лао, вспоминая свои воспоминания. – Я понял! Я существую! Искусство! Подлинный бред поразил меня в самую суть. Это не тот мир!
– Хей, мама, бры-бры-бры!!! – кричал Иаковлев, словно индеец, радующийся солнечному восходу.
– Мэо-мэо-мэо! – отвечал Лао, напоминая утреннего отца, разбивающего на кухне тупой конец яйца «в мешочек» и заставляющего своего сына съесть полностью все, что на столе.
– Я был, я есть, я дал, я выл! Я – Иосиф Кибальчиш-ага! Вселенную – для вселенцев! Начинаем с начала, от яйца, из всего. Ничего не было, Артем Федорович, было все!
Так веселился Иаковлев, так плясал Лао, так танцевал весь мир.
– Ну что, – задумчиво говорил Лао. – Попробуем еще раз? Где эти гады, где эти гниды, где мой смысл, где моя любовь?
– Вперед, моя прелесть, – отвечал Иаковлев, плывущий в океане среди рыб и кораблей. – Давай, вперед! Ты на сей раз попадешь, ты на этот раз поймешь, сейчас ты умрешь!
– Что я должен делать? Что я должен сказать? Что я должен произнести?
– Грех! Ты должен пасть. Только твое падение сделает тебя им, только твоя гнусь превратит тебя в то, что спасет их, умерщвляя. Я хочу есть, мне нужны их души, мне нужна моя история. Итак, падай, милый, соверши этот грех, и тогда – все! Мир начался.
Лао осторожно высморкался и стряхнул пепел.
– Извини меня, но мы с тобой уже совершили грех, и даже много всего другого. Ты помнишь кровавую прелесть самопожертвования сквозь сирость униженных величий и согбенных чудес; терновый ореол растоптанной молитвы и тайны в дымке отчаянья, небытия и наказания для всех; страстную духовную живучесть, переживающую времена и века и не подвластную ни знамениям, ни истине; а также восхитительную глубину милых нравственных мук? Ты ведь знаешь, что особь выпустили наружу?
– Я помню Иоганна Коваленко, – серьезно отвечал Иаковлев. – Но, значит, все наши действия были освящены. Мы не сделали ничего плохого, это не было грехом и ужасом, я не знаю, что такое грех, соверши его, сделай его, давай, давай, давай!
– Грех – это то же самое, падение может быть любым, – сказал Лао. – В этом наша ошибка. Как я люблю ошибки!!! Однако я совершу свое падение, совершу свой грех, сделаю все опять.
– Но как? – спросил Иаковлев.
– Как угодно. Можно сказать «раз, два, три», и все произойдет.
– Я согласен, – сказал Иаковлев и подумал: «Ну и отправляйся к черту!»
Лао восторженно щелкнул пальцами и проговорил:
– Я иду. Милый мой ты! Что нужно еще сделать, чтобы вернуться вперед? Воспоминания перевешивают, моя личность во мне, я совершаю простейшее действие, которое под силу даже козлу. Но станет ли оно моим истинным прощанием? Да здравствует мандустра.
Лао пал, став Мишей Оно, Иаковлев был там. Возник конец, ничего не было. Иоганн Шатров засмеялся. Центр взорвался, Семен агонизировал, Маша родилась. Тра-ля-ля.

 

«Все началось снова», – сказал Иисус Кибальчиш и расчесался на прямой пробор.
«Лао опять произвел его», – написала Антонина Коваленко, созданная, чтобы мыслить и знать.
«Я не помню конца», – подумал Я.
Что-то произошло.

 

Шеперфилл сидел и пил кофе. Миша Оно проснулся утром в своей комнате, на стенах которой сияло отраженное солнце. Он был рожден, как и все остальные, с красной звездочкой на левом виске, которая символизировала истинное бессмертие и была его личным выходом к иным жизням и реальностям. Он существовал сейчас как юный струльдбруг и смотрел на самого себя в зеркале с видом весьма любопытного существа, постигающего самую суть.
Он помнил свое раннее детство и другие воспоминания, которые, словно душная змея, сдавливали его тело и душу страстной ностальгией. Какие-то женские лица и сиськи вставали перед его внутренним зрением, высекая из настроения гордость причастности к массовой жизни всех остальных. Миша Оно был готов ко всему, хотел все и не знал, чем заняться в ближайшую секунду. Убийственная радость наполняла его; он прыгнул вверх просто так и захотел общения и познания. Он пошел варить кофе.
Кофе был здесь, кофе был с ним, кофе кипел и мечтал быть выпитым. Было утро, было поздно, было солнечно. Солнце пронзало черноту кофе внутри чашки, как шпага, прокалывающая горячее сердце. Пенка кофе, как блистающая женская шапочка, покрывала внутренность напитка. Рядом лежали другие предметы, и ничто не могло нарушить их существования. Множество банок стояло внутри шкафа, они сверкали и были красивы и разноцветны; лиловый диван углом был готов усадить на себя любого, и Миша был одет в лиловый халат и кожаные тапочки и сидел на этом диване, положив ногу на ногу. Мир любил Мишино присутствие и словно желал убаюкать его своими мягкими аксессуарами, состоящими из посуды, одежды и темных коридорных углов. Внезапно стал звонить телефон, Миша взял трубку и услышал некий голос.
– Это ты, мой друг? Вперед, пошли со мной, тебе будет интересно, тебе нужно найти себя. Я жду тебя в два часа на площади Прекрасного Мгновения, и ты должен быть вовремя!
– Хорошо, – сказал Миша Оно.
Он повесил трубку, залпом допил остывший кофе и пошел надевать шикарный костюм, состоящий из ярких цветных частей. Он повязал галстук и скоро был готов к дальнейшим приключениям.
– Гениально! Я могу умереть, – сказал Миша Оно и пошел в гости.

 

Лао умер. Миша Оно шел по улицам, насвистывая восторженные мелодии, приводящие его в благодушное состояние. Перед ним были сияющие улицы с разноцветными домами из стекла, вывесками и магазинами. У входа в аптеку сидел нищий и умиротворенно протягивал руку. От него пахло одеколоном и свежестью.
– Будь счастлив всегда, молодой человек! – радостно приветствовал нищий Мишу. – Подай немного денег.
– По-моему, вы богаче, чем я, – сказал Миша, усмехнувшись.
– Возможно, – ласково ответил нищий. – Но ведь я – нищий. Мне нужно подавать. Вам приятно достать монету из кармана, приятно сознавать свою нравственную высоту, приятно делать добро. Вы кладете ее в морщинистую руку. Вы не знаете моих доходов и никогда не узнаете, если не будете социологом, учетчиком или кем-нибудь из этой области, и вам всегда будет казаться, что вы осчастливили меня – а разве это не чудесно?
– Вы правы, я забыл, – сказал Оно, но потом добавил: – Однако иногда бывает приятней, наоборот, совершить что-нибудь мерзкое – например, убить вас. Мазохистические муки иногда сладостней рая.
– Конечно! – просиял нищий. – Но сейчас, как вам известно, убийство нищих не в моде. А следуя моде, вы ощущаете себя современным молодым человеком, имеете успех у женщин, и это прекрасно!
– Да, но часто бывает приятней как раз идти против моды. Вы говорите: убийство нищих не в моде. Я слушаю вас, а сам медленно приканчиваю вас, скажем, нанося вам бритвой глубокие и длинные раны. Я смотрю на вашу кровь, на ваш обезображенный облик, предвкушаю свою будущую казнь, чувствую, какой же я немодный, и испытываю истинное мазохистическое наслаждение. Разве нет?
Нищий задумался, потом сказал:
– Похоже, что вы достаточно умны для своих лет, мне даже трудно вам возразить. Что ж, выбирайте сами. Вы меня так озадачили, что я сам запутался.
Миша Оно задумался и думал минут пять. Потом он сказал:
– Я решил: я не буду вас убивать. Мне лень, и не то настроение. Сегодня солнце, тепло, синее небо и мне хочется быть добрым, трогательным и великодушным, поэтому возьмите мои деньги, и пусть умножатся ваши дни и мгновения!
Нищий взял деньги и растроганно вздохнул. Потом бросил их в мешок с другими деньгами и поправил свои изящные лохмотья, словно ожидая предстоящего шествия дам.
Миша Оно пошел дальше и действительно испытал некую умиротворяющую радость в соответствии с тем, что сказал человек, который был старше и наверняка опытней в удовольствиях, чем он. Город вокруг услаждал зрение и чувство родины своей красотой; верхи зданий блестели в небе, гармонируя с нерукотворной природой, и день только начинался. Миша пришел на площадь и тут же увидел человека, к которому он шел.
– Здравствуйте! – сказал человек. – С прибытием. Вы меня помните?
– Я должен вас знать и помнить, – ответил Миша.
– Меня зовут Иван Петрович Лебедев. Я решил занять вас чем-нибудь, ведь вы еще не определились.
– Я не помню, – сказал Миша. – Я проснулся.
– Это нормально, – улыбаясь, проговорил человек. – Мы пойдем с вами в гости, вы должны выбрать, вы должны кем-то стать. Кто вы?
– Не помню, – сказал Миша. – Я – никто, я – вообще.
– Вы должны выбрать, – улыбаясь, сказал Иван Петрович. – Пойдемте. Я приведу вас в интересную компанию. Вы можете остаться, можете уйти. Я развлеку вас. Вам скучно?
– Я проснулся, – ответил Миша. – Мне понравилась погода. Я хочу выпить пива.
– Вы любите девочек? – спросил Иван Петрович.
– Это приятно, – ответил Миша.
– Пойдемте, – сказал Иван Петрович.
Они пошли вперед, Иван Петрович улыбался, щуря глаза; свою левую руку он положил в карман пиджака, а правой махал туда-сюда в такт ходьбе. Навстречу шел негр, он вытащил арбалет и сказал:
– Я прикончу тебя, Дульчинелла!
– Идите внутрь! – отмахнулся от него Иван Петрович, издавая какой-то странный цокающий звук. – Не до тебя!..
Негр замер, роняя арбалет на ровный асфальт.
– Что это? – спросил Миша Оно.
– Легкий психологический удар. Я не хочу сейчас умирать, мне не до этого.
Они пошли дальше, глядя по сторонам. Где-то сидел человек и пил пиво, и он настолько сочетался с пивом в кружке, вливавшимся в его тело через рот, что можно было просто умилиться и застыть на этом месте, рассматривая наслаждение этого удовлетворившегося малым существа, назначение которого было в пиве, и в кружке, и в остальной такой же эстетике. Миша Оно решил так и сделать, остановившись, но Иван Петрович волевым жестом заставил его идти дальше и вскоре подвел к блестящей лиловой машине, которая стояла в тени под раскидистым деревом, словно приглашающим философов и лентяев отдохнуть в своей тени и увидеть какой-нибудь вещий сон.
Иван Петрович открыл дверцу и предложил Мише сесть внутрь. Миша сел на заднее сиденье и стал ждать дальнейшего. Иван Петрович завел мотор, включил кондиционер, магнитофон и выехал на длинную дорогу, которая почему-то была пуста.
– Вперед, мой друг, – воскликнул он. – Я дам вам все!
И они помчались вперед с большой скоростью, и какая-то прекрасная музыка очень громко звучала из динамиков и словно входила в самую душу Миши Оно, заставляя ее сладостно трепетать, как влюбленное сердце, и ожидать лучшего и приятного. Иван Петрович закурил сигарету и вдруг спросил:
– Что вы должны делать, в чем смысл?
– Я не знаю, – сказал Миша. – Я буду знать.
– Хотите сейчас разбиться?
– По-моему, нет, – сказал Миша.
Они ехали мимо города, который был справа, и Иван Петрович посмотрел туда с грустной улыбкой.
– Вы видите Центр? – спросил он, снижая скорость машины.
Миша Оно посмотрел и увидел Центр, который сиял рядом с городом, рождая в душах загадочное сомнение. Там шло распределение персоналий, и судьбы возникали, победив смерть и ничто. Возможно, там было правительство или же другие власти и силы; и хотелось спрыгнуть, и бежать в Центр, и понять его правду, и реальность, и его право руководить действительностью, но красивая охрана не давала прохода; и хотя было очень популярно самоубиваться, прорываясь ближе к исходному концу, эта внутренняя тайна Центра хранилась замечательно и надежно, и никто не мог проникнуть внутрь, не завершив на подступах свой путь. Сейчас, смотря на мужественных солдат с автоматами Калашникова, стоящих у стен Центра, Миша Оно ощутил подлинную прелесть получения смертельной пули от них; и он любил их и хотел их дразнить и пытаться убить; наверное, этот момент прорыва к началу Центра и немедленного достойного умирания под расстрелом не пропускающих никого сволочей был самым лучшим из всех, которые только можно представить и осуществить, и Миша Оно поклялся, что он когда-нибудь сделает это и, может быть, будет там – где нет никого, кроме тайны и каких-то еще людей.
– Центр неуязвим, – сказал Иван Петрович, нажав на газ. – Это – необходимая тайна. Как вы считаете?
– Я не помню, – ответил Миша Оно, пытаясь что-нибудь придумать.
– Мне кажется, что наш великий лидер Артем Коваленко должен знать истинный смысл Центра.
– Наверное, – сказал Миша, зевнув.
Потом они ехали молча и в конце концов подъехали прямо к дому, в котором было множество квартир. Иван Петрович вышел из машины и достал из кармана бумажку.
– Чудно, – сказал он. – Вот – адрес, вот – телефон. Вперед, Миша, знаете, куда мы идем?
– Нет, – равнодушно сказал Оно.
– Мы идем с вами в одну религиозную секту. Они исповедуют религию, называемую муддизм. Они поклоняются великой Мудде. Вы слышали об этом?
– Да, – сказал Оно.
– Замечательно. Они вам расскажут обо всем. Это очень интересно.
Как только Миша и Иван Петрович вошли в подъезд, сзади раздался тяжелый стук. Иван Петрович оглянулся и недовольно сказал:
– Кто-то выпрыгнул из окна и разбился.
Миша, не оборачиваясь, подошел клифту и нажал на кнопку. Через некоторое время он уже громко стукнул в дверь квартиры, поскольку там не было звонка.
Дверь раскрылась, и в проеме появился маленький толстый человек, в красных трусах, мантии и женском лифчике, надетом на черную рубашку. Один ус этого человека завивался вверх, как у царя, второго уса не было. На лбу человека был нарисован крест, пятиконечная звезда и написано: «Тыр-пыр». Вид его был величественный и серьезный.
– Здравствуйте, – сказал человек, – меня зовут Семен Верия. Слава великой Мудде! Кто вы такой?
– Это мой друг Миша Оно, – суетливо сказал Иван Петрович. – Я говорил вам. Я хочу приобщить его к мудрости.
– Хорошо, – миролюбиво сказал Верия, широко распахивая дверь. – Заходи, юноша! Вы попали как раз к началу службы. Сперва я расскажу вам в двух словах о нас, потом мы устроим четыре таинства и закончим богослужение характерно.
– Как? – спросил Миша.
– Вы увидите это. Можно на «ты»?
– Можно, – сказал Миша.
– Ты еще молод, дорогой мой, а я уже просуществовал львиную часть положенного мне сейчас, – проговорил Верия, запирая дверь. – Берите тапочки и проходите, мы откроем тебе самые глубокие тайны муддизма.
Миша надел тапочки и пошел по коридору. Потом он задумчиво повернулся к толстому человеку и спросил:
– Но почему вы так хотите мне рассказать о тайнах муддизма? Ведь вы же совсем меня не знаете!
– Именно поэтому я хочу поведать тебе главную суть, – хитро улыбаясь, ответил Верия. – Муддизм – очень оригинальная религия, и поэтому я считаю твой вопрос первым из всего того, о чем ты можешь меня спросить: и как только мы расположимся, я начну свой бесподобный ответ.
Миша удовлетворился этой фразой и вошел в комнату. В комнате был полумрак, горел небольшой свет и окно было плотно зашторено. На стенах висели какие-то высушенные растения и цветные тряпки; кое-где были нарисованы фигуры людей (некоторые – с двумя головами), а также животные и рыбы; на почетном месте в какой-то нише был наклеен на стену огромный бумажный черный круг, а рядом с кругом кто-то изобразил омерзительную женскую рожу, накорябанную так бездарно, что даже ее гнусность, сразу бросающаяся в глаза, была, в общем, неубедительной. В креслах сидели двое мужчин и двое женщин. Один мужчина был голым, другой одет в шубу. Одна из женщин была наполовину лысой или бритой и голой ниже пояса. Зато верхняя часть ее тела была полностью покрыта золотой блестящей блузкой, к которой был пристегнут значок с написанным на нем неприличным словом. Другая женщина была одета во фрак, черные брюки и имела роскошные рыжие волосы. Все эти люди пили напиток красного цвета и курили трубки.
Семен Верия значительно указал Мише и Ивану Петровичу на пустые кресла и объявил присутствующим:
– А вот и наши гости, товарищи! Это – великолепный и грустный Миша Оно, а это – тот самый Иван Петрович Лебедев! Познакомьтесь с ними.
Тут же лысая женщина, голая ниже пояса, вскочила с кресла, словно солдат, увидевший генерала; вытянувшись, она совместила свои привлекательные ляжки и проговорила:
– Ольга Викторовна Шульман!
Потом она поклонилась, чуть не ударившись лбом о пол, и села обратно. Рыжая женщина, сидящая рядом, небрежно кивнула незнакомым ей людям, сказав:
– Меня зовут Антонина.
Голый мужчина улыбался и смотрел прямо в глаза Миши Оно.
Он смотрел, смотрел и смотрел, наконец, Миша спросил:
– Ну, и как вас зовут?
Но он продолжал смотреть и улыбаться.
– Ничего страшного, – ответил другой мужчина, в шубе. – Он не хочет говорить; наверное, он дал себе пятиминутный обет молчания.
– Почему пятиминутный? – спросил Миша.
– Не знаю, – удивился мужчина, – может быть, получасовой. Меня зовут Афанасий Чай. Мы все муддисты, а это – наш верховный жрец Верия. Сейчас он расскажет тебе самую главную суть нашей веры, потом мы примем тебя в лоно нашей церкви, потом… по-моему, будут четыре таинства, а потом – характерный конец.
– Какой? – спросил Миша.
– Ты увидишь. Семен Артемьевич, я думаю, можно начинать.
Верия улыбнулся, достал два стакана и дал Мише и Ивану Петровичу.
– Для чего это? – сказал Иван Петрович.
– Для алкогольного напитка. У нас сегодня служба с алкоголем.
– Прекрасно! – обрадовался Иван Петрович.
– Слава Мудде!!! – немедленно отозвался Верил, потом достал бутылку и налил напиток. После этого он сделал очень серьезное лицо и сказал: – Итак, сейчас я расскажу вам, дорогие товарищи, самую главную суть нашей самой гениальной религии – муддизма. Муддизм, или поклонение великой Мудде, возник недавно и вобрал в себя главные истины и смыслы всех предшествующих религий. Прежде чем изложить вам эзотерические принципы муддизма, я хочу напомнить вам – а особенно тебе, Миша, – наше положение здесь, в мире, при котором мы не умираем, а лишь переходим в иные личности. Поскольку нам всем это абсолютно точно известно – Центр ведь у нас постоянно перед глазами, красные звезды на наших висках, смерти происходят, рождения тоже, все нормально, бытие сохраняется (я думаю, все помнят закон сохранения бытия?), то, казалось бы, о какой религии можно говорить? В чем ее смысл? Как можно верить в то, что абсолютно точно не существует? Какая в этом цель, раз мы и так бессмертны? Да, так кажется на первый взгляд, и поэтому большинство участников нашей реальности ограничиваются гражданской лояльностью по отношению к Центру, наслаждаются убийствами и самоубийствами, и вообще всем, – впрочем, вы это и сами знаете… Но это – примитивная точка зрения, совершенно утилитарный взгляд на религию, как на некий способ достижения чего-то еще, более приятного, чем сейчас; конечно же, этот взгляд доминировал всегда до Новой Эры, и это понятно; слово «религия» означает «связь» – значит, мол, о какой самоценности религии может идти речь? Нет, граждане, именно в самоценности смысл веры; «верю, потому что абсурдно», царствие Божие уже наступило; нет нужды искать чего-то еще! Именно высшая вера и заключается в том, что мы верим в невозможное, в то, чего ни в коем случае не будет; в то, что нам не суждено: мы, муддисты, верим в Истинную Смерть!
Семен Верия перевел дух и продолжил:
– Мы верим в то, что мы не возродимся. В единственность нашего существования сейчас. И больше того: мы верим в отсутствие Бога и вообще, если хотите, в Ничто! И даже не в Ничто, – я раскрою вам последнюю тайну! – ибо Ничто уже есть нечто божественное; оно пишется с большой буквы, и, по некоторым теориям, состояние Высшего Просветления как раз и есть Ничто. Мы же верим в нечто Абсолютно Маразматическое; в то, чего точно нет, не существует и никогда не могло существовать. Вы угадали – это Великая Мудда! Посмотрите – она изображена здесь в двух видах. Вот этот черный круг, символизирующий ее действительную не-бытийственность, и этот портрет, который нарисовал какой-то пьяный идиот. Видите, насколько это не сочетается с представлением о Боге? Правильно – только такая религия возможна сейчас, только это может быть истинным спасением, только одно это и остается нам! Истинный муддист, поверивший в реальность Смерти, погружается в бездны натурального отчаяния, подлинной трагичности Всего; и только тогда перед ним раскрывается истинное лицо мира. Мы все радуемся бытию, все кайфуем от реальности; но, поверьте, ваши удовольствия – ничто перед удовольствиями уверовавшего муддиста, который переживает смерть каждой секунды как смерть всего мироздания, для которого Мгновение на самом деле Прекрасно! Муддизм – это только на первый взгляд печаль и ужас; муддизм на самом деле – это счастье! В конечном счете, даже если и не воплотится величавая, полная истинного смирения молитва муддиста об истинном личном умирании, все равно эта его жизнь намного счастливее жизни простого участника реальности. По этому всему видно, что для муддиста нет каких бы то ни было святых символов или обрядов; с другой стороны – любые символы и обряды могут быть для него святы. Поэтому мы так прекрасно одеты: нам нравится дурачиться и играть в религию, ведь муддизм – это еще и игра; его главная задача – продемонстрировать, что вера в бессмертие и Высшее – это бред, а все остальное – занятная игра в обряды, поэтому муддизм может использовать абсолютно какие угодно обряды и одежды, и они выбираются в зависимости от времени года, погоды и настроения муддистов.
Семен Верия опять замолчал на какую-то секунду, удовлетворенно отметив внимательную тишину, наполняющую комнату.
Потом сказал:
– Итак, цель муддизма – спасти и сохранить религию как таковую. Ибо только религия как вера во что-то невозможное имеет право на жизнь. Будь то бессмертие, будь то все, будь то смерть. Посмотрите, как легко употребляем мы эти высокие слова! Поэтому то, что осталось нам сейчас – с нами, это есть великая Мудда! Да здравствует великая Мудда!!!
– Да здравствует великая Мудда!!! – отозвались остальные муддисты и стали бить себе щелбаны по правой щеке, одновременно открыв рты, так что получался какой-то дебильный неприятный звук, похожий на выливание бутылки вина из горлышка.
– Мудда… – смущенно сказал Иван Петрович Лебедев и отбил себе такой же щелбан.
– Молодец, Петрович, – сказал ему Верия, благодарно посмотрев в его глаза. – Ты уже ступил на путь истинной смерти!
Полулысая женщина, голая до пояса, встала с кресла, начала прыгать и кричать:
– Пу-пу, пу-пу, пу-пу!!! Моя любовь к Мудде безгранична, и я умру!
Голый мужчина неожиданно встал, изобразив подлинный экстаз, бросился к черному кругу и завопил:
– Убей меня, распни меня, не возрождай меня, Мудда!!! Только ты есть истина, только ты убиваешь навсегда!
Мужчина в шубе, называемый Афанасием Чаем, тоже встал и хрипло сказал:
– Кукирочки, кукирочки, кукирочки – буздик! Кукирочки, кукирочки, кукирочки – буздик! А-а-а-а-а!!! Мудда!!!
Семен Верия встал в общий круг, засунул свою руку прямо в трусы, видимо положив ее на член, потом сказал:
– Аздрюнь, гардец, люлюшка!
Пиранца-пупиранца!
Жэ-э-э-сса лиловая!
Мудда
Корабала
Пюк.

Это есть главная молитва муддизма, я ее только что придумал. Здесь соблюдены все условия нашей религии: непонятность (подлинная таинственность), узнавание (какие-то слова понятны), окказиональность появления (только что придумал), маразматичность (бред сивой кобылы), несамостоятельность (похоже на заумные стихи), гениальность (гениально!). Конечно, тебе кажется, Миша, что и ты так можешь. Что ж, дерзай, моя пташка, скоро мы тебя примем в наше лоно, и ты скажешь свою первую предсмертную речь. Ведь для муддиста все предсмертно, марикон ты мой семейный!
Рыжая Антонина встала на колени и тихо сказала:
– Я здесь стою, как изваянье,
Вымаливая смерть себе;
Свеча горит моим страданьем
И плачет о моей судьбе;
Мое прибежище есть Мудда.
Она живет во мне всегда;
Я верю в истинное чудо:
Не возрождаться никогда!
Ура! Ура! Ура! Ути-пути, лапочки мои!..

– Подождите! – сказал Миша Оно. – Я, конечно, понимаю ваши восторги и вопли, но я с вами совершенно не согласен и, если хотите, выскажу свои замечания.
Муддисты немедленно прекратили самозабвенные камланья и недоуменно посмотрели в сторону Миши.
– Мне странны твои слова, о мой брат в Мудде, – сказала Ольга Викторовна, почесывая себя между ног. – Однако говори, мы выслушаем тебя!
– Говори, Миша, мы тебе разрешаем, – гордо произнес Семен.
– Хорошо, – сказал Миша и начал свою речь: – Итак, товарищи, мне, во-первых, было очень интересно послушать ваши рассуждения о религии вообще и о муддизме в частности. Признаюсь, эти секунды моего бытия были далеко не самыми неприятными, а вообще – даже было все достаточно кайфово. Но я не согласен с вами в принципе. Вы утверждаете, что только жизнь уверовавшего в подлинную смерть муддиста по-настоящему приятна, ибо все мы знаем о нашем будущем перерождении, и нам все до фени. Это не совсем так. Почему вы думаете, что мы воскреснем? Конечно, думать иначе – государственное преступление, но, однако же, вся ваша религия вырастает из конъюнктурной убежденности и боязни высказать некое сомнение… Тише, тише, сейчас я исправлюсь. Конечно, я не сомневаюсь в нашем возрождении, но – вот тут-то и надо создавать религию; религию в помощь государству, так сказать, поддержку общественной установке на бессмертие религиозными постулатами, поскольку – чего там греха таить – не все так умопомрачительно лояльны, как вы. Я понимаю, вы скажете, что глупо сейчас создавать государственную религию, но, во-первых, вы будете согласовываться с Истиной, а для всех религий это было всегда главным, и, во-вторых, вы будете оригинальны в том, что пошли проторенной дорогой и не стали оригинальничать, а это уже достаточно приятно. С другой стороны, если оставить вашу религию именно в этом виде, я не согласен с тем, что муддическая жизнь приятнее жизни рядового участника реальности. Это неправда! Свою прелесть от каждой секунды бытия и осознание того, что так будет вечно в любых вариантах тел и душ, я не променяю ни на какие предсмертные ощущения запутавшихся сектантов!
Миша ударно закончил и даже стукнул кулаком по подлокотнику своего кресла в такт речи. Все молчали, не зная, что ответить на это. Наконец Семен Верия, запинаясь от прилива чувств, сказал:
– А как же твоя задача, твоя цель? Ведь ты…
– Какая цель? – сказал Оно. – Я есть я.
– А кто ты? – подозрительно спросил Верия.
– Я – никто.
– Это запрещено! Будь муддистом, и ты станешь им. Будь с нами, мы можем все. Нам все разрешено, и мы любим всех.
– Мне всегда все разрешено, – сказал Миша гордо. – Я пока не буду вступать в ваше лоно, но с удовольствием посмотрю вашу службу.
– Хорошо, – мрачно ответил Верия и подошел к черному кругу.
После того как он с подобострастием посмотрел в центр круга в течение примерно пяти минут, он задумчиво сказал:
– Мы сегодня не будем заниматься официальной частью службы. Вы уже примерно представляете… Перейдем к таинствам. Таинство первое: съедание свеклы.
– Ну и что? – спросил Миша Оно.
– Что? – сказал Семен.
– Какова тайна свеклы? Что в ней таинственного?
– О, это великая тайна… – одобрительно улыбаясь, проговорил Семен. – Но нас свекла волнует лишь потому, что она тайной не становится: она ни во что не превращается. Попрошу свеклу!
Немедленно мужчина в шубе, словно покорная медсестра на операции сердца, достал из кармана свеклу и протянул Верии. Тот очистил кусочек, отрезал его и немедленно съел, слегка поморщившись.
– Абу! – сказал он. – Абу! Видите, я говорю некое заклинательное, мистическое слово «абу», а свекла остается свеклой!
– А чем же она должна быть? – спросил вдруг Иван Петрович.
– Да чем угодно! – воскликнул Верия, съедая еще один кусочек. – Такое же таинство нас ожидает с алкоголем. Он не превращается ни в кровь, ни в хлеб, что доказывает бредовость различных религиозно-государственных идей. Сейчас вы сами все увидите. Давайте выпьем!
Все муддисты немедленно подняли наполненные бокалы. Миша и Иван Петрович тоже встали, выжидая дальнейшее.
– Чин-чин! – сказала полулысая женщина. – За великую Мудду!
Все чокнулись и выпили залпом.
– Вы поняли? Вы ощутили? – вытирая рот носовым платком, спросил Верия. – Это – алкоголь?
– Я не знаю, как у вас, а в моем стакане была вода, – ответил Миша.
– Это несущественно, значит, перепутали кувшины. Ничего. В следующий раз обязательно будет алкоголь.
– Не сомневаюсь, – сказал Миша. – А каково третье таинство?
– Третье таинство я забыл… – пробормотал Семен, падая в кресло, закуривая трубку и настраиваясь на элегическое настроение. – Впрочем, это не суть важно. Я не помню… Какая-то долбаная чепуха… Извините…
Он громко зевнул и продолжил:
– Ачетвертое таинство тоже весьма обычно… Выпили, закусили, покурили… И… Теперь и до любви дело дошло… Ну, вы занимайтесь, а я посплю…
Он махнул рукой и закрыл глаза.
– Подождите! Постойте! – нетерпеливо крикнул Миша Оно. – Да при чем же здесь любовь?!
– При том, что она очень обычна… – сквозь сон проговорил Верия. – Что это просто… Это очень просто… Очень просто… Никакой тайны…
– Скучно так, – задумчиво проговорил Миша, наблюдая за голым мужчиной и полулысой женщиной, которые сейчас стояли друг напротив друга, рассматривая свою наготу. Они молчали и не двигались. Наконец полу-лысая сказала:
– Ну, давай, что ли…
– Подожди, – вяло ответил мужчина. – Я так не возбуждаюсь. Сними верх…
– Лень, – ответила женщина, садясь обратно в кресло. Мужчина стоял, теребя свой маленький членик. Верия громко храпел, Антонина во фраке еле слышно читала какие-то возвышенные стихи. Тут осторожный просительный голосок раздался откуда-то справа – это был Иван Петрович Лебедев. Подобострастно блестя глазами, он выговорил:
– А… Можно… Мне…
– Валяйте, – сказала Ольга Викторовна Шульман.
И тут, словно выстреливаемая пуля, Иван Петрович выскочил из своих штанов и прочей одежды, громко взвизгнул, словно лишающийся невинности молодой хряк, и бросился на полулысую Ольгу Викторовну наперевес, будто желая проткнуть ее и кончить прямо тут. «Ух!» – выдохнула она, принимая такое в себя. Тут же они замелькали, как персонажи порнофильмов на видеомагнитофоне, включенном на убыстренную перемотку, и невозможно было уследить, что случается и происходит, лишь слышались ритмические женские вопли и трудолюбивое пыхтенье Ивана Петровича. Глядя сверху, можно было подумать, что к его тазовой части приделали отбойный молоток, настолько по-ударному, с дробью совершался любовный процесс. Потом все заволокло огромным общим криком и, наконец, завершилось. Иван Петрович страстно, взасос, поцеловал свою даму и оторвался от нее в восторге. Она лежала, все еще дрожа и издавая стоны, а потом медленно прошептала:
– Любимый мой…
Разбуженный Верия открыл глаза и спросил:
– Что, уже все?
– Аа-х!.. – ответила ему Ольга Викторовна, потом выгнулась какой-то дугой, снова вздрогнула и тут же одним решительным движением порвала свою золотую блузку, из которой немедленно вывалилась прекрасная грудь. Иван Петрович встал на ноги, откланялся и сел на свое место.
– Чудесно! – вскричал Семен Верия совершенно бодрым голосом, неожиданно для всех. – Ну а теперь, товарищи, близится завершение нашего вечера, нашей службы… наших актов… Самое главное!
– Что это? – спросил Миша Оно, с завистью поглядывая на умиротворенно курившего Ивана Петровича.
– Это – смысл, товарищи! А смысл – это смерть. Сейчас мы совершим жертвоприношение.
Все молчали, только Афанасий Чай в своей шубе дико засмеялся.
– Одного из нас сейчас нужно убить, товарищи, и вы наглядно увидите, как он полностью, до конца сдохнет и никуда не переродится. А убьем мы сегодня… – тут Верия задумчиво осмотрел все общество, задержав взгляд на Мишином лице, – пожалуй, вас, Иван Петрович.
– Что? – спросил тот. – Нет, я не могу… Мне сегодня нельзя.
– Тем лучше! – крикнул Верия. – Вы – человек пожилой, но еще не старый, не младенец, поэтому приносить вас в жертву нелогично. Кроме того, вы не муддист. Значит, именно вы лучшая кандидатура.
– Не надо, стойте… – пробормотал Лебедев, пятясь к двери.
– Держать его!
Тут же двое мужчин, проявив неожиданную быстроту и смекалку, схватили Ивана Петровича под мышки, ударили его несколько раз по морде, удовлетворенно отметив выступившую из губы кровь, и прислонили к стенке с черным кругом, не отпуская ни на миг.
– Не стоит! – жалобно проговорил Иван Петрович, слегка шепелявя из-за крови внутри рта.
– Необходимо, – заботливо сказал Семен Верия, доставая длинный тонкий нож, похожий на спицу. – Сейчас мы все, товарищи, будем наблюдать сцену умирания. Вообще чрезвычайно любопытная сцена, надо вам сказать! Я где-то читал, что главный смысл состоит именно в моменте умирания, а особенно хорошо это видно при публичной казни. Тогда кто-то может успеть «схватить», «поймать» переход, эту грань; для этого и существуют казни, чтобы «протащить» момент смерти в реальную для нас действительность. Но он ускользает от нас, уходит, как рыба из протянутой к ней в воде ладони, как нечто не существующее и никогда не бывшее, как воспоминание о разгаданной тайне. А?
– Ну конечно, – сказал Миша Оно.
Во время этих рассуждений Верия твердо сжимал свой нож, постоянно готовый осуществить данную ножу миссию в этом мире. Иван Петрович плакал и шептал:
– Не надо убивать меня, я создан только что, я люблю свою жизнь!
– Верь в то, что не воскреснешь! – торжественно сказал Верия.
– Верую!
И Семен Верия медленно-медленно вонзил свой нож в сердце Ивана Петровича. При этом он говорил:
– Вы видите его лицо, ему все хуже и хуже, кажется, что есть некий переход, боль, кошмар; он будто становится жидкостью, чтобы после газообразной стадии стать бесплотным эфиром; он словно видит все тайны, весь мир и истинных богов; видит картинки всей своей жизни, некий лиловый блеск где-то внизу; черную трубу, угасание, выход, и… Смерть! Все кончено, это был простой физиологический обман; его больше не существует. Слава Великой Мудде!
Верия гордо выдернул нож из мертвого тела. Он отступил, убитый упал лицом вперед, и на черном бумажном круге остались пятна крови. Все остальные стояли молча, думая о тайнах и смыслах, и что-то высшее роилось в их душах и сущностях, словно приобщая их к себе.
Миша Оно отвернулся и стал тихо плакать. Потом он сказал:
– Я не верю вам, он не исчез, он вернулся к себе!
– Посмотрите сюда! – жестко сказал Верил. – Его нет здесь. Это просто мертвое тело!
– Да, – ответил Миша. – Но я знаю, кто он теперь. Его зовут Леопольд Эльясович Узюк, и он не в вашей власти.
– Это чепуха! – насмешливо заявил Верил. – Иван Петрович Лебедев умер.

 

И так все происходило. Посреди размалеванной настоящими символами комнаты, наполненной сумасбродными набожными людьми, стоял Миша Оно и сладостно грустил, вспоминая свою предшествующую пустоту и настоящее непонимание серьезности всех вещей, что были вокруг него. Он, наверное, был абсолютно правоверен и предан обязательной для всех идее, поскольку не чувствовал ни страха, ни особенного интереса к своему наличному бытию; и лишь грусть сейчас охватывала его от только что совершенного умерщвления друга, который так недавно насладительно крутил руль в машине на длинной пустой дороге. Миша совершил вдруг совершенно четкий поворот кругом и медленно пошел в сторону коридора и двери, желая покинуть это время и место своей истории, чтобы нечто новое, приготовленное ему где-нибудь еще, поскорее приняло его в свои неизвестные объятия. У двери человеческие руки схватили его плечи, Миша повернулся и увидел Афанасия Чая в шубе, который проникновенно улыбался и, кажется, был так же грустен и элегичен.
– Пойдемте быстрее отсюда, мне это надоело, сейчас приедут органы охраны порядка, а мы не в том состоянии, чтобы завершить день в камере, пахнущей сыростью и несвободой. Я предлагаю вам вместо этого небольшое развлечение, пойдемте, пойдемте, пойдемте…
– Эй, вы! – раздался вдруг зычный голос Семена Верил. – Куда это вы собрались? Стойте, а не то…
– Побежали! – крикнул Афанасий, выталкивая Мишу из квартиры на лестничную площадку с силой злого хозяина, вышвыривающего гостя взашей после глупой ссоры. – Быстрее, иначе все!
Они засеменили вниз, слыша, как разъяренные муддисты бегут за ними, перемежая ругательства с собственными литургическими словами. Миша с Афанасием выскочили наружу, немедленно подбежали к лиловой машине, сели в нее и тронулись с места прямо перед носом у преследователей; и из-за рычания мотора они услышали только «касарюру!» из всех проклятий, которые посылал им Верия, а в стекло заднего вида можно было узреть печаль на лице голой Ольги Викторовны, но скоро все исчезло. За рулем сидел Миша, они ехали назад по тому же шоссе, и где-то вдали был Центр.
– Чудно! – воскликнул Чай. – Как мы их?
– Нормально, но я не понимаю вас. Вы ведь такой же?
– Разве у нас может быть что-нибудь такое же? Все есть только то, что есть, и, потом, мне стало скучно. Вообще, для меня это несерьезно, я – другой.
– А кто вы? – спросил Миша.
– Я – наркоман, – гордо сказал Чай. – И не обычный ширяльщик, а – Почетный Наркоман Отчизны, Кавалер Ордена Хрустального Шприца второй степени, неоднократный рекордсмен мира, как по самой большой дозе, так и по скорости попадания в вену; также мне принадлежат многие рецепты наркотиков, очень высоко оцененных на дегустациях и вошедших в рацион самых придирчивых гурманов в нашей области… В своем деле я большой авторитет!
– Понятно, – сказал Миша.
– А вы пробовали когда-нибудь наркотики? – лукаво щурясь, спросил Афанасий Чай.
– Не помню… Может быть… Что-то курил… Пил… Ел…
– Это – чепуха! – засмеялся Чай. – Если у вас есть желание и вам позволяют ваши этические и эстетические установки, я могу угостить вас своим лучшим произведением. Последние лет восемь я немного отошел от общественной шумной жизни, от турниров, от исследовательской деятельности и, тихо живя в своей характерной квартирке, ежедневно употребляю то, что я вам собираюсь предложить… Это чудесная штучка! Я думаю, вам должно понравиться. Вы согласны?
– А… это не вредно? – спросил Миша. – Привычки не вызывает?..
Чай откинул голову назад и заразительно засмеялся. Потом он добродушно сказал:
– Молодой человек!.. Ах, темнота, темнота… Какая привычка? С одного-то раза?!
– Да, но мне захочется еще, – сказал Миша.
– Так это же прекрасно! – самоупоенно проговорил Афанасий, вдруг обняв Мишу так, что руль повернулся влево, а вместе с ним и машина.
– Осторожно, – сказал Миша. – Так что же тут прекрасного? Это же вредно!
– Это – полезно, друг мой! – убежденно сказал Афанасий. – Вы только посмотрите на меня. Как я выгляжу?
Миша бегло осмотрел его коренастую мускулистую фигуру, отметив про себя неподдельный здоровый румянец на щеках, а также живые умные глаза, в которых словно таилась бездна интеллекта и мудрости.
– Вы выглядите отменно, – сказал он.
– Ну вот. Говорю вам: это лучшее мое произведение, и оно не вредно ничуть!..
Миша задумался, сосредоточив свой взор на пустой дороге. Повсюду начинались сумерки, и машина затерянно и одиноко неслась посреди этой реальности. Миша еще больше нажал на газ и сказал:
– Ну что ж… Я согласен. Показывайте дорогу.
– Вот и отлично! – крикнул Чай и хлопнул в ладоши. – Пока – прямо.
Они ехали молча мимо Центра, и начинался вечер; улицы приняли их, а прохожие смотрели им вслед. Они доехали до какой-то башни с фонарем, и Афанасий тихо сказал:
– Остановите, дальше мы пойдем пешком.
Они вылезли из машины и пошли по мостовой вдоль какой-то стены. Где-то капали остатки бывшего дождя или что-то еще, создавая характерный приятный звук; и лужи, встречающиеся на их пути, были желтыми, то ли от фонарей, то ли от луны, и дорога снова была пуста, как недавнее шоссе; и возвышенная грусть опять возникала в душах и умах.
Все было отлично. Миша посмотрел направо и сказал:
– О, как я люблю эту вечернюю прелесть сияющих минут под навесом умиротворительного блеска звездных путей и снов! Я ощущаю собственный предел, свое упоенное бессилие прорвать насквозь все это – то, что готово льнуть, и трепетать, и обволакивать меня собой; я ощущаю низменный стыд, коварный восторг, пряный экстаз от прикосновения к этому камню или к этой воде; или же эти деревья, их ветки, их темные ветви – они знают подлинную тайну, они всегда были со мной, они всегда были во мне; я готов быть с ними, я хочу быть с ними! Я смотрел в ночное окно, лежа в постели, я видел ветви, в них был весь мир, все возможности; но они были ими, они были конкретны, явленны, ощутимы; я видел их мудрость и абсолютную красоту, я вижу их сейчас над собой вместе с башней из камней и водой, и мне стоит только заплакать, только прекратить эти секунды, только обнять все это и только быть здесь. Ибо одно воспоминание об этом сейчас заставит меня быть всем. Смерть станет лучшей матерью; убейте меня, Афанасий, я достиг того, что желал!
– Миша! – отвечал ему Чай. – Я един с вами в этом, я могу убить вас, я могу вознести вас, я хочу уколоть вас. Я хочу внести вас, как ребенка, в мою прекрасную комнату и уложить на ложе, уютное, как и здешний мир; я хочу приготовить вам лучшее, что я могу, я хочу увидеть ваш предсмертный восторг, и вы станете тем, кем должны стать, и ваша прапамять расцветет и заставит вас действовать и улыбаться. Идемте вперед! Пока что еще есть тайны, и мы можем быть.
– Но вы готовы делать все? – дрожа, спросил Миша Оно.
– Я готов ко всему, – ответил Афанасий Чай и нежно сказал: – Мы пришли. Вот моя дверь. В этой башне. Вперед, в мое царство, вперед, в мой дом!
Миша вошел в дверь.

 

Кто-то умер.
– Это здесь вы занимаетесь своими делами? – спросил Миша Оно, переступив порог.
Пред ним возникла большая комната с белыми обоями, пушистыми креслами и коврами, мягкой кушеткой, покрытой серой шкурой, и причудливыми свечами. Хозяин зажег свет, и лиловый светильник загорелся над всеми предметами. Какие-то изящные соломенные циновки висели на стенах, и в вазах стояли фиолетовые сухие цветы, а рядом были фигурки Будды и других богов; оранжевый шерстистый ковер на полу был готов принять отдыхающего и наслаждающегося человека, и колокольчики, подвешенные в темном углу, мягко звенели, заставляя забыть остальной мир. Пучки пахучих трав и загадочных злаков лежали по краям ковра, а на одной из стен висела картина, средних размеров, изображающая какое-то уродливое, почти морское, разноцветное существо в окружении других перемешанных и расплывчатых красок; и все было нарисовано в фиолетовых тонах, и лишь хвост этого существа был прямым, длинным и желтым. В центре комнаты был столик, на котором стояла маленькая серая ваза и лежал какой-то почти треугольный камень красного цвета. Комната имела пять углов, и как раз напротив входа была еще одна дверь с лилово-оранжевым витражом, и над этой дверью на обоях была нарисована ярко-зеленая змея.
– Там моя лаборатория и кухня, – сказал Афанасий Чай, показывая на дверь. – Пошли туда.
Он пошел первым, отворил дверь и вошел внутрь, зажигая яркий свет, похожий на свет больниц и школ или на свет бюрократических учреждений, в которых сидят скучные люди. Миша следовал за ним и увидел ярко-белое кафельное пространство, наполненное пробирками, горелками и колбами, в которых заманчиво поблескивали разные жидкости любых цветов. Было очень чисто и пахло марганцовкой; в углу специальный стол был пуст и ждал своего применения, а над раковиной сушились ершики и другие непонятные предметы, блестящие, как пластина фотоглянцевателя. Миша достиг центра этой лаборатории и сел на табуретку. Афанасий, любовно погладив поверхность своего стола, присел на его краешек и восторженно сказал:
– Итак, Миша, сейчас мы с вами будем заниматься приготовлением вещества, которое я назвал «глюцилин». Это самое лучшее, что вообще возможно под небом. Химический процесс его приготовления – это чистое удовольствие для нас; это редкая прелесть: видеть, как из разноцветных веществ рождается единственное искомое, способное обратить наше самоощущение в сторону рая и красоты. Подайте мне вот эту баночку с коричневыми гранулами.
Миша с любопытством посмотрел по сторонам, увидев множество разных банок и склянок.
– Вот эта? – спросил он у Чая. Но Чай не ответил, он почему-то изобразил какое-то отрешенное выражение на лице и постучал по столу пальцами, напряженно уставившись в стену.
– Что с вами? – спросил Миша.
Афанасий помолчал, потом медленно произнес:
– Все чудно, я просто предвкушаю, а это очень нервно. Ничего, сейчас все будет сделано… Вы просто не знаете… Это всегда волнительно… Подайте, пожалуйста, банку с коричневыми гранулами!
– Вот эту? – повторил Миша.
– Вот ту!
Миша взял плотно закрытую банку с веществом, похожим на кофе, и подал Чаю. Тот вцепился в нее сразу, выхватив из рук Оно, мгновенно отвинтил и выбросил куда-то вдаль крышку, словно перчатку в лицо вызываемого на дуэль, затем поставил банку на стол, присел и прильнул к ней, чуть ли не целуя ее, как женщину или дар с небес; а потом сказал восхищенно:
– Посмотрите, как она красива, как она прекрасна, как она аппетитна! Лучший цвет, лучшая форма, лучший объем!.. Если б я был художник, я рисовал бы только ее во всех стилях и видах.
– Что это? – спросил Оно.
– Не важно, я не скажу; это – исходный продукт, материал для приготовления глюцилина; в этом была моя главная гениальность, когда я нашел это, достал, узнал, распознал… Само по себе это стоит Федоровской премии!
– Может быть, – сказал Миша.
– Конечно, конечно… Я люблю тебя, исходный материал!!!
Сказав это, Чай в самом деле чмокнул банку и сразу же стал серьезным.
– Вот, приступим… Насыпем определенное количество в колбу… Мне можно не отмерять, я уже все делаю на глаз… Так… Теперь разбавляем эту прелесть неким веществом вот отсюда… Двумя кубами… Видите, Миша?
Чай быстро схватил шприц, набрал из пробирки розовую жидкость и распрыскал ее по поверхности коричневых гранул внутри колбы. Раздалось шипение; получилась в конце концов плотная жидкость зеленого цвета; Чай мгновенно зажег газовую горелку и засунул колбу в штатив над огнем. Резкий пряный запах стал проникать в Мишины ноздри: это было достаточно неприятно и напоминало школьные уроки по химии, когда фанатичная учительница демонстрирует какую-нибудь вонючую реакцию. Миша кашлянул и захотел свежести и морского воздуха.
Зеленая жидкость булькала; Афанасий Чай, как алхимик или факир, что-то шептал над ней, словно совершенно не замечая ядовитых испарений, и улыбался, как идиот, узревший чудесную смешную вещь прямо перед собой и желающий схватить ее и присвоить. Чай любовно смотрел на горящую колбу и даже что-то пел в тон бульканью этого неизвестного Мише соединения; потом вдруг быстро схватил штатив и опустил его дно в ванночку с водой, видимо желая остудить оставшийся там продукт.
– Все… – довольно сказал Чай.
– Это все? – облегченно спросил Миша, тоже начиная чувствовать какую-то нервность.
– Нет, что вы! – изумился Чай. – Это же начало процесса, это мы просто удалили первую ненужную примесь, выделив ее и выпарив; впереди еще так много интересного, мы долго еще будем получать ценный глюцилин из этой, так сказать, руды; ведь чем дольше, тем лучше; а так ведь – что за удовольствие!.. Так лучше пойти по известному адресу, купить готовый продукт в ампуле, и все… Это романтика шестнадцатилетних! Конечно, охрана порядка может схватить… Но если у вас – патент Наркомана, то вас и отпустят, конфисковав продукт. Но главное ведь не в нем! Не случайно сейчас проводятся конкурсы на самое длительное приготовление наркотика из самого редкого вещества с помощью самых труднодоступных ингредиентов. А простой наркотик каждый дурак достанет!
– А глюцилин тоже делается очень долго? – спросил Миша настороженно.
– Ну конечно! – гордо сказал Чай. – Глюцилин получил диплом второй степени на последнем конкурсе, уступив только бестину Иоганна Шульмана. Но мое мнение, что он искусственно растянул одну из операций… Ухищрений-то у нас много… Можно вообще произвести первую реакцию, потом поставить все это в холодильник на два года, а через два года продолжить… За этим следит специальная комиссия. Все реакции должны производиться своевременно; считается только чистое время приготовления наркотика. Но у Иоганна там двоюродный брат… В общем, проиграл я бестину. Но все-таки диплом второй степени – не так плохо, старина?
– И сколько же делается глюцилин? – спросил Миша.
– Чистое время изготовления глюцилина из исходного продукта – сорок три дня восемь часов четырнадцать минут, – расплываясь в хитрой улыбке, проговорил Афанасий Чай.
– Да что вы!
– Не бойтесь! – громогласно заявил Чай. – Вы не гурман, вы начинающий, вам главное – просто попробовать, поэтому вам я буду делать по ускоренному методу – это где-то один час. Только никому не говорите, – зашептал Чай, – что глюцилин можно приготовить за час, ведь на конкурс мы обязаны представлять только кратчайший способ… Если вы расколетесь, тогда – прощай мой диплом…
– Клянусь вам, – патетично сказал Оно.
– Вот и чудненько! – рассмеялся Афанасий, хлопнув в ладоши. – Тогда мы еще понаслаждаемся действительностью! Сейчас нас ждет следующая ступень.
Чай взял колбу с успокоившейся холодной зеленой жидкостью, любовно погладил ее, как щенка, и установил с помощью каких-то приспособлений на стол. Потом из правого кармана штанов он достал маленькую бумажку, в которую было что-то завернуто.
– Вот, – трепетно сказал он. – Это – самый главный ингредиент… Его достать очень трудно… Это – окаменевший помет доисторической змеи, найденной в вечной мерзлоте… Без него у нас ничего не выйдет.
– А где вы достали его? – спросил Миша, изумленно рассматривая черный порошок, который Чай высыпал в чашку аптекарских весов.
– Это секрет, милый мой! – победоносно ответил Чай, дрожащими руками отмеряя нужное количество помета. – Скажу вам только, что это было трудно… Пришлось пойти на кое-какие моральные потери…
– Потери?
– Ну конечно! Ведь переступая через такую моральную установку, как «не убей», «не ешь дерьма» или «не чеши в заднице во время церковной службы», вы навсегда теряете ее для себя. И кто знает, может быть, это главная наша потеря здесь. Сейчас.
– Вы так считаете? – спросил Миша Оно.
– Я размышляю, – серьезно ответил Чай, спрятал оставшийся порошок в бумажку, положил ее в карман, а то, что было на весах, всыпал в зеленую жидкость. Она немедленно стала густо-желтого, желчного цвета.
Новый запах охватил атмосферу комнаты; на сей раз он был едко-горьким, невозможным для вдыхания, и вызывал тошноту.
– Это самый ядовитый запах из всех, появляющихся в процессе, – совершенно спокойно заявил Афанасий Чай, побалтывая колбу туда-сюда.
– Это… отвратительно… – выдавил из себя Оно, закрывая рот и нос рукой.
– Ничего, он незаметен мне, даже приятен, – как маньяк, проговорил Чай, создав у себя на лице какое-то дикое, прорицательское выражение глаз. – Ведь все это ведет меня к одной блаженной цели, имя которой глюцилин!
– Я все-таки хотел бы не чувствовать этого, – задыхаясь, сказал Миша.
– Сейчас пройдет. Еще не долго до победного конца!
Афанасий Чай закрыл колбу черно-оранжевым плотным платком, как фокусник; посмотрел направо и вдруг крикнул:
– Паразызы врото! Боцелуй!
– Что с вами?.. – испугался Миша, озабоченно всматриваясь в строгое лицо Чая.
– Ничего, мой друг. Так нужно для дела. Настоящий наркотик без магии невозможен, нужно сказать заклинание; нужно умилостивить богов данного вещества, чтобы они снизошли до твоего структурного низа и создали то, что вознесет тебя в их специфический эмпирей!
Сказав такое, Афанасий сдернул платок одним изящным движением, взял с полки небольшую коробочку с розовыми обмылками, начал отрезать от них скальпелем маленькие куски и бросать в колбу.
– Зачем нам мыло? – спросил Миша.
– Что вы!.. – возмутился Чай. – Какое мыло! Это то вещество, приготовление которого я обычно растягиваю на сорок четыре дня; вчера я приготовил его заблаговременно из ста семидесяти сложнейших лекарств и сейчас могу употребить его в дело.
– Но вы же сказали, что глюцилин можно вообще приготовить за час! А сами делаете что-то из ста семидесяти…
– Голубчик мой… – быстро зашептал Афанасий. – Можно и за пять минут… Ой, что я говорю! Но ведь вы не продадите меня? Не продадите?
– Да нет, – мрачно сказал Миша.
– Ну вот… Можно за три-пять минут… Но… Я для вас стараюсь… Ведь вам же удовольствие… Вы посмотрите: какие вещества, какие запахи… Какие цвета! – Жидкость в колбе стала лиловой. – Ведь это же чудо, прелесть! Ведь мы живы, мы существуем и делаем что-то новое из уже известного. Разве это не наслаждение, не счастье?
Афанасий Чай грустно, чуть не заплакав, отвернулся к стене, и плечи его печально опустились.
– Извините, – сказал Миша Оно. – Я не хотел вас обидеть. Конечно, мне все нравится. Продолжайте.
Чай радостно вернулся к своим занятиям.
– Итак, друг мой, сейчас мы с вами будем осветлять эту приятную штучку кровью свежеубитого воробья.
Миша Оно тут же кивнул, ничего не говоря, чтобы не обижать старающегося для него Чая, который быстро подбежал к окну лаборатории, раскрыл его и стал долго смотреть вдаль, в ночь.
– Подойдите сюда, – медленно сказал он Мише.
Миша подошел к окну.
– Смотрите сюда… Здесь есть луна, здесь царствуют влюбленные и птицы, здесь совершаются преступления, здесь насилуют прекрасных женщин, погружая их невероятные тела в мрачную грязь, здесь ходят глупые чудесные мечтатели, желающие повеситься от восторга этой жизни, здесь вы все знаете; сюда мы приближаем нашу лиловую жидкость, нашу заготовку глюцилина; вы видите, как воробьи немедленно летят сюда, на блеск, на предощущение будущего глюцилина, вы сейчас увидите их последний, триумфальный полет – чу, я слышу шелест их крыльев! – они словно камикадзе, готовые отдать свою порхающую жизнь за нас, за наши удовольствия… Вы наблюдаете? Вы смотрите? Вы видите? Цель воробья – сложить свою голову на плахе приготовляемого глюцилина. А какова цель Миши Оно?
– Я не помню, – отозвался Миша, смотрящий в окно.
– Вот так вот! – победительно воскликнул Чай. – Воробей выше нас с вами!
В это время из темноты действительно вылетел к ним задумчивый воробей с закрытыми глазами. Он медленно покружил рядом и начал опускаться, видимо в самом деле стараясь попасть в колбу с лиловым веществом, которую Чай выставил на подоконник. И когда стремящийся к своей цели воробей уже собирался попытаться пролезть сквозь узкое горлышко колбы, Афанасий немедленно отставил ее в сторону, достав из-за спины другую свою руку с огромным ножом. Воробей по инерции ткнулся клювом в место бывшей заготовки глюцилина. Тут же Чай резким взмахом безжалостной руки отсек ему голову, которая так и осталась лежать здесь, в то время как маленькое крылатое тело исчезло в ночи, совершенно не сияя, как потухшая падающая звезда, и, наверное, упало на почву, чтобы там сгнить и произвести перегной.
– Бедняжка, – участливо произнес Чай, забирая голову в комнату и запирая окно. – Нам нужно совсем чуть-чуть твоей горячей дружелюбной крови.
Афанасий подержал голову над колбой, и красная капля, вытекшая из шеи, попала внутрь. Там начались какие-то процессы, благодаря которым лиловая жидкость действительно стала светлеть. Она светлела, становясь прозрачной, и было совсем непонятно, куда делись воробьиные эритроциты и почему все происходит именно так. Наконец Афанасий Чай победно показал Мише Оно чистую влагу.
– Это – глюцилин? – спросил Миша, начав дрожать.
– Нет еще, дорогой ты мой! Но осталось совсем ничего. Теперь нужно помочиться в нашу колбу и влить ацетон. Выпадет черный осадок. Все отфильтровывается, выпаривается до двух кубов, потом соединяется кое с чем, снова отфильтровывается и получается… глюцилин! У вас какая группа мочи?
– Я… не знаю… – сказал Миша.
– Напрасно, милый мой, напрасно. Эх, не наш вы человек! А хотите примкнуть к нам? Вы станете наркоманом – это же очень почетно, очень интересно, и очень приятно! Ведь вы кто?
– Я – никто, – ответил Миша Оно. – Я не помню. Я еще не нашел себя.
– Тогда давайте к нам! – радостно сказал Чай.
– Я подумаю.
– Подумайте. На вашу удачу у меня шестая группа мочи, как раз такая, которая нужна для глюцилина. Правда, именно сейчас я не хочу… Придется принять меры.
Афанасий подошел к раковине, открыл воду, налил себе полную чашку, выпил ее, налил еще, выпил, налил еще одну и выпил.
– Теперь будем ждать. Физиологический процесс неизбежен, и в самом ближайшем времени новопоступленная жидкость заставит мой мочевой пузырь извергнуть из себя то, что он успел произвести с тех пор, как я в последний раз занимался этим необходимым для каждой особи нашего вида занятием – мочеиспусканием. Я надеюсь, что мы не будем очень долго ждать.
Афанасий сел на стул, сжимая в руках колбу, полную чудес. Миша сидел на другом стуле, напряженно предчувствуя неведомое, собиравшееся скоро пронзить его тело и душу в виде некоей сложно изготовленной материальной капли, которую изобрел Чай. В закрытом окне не было больше видно воробьев, и лишь проникновенная тьма приглашала увидеть в себе все, что угодно, или ничто; и страх смерти, которая могла наступить через время, завершающее химический процесс, блаженно наполнял все существо Миши верой в полную свою несерьезность; и, наверное, ничего не могло измениться нигде; а на личность и прочее можно, в общем, просто наплевать, как на все остальное и на любовь. Предстоящее удовольствие, как и предыдущая религия, обещало интерес, опыт и, может быть, новую тайну.
– Ура! – закричал вскочивший со стула Афанасий Чай. – Я почувствовал нужный позыв!
Немедленно он бросился куда-то в угол, расстегнул ширинку, совершенно не стесняясь Миши, и тут же отлил некое количество мочи внутрь колбы.
– Вот так вот! Сейчас ацетон! – крикнул он, досовершая процесс своей нужды в раковину.
Потом его движения стали настолько быстры, что трудно было уследить. Он вбрызнул в колбу ацетон, быстро профильтровал получившийся черный раствор, отделив весь выпавший осадок, потом подошел к шкафу, выдвинул ящичек и достал одну красную таблетку.
– Итак, это – последнее. Бросаем таблетку сюда, наблюдаем ее полное растворение, видим прозрачную жидкость, фильтруем, и… Вы видите? Смотрите! Наблюдайте!
И Афанасий, чуть не прыгая от удовольствия, поднес прямо к носу Миши Оно пробирку с полученным веществом, которую он сразу же после фильтрации закрыл резиновой пробкой.
– Это… глюцилин? – спросил Миша Оно.
– Он самый! Идемте.
Чай вышел из лаборатории, плечи его слегка дрожали. Миша пошел за ним, закрывая дверь. Они вошли в комнату, Чай сел в мягкое кресло, указывая Мише такое же место напротив. Потом Афанасий коснулся своей жаждущей рукой небольшой кнопки на прямоугольной желтой пластине, лежащей рядом с ним. Раздалась позвякивающая, неритмичная, почти хрустальная музыка. Легкий шепот сменялся писком каких-то рожков, колокольчики словно вводили сердце в транс, добиваясь его остановки и ухода в иные миры, а щекотные, ленивые переборы непонятно чьих струн как будто хотели достичь ощущения вечности и абсолютного добра. Чай зажег большую голубую свечу, достал поблескивающий шприц, надел иглу и набрал себе из пробирки половину глюцилина.
– Перетяните мне, пожалуйста, руку… – прошептал Чай. – Чтобы я попал в вену…
– Я боюсь вида уколов! – пискнул Миша.
– Ничего… Пожалуйста.
Миша встал, взял предложенный ему жгут, схватился за его концы и отвернулся, стараясь не смотреть на происходящее.
– Отпустите… – интимно прошептал Афанасий. Миша отпустил, положив жгут на стол. Потом он сел обратно, посмотрел перед собой и тут же увидел, как Чай вынимает окровавленный внутри шприц из своей руки. Отложив шприц рядом, Чай тут же откинулся на спинку; потом вдруг вздрогнул, как будто его дернул тоновый разряд или же стрела любви, пущенная из лука реального Амура; сделал быстрый выдох, изобразив сумасшедший взгляд; закрыл глаза, будто испытал женский оргазм; порозовел, падая обратно навзничь – на обволакивающую мягкую кресельную спинку – и застыл в таком положении на какую-то минуту, испуская вокруг себя ласковые волны нечеловеческого наслаждения, которое словно полностью захватило все то, что являлось Афанасием Чаем.
Миша заинтересованно рассматривал этот достигший верхней точки своего личного удовольствия феномен, а потом, когда Чай слабо приоткрыл глаза и улыбнулся, сказал:
– Я тоже хочу.
– Давай… – согласился Афанасий, – это прекрасно…
Он быстро промыл шприц, Миша протянул вперед свою пугливую, жаждущую, обнаженную до плеча руку, и где-то около сустава обхватил ее плотным змеевидным жгутом. Он отвернулся, не в силах наблюдать откровенное вмешательство в свою физическую целостность и герметичность; легкий, почти комариный укол впился в центр руки, ломая венозную целку, чтобы внедрить нечто новое в недра плоти; по приказу Чая Миша развязал давящий на кожу жгут и успел заметить краем не желающего ничего наблюдать глаза, как прозрачное вещество, созданное путем таких долгих и причудливых превращений и являющееся лауреатом второй степени на специальном конкурсе, медленно и неотвратимо из шприца входит в клетки и закоулки тела Оно, исполняя свое предназначение и цель, во имя которой было использовано много разных изощренных веществ и совершена одна воробьиная жертва.
– Почему вы не смотрите… Ведь это и есть самое лучшее… – прошептал Афанасий Чай.
Миша промолчал и беззвучно откинулся назад, когда все было кончено. Он закрыл глаза, в ожидании чего-нибудь. Он не думал ни о чем и ничего не хотел. Он был готов к любому, он был готов умереть и вернуться. Он словно перестал быть, превратившись в затаенное существо, ждущее неизвестных вещей и похожее на чуткого воина, прильнувшего к насыпи перед собой, в то время как враг собирается начать артиллерийский залп. Через две минуты Миша открыл глаза, посмотрел на блаженно развалившегося в кресле Чая и сказал:
– Я не чувствую ничего.
Чай медленно встал, поежившись от своих удовольствий, посмотрел почему-то по сторонам, улыбнулся при виде фиолетовых цветов на стене; потом опять сел и проговорил, с трудом разжимая рот:
– Странно… Впрочем… не странно… Понятно… Вы не должны чувствовать… Вы же впервые… Глюцилин – это… Это…
– Что это? – бодро спросил Миша, не ощущая никаких изменений в себе самом.
– Это – чистейшая дистиллированная вода! – гордо сказал Чай совершенно нормальным голосом и сразу сел прямо, словно в школе.
– Вода? – растерянно переспросил Миша. – Но почему?..
Афанасий, видимо, перестал испытывать свои восторги и наслаждения, поскольку взгляд его стал жестким, недоброжелательным и осмысленным. Он нажал на кнопку, выключил музыку и недовольно сказал:
– Придется вам все объяснить. Не дали вы мне покайфовать. Ладно, сделаю еще. Вообще-то я сам виноват – конечно же, не для таких, как вы, глюцилин. Не для новичков. Вам нужен какой-нибудь химический наркотик – его грубое эйфорическое действие; с этого надо начинать. Нельзя же изучать высшую математику, не зная алгебры!
– Простите, – удивленно сказал Миша. – А разве вам не нужен химический наркотик? Вы же сказали мне, что вы – наркоман!
– Да, конечно, – самодовольно ответил Чай. – Почетный Наркоман Отчизны, Кавалер Ордена Хрустального Шприца второй степени. Однако все эти наркотики я употреблял в детстве и в юности. И употребляя их, я пришел к двум выводам, впрочем, как и все мои коллеги. Во-первых, невозможно добиться наркотического состояния, которое было бы лучше, чем естественно данное нам; все эти эйфории, галлюцинации, призрачные миры, грезы, в конце концов, полностью надоедают нам и демонстрируют такую свою убогость и ограниченность, что подлинным счастьем становится не иметь ничего этого, а просто смотреть на реальность, используя гениальный инструмент наших чувств, мыслей и сексуальных переживаний. А во-вторых, все эти наркотики ужасно вредны. Я понял, что являясь наркоманом (профессия мне очень нравилась) и употребляя всякие вещества, я вряд ли проживу много лет, наслаждаясь всеми этими прелестными процессами, как-то: доставание чего-то подпольного, запрещенного; изобретение рецептов и изготовление новых химических соединений; утро где-нибудь на грязной квартире, где спят ужасные ублюдки, обколовшиеся какой-нибудь дрянью; восторженная ночь, проведенная в своей обреченной компании за употреблением чего-нибудь ритуального и таинственного; леденящая нервы опасность тюрьмы, особенно если кто-то умер после твоего укола, отвратительно дернувшись от проникновения прямо в кровь ядовитой мерзости; создание легенд и целой культуры и служение ей – плевать на государство и религию! – и свобода, свобода, свобода; а также весь образ этой настоящей жизни, не зависящей ни от материального благополучия, ни от славы, ни от осознания своих жизненных задач, ни от чего другого, а лишь от некоего химического вещества, и все. Это же прекрасно! Разве могу я лишиться всего этого? А как же быть? Наркомания прекрасна; наркотики чудовищны. Так появился «глюцилин». Он совершенно безвреден; рецепт его сложен, запретен и трудоемок, а кайф от него самый высший: естественное наше состояние! Поверьте мне, я всю свою юность бывал в самых любых мирах и состояниях и не перестаю радоваться, когда вынимаю после инъекции глюцилина шприц из своей руки и чувствую настоящего живого целостного меня, а не какой-нибудь урезанный экстракт моей личности, возникший от воздействия на мою физическую часть разных вредоносных алкалоидов. Вот так вот, милый мой! Кроме того, я так люблю процесс изготовления наркотиков и укол в вену – это запретное, дьявольское удовольствие – и я ни на что их не променяю. Я надеюсь, что проживу еще много-много лет, наслаждаясь всем этим. В старости буду подмешивать к глюцилину витамины, сейчас же я активно делаю зарядку, бегаю по утрам… Только вот вены страдают, но я постоянно мажу их специальной мазью, делаю массаж… Конечно же, это моя ошибка: сразу давать вам глюцилин. Но я думал, – Афанасий Чай хитро улыбнулся, – что вы настолько умны и природно одарены, что сразу оцените его. Но я просчитался! Что ж – я надеюсь, вы не в обиде?
– Да нет, – сказал Миша Оно разочарованно. – Ачто же такое «бестин» – наркотик, получивший первое место на вашем конкурсе?
– О, – печально сказал Афанасий. – Он действительно еще выше глюцилина. Это – чистый кислород.
– Но ведь от кислорода в вену наступает смерть!
– Вот именно, – грустно проговорил Чай. – Это же прекрасно! Умереть от кайфа… От высшего наркотика… Получившего первую премию… Имя Иоганна Шульмана навеки занесено в наши почетные списки… Ноу меня есть лучшая идея! Я обгоню его! Я уже почти создал… Создал вещество… Оно будет называться… Впрочем, я вам не скажу, чтобы не сглазить. Это – вакуум.
– Но как же вы будете вводить его в вену? – насмешливо спросил Миша.
– Увидите, дорогой мой. Увидите.
– Хорошо, – сказал Миша. – Мне очень приятно было с вами познакомиться. Я пойду дальше.
– Вы хотите стать таким же? Кто вы?
– Я не помню, – раздраженно ответил Миша. – И я не хочу быть таким же.
– Я чувствую себя неловко, – вдруг ласково сказал Чай. – Вы, наверное, очень злы на меня?
– Не очень, – сказал Миша, желая уйти и сделать что-нибудь еще.
– Подождите! – крикнул Чай, побежал в свою лабораторию и вернулся, держа в руках ампулу с лиловой жидкостью. Потом он вдруг взял Мишу за руку, подвел его к стене и ткнул своим пальцем в центр этой стены. Образовался некий проем, словно открывшаяся дверь; и там, внутри, была полутемная вонючая комната, старые тюфяки и лежащие люди. Афанасий вложил в ладонь ничего не понимающего Оно ампулу и толкнул его в комнату, сказав:
– Вот вам из моих старых запасов, только вон отсюда, я не могу на это смотреть, они вас «вмажут», честь имею.
После чего он криво усмехнулся, кивнул и закрыл стену. Миша стоял, словно не соображающий ничего идиот с ампулой в руке, потом некий длинноволосый костистый человек поднялся с матраца, подошел к нему и участливо спросил:
– Ты – оттуда? Что у тебя?
– Вот, – недоуменно ответил Миша, показав ампулу.
– Ага, – обрадовался человек. – Тут и на меня хватит, поделишься?
– Ладно, – сказал Миша.
– Что он тебе там давал? – спросил человек.
– Глюцилин, – сказал Миша, смотря вперед, на спящую бледную девушку.
– У! – воскликнул человек. – Это кайфовая вещь! Ну и как?
– Ничего не было, – ответил Миша.
– Ты, наверное, первый раз… Он с первого раза может не подействовать… Ну, давай!
– Что? – спросил Миша.
– Ручку свою, милый ты мой!
Миша протянул руку, уже без опаски наблюдая весь процесс укола, который оказался даже любопытен для неопытного существа. После того как он увидел, что шприц покинул его тело, он сел там же, где стоял, и прислонился головой к стене.
– Счастливого пути! – сказал человек со шприцем в руке и куда-то ушел. Все кончилось.
Назад: Глава первая
На главную: Предисловие