Глава 4
СЕНТЯБРЬ пролетел так быстро, что показался мне сном. Я закончила работу над портретом Овода и вскоре после этого обзавелась новой покровительницей, Вербеной из летнего двора. Но мне казалось, что все эти дни я проводила с Грачом – и только с ним.
Когда прошло полмесяца, я поняла, что откладывала вопрос оплаты так долго, как могла. Обычно мои клиенты делали первый шаг, стремясь заманить меня в ловушку из самых соблазнительных предложений, но я подозревала, что принц так давно не общался со смертными, что потерял в этом деле сноровку. Необходимость поднять тему самостоятельно почему-то беспокоила меня. Я делала вид, что это нормальное волнение, что я просто не привыкла отклоняться от стандартной рутины. Но истинная причина крылась в том, что мне попросту не хотелось слушать, как Грач начнет предлагать мне розы, чей запах украдет у меня все детские воспоминания, или бриллианты, которые станут мне дороже всего на свете, или пуховую перину, которая уничтожит все мои мечты. Я знала, что у него была и эта – темная – сторона, но не хотела ее видеть. И такая мысль была опаснее всех чар, которые он мог бы мне предложить, вместе взятых.
Я трижды опускала кисть и открывала рот, но только на четвертый раз нашла в себе силы заговорить. Он оторвался от чашки с чаем, которую – очень подозрительно, как мне показалось, – рассматривал, и прислушался ко мне.
– Да, конечно, – сказал он, когда я закончила. Следующие его слова удивили меня: – Какого рода чары вам бы хотелось?
Я помолчала, приводя мысли в порядок. Возможно, он предпочитал наблюдать за тем, как смертные сами роют себе могилу. В таком случае мне следовало быть особенно осторожной. Я взвешивала каждое слово.
– Нечто, что оповестит меня, если члены моей семьи будут в опасности. – Я пару мгновений обдумывала, в чем были слабые стороны этой просьбы, и продолжила: – Членами моей семьи для этих чар будут считаться моя тетя Эмма и мои сводные сестры Март и Май. Знак не должен быть слишком явным, чтобы не привлекать лишнее внимание, но также хорошо различимым, чтобы я не упустила его из виду.
Он вернул чашку чая на столик, сложил руки на груди и улыбнулся одним уголком рта. Я приготовилась к его ответу.
– Вороны, – предложил он, снова обезоружив меня.
Вороны? Я не могла понять, была эта идея продиктована тщеславием, недостатком воображения или и тем, и другим.
– Прошу простить мою прямоту, – ответила я, – но вороны могут быть довольно шумными. Если бы я убегала от… – Я замялась и сказала не то, что было у меня на уме: – …от разбойника, предположим, не думаю, что стая птиц, кружащих над моим укрытием, пошла бы мне на пользу.
– А, понимаю. В таком случае воспитанные вороны. Они будут вести себя прилично.
– Вы странно настойчивы, сэр. Есть ли в этих воронах что-то такое, о чем я потом пожалею? – В моем голосе уже неприкрыто сквозило разочарование. Я не могла раскусить его. Должна же быть какая-то зацепка! Господи, мне необходимо было убедиться в том, что она есть – просто чтобы напомнить себе, кто Грач на самом деле такой. – Они не будут мучить меня предсказаниями о моей смерти? Или вызывать бессонницу? Или пикировать всей стаей вниз по каждому пустяку?
– Нет! – воскликнул Грач, подскакивая с места. Он тут же опомнился, отвел в сторону ножны клинка и опустился на диван, как будто выбитый из колеи. Я вытаращилась на него. – Я не собираюсь причинять вам вред, – продолжил он. Голос у него был расстроенный. – Вы, скорее всего, все равно не позволили бы мне, даже если бы я и попытался.
Слова встали у меня в горле комом. Фейри не умели лгать. Я оторвала от него взгляд, не в силах смотреть в странные глаза, которые я не могла ни описать словами, ни передать на холсте.
– Нет, не позволила бы. Учитывая ваши заверения, вороны будут… приемлемы. – В ужасе от того, как чопорно прозвучали мои слова, я сжала кулаки, впиваясь ногтями в ладони. – Мы можем обсудить остальные условия завтра.
Он просиял на слове «завтра» и согласно кивнул.
– Жду с нетерпением, – охотно ответил он, и вот так просто все было прощено. Скрывая улыбку, я случайно подняла мастихин прежде, чем нашла свою кисть.
Когда принц ушел, не получалось избавиться от мысли, что он настоял на воронах не просто так. Объяснение пришло мне в голову, когда я уже заканчивала убираться. Мои щеки вспыхнули, и я почувствовала, как в груди слегка кольнуло грустью. Все было очень просто. Он не хотел, чтобы я забыла его, когда он уедет.
Оставшиеся недели смешались воедино. Время года не изменилось; но здесь, в моей мастерской, хотя поля за окном все еще бурлили в лучах летнего солнца, изменения произошли со мной. Когда Грача не было здесь, я думала о нем. Во время наших сеансов мое сердце колотилось, как будто я только что бежала марафон. Я ворочалась по ночам, мучаясь загадкой его глаз, которые никак не удавалось изобразить, сходя с ума из-за лунного света, льющегося через окно – готова поклясться – ярче, чем когда-либо прежде. Должно быть, как-то так ощущалось пробуждение весны. Я чувствовала себя живой, как никогда раньше; мой мир больше не казался застывшим, а искрил многообещающе, задыхаясь от предвкушения.
О, я знала, что мои чувства к Грачу опасны. Удивительно, но угроза делала все только лучше. Возможно, все эти одинокие годы вежливых улыбок, застывших на лице, немного свели меня с ума, и безумие просто не сразу настигло меня – пока я не почувствовала вкус чего-то нового. Ходить по лезвию ножа всякий раз, когда мы обменивались поклонами, знать, что малейшая оплошность может обернуться для меня смертельной опасностью – от этого кровь буквально бурлила в моих венах. Собственная ловкость заставляла меня ликовать. Из всех Ремесленников Каприза я знала прекрасный народец лучше всех. Дни текли, как вода сквозь пальцы, ускользая, как бы отчаянно я ни пыталась их удержать, подталкивая меня к неизбежному концу того, что, будь моя воля, длилось бы вечно. И с каждым днем моя уверенность в том, что я могу справиться с Грачом, становилась все крепче.
Я, наверное, продолжила бы верить в это, если бы не выяснила, что не так с его глазами – во время нашего последнего сеанса.
– Овод сказал мне, что, когда вы впервые писали его портрет, ваши ноги еще даже не доставали до земли, – сказал Грач. Так все это началось. – Он говорил, как будто это было всего… Изобель, сколько вам лет? Я так ни разу и не спросил.
– Семнадцать, – ответила я, отрываясь от картины, чтобы увидеть его реакцию.
Во время наших первых сеансов он сидел неподвижно, как каменная статуя, вероятно, полагая, что помешает моей работе, если сдвинет с места хоть волосок. Теперь, когда я заверила его, что уже продвинулась достаточно далеко и его поза не особенно важна, он обычно устраивался на диване боком и периодически выглядывал в окно, как будто боялся пропустить хоть одно красивое облако или пролетевшую птицу. Но чаще всего он смотрел на меня. Мы вели разговоры с опасной простотой.
Принц отреагировал не совсем так, как я ожидала. Он долго смотрел на меня; на лице у него отразился шок – или даже чувство утраты.
– Семнадцать? – повторил он. – Но ведь для мастера Ремесла это очень юный возраст. И вы уже совсем выросли, не так ли?
Я кивнула. И даже улыбнулась бы, если бы не выражение его лица.
– Я действительно молода. Большинство людей моего возраста не создают работы такого уровня. Я начала писать, как только смогла держать в руке кисть.
Он покачал головой, опустив взгляд. Поглощенный мыслями, дотронулся до своего кармана.
– Сколько лет вам? – осведомилась я, озадаченная этой меланхолией, вдруг охватившей его.
– Я не знаю. Я не могу… – Он выглянул в окно. Его челюсть дернулась. – Фейри не особенно обращают внимание на годы, они проходят так быстро. Не знаю, могу ли я объяснить это так, чтобы вы поняли.
Каково это? Встретить кого-то, почувствовать связь, все это – в один-единственный золотой полдень, а потом узнать, что для нее каждая прошедшая минута была годом, каждая секунда – часом? Еще солнце не взошло бы следующим утром, а она уже была бы мертва, – вот о чем он думал.
Острая тихая боль скрутила мое сердце. Тогда я и увидела этот секрет, спрятанный в глубине его глаз. Невероятно, но это была скорбь. Не эфемерная печаль прекрасного народца, а настоящая человеческая скорбь, холодная и бесконечная, зияющая пропасть на дне души. Неудивительно, что я не могла разгадать изъян. Эта эмоция не была свойственна таким, как он… не могла быть свойственна.
Время остановилось. Даже сияющие хлопья пыли, казалось, замерли в воздухе.
Я должна была убедиться. Как в трансе, пересекла комнату и поднесла руку к его щеке – осторожно, едва коснувшись кожи. Он не сразу заметил меня и слегка дернулся – почти вздрогнул, – прежде чем поднять глаза. Да, это действительно была скорбь. Вместе с ней – боль и смятение, такое сильное, что я задумалась, понимал ли он когда-нибудь сам, что чувствует, и казалось ли ему это таким же чужеродным и непонятным, как нам – многие черты фейри.
– Я оскорбил вас? – спросил он. – Прошу прощения. Я не имел в виду…
– Нет, все в порядке. – Загадочным образом мой голос звучал ровно. – Я просто заметила кое-что, над чем мне нужно поработать, прежде чем ваш портрет будет закончен. Не могли бы вы повернуть голову и сохранить такое положение на несколько минут?
Прекрасно понимая, что позволяю себе очень многое, я подняла другую руку, обхватила его лицо и осторожно повернула в сторону мольберта, чтобы свет падал ему на глаза под правильным углом. Он позволил мне это безропотно, следя за мной взглядом. Я чувствовала его теплое дыхание на своих запястьях.
Это был наш последний день вместе. Первый и последний раз, когда я прикасалась к нему. Знание пульсировало между нами, как сердцебиение. Когда наши взгляды встретились, другая истина стала очевидной. Связь между нами я чувствовала так же осязаемо, как рукопожатие или похлопывание по плечу. И я знала: то же самое чувствует и он.
Голова закружилась. Я сделала шаг назад и мысленно захлопнула дверь перед собственными эмоциями, прежде чем они даже смогли принять более ясную форму. Темные пятна замелькали перед глазами, и панический холод забрался в легкие. Что бы это ни было, нужно было положить этому конец. Сейчас же.
Ходить по лезвию ножа было забавно ровно до той поры, когда он переставал быть метафорическим.
Смертных мало заботили загадочные положения Благого Закона, но одно из его предписаний касалось всех нас до единого: людям и фейри не дозволялось любить друг друга. Это было похоже на шутку, если честно. На такие сюжеты Ремесленники слагали песни, ткали гобелены. Такого никогда не случалось и не могло случиться, потому что при всей своей кокетливости и жажде чужого внимания фейри не могли испытывать никаких настоящих чувств и любить не могли. Или так я думала раньше. Теперь я подвергала сомнению все, что знала о народе Грача, все, что замечала, все аккуратные, разумные правила, которые всю жизнь принимались как должное. Ведь законы не существовали без причины – или без прецедентов.
Ну а расплата? Вы знаете, как оно водится в этих историях. Разумеется, это смерть – с одним-единственным исключением. Чтобы спасти жизнь возлюбленной – спасти их обоих, – смертный должен испить из Зеленого Колодца. Если только фейри не успеют поймать их раньше.
– Пожалуйста, не двигайтесь, – сказала я. Эта просьба прозвучала холодно, и скрип моего стула донесся до моего слуха как будто издалека. Я подняла кисть, не смея взглянуть на Грача, боясь увидеть его реакцию на перемену в моем поведении.
Когда мир вокруг становился невыносим, всегда можно было раствориться в своей работе. Я погрузилась в святилище, где все мои страхи исчезали под давлением требовательного Ремесла. Я сосредоточилась на глазах Грача, на сочном аромате масляной краски, на чувственных блестящих следах, оставленных кистью на холсте. Это мое Ремесло, мой смысл. Мы были здесь только ради него. Только мастер мог достигнуть скрытой глубины на этом портрете, и я должна была сделать все, что в моих силах, чтобы в точности передать выражение. Дело было в тенях на радужках его глаз: глубоких, загадочных и туманных, как блик, который лодка отбрасывает на дно кристально чистого озера. Не реальный образ, а призрак, оставленный им.
Я работала, и меня переполнял лихорадочный трепет от осознания собственного дара, осознания того, что я вот-вот закончу портрет, каких раньше никогда не создавала. Я забыла, кто такая, сбитая с ног этой силой, которая текла сквозь меня, изнутри и снаружи. Свет погас, но я не замечала этого, пока комната не погрузилась в сумрак и цвета на моем холсте не поблекли. Эмма была дома; из кухни доносились редкие тихие звуки, как будто она старалась как можно незаметнее отвести близняшек наверх. Мое запястье болело; выбившиеся волосы липли к взмокшим вискам. Я остановилась, чтобы придать форму кисти, и внезапно осознала, что моя работа закончена. Грач смотрел на меня с холста, и в двухмерном пространстве была запечатлена его душа.
Издалека донесся звук охотничьего рога.
Грач подскочил с места, напряженный, как натянутая струна. Рука его потянулась к мечу. Первой моей мыслью было то, что к нам снова заявилось волшебное чудовище, но звук был другой: высокий, гнусавый, чистый. Я убедилась в этом, когда рог прозвучал второй раз: загудел, задрожал и затих.
По моей спине пробежал холод. В Капризе этот звук слышали редко, но трудно забыть зов Диких Охотников.
– Мне нужно идти, Изобель, – проговорил Грач, схватив меч за рукоять. – Охотники вторглись в осенние земли.
Я встала так быстро, что уронила на пол стул. Удар об половицы прогремел, как выстрел, но я даже не вздрогнула.
– Подождите. Ваш портрет закончен.
Он остановился в дверях, рукой держась за косяк. Ужасно, но он не смотрел на меня. Нет – не мог смотреть. В тот момент я поняла без тени сомнения, что он планировал вновь исчезнуть из человеческого мира – безвозвратно и, относительно отмеренной мне смертной жизни, навсегда. Мы не могли искушать судьбу. Я знала: когда он уйдет, мы больше никогда не увидим друг друга.
– Упакуйте его для отправки к осеннему двору, – проговорил он ровным, выхолощенным голосом. – Через две недели его заберет у вас фейри по имени Папоротник. – Он помедлил. Но потом вдалеке снова прогудел рог. – Один ворон – неопределенная опасность. Шесть – верная угроза. Дюжина – смерть, если не удастся ее избежать. Чары наложены.
Он пригнулся под косяком и выскочил за дверь. Вот так просто он исчез навеки.
Должна признаться вам в собственной глупости. Пока Грач не уехал и вместе с его исчезновением не наступило это серое, безрадостное время в моей жизни, я всегда насмехалась над историями, в которых девушки страдали по своим сбежавшим кавалерам – юношам, которых они дай бог знали неделю и в которых им влюбляться не следовало. Неужели они не понимали, что смысл их жизни – нечто куда большее, чем сомнительное расположение какого-то молодого дурачка? Что мир не вращался исключительно вокруг их надуманной сердечной драмы?
Но потом это происходит с тобой, и ты понимаешь, что ничем, в сущности, не отличаешься от этих девушек. Нет, их истории по-прежнему кажутся абсолютно абсурдными, только теперь ты стала одной из них. Довольно унизительно. Но не в этом ли кроется вся нелепость человечности? Мы – не вечные нестареющие существа, свысока взирающие на течение столетий. Наши миры малы, а жизни коротки; мы истекаем кровью, а потом падаем в бездну.
Два дня спустя я мысленно перечислила все неприятные качества Грача, приготовившись заняться безжалостной критикой. Он был надменным, эгоистичным и бестолковым, короче, не стоил и моего мизинца. И все же, с яростью припоминая нашу первую встречу, я не могла не вспомнить, как быстро он извинился передо мной, хоть не имел ни малейшего представления, за что. Я с точностью помнила выражение его лица в тот момент. Под конец этого упражнения я чувствовала себя еще более несчастной.
Через три дня я собрала пяток предварительных угольных набросков его портрета, которые сделала перед началом работы маслом, сложила их между листами вощеной бумаги, свернула и спрятала в глубине своего шкафа, чтобы прекратить, наконец, рассматривать их, каждый раз будто высыпая соль на свежую рану, пока желание снова увидеть его лицо не поутихнет. Прекрасный золотой полдень подошел к концу. К тому моменту, как Грач хотя бы вспомнит о моем существовании, если вспомнит вообще, я уже давно буду мертва.
Я ела. Я спала. Я поднималась с кровати по утрам. Я писала, мыла посуду, приглядывала за близняшками. Каждый день небо было ясным и синим. В жару трескотня кузнечиков сливалась в один монотонный гул. Все было к лучшему, уверяла я себя, проглатывая эту мантру, как кусочек горького хлеба. Все было к лучшему.
Две недели спустя, как Грач и обещал, в мою мастерскую прибыл Папоротник. Он забрал портрет, который я упаковала в специальный ящик, проложенный тканью и соломой. Когда прошла третья неделя, я начала немного приходить в себя, но в моей жизни теперь чего-то не хватало, и я подозревала, что никогда уже не стану прежней. Но, возможно, это просто было естественной частью взросления.
Однажды ночью я отправилась на кухню после темноты и увидела там Эмму. Она уснула на столе, обхватив слабой рукой бутылку настойки, грозящую перевернуться. В ступке перед ней нашлись наполовину истолченные едкие травы. Это зрелище не было для меня новостью.
– Эмма, – прошептала я, прикасаясь к ее плечу.
Она пробормотала в ответ что-то невразумительное.
– Уже поздно. Тебе нужно лечь.
– Угу, иду, – пробурчала она куда-то себе в рукав, впрочем, не двигаясь с места. Я взяла настойку из ее руки и понюхала; потом нашла пробку и отставила бутылку в сторону. Не нужно было просить Эмму дыхнуть, чтобы понять, чем от нее будет пахнуть.
– Пойдем. – Я перекинула ее руку через свои плечи и подняла тетю со стула. Ноги у нее подкосились. Идти вместе вверх по лестнице, как я и ожидала, оказалось интересной затеей.
Люди постоянно принимали Эмму за мою мать. В основном такую ошибку допускали дети или жители других мест – люди, которые не знали историю о том, как погибли мои родители и как Эмма, местный фармацевт и хирург, попыталась спасти жизнь моему отцу, но безуспешно. В отличие от моей матери, он умер не сразу. Хотя, надо сказать, так было бы куда лучше.
Поэтому я не могла сердиться на Эмму из-за ее слабостей, даже если иногда мне приходилось опекать ее, а не наоборот. Вероятно, сегодня умер один из ее пациентов. Я давно поняла эту закономерность и перестала спрашивать. Более того, я не могла забыть и того, что я была единственной причиной, по которой она все еще жила здесь, в Капризе. Если бы не я, если бы не ответственность за воспитание дочери погибшей сестры и человека, который умер у нее на руках, Эмма уже давно уехала бы в Запредельный Мир. Там, где чары ценились выше всего, а существам, которые могли наложить их, даром не сдалась человеческая медицина… что ж, не здесь ей нужно было искать счастье и достаток.
Эмме тоже чего-то не хватало в жизни, и мне следовало помнить об этом.
– Тебе снять обувь? – спросила я, помогая ей опуститься на край кровати.
– И так но… нормально, – не открывая глаз, ответила она. Я все равно помогла ей, стащив с ног башмаки и засунув их под кровать, чтобы она не споткнулась, если встанет посреди ночи. Потом я наклонилась и поцеловала ее в лоб.
Она разлепила глаза. Темно-карие, почти черные, как и мои, огромные, внимательные. У нее были те же веснушки на бледной коже, те же густые волосы пшеничного цвета. Я помню, как давно, еще до того как случилась беда, они с моей мамой шутили, что женщины в нашей семье властвовали безраздельно: передавали идентичную внешность по наследству, не особенно заботясь о мужском вкладе в общее дело.
– Мне жаль, – пробормотала она, поднимая руку, чтобы ласково погладить меня по волосам, – что так вышло с Грачом.
Я оцепенела. Мое сознание забилось на краю обрыва, рискуя рухнуть в пропасть.
– Я не знаю, о чем…
– Изобель, я не слепая. Я знала, что происходит.
Кислота едко всколыхнулась в желудке. Мой голос прозвучал тонко и напряженно, готовый повыситься, если придется защищаться:
– Почему ты ничего не сказала?
Ее рука безвольно упала на покрывало.
– Потому что я не могла бы сказать тебе ничего, что ты бы не знала сама. Я надеялась, что ты сама сделаешь правильный выбор. – Понимающее выражение лица Эммы кольнуло меня чувством вины. Моя враждебность исчезла; но пустота, которая осталась на ее месте, была хуже. – А еще я волнуюсь за тебя. Ты так занята своим Ремеслом, так отстранена от всего вокруг, что у тебя нет возможности испытать… очень многое. Без чар нам приходилось бы трудно. Но я бы так хотела…
Потолок сотряс топот, за которым последовало маниакальное хихиканье. Я была рада, что нас прервали. Чем больше Эмма говорила, тем сложнее становилось сдерживать слезы, которые щипали глаза.
– О черт. Близняшки, – прохрипела она, смерив перекрытия уставшим взглядом. Я быстро поднялась с места.
– Не волнуйся. Я посмотрю, как они там.
Ступеньки старой лестницы, ведущей на чердак, скрипели под моим весом. Когда я вошла в спальню близняшек – крошечную комнатушку под косой крышей, в которой едва умещались две кровати и комод, – они уже успели притвориться спящими, хотя меня бы это не убедило, даже если бы они не продолжали сдавленно хихикать.
– Знаю, что вы что-то замышляете. Сдавайтесь. – Я подошла к Май и принялась ее щекотать. Признание можно было достать из нее только под пыткой.
– Март! – завизжала она, дергаясь под одеялом. – Март хочет тебе кое-что показать!
Я смилостивилась и перевела взгляд на Март, уперев руки в бока и пытаясь сохранять максимально серьезное выражение лица. Судя по тому, как девчонка раздула щеки, она собиралась плюнуть в меня водой или чем-нибудь еще менее приятным. Я не могла показать слабость: чуть топнула ногой и нетерпеливо подняла бровь.
– Буэ-э-э, – сообщила она наконец, доставая изо рта живую жабу. Май зашлась истерическим хохотом. Я покачала головой.
– Что ж, спасибо, что не проглотила ее, – сказала я, поднимая мокрое и наверняка травмированное создание с одеяла прежде, чем оно успело рвануться к лестнице. – А теперь ложитесь, ладно? У Эммы опять эта ночь.
Они не знали, что «эта ночь» означает, но понимали, что дело серьезное и потом я обязательно награжу их чем-нибудь за примерное поведение.
– Хорошо, – вздохнула Май, переворачиваясь в кровати. Одним глазом она наблюдала за мной. – Что ты будешь с ней делать?
– Отнесу куда-нибудь подальше от рта Март.
«И буду надеяться, что кошмары не будут преследовать жабу до конца ее дней», – добавила я про себя, закрывая за собой дверь.
Я прошла по комнатам дома. В мастерской лунный свет выхватывал из темноты странные образы безделушек; незаконченный портрет Вербены улыбался мне с мольберта. Выражение ее лица с тем же успехом можно было встретить на лице манекена в парикмахерской. Работать с ней после Грача было почти шоком, хоть я и понимала, что ее поведение как раз нормально, что бы там для них не являлось нормой.
Прокравшись через кухню, я вышла во двор и выпустила жабу в мокрую траву. Она тут же прыгнула в кусты, в сторону леса. Отсюда было видно, как верхушки деревьев по ту сторону поля, залитого серебристым лунным светом, упирались в облака.
Легкий порыв ветра всколыхнул пшеницу и траву, холодом коснувшись моих ступней, покрытых росой. Он дул со стороны леса, и на мгновение мне показалось, что я почувствовала еле слышный шепот того свежего, дикого, задумчивого аромата – запаха Грача, который однажды захватил мое сердце и с тех пор не отпускал. Я знала, что это было. Осень. В тот же миг мою грудь сдавило необъяснимой тоской, и боль стиснула горло, как немой, непрозвучавший крик. Жизнь ждала меня там, вдалеке от безопасного, знакомого дома и сковывающей каждодневной рутины. Целый мир ждал меня. Тоска пронизывала насквозь. О, если бы только я умела плакать и кричать…
Вытерев руки от жабьей слизи об траву, я сделала несколько шагов назад. Со стороны старого дуба донеслось хлопанье крыльев.
Я повернулась так быстро, что ветер всколыхнул мои волосы. На дереве сидел ворон. Но который – ворон в знак опасности или тот, которого я любила?
Я не успела и шагу ступить, как Грач вдруг оказался прямо передо мной. Я лишь успела подумать: «И то и другое». Я не узнавала его. Когда вихрь перьев опустился, превратившись в плащ, открывшееся мне лицо оказалось искажено яростью. Не было никакой мягкой улыбки на этой холодной оцепенелой маске, и аметистовые глаза горели как лесной пожар.
– Что ты наделала? – прорычал он.