От интервьюера: как я говорил с Дзоо у нее дома
Я никогда в жизни никого по-настоящему не знал, сказал я, пока не встретил ее. Даже как-то странно, потому что… в то время я не говорил на ее языке, а она говорила на моем очень плохо, почти ничего не понимала. И все же мы горячечно говорили друг с другом. Каждый миг был новым шансом излить самое заветное. Я ловил себя на том, что пытаюсь рассказать ей обо всем, что перевидал за всю жизнь.
Это была ваша жена? – спросила Дзоо.
Она еще жива, сказал я, но теперь она мне не жена. Собственно, сказал я, я ее давно не видел. А когда я ее вижу – нет, этого человека я даже не знаю. Мы прожили вместе годы и годы. Я, отбросив благоразумие, уезжал с ней, куда бы она ни уезжала. У нее был ребенок, дочь, и мы растили этого ребенка вместе. Я больше не хотел того, чего хотел раньше. Быть писателем, пробивать себе дорогу – все это стало для меня ничем. Больше ничего не значило. Я хотел просто переезжать с ней с места на место, сидеть с ней где бы то ни было, чтобы узнавать, что она скажет, узнавать, на что она взглянет, что ей понравится, узнавать, радостно ли ей. Я ощущал полнокровность этой новой жизни – и видел, что то, что я раньше считал важным, нисколечко не важно.
Я выгородил нам в большом мире особую маленькую жизнь, и мы в этой жизни жили, радуясь так, как вообще в человеческих силах радоваться.
Человеку никаким способом невозможно обрести такое, сказала Дзоо. Чтоб надолго – никаким способом.
Однажды, сказал я, однажды вышло так, что мы в третий или четвертый раз сменили страну. Мы жили в большом городе в стране моего рождения, и я преподавал, чтобы заработать нам на жизнь. Это было не то, чего бы мне хотелось; и все же я занимался этим, чтобы мы могли жить и чем-то питаться, чтобы наша дочь могла ходить в школу.
В одночасье моя жена перестала говорить. Она стояла в ванной, не сводя глаз с зеркала, и отыскала что-то. Там что-то было, что-то этакое. Что это было, не знаю, не знаю, что это было, но она это отыскала и с тех пор больше не хотела сказать мне даже одно слово. Она разговаривала, чтобы что-то произнести: вот ключ от двери, или: пошли ужинать, но сказать мне что-то по-настоящему, рассказать мне хоть что-нибудь, хоть что угодно – это ей делать расхотелось, напрочь. Сидим, а она смотрит в пространство. Я спрашивал, на что она смотрит, о чем она думает. Ни на что. Ни о чем. Ни о чем конкретно, говорила она. Я любил ее безмерно. Я был готов на все, до чего только мог додуматься, лишь бы развеселить ее, сделать ей сюрприз. Убрал из дома все мрачное, все трудное. Отыскивал все варианты приветливости и жизнерадостного смеха, протягивал ей одно, другое, третье и еще чуточку на сладкое. Отыскивал в городе, где мы жили, светлые места и вел ее туда с затаенной надеждой. Но настроение у нее только еще сильнее портилось. Она взяла за обычай лежать на кровати и смотреть в потолок. Милая моя, говорил я, милая моя. Она ничего не говорила.
Наша дочь начинала выходить в большой мир. Такой у нее был возраст. Она искала что-нибудь новенькое, что-нибудь исключительно для себя, и натыкалась на двуличие других детей. На лето она возвращалась в свою родную страну, и в том июне мы, как всегда, проводили ее в дорогу.
Моя жена очень горевала, ее отец тогда уходил из жизни, и я думал, все сводится только к этому, но тут было что-то помасштабнее. В поисках какой-нибудь совершенно новой затеи она ушла в себя и завела замысловатые новые диалоги с воображаемыми собеседниками. Она была великолепный писатель, в числе лучших, которых я встречал в жизни, и у нее не было недостатка в любых видах вымысла. Она вдруг принялась изобретать новый способ существования исключительно в собственном воображении. С того момента она закрылась от меня наглухо. Теперь она говорила исключительно с теми, кого вообразила. И однажды наступил день, когда она спросила у них совета: вот эта самая жизнь, которую она ведет со мной… не стоит ли удрать из этой жизни?