Книга: Восточные постели (Beds in the East)
Назад: Глава 4
Дальше: Глава 6

Глава 5

Краббе сидел ранним вечером дома, мрачно пил джин с водой, ожидая, когда алкоголь, как какая-нибудь великая романтическая симфония, отравит нервы, приведет в настроение покоя и смирения. День выдался тяжелый. Ученики местной англокитайской школы решили бастовать и на целый день выставили пикет в школьном дворе, носили революционные идеограммы на плакатах и транспарантах. Краббе был послан расследовать дело, но ничего не выяснил. Коммунистическая ячейка затаилась где-то во множественных потоках четвертого класса. Он взывал к мятежникам по-английски и по-китайски. Школьный инспектор обратился к ним на кво-ю, столь же далеком от бесстрастных слушателей, как язык Кадма*. Ученики согласились завтра вернуться и удостоились массы похвал за гражданскую сознательность.
Этот крошечный бунт был какой-то цепной реакцией связан с глупой эскападой Сеида Хасана. Невозмутимые умеренные в лавках и на базарах, за кофе или щупая рулоны шелковых тканей пришли к массе невероятных заключений. Говорили, малайцы начинают восстание: точат паранги и крисы. Для начала позавтракают тамилами, облизываясь в предвкушении богатого китайского обеда. Юный Хасан никогда не хотел связываться с политикой, стремясь просто к беспристрастному насилию или к угрозам самого распространенного толка, но единственная проведенная взаперти ночь превратила его для остальной малайской молодежи в нечто вроде Хорста Весселя. Сейчас его выпустили под залог в пятьсот долларов, которые, разумеется, пришлось раздобыть Краббе. А теперь кое-кто поговаривал, будто именно Краббе стоит за восстаньем малайцев; болтали, что он тайно женился на своей ама и принял ислам.
* Кадм – персонаж греческой мифологии, который ввел в Греции финикийский алфавит.
Сеид Хасан с большой готовностью выдал трех своих друзей, рассудив, что, если ответственность за преступление разделится на четверых, в равной мере разделится и наказание. Англичане научили его арифметике, но не этике. Проницательные глаза Маньяма, Арумугама и Сундралингама, видимо, без труда заглянули в темноте под маски, ибо Идрис, Хамза и Азман были мигом опознаны как остальные преступники. Залога за эту троицу не нашлось, поэтому им пришлось томиться за решеткой. Отсюда пошли дальнейшие пересуды по поводу Краббе: почему такое предпочтение? Почему белый мужчина еще раз не покопался в своих глубоких денежных мешках? В конце концов, отец Хамзы работает на оловянном руднике землекопом, дядя Азмана, как минимум, три недели набивал каучуковые набойки, а хорошо известно, что англичане разбогатели на олове и каучуке, на природных богатствах, по праву принадлежащих Малайе, имея в виду малайцев.
Поэтому Краббе с облегчением прочел послание, доставленное полицейским:
«Убит директор школы в поместье Дарьяи. Просьба провести расследование. Я поехал бы, если бы мог, но кто-то должен в офисе остаться. Предлагаю отправиться вечерним поездом».
Поистине, с экспатриантами нынче не церемонятся: правильно и справедливо, чтоб новые хозяева сидели в офисах. Краббе взглянул на часы, увидел, что у него есть час до поезда в Мавас, уложил рубашки, бритву, удобно уселся приканчивать бутылку джина. Иначе в его отсутствие повар прикончит. Медленное величественное Брамсово течение шестого стакана грубо прервал телефонный звонок.
– Вики, вы? Это Ники.
– Да, Ники, это Вики.
– Насчет денег, оставленных Уигмором. Помните, двадцать тысяч баксов штату. На следующей неделе собрание.
– Хорошо. Я буду.
– Ладно, Вики, если хотите, только ничего хорошего не выйдет.
– Что вы хотите сказать?
– Уже решено. Точно как я говорил. Султан хочет «кадиллак».
– Но черт побери, не может он так поступить. Ведь условия завещания вполне ясные, правда? Там ведь сказано, на благо штата, не так ли?
– Точно, как я говорил. Подготовлены обоснования. Скажут, величайшее благо – благо для султана.
– Кто скажет?
– Султан, раджа Перемпуан, Тунгку Махота и ментри безар.
– А вы?
– Ну, проклятье, что я могу сделать? Мне надо думать о своей работе. Кроме того, по-моему, они на самом деле правы. Я бы на вашем месте, Вики, все это бросил. Зачем вам неприятности.
– Ничуть не возражаю против неприятностей. Кто исполнитель завещания Уигмора?
– Протеро. Он тоже член Совета, если хотите знать. И не возражает.
– По обычной причине, да? Не хочет потерять государственную должность.
– Дело просто того не стоит, Вики. Он говорит, условия завещания распространяются на «кадиллак».
– Я собираюсь подключить к делу Лима. Я все это оспорю. Чертовский позор.
– Не делайте никаких глупостей, Вики.
Краббе швырнул трубку. Потом кликнул повара, сообщил о своем отъезде на пару дней.
– Я, – предупредил он, – точно знаю, сколько в буфете бренди. И виски. – Китаец невыразительно улыбнулся.
Джалиль захрипел на двух кошек, лежавших в единственном свободном кресле, довольно грубо их согнал. Потом сел, тяжело дыша в спину Розмари, притворявшейся, будто она его игнорирует, старательно дописывая авиаписьмо на столе.
– Кому пишете? – спросил Джалиль, «…жажду вновь попасть в твои объятия, -
писала Розмари, – чтоб усы щекотали мне ухо. О, милый, у меня от этого такие мурашки».
– Ему, знаю, – фыркнул Джалиль. – Но ничего не выйдет. Он не женится.
«Умираю, не дождусь того дня, когда мы с тобой опять будем вместе и скажем друг другу нужные слова, – писала Розмари. – Бесконечно люблю тебя, милый». – Осталось достаточно места для подписи и запечатленного поцелуя. Она поднесла тоненький голубой бланк к сильно накрашенным губам, прижала, как дама, подавляющая салфеткой послеобеденную отрыжку. Потом энергично сложила письмо, заклеила чуточкой сгущенного молока, капнув каплю на палец из жестяной банки. И ритуально ответила Джалилю:
– Ооооох, уходите, Джалиль, вам здесь нельзя оставаться, нельзя, знаете, я велела, чтоб ама вас не пускала.
– Пойдем поедим, пойдем выпьем, пойдем повеселимся. – Джалиль зевнул. Кошка зевнула.
– Нет, – сказала Розмари. – Хочу лечь пораньше.
– Я тоже, – сказал Джалиль.
– Джалиль, какие вы говорите гадкие, жуткие, просто грязные вещи. – Розмари принялась подпиливать ногти. Воцарилась тишина. Краткая церемония завершилась.
– Давно что-нибудь от него слышали? – спросил Джалиль.
– Не ваше дело.
– Давно?
– Если хотите знать, мы каждый день пишем друг другу. Ни разу не пропускаем. Потому что любим друг друга, да вы же не знаете, что такое любовь.
– Знаю, что такое любовь. Любовь – мужчина с женщиной в постели.
Розмари снисходительно улыбнулась.
– Это по-вашему. Потому, что вы – азиат. Вы, азиаты, ничего не знаете о настоящей любви.
– Давно что-нибудь от него слышали?
– Я вам говорю. – Голос Розмари набирал учительскую резкость. – Каждый день пишет.
– Сегодня получили письмо?
– Конечно, получила.
– Да, сегодня пришло письмо. Но еще нет.
– Что вы хотите сказать?
– Больше двух недель не пишет. Сегодня пришло письмо, только вы еще не получили.
– Джалиль, – пригрозила Розмари, – если вы снова приметесь за свои грязные фокусы, я вас ударю и вышвырну. Полицию вызову. Я не забыла случай с Блэкпулской башней.
– Каждый день спрашиваю про письмо сикха в почтовой конторе. Он мне его сегодня отдал. У меня письмо надежней. Вот оно. – С тихим астматическим триумфом Джалиль вытащил из нагрудного кармана синий авиаконверт. – Написал наконец.
Плохую весть прислал. Знаю. Не читал, а знаю. Читайте теперь.
Розмари яростно бросилась на Джалиля. Кошка метнулась на кухню, другая под стол. Под мощным напором кресло Джалиля перевернулось, он упал вверх ногами, Розмари царапала ему лицо. Он немного попыхтел, потом принялся глубоко фыркать, схватив, наконец, ее за руки. Оба лежали теперь на полу, испуганные кошки смотрели, как они ворочаются. Розмари плевалась, пыталась кусаться.
– На этот раз, – прохрипел Джалиль, – ты попалась. Попалась по-настоящему.
– Поросенок. Свинья. Гад. – Платье без плеч спустилось ниже плеч. Астма Джалиля хрипела в правое ухо. Юбка задралась. Кошки карабкались, прыгали, таращили глаза, высоко задрав от испуга хвосты, вздыбив шерсть.
– Сейчас, – прохрипел Джалиль, как бы умирая. Розмари завизжала, зовя ама, но никто не пришел. В левом кулаке она сжимала смятое письмо, за которое билась.
– Один я люблю, – потел Джалиль. – Сейчас. Увидишь. Сейчас. – Он отчаянно глубоко напрягал легкие, стараясь вдохнуть чайную ложку воздуху. Розмари рванула его за правое ухо, крутя, как ручку радиоприемника. Джалиль почти не замечал, сосредоточившись на дыхании и напряженных руках. Потом Розмари оперлась на колено.
Забившись в угол, она большими черными глазами-озерами смотрела, как он к ней ползет, и сама задыхалась. Комната наполнилась тяжелым дыханием, вентилятор и холодильник молчали. Когда Джалиль встал на ноги со свесившимися на правый глаз черными эскимосскими волосами и, задыхаясь, рванулся к ней, Розмари бросилась к кухонной двери, вырвалась через нее в помещенья для слуг, распахнула другую дверь, оказалась в неопрятной каморке (пол усеян окурками, оставшимися от церемонии возжигания, мощная вязальная машина, картонные коробки, полные мусора, ама ушла без разрешения), добралась до входной двери, слава богу не запертой. Плача, стискивая письмо, бежала в вечернем пекле по пустому шоссе, босиком, всхлипывая, к дому Краббе.
Дом Краббе казался пустым, не из-за закрытых дверей, не из-за темноты, – время включать свет еще не пришло, – а из-за отсутствия у подъезда машины. Каким голым тогда показался подъезд: кадки с можжевельником, засохшие сброшенные хвосты ящериц, трупики цикад, свободно скачущие лягушки, окурки, пыль, сильный запах бензина, обычно скрытые объемистым металлическим телом, казались теперь символами запустения. Розмари толкнула переднюю железную застекленную дверь, но она была заперта; пошла вокруг к помещеньям для слуг, крикнула:
– Бой! Бой! – но никто не вышел. (Собственно, бой Краббе был на месте, ама Розмари тоже.) Розмари направилась к веранде с раздвижными дверями, стала дергать створку за створкой. У нее от облегченья ослабли колени, когда одна створка слабо подалась внутрь, главная, с крошечной ручкой, не запертая на задвижку, почти настоящая дверь. Она в нерешительности остановилась в гостиной, где пахло запертым теплом, позвала: – Виктор! Виктор! – Темнота тихо стала сгущаться, вырисовывая кресла, ложась на столы и буфеты. Может, он в спальне? Розмари прошлепала по длинному коридору, мимо второй спальни, которую Краббе использовал под кабинет, к большой комнате, где стояла одинокая односпальная кровать. – Виктор! – Москитная сетка в комнате опущена, призрачно серая в слабом свете. Краббе нигде не было: дверь в туалетную широко открыта, ванна, душ молчат. Розмари тихо всхлипнула, великолепная в растрепанном виде, по-прежнему сжимая в кулаке смятое письмо. Встревоженная шумом жаба пропрыгала к ванной, таракан шмыгнул вверх по стене. Она устало раздвинула полы москитной сетки, легла на кровать. Разгладила письмо, попробовала прочитать. Смятые слова плыли, расползались, смешивались с бриллиантами, расплывались в крупных каплях слез. Конечно, она все время знала, всегда.
«…Если б ты познакомилась с Шейлой, уверен, вы очень бы подружились. Она, конечно, на тебя ни капельки не похожа, совсем англичанка, глаза голубые. Так или иначе, говорит, будет работать, пока я чего-нибудь не подыщу, у нее работа хорошая, личный секретарь, а я вполне могу не получить место в той самой экспортной или импортной фирме, какая бы ни была. В любом случае, я хочу, чтобы ты все равно носила кольцо, думала обо мне, на него глядя, может, снова вспоминала при этом счастливые времена, когда мы были вместе. Я совсем не жалею, что купил его для тебя, милая, потому что времена были хорошие, правда, приятно думать, что нам обоим есть что вспомнить друг о друге. Только, как говорится, Запад есть Запад, Восток есть Восток, нам обоим, дорогая, было бы очень трудно, если бы мы поженились. А если б были дети, для них это просто кошмар, правда, поэтому, может быть, все устроилось к лучшему. Ты обязательно скоро найдешь хорошего мужа, потому что потрясающе выглядишь, любой азиат гордился б такой сногсшибательной женой. Знаю, когда мы с Шейлой поженимся, в следующем месяце, и окажемся вместе в постели, часто буду вспоминать о тебе и о том, что мы делали. Теперь прощай, дорогая, благослови тебя Бог, не думай слишком плохо о любящем тебя Джо».
Розмари изливала потоки горя в подушку Краббе. Лицо треснуло, раскололось, жуткий распад совершался в глубинах ветхой материи; вой, лай, загробные стоны и вздохи сотрясали тело, отчего кровать прыгала и тряслась. (Самец-ящерка на стене с громким щелканьем индифферентно охотился за самкой.) Только прелестная патина плоти Розмари, чудесные изгибы и линии, принадлежавшие не ей, а всему виду в целом, только они не подверглись распаду, хотя руки-ноги дергались, грудь тяжело вздымалась, переживая горе. Время от времени она выдыхала: «Джо!» – ровным животным криком, которому обмякшие голосовые связки придавали неженскую глубину, а носоглотка, забитая слизью, обогащала всеми резонансами. Земля не поглотила ее, это мягко сделала тьма.
Роберт Лоо, нерешительный в полной тьме при встававшей луне, ясно слышал странные звуки с веранды. Конечно, не может быть, чтоб это был мистер Краббе. Или может? Он крепче зажал кейс под мышкой, гадая, войти или нет. Старательно вслушиваясь, решил – голос женский; видно, мистер Краббе с женщиной в постели, заставляет ее кричать от боли или от наслаждения. Ничего подобного этим крикам он раньше не слышал, но они его не пугали, даже не вызывали особого любопытства: единственными существенными звуками в жизни Роберта Лоо были музыкальные звуки, предпочтительно воображаемые, тогда как эти слишком внешние, безусловно не музыкальные. Все равно, Краббе там и, когда насытится тем, что делает, много сможет услышать и кое-что сделать. И Роберт Лоо с уверенностью вошел в темную гостиную. Направился к столу, зная о стоявшей на нем электрической лампе, нашарил выключатель лампы. Свет брызнул во тьму, огромный розовый круг. Роберт Лоо сел в кресло, вытащил из кейса нотную бумагу и мирно принялся за оркестровку такта, который так долго ждал превращения в ощутимые точки, палочки, хвостики: первый такт скрипичного концерта – вступительный крик оркестра, во всей полноте, от пикколо до басов. Женские стоны тем временем продолжались. Флейты, гобои, кларнеты, скакнувшая вниз тема фаготов, клином вбитая гармония рожков. Он спокойно и аккуратно вписывал ноты авторучкой с тонким пером.
Стоны стали стихать, замедляться, будто кто-то умирал, как в конце «Пасифик 231» Онеггера. Звуки наслаждения или отчаяния обрели артикуляцию, сложились в отчаянно с каплей надежды выкрикнутое имя.
– Виктор!
Роберт Лоо поднял голову, ручка остановилась среди группы восьмушек.
– Виктор, это вы? – Потом вздохи, глубокое шмыганье, тряска кровати. Роберт призадумался, нахмурив над глазами морщинку. Видно, Краббе не там. Может, ушел на минуту, а ее оставил. Тогда откуда странные крики?
– Виктор, Виктор, идите сюда.
Роберт Лоо сидел в нерешительности. Потом положил свою пачку бумаги и ручку, прошел полпути к темной спальне по темному коридору.
– Мистера Краббе здесь нет, – мягко сказал он.
– Что? Кто там? – Снова затряслась кровать, как будто кто-то сел. В голосе оттенок испуга.
– Я. Роберт Лоо. А вы кто?
– Что ты тут делаешь? – В голосе больше уверенности, даже любопытство.
– Пришел повидаться… – Но смешно разговаривать на расстоянии в темноте. Роберт Лоо направился к спальне, в коридоре нашел выключатель. Желтый клинический свет обнажил длинную голую коридорную стену, сплошь застекленные окна с жалюзи с одной стороны, оживленную жизнь насекомых, молодого черного скорпиона высоко под низким потолком.
– Не зажигай свет, – предупредила Розмари. – Не надо. Вид у меня еще тот. Не надо тебе меня видеть.
– Я хочу только спросить, – сказал Роберт Лоо, стоя на пороге. – Его нет? Когда он вернется?
Внезапно снова взорвался оркестр целиком.
– Никогда! Никогда! – Грандиозный вопль утраты. – Никогда не вернется. Я потеряла его, потеряла! – Опять громыхнула кровать, когда она повернулась, проливая новые слезы в промокшую уже подушку. Роберт Лоо стоял, гадал дальше, считал себя как-то причастным теперь к ужасающим крикам страдающей женщины. Ему было бы трудно уйти: зайдя так далеко, заговорив, он должен был что-то сказать. Его слегка удивляло, что Краббе затеял какую-то крупную, как в кино или в опере, интригу с женщиной, личность которой сейчас должна была выясниться. Он читал много оперных партитур, исключительно ради музыки, но и либретто порой оставляли какое-то впечатление, главным образом подсознательное. В школе проходили «Антония и Клеопатру». «Он вспахал ее, и она понесла». Он вошел в спальню, встреченный сильным, опустошающим легким всхлипом, потом бурлящим океаническим вдохом. И включил свет.
Розмари лежала каким-то неведомым зверем в сетчатой клетке, разметав по постели пышные черные волосы, раскинув в прострации коричневые руки и ноги, в беспорядочно смятом платье. При кинжальном ударе света протестующе повернула расплывшееся лицо с квадратным плачущим ртом.
– Выключи, выключи! – Двинулась выгнутая дугой рука – вниз, вверх, – когда она вытирала кулаком слезы. Роберт Лоо с легким восхищением смотрел на голую коричневую руку. А потом заговорил.
– Сочувствую, – сказал он.
– Ты не понимаешь, что это такое, ты просто не знаешь!
– Куда он ушел?
– К другой женщине! Навсегда меня бросил!
– Прошу вас, – попросил Роберт Лоо. – По-моему, это важно. – Сел на стул у кровати, на стул, накрытый; полосатой пижамой Краббе. – Мне очень нужно повидать мистера Краббе.
Розмари перестала плакать. Взглянула сквозь мокрую пелену на Роберта Лоо и сказала:
– Ты ничего об этом не знаешь. О настоящей любви. Как у нас с Джо. – При упоминании этого имени все началось сначала.
– О, понятно, – сказал Роберт Лоо.
– И мне не к кому пойти, не к кому!
– Я могу чем-то помочь?
– Нет! Нет! Нет! – Она вновь погрузилась в соленую воду, позволив себе это даже перед столь неадекватной аудиторией, в приятную теплую глубину горя со вкусом рассола. Роберт Лоо гадал, что делать. Платная танцовщица, с которой, как ему было известно, когда-то дружил отец, пыталась, переживая подобное горе из-за мужчины (не из-за его отца), принять едкий натр. Он знал – это традиционный китайский способ. Даже в тумбочке у его матери стояла однажды бутылочка этой стандартной смертельной летейской воды. Китайцы предусмотрительны, держат даже запас разлитой в бутылки смерти. Он вспоминал историю той самой платной танцовщицы: из рук у нее вырвали едкий натр, и она с помощью бренди «Бихив» вернулась к разумной философии. Надо влить в трясущуюся глыбу погибающей женщины немного бренди Краббе. Кажется, ему известно, где оно стоит.
Но, даже наливая мерку в пивной стакан, он почти позабыл свою миссию, изучая наполовину записанный такт, не слишком уверенный в правильном расположении рожковых гармоний. Однако вернулся, мягко, неспешно, в спальню, раздвинул москитную сетку и предложил:
– Выпейте.
Она села, выпила между остаточными рыданиями, как воду. Роберт Лоо стоял у края постели, придерживал кончиками пальцев донышко стакана.
Плечи ее переставали вздыматься.
– Ты зачем сюда пришел? – спросила она.
– Повидать мистера Краббе. Понимаете, я из дома ушел.
– Ох, значит, дома узнали, да?
– Узнали? Что?
– Про тебя с ним,
– Я не понимаю. Проблема с моим отцом. Он ударил меня.
– Узнал, значит, да?
– Нет, отец увидел. Увидел, как малайцы украли с полки сигареты и убежали. И обвинил меня. Разорвал кое-какие мои сочинения и ударил меня. Перед несколькими покупателями.
– Ох.
– Поэтому я теперь хочу ехать в Англию. Учиться. Мистер Краббе все устроит.
– Англия! – Она смертным воем вывела это слово, на манер какого-нибудь голливудского Питта*. – В Англии Джо. Джо, Джо, Джо! – И опять рухнула, как-то обвив руками-ногами Роберта Лоо. Даже он понял необходимость в неком формальном утешительном жесте. И начал поглаживать голую руку, опасливо, но, будучи музыкантом, ритмично..
– Не к кому пойти, – молвил в подушку придушенный подушечный голос. Роберт Лоо продолжал поглаживать, теперь медленно, как бы alia marcia**. Тихие струнные, монотонная альтерация минорных или, скорее, тональных аккордов. Дорийский лад. У плеча вступила самая патетическая тема – соло трубы. При внезапном сфорцандо он непроизвольно на миг стиснул плечо. Определенно нарастало творческое возбуждение, выраженное в спазмах желез, хорошо ему знакомых. Розмари чуть шевельнулась. Он понимал, что рука его, кажется, движется неведомо куда. – Нет, – сказала Розмари, – не к кому пойти. Никто меня не утешит.
* Питт Уильям-младший (1759 – 1806) – английский государственный деятель, организатор коалиции против Наполеона, не переживший потрясения после Аустерлицкой битвы.
** В темпе марша (ит., муз.).
– Очень сочувствую. – Тон трубы странно хриплый, почти астматический.
– Выключи свет. Стыд, на что я похожа. – Выключатель болтался на шнуре у кровати. Левой рукой Роберт Лоо погрузил спальню почти во тьму. В коридоре свет сиял, но лица Розмари почти не было видно. По-прежнему поглаживавшая рука находила больше наготы, чем ожидала; нагота выплывала теперь из глубин, из пустой ладони или подмышки. Не умея плавать, на берег не выбраться, в любом случае, не хватает дыхания плыть. Возникшее удушье было незнакомым и как бы подталкивало поскорей утонуть. Другой мужчина, о котором он где-то читал, слышал смешные страстные слова, которые тот распевал в опере, начинал обволакивать Роберта Лоо, как обвисшая верхняя одежда. Вот во что он превратился: голова парит где-то отпущенным воздушным шаром, руки в суставах болтаются, их оживляют моторы, умеющие гладить, а потом ласкать. Музыка попискивала издали с потолка; в мусоропроводе квакала жаба. Начиналось крещендо, которое как бы требовало новой формы нотации. Правда ведь, раньше никто никогда не писал ffffff? Невозможно. Потом он увидел, что это фактически невозможно. Вся композиция рухнула, но память о творческом акте, замысел целого грандиозного сочинения милостиво сохранился.
Утешители, расслабившись в саронгах после рабочего дня, сбросили сандалии на верхней ступеньке лестницы Сеида Омара, выразили почтение женам, старшим детям, мрачному главе семейства. Сеид Хасан ретировался, показывая домашним лишь пристыженную спину, включил радио, перебирал ручки пальцами, как покаянные четки.
– Вон он сидит, – указал Сеид Омар, – птичка под залогом, ждет судного дня, позор для отца. – Радио сердито взорвалось, словно грубое не сыновнее слово. – Выключи! – крикнул Сеид Омар.
Трем визитерам принесли апельсиновый сок.
– Ну, – спросил чи Юсуф, бывший коллега Сеида Омара, в высшей степени похожий на клерка в роговых очках, с аккуратными редеющими волосами, – нашел уже чего-нибудь?
– Жду, – сказал Сеид Омар. – Краббе обещал место в Министерстве образования. Да ведь обещания белого человека, как нам известно, не всегда выполняются.
– Все-таки, – напомнил чи Рамли, жирный учитель малайской школы, – он на залог нашел деньги, правда, тот самый Краббе?
– Да, – подтвердил Сеид Омар, – нашел, и мне интересно теперь почему.
– К чему такая подозрительность, – сказал чи Юсуф. – Может, просто сердечная доброта, щедрость натуры, желание помочь малайцам.
– Не знаю, – сказал Сеид Омар. И повернулся к сыну. – Можешь снова включить радио, – разрешил он. – Громко. – Тут же забубнила сводка новостей по-тамильски. – Сойдет, – прокричал Сеид Омар. Потом нагнулся к друзьям, друзья склонились к нему, застыли, и Сеид Омар, уставившись на чи Ясина, чиновника Земельного министерства с глазами-щелками и шипящими зубами, высказал свои наихудшие опасения: – Знаете, тот самый Краббе, понимаете, не бегает за женщинами, известно о его связи, как минимум, с одним китайским мальчишкой из города.
– Ты имеешь в виду, – уточнил чи Рамли, – что он из племени пророка Лота.
– Можно и так сказать, – сказал Сеид Омар. – Ну, я вполне уверен, моему сыну он еще авансов не делал, хотя, может быть, это начало, может, он хочет, чтоб мы ему были обязаны. Но мне в кофейнях уже кое-то намекал на реальность моих опасений; иначе, говорят, почему этот Краббе одному помог больше, чем остальным? Двоих я сегодня поколотил, – продолжал Сеид Омар. – Одного просто задел кофейной чашкой. А один рано вечером мне говорит, будто я сам с Краббе связался со всеми его извращениями. – Сеид Омар раздул грудь. – Я определенно ему заявил, что это не так. Он извинился, выпить предложил. А потом говорит, может, есть шанс получить место в Северо-восточной транспортной компании, если я умею водить тяжелые грузовики. Я ему говорю, – продолжал Сеид Омар, еще не расслабляя груди, – нету такой машины, которую я не умел бы водить. Вот так вот, – триумфально заключил он, – как видите, злые ветры приносят добро, если не всем, то хоть кое-кому.
Друзья какое-то время смаковали это изречение, прихлебывая апельсиновый сок. Потом тамильское бормотанье по радио смолкло, потом его тут же сменила быстрая визгливая любовная песня – барабаны, гнусавые струны, высокий женский голос.
– Выключи эту гадость! – крикнул Сеид Омар. – Мы не слышим, как пьем, не говоря уже о беседе!
– Ты мне велел включить, – напомнил Сеид Хасан, – меньше минуты назад.
– А теперь говорю, выключи! – кричал Сеид Омар. – Не спорь, парень!
– Лучше б сначала подумал как следует, – мрачно буркнул сын.
– Что такое? – переспросил Сеид Омар, приподнявшись. – Что ты сказал? Слышите, – он обратился к друзьям, – слышите, как он отвечает. Испортил я это отродье своей добротой. Слишком много доброты, единственный недостаток, в котором могу себя обвинить. – И сел, симулируя человека, разбитого артритом.
Друзья зацокали языками, приговаривая:
– Ничего, не стоит так к этому относиться, нечего себя винить, молодое поколение всегда одинаковое, никакой благодарности.
Сеид Хасан злобно прибавил громкость до максимума, отчего высокий голос разбух, вскоре окрасился треском волн, наполнил комнату, заставив стаканы и несколько дешевых побрякушек звенеть и дребезжать. Раздались вопли и громкие крики протеста всех присутствующих. Сеид Хасан с кислой физиономией, выпятив челюсть, подчинился отцовскому крику, болезненная музыка умолкла диминуэндо, щелкнула, выключилась.
– Пойди сюда, парень!
– Я устал, заболел, – крикнул Сеид Хасан. – Всегда все на меня!
– Правильно. Ты меня перед всем городом опозорил. Теперь позоришь перед гостями и друзьями. Как ты смеешь. Как смеешь. – Сеид Омар засучил правый рукав рубашки, обнажив толстую мускулистую руку.
Друзья демонстрировали смущение, уговаривая:
– Нет, нет, пожалуйста, не надо. В любом случае, мы уже уходим.
– Нет, – возразил Сеид Омар. – Он считает себя таким взрослым мужчиной, презирает отца, презирает закон и порядок, раболепствует, прося помощи белого человека. Закон, помоги мне Бог, помоги Бог его бедным матерям, братьям и сестрам, накажет его в свое время, но у меня тоже есть свои права. Я не стану позориться перед друзьями. Иди сюда, парень.
Утешители уходили, шаркая сандалиями на ступенях хозяина дома, перепутав их в спешке:
– Извини, кажется, это твои, видно, ты мои надел, правильно, вот эти, спасибо, – и прочее.
Сеид Омар тем временем готовил правую руку, уговаривал их остаться, присутствовать при акте справедливого наказания. Но они, кланяясь со сложенными руками, с улыбками, неловко убирались, спускались в темноту. Сеид Омар, нисколько не смягчившись, обернулся к сыну, приказал:
– Сейчас же.
– Лучше бы, – сказал Сеид Хасан, прижавшись спиной к стене с радио, – лучше б меня тут не было. Лучше бы я сидел взаперти с остальными.
– Повтори! Повтори еще раз! – Женщины тоже ошеломленно забормотали.
– Лучше бы я был там. Ты на меня без конца не кидался бы. Знаю, что ты думаешь, знаю, что ты этим самым друзьям своим наговорил.
– Поосторожнее, парень. – Большая плоская ладонь замахнулась.
– Ладно, бей, не возражаю.
– Возразишь, парень, возразишь! – В этот миг чи Маймуна, по всей очевидности мать Сеида Хасана, вклинилась между противниками, моля о мире.
– Бог весть, скоро слез хватит. А теперь успокойтесь-ка оба.
– Держись подальше, женщина. Я отец, это мое дело.
– Сядь, – приказала Маймуна. Зейнаб, другая жена, добавила:
– Сядьте, сядьте, оба как дети малые. Мужчины, надувшись, послушались, но Сеид
Омар, не желая видеть, как столько почти отснятых футов хорошей сильной драмы летят на пол в монтажной, отчаянно крикнул:
– Погублен, погублен, погублен, – и рухнул в кресло.
– Ох, заткнись, – пробормотал его сын.
– Слышали? Слышали? – радостно воскликнул Сеид Омар. – Вы меня просите сесть, успокоиться, глупые женщины? Желаете, чтобы вашего мужа оскорблял его собственный сын, в его собственном доме? Богом клянусь, задушу его собственными руками. – И, вскочив на ноги, как обезьяна или медведь, ринулся на своего непослушного парня. Сеид Хасан выставил кулаки.
– С отцом драться, да? – Сеид Омар нанес неумелый удар, другой. Сеид Хасан ловко увернулся, толстый кулак отца врезался в степу, не сильно, но вполне достаточно для религиозных болезненных яростных криков.
– Отойди, – предупреждал Сеид Хасан, – отойди, отойди. – Он был загнан в угол между радио и шатким шкафчиком с голубой посудой. Почти прямо над ним висел плакат: премьер-министр с любящими, обтянутыми шелком руками и с лозунгом «Мир».
– Пойди сюда, получи наказание, – велел Сеид Омар. – Иди, прими побои.
– Нет! Нет! – Когда запыхавшаяся туша отца приблизилась, Сеид Хасан пригнул голову и боднул. Большой беды не причинил: Сеид Омар чуть не потерял равновесие, спасся, схватившись за шкафчик; на пол выкатилась только одна голубая тарелка, и не разбилась. Но Сеид Хасан уже стоял посреди комнаты и кричал: – Я ухожу! Уезжаю! Вы больше меня никогда не увидите!
Его сразу горячо приперчили по-малайски, змеями обвили женские руки. Отец почему-то энергично обратился к нему по-английски:
– Не валяй дурака, черт возьми! Сбежишь под залогом, будут крупные неприятности!
– Ухожу, – сказал Сеид Хасан по-малайски. – Сей момент ухожу, – сказал он по-английски. Вырвался из лиан коричневой плоти, в несколько прыжков добрался до двери. Там перед уходом помедлил, ожидая какой-нибудь потрясающей реплики на уход, но ничего не последовало. Драматический инстинкт отца и сына превышал их драматические таланты. Сеид Хасан сказал по-малайски:
– Вы все мою жизнь погубили! Помилуй вас Бог! – И прыжком слетел с лестницы в ночь. Заторопился по мокрой дорожке, добежал до дороги, огромными шагами направился к дому Краббе. Удостоверившись, что никто не преследует, замедлил шаг, утирая пот с лица, с шеи, с груди грязным большим носовым платком.
В городе сиял резкий свет, кругом утешительно пела громкая музыка. Его холодило незнакомое чувство свободы, согревала уверенность в помощи Краббе, который поможет сбежать, охотно (мужчина богатый) простится с залогом, безотказно раздобудет автомобили, грузовики, выяснит железнодорожное расписание, изобретет маскировку. Дело известное, описано в исторических книжках. А если Краббе промедлит с помощью, всегда есть шантаж. Понравится Краббе, если о его педерастии сообщат в Куала-Лумпур? Не понравится, правда? Хотя, в сущности, Краббе отнесся к Сеиду Хасану по-дружески, всегда рад помочь, зная, что для исполнения этого долга проехал восемь тысяч миль.
Свернув на шоссе, где стояли учительские дома, Сеид Хасан с удивлением встретил Роберта Лоо: в любом случае удивился, встретив его в такой час. Ему надо сидеть в папином заведении, наслаждаться богатой музыкой автомата, проставлять на товарах цены. В конце шоссе за углом стоял дом Краббе. Роберт Лоо несомненно был там. Каум наби Лот: племя пророка Лота. Сеид Хасан смаковал эту фразу губами, думая о Содоме, его разрушении, о соляной жене пророка.
– Привет, – сказал он. – Ты, да?
– Да, я.
– Где был? Китаец помедлил.
– Ходил к мистеру Краббе. А его нет. Поэтому иду домой.
Сеид Хасан презрительно улыбнулся.
– Я, – похвастался он, – из дома ушел. – Роберт Лоо с интересом взглянул на него. Юноши, коричневый и желтый, стояли лицом друг к другу на перекрестке под мутным уличным фонарем. – Стало быть, Краббе нету, – молвил Сеид Хасан. – Посмотрим, посмотрим.
– Почему ты из дома ушел? – спросил Роберт Лоо.
– Отец хотел меня ударить. Только меня никто не ударит, никто, даже отец.
– Странно, – сказал Роберт Лоо. – Со мной то же самое было.
– Твой папа пытался ударить тебя?
– Он ударил меня. Перед покупателями. И я ушел. Понимаешь, моя музыка, я должен дальше писать свою музыку, – сказал Роберт Лоо с неожиданной страстью, и Сеид Хасан опять улыбнулся.
– Да ведь ты из дома не ушел. Вы, китайцы, боитесь уходить из дома, боитесь своих отцов.
– Я из дома ушел, – объяснил Роберт Лоо, – но опять возвращаюсь. Может быть, только на ночь. Ну, на две. Понимаешь, мне надо подумать, многое надо обдумать.
– А он тебя снова побьет. Будет бить, пока не завопишь, до посинения, до смерти, – с удовлетворением высказался Сеид Хасан. – А меня никто не побьет.
– Вой там, – сказал Роберт Лоо, – лавчонка. Есть кофе, апельсиновый сок. Может, лучше туда пойдем, поговорим.
– Поговорим, – передразнил Сеид Хасан. – Разговоров всегда мало. Мой отец только и делает, что говорит, говорит, говорит. Да, – решил он, – выпьем кофе. Если заплатишь.
– Заплачу.
Сеид Хасан как-то устыдился своей резкости, грубости, хвастовства.
– Я просто хотел сказать, – сказал он, – у меня денег нету. Только это и хотел сказать.
– Хорошо. У меня есть два доллара.
– Очень любезно с твоей стороны, – с чопорной куртуазностью сказал Сеид Хасан. – Спасибо.
– Пожалуйста.
Они почти склонились друг к другу над ветхой стойкой, освещенной керосиновой лампой; над ее битыми чашками председательствовал тощий тамил.
– Трудно такое сказать по-малайски, – признал Роберт Лоо. – По-китайски тоже. – Причмокнул над дымившейся кофейной чашкой. – Что-то британцы с собой принесли. Вместе со своим языком. – Бровь его под керосиновой лампой изобразила вопрос. – Любовь, – вымолвил он. – Знаешь такое слово? Любовь, любовь. Ай лав ю. Мы говорим на языке мандаринов «во ай ни». Только это не одно и то же.
– Знаю, – сказал Сеид Хасан. – Ай лав ю. Так в кино говорят. Потом целуются. – Он воспользовался английским словом; малайское «чьюм» означало, что в лицо возлюбленной тычутся носом, это не одно и то же, несмотря на словари.
– Я влюблен, – по-английски сказал Роберт Лоо, выкрикнул, должен был кому-то сказать. – Понимаешь, поэтому должен вернуться домой. Я влюблен. Все… – И умолк, выбирая в уме между малайским и английским: в руки пало английское слово. – …ощущается по-другому. Если отец меня снова ударит, даже это будет ощущаться иначе. У кофе сейчас другой вкус, чем у любого кофе, который я пробовал раньше.
– Кофе не очень хороший, – заметил Сеид Хасан.
– Да я не про то, – сказал Роберт Лоо. – Мир другой. Трудно объяснить…
– Влюблен, – повторил Сеид Хасан. – В кого влюблен?
– Не могу сказать, – вспыхнул Роберт Лоо. – Секрет.
– И…
– Да, да. Никогда не знал, что так будет. Все другое. Я себя чувствую старше…
Он себя старше чувствовал. Сеид Хасан позавидовал. У него еще не было подобного опыта; обидно, что все это очень типично: китайцы опережают малайцев даже в таком конкретном деле. Но в процессе формулировки обиженных слов вспомнил своего отца. Раса, раса, раса – тема отцовских застольных бесед. Тамилы ему то-то сделали, сикхи то-то сделали, китайцы – неверные любители свинины; что касается англичан…
– Она китаянка? – полюбопытствовал он.
– Нет, – сказал Роберт Лоо. Сказал почти со страхом, ошеломленный своей доверительностью, которой не должен был себе позволять. – Нет. Она… – И все-таки хотел, чтобы Сеид Хасан узнал, позавидовал. Только имя возлюбленной не должно вырваться в воздух, загрязненный, испорченный, рабский, в отличие от нее. «Не подставляй свое тело лупе, дорогая, страшись, чтобы даже серебряные ее лучи не загрязнили его». Это откуда, где он это слышал? В каком-нибудь старом китайском стихе? Нет, наверно, пришло ниоткуда, подобно его симфоническим темам. – Она не китаянка, – сказал он, наконец. – И не малайка. Она… – Потом сообразил, что в действительности не знает, что она такое: внешний мир так мало для него значил, великие абстракции этого мира никогда полностью не регистрировались. Стараясь поместить ее в правильную графу какой-то бюрократической анкеты, вспоминал смутно только тепло, гладкость, разнообразные ароматы, – вторичные признаки, никогда не имевшие силы, – одновременно смакуя сильный привкус кофе, стараясь завершить фразу, которую силился высказать, колотя по коленям, как по огромным резиновым наковальням.
– Не важно, – сказал Сеид Хасан. – Мне и знать-то на самом деле не хочется. – Потом, с незнакомым для себя стремленьем, признался: – Я на самом деле против тамилов ничего не имею. Я хочу сказать, все это не потому, что он тамил. Мой отец дурак. Не понял, что лишился работы из-за того, что один его друг захотел свою дочь поставить на его место. Один друг, который нынче вечером был у нас дома. Чи Юсуф. По крайней мере, я так думаю. Многое узнаёшь, болтаясь по городу. Больше, чем в школе.
– О, – сказал Роберт Лоо, – говорят, если бы ты не сделал того самого… Я хочу сказать, малайцы не пришли бы в наше заведение и не стали бы воровать. А тогда мой отец не ударил бы меня за то, что я этого не увидел. А тогда… – А тогда, разумеется, он провел бы вечер, как всегда, углубившись в мысли о музыке, которую хотел написать, раздражаясь от взрывов музыкального автомата. Похоже, сегодня он не в состоянии закончить даже одну фразу. Странно, теперь, в тишине, вспоминавшиеся звуки музыкального автомата не казались такими ужасными. Простой чувственный эффект трубы, саксофона, что б они ни играли, был эхом, пусть даже слабым эхом, того самого возбуждения и отчаяния. Ему хотелось чувствовать вкус, обонять, слышать: чувства устрашающе оживились.
– Надо бы нам пойти в какой-нибудь дансинг, – сказал он. – Надо пойти, выпить пива, послушать музыку, посмотреть на танцующих женщин. В конце концов, мы мужчины.
– Сейчас нет нигде ничего, – сказал Сеид Хасан. – Можно, конечно, пойти к вам в заведение. Власти парк закрыли. Больше нельзя ходить в парк.
– И денег у нас не много.
– У меня совсем нету денег.
– Наверно, лучше домой пойду, – сказал Роберт Лоо. – На самом деле отца не боюсь. Больше не боюсь.
– Отцы, – сказал Сеид Хасан. – Они на самом деле не так много знают. Глупые, как дети. Невежественные. С ними надо просто смириться.
– Тоже домой пойдешь?
Сеид Хасан скорчил гримасу, пожал плечами.
– Наверно. Мы должны помнить про свои… танггонган. Танггонган. Как это по-английски?
– Обязанности.
– Обязанности. Хорошее, длинное слово. Надо помнить про свои обязанности.
Назад: Глава 4
Дальше: Глава 6