Книга: Разум
Назад: * * *
Дальше: Интеграция как смысл жизни

Значение и разум, наука и духовность (2000–2005)

Наступление очередного тысячелетия открыло новые, совершенно непредвиденные погружения в мир разума. Через несколько месяцев после выхода первого издания The Developing Mind меня уже приглашали преподавать за пределами Калифорнийского университета в Лос-Анджелесе: люди впитывали мои предположения о межличностной нейробиологии как способе посмотреть на жизнь человека. Предложенное определение разума, как чего-то превосходящего лишь мозговую активность, как эмерджентного, полностью воплощенного в теле и полностью погруженного в отношения самоорганизующегося процесса, позволяло выйти за рамки маленькой дискуссионной группы и соединиться с более широкой аудиторией. Но я никак не ожидал, что очень скоро меня пригласят на аудиенцию к папе римскому.
Папский совет по делам семьи отправил мне электронное письмо, в котором говорилось, что папа Иоанн Павел II изъявил желание видеть меня в Риме, чтобы обсудить важность матери в развитии ребенка. Я ответил, что для меня большая честь побеседовать с папой о роли фигур привязанности — матери, отца и не только — в развитии детского разума. На вопрос, что конкретно интересует понтифика, мне написали: он хочет знать, почему для жизни ребенка так важен материнский взгляд.
Для поездки в Ватикан требовалось написать статью. Я решил озаглавить ее The Biology of Compassion («Биология сострадания»). В нее вошло все, что мы с вами рассматривали: как увидеть разум за пределами мозговой активности; как субъективный опыт рождается из нейронных разрядов, но при этом не тождественен нейрональной активности; почему разум имеет эмерджентный процесс самоорганизации и почему этот процесс воплощен и в теле, и в отношениях. Видя в интеграции основу здоровья, мы в состоянии почувствовать, что воплощенный в теле и отношениях разум при культивировании благополучия движется к интеграции. Основные выражения этой интеграции — сострадание и доброта.
Когда мы — я, жена и двое детей — приехали в Рим, нас поселили в Ватикане на весь девятидневный визит. Мы получили «пропуск за кулисы», позволявший «прочесывать» лабиринты коридоров, любуясь изысканной архитектурой и искусными украшениями в самом сердце католической веры.
Меня не воспитывали в русле какой-то определенной религии, но в детском и подростковом возрасте я, как и вся моя семья, был членом пацифистской унитарианской и квакерской церквей. По происхождению наша семья еврейская: люди моей национальности часто встречались в этих религиозных группах на момент войны во Вьетнаме. Вы, наверное, знаете, что изначально этот семитский народ был племенем кочевников. От оседлых горожан его отличали два качества. Во-первых, они воспринимали время линейно, а не как бесконечный, неизменный круг. Во-вторых, рассказывали истории, наполненные фактами — позитивными и негативными, — а не идеализированным нарративом городской культуры. Благодаря этому они увидели, что могут изменить течение жизни — и чужой, и собственной. Из статуса «избранного народа» родилась вера, что единый Бог выбрал их ответственными за утоление чужих страданий (Cahill, 1998; Johnson, 1987).
История христианской веры началась в регионе, который теперь называют Израилем. Один назаретянин отправился в Иерусалим, где преподавал свой вариант общееврейских ценностей, но был арестован римлянами. Как было принято в те дни, его судили и приговорили к казни через распятие. За почти три столетия после этих событий последователи, включая апостола Павла, стали видеть в учении Иисуса, которого они считали мессией в еврейском нарративе, сыном и посланником одного и единственного Бога, не разновидность иудаизма, а нечто отдельное. Некоторые начали верить, что не римляне, а именно евреи решили убить их учителя.
Примерно в 70 году н. э. восстание небольшой группы евреев против римского владычества ускорило разрушение Иерусалимского храма и изгнание еврейского народа из земли Израиля. Кочевники с их нарративом превратились в скитальцев, «диаспору». 2000 лет изгнания вошли в еврейскую идентичность, в нарративную тему принадлежности к культурной группе, и кочевники стали глобальными. «Что на самом деле значит, — задумывался я, прогуливаясь по Ватикану, — быть “членом культурной группы?” Не состоит ли истинная группа, к которой мы принадлежим, из всех существ, называемых людьми? И почему идентичность должна быть ограничена нашим видом? Не может ли наша группа включать всех, кого мы называем живыми существами? Где начинается и заканчивается принадлежность к группе?»
Кто мы? Почему у нас есть чувство личной и культурной идентичности? В Ватикане я задумывался о своем происхождении, о том, как жизнь привела всех этих кардиналов, епископов и самого папу римского к жизни, посвященной католической вере.
Внутри я чувствовал себя прежде всего человеком, членом большой семьи. Затем, расширяя круг, понимал принадлежность к сообществу живых существ, населяющих нашу планету. Если позволить разуму двигаться еще шире, я был проводником всего на Земле — не только живых существ, но и всего физического мира.
Если сузить круг, появится ощущение сопричастности к различным слоям, которые могут даже не подозревать, что я их часть. Иногда у меня есть определенная роль: например, я родитель или, конкретнее, отец. Держа за руки двоих детей во время прогулок по широким проспектам и узким улочкам Рима, я мог чувствовать общность с другими встреченными отцами, был членом этого сообщества. Еще я один из многих граждан страны, и сейчас эта страна — США.
Но не так давно — всего два поколения назад — мои предки жили здесь, в Европе. История заставила евреев отправиться в путь, стать диаспорой, и за 2000 лет скитаний их изгоняли отовсюду, где они находили себе дом. Бабушка рассказывала, что выросла на Украине в штетле — местечке, где селились евреи, потому что им было запрещено жить в крупных городах Восточной Европы. Другие мои дедушки, бабушки, прадедушки и прабабушки жили в таких же штетлах в Литве и России. Я не знал этих людей, но они живут внутри меня, в историях, которые я слышал, в моих генах, сложившихся за века скитаний, и в эпигенетическом контроле, регулирующем эти гены.
Эпигенетика, как мы обсуждали, занимается регуляторными молекулами, которые воздействуют на ДНК и управляют экспрессией генов. Активация генов ведет к выработке белков и формирует функцию и структуру клеток. Известно, что в головном мозге опыт может формировать эпигенетический контроль, и эти изменения модифицируют мозговую активность и структуру, чтобы приспособиться к предыдущему опыту.
Исследования показали, что в некоторых случаях опыт позволяет передать изменения следующему поколению через яйцеклетку или сперматозоид (Yehuda, et al., 2014; Youngson & Whitelaw, 2012; Meaney, 2010). Если мать во время беременности переживает стрессовое событие, например, голод, дочь унаследует эпигенетические изменения матери, возникшие из-за нехватки пищи, а затем передаст их собственным детям через яйцеклетку, которая созревала, пока она еще была в чреве. Адаптация метаболизма в условиях недостатка пищи сохранится, и в результате организм будет стремиться удержать калории — следовательно, у ребенка повысится вероятность ожирения и диабета.
Так могло быть и с моей бабушкой. Когда она была в утробе, ее отца убили во время погрома. В штетлах такие ситуации было обычными: этот погром устроили казачьи части российской армии. Вполне возможно, что из-за психотравмы, перенесенной прабабушкой, бабушка адаптировалась к опасности еще в эмбриональном состоянии, когда развивались ее яичники, а затем передала ее моему отцу и, таким образом, мне. К подобным адаптациям могут относиться положительные нейрональные процессы, которые повышают вероятность выживания потомства благодаря усиленной бдительности — активному сканированию среды и быстрой интенсивной реакции. Стив Порджес называет это «нейроцепцией» (Porges, 2011).
Для нашего путешествия в мир разума важно понимать, что на человека влияют не только опыт и нарративы, услышанные в рамках этого опыта или в отношениях с другими, но и собственный организм. Наш разум воплощен в теле, а это означает, что генетические факторы, сформированные эволюционным отбором, и эпигенетические факторы, образованные опытом прямых предков, влияют на то, как организм будет создавать структуру и функцию головного мозга.
Естественно полагать, что опасность — это фактор отбора: выживают те, кто смог выявить ее и спасся. Это могло быть одним из аспектов моего неприятия социализации в медицинской школе. Эпигенетические сдвиги у прямых предков (моей бабушки) могли породить такую адаптацию: не доверять, проявлять осторожность, всегда искать более глубокую правду за видимым фасадом приемлемого и поверхностно безопасного. Недоверие к окружающему миру может сохранить жизнь.
Теперь я вижу, как эти истоки — происхождение, записанное в эпигенетическом и генетическом наследии, — в сочетании с личным опытом — потерей идентичности после падения с лошади в Мексике, — а также обучение биологическим механизмам, на которых основаны жизненные процессы, могли повлиять на мое чувство идентичности в Риме. Я ощущал родство со всеми живыми существами в большой человеческой семье, но понимал, что мы рисуем разделяющие нас линии. Границы проходят в разуме, между культурами и системами убеждений. Скорее всего, эти разделы истинные, но все равно поверхностные. Если рассматривать интеграцию как уважение к различиям и культивирование сопереживающих связей между сущностями групповой идентичности, она поможет заметить незначительность различий и важность связей. Я не воспитывался как католик, но я человек. У меня другое культурное происхождение, поскольку я рос среди унитарианцев, и другое наследие — мои предки были евреями, — но в конце концов все мы ведем свой род из Африки (см. John Reader, 1999, об этом важном и захватывающем открытии). Остались ли наши предки на африканском континенте или вошли в предлагаемую маленькую группу — менее сотни людей, — которая около 100 000 лет назад пересекла пустыню и добралась до Европы, положив начало заселению оставшейся части неафриканского мира, исток у нас один. Все мы живые существа. Мы люди. А сердце человечности — это разум, который есть у любого из нас.
Размышления над всем этим в Ватикане помогли мне выступить в Синоде епископов, в здании с историей в пять столетий, где проводятся крупнейшие собрания. В зале сидели кардиналы, епископы и священнослужители со всех концов мира. Впервые мою речь переводили, причем настолько синхронно, что не было необходимости останавливаться. Правда, по времени реакции на мои шутки можно было судить о скорости работы переводчиков — смех не был одновременным и как будто высвечивал религиозных деятелей из разных стран Европы, Азии и Африки. Каждый из нас пришел из своего племени, которое нашло себе место на этой планете и язык, но при этом все были способны любить и смеяться.
Что же сказать? Я представил подход межличностной нейробиологии и все, что мы с вами вместе изучили; кроме того, прямо обратился к открытию «аллопарентальной заботы» — человечество в ходе эволюции развивалось так, что у ребенка несколько опекунов помимо матери. Разделение ответственности за воспитание потомства может быть основой нашего стремления к сотрудничеству (Hrdy, 2009), а это означает, что забота о детях должна ложиться не только на плечи матери, но и отца, и других людей. У меня не очень хорошо получилось донести мысль, так как многие комментарии сводились к следующему: «Доктор Сигел, не думаете ли, будто в Америке так много насилия потому, что вы позволяете вашим женщинам работать?» Мы обсудили и этот вопрос. Я твердо придерживался науки: у человека есть способность иметь больше, чем одну фигуру привязанности — пусть избирательной, но не только к одному.
Еще мы обсудили связь науки и духовности. Папа римский, видимо, весьма заинтересован этой темой: незадолго до этого он помиловал Галилея, который был обвинен церковью за предположение, что Земля не центр Вселенной. Иоанн Павел, несмотря на прогрессирующую болезнь Паркинсона, казался человеком потрясающе открытым и искренне заинтересованным в том, чтобы протянуть руку и построить мост над разломом между двумя мирами. Найдется ли у религии с ее традициями какая-то общая почва с эмпирической наукой? Может ли быть вообще связь науки и духовности?
Эти вопросы переполняли мой разум во время того визита и не разрешились до сих пор. Когда мы с семьей гуляли по Риму, недалеко от Ватикана, произошла очень значимая ситуация. Мы только что посетили Пантеон: чудо религиозной архитектуры с величественным куполом и огромным внутренним пространством, в котором когда-то стояли статуи древнеримских богов. Еще мы зашли в старую синагогу, тоже расположенную через реку от Ватикана. До этой поездки мои дети — члены унитарианской церкви, которая принимает все религии и учит видеть хорошее во всех традициях, — уже бывали в мечетях и баптистских церквях. Дома мы регулярно ходили в индуистский центр, прогуливаясь по его тихому парку к святилищу, в котором находится часть пепла Махатмы Ганди.
Держа за руку десятилетнего сына и пятилетнюю дочь, я медленно шел по площади Святого Петра. Был ветреный декабрьский день, вокруг кружило много голубей. Сын взглянул на меня и попросил объяснить: почему люди верят в такое множество противоречащих друг другу вещей? Почему древние римляне выстроили Пантеон, чтобы поклоняться своим многочисленным богам, евреи придерживаются собственного учения, а христиане, верующие в нечто иное, построили этот огромный Ватикан? Поскольку не могут быть правы все сразу, почему люди настолько убеждены, что именно их история верная? Где истина? Дочка внимательно слушала брата, а затем они оба посмотрели на меня, ожидая ответа.
Никогда не забуду этот момент. Я задумался. Меня воспитывали в духе человечности, уважения к праву каждого искать свою правду. Учитывая подход межличностной нейробиологии к интеграции, в разделении культур, религиозных верований и этнических идентичностей, уважении этих различий и стимулировании сострадательных связей есть смысл. Это создает интегрированный мир сострадания, в котором люди могут процветать не только вопреки, но и благодаря различиям. Интеграцию можно представить как источник доброты и сострадания. В интегрированном, процветающем мире эти два человеческих качества будут признаками благополучия. Именно это я и попытался сказать детям.
Сын спросил, зачем людям нужны разные верования. Зачем религия? И все-таки, какая религия «правильная»?
Я снова замолчал, продолжая нашу прогулку по площади Святого Петра, рассматривая статуи апостолов на огромном соборе, куда мы вчера поднимались по лестнице. Мы думали, где будем завтра, через неделю, месяц, год и десятилетие. А затем я нашел ответ.
Я сказал, что в ходе эволюции мозг человека получил возможность составлять карту того, что мы называем временем; представлять, что принесет будущее; вспоминать прошлое. После этого произошло нечто важное: мы стали способны осознать, что жизнь не длится вечно и все умирают. Как социальные существа, мы делимся историями, в которых пытаемся постичь суть мира. Как понять смысл жизни, если жизнь конечна? Все мировые религии тем или иным образом пытаются ответить на этот вопрос. Почему мы здесь? Какова цель жизни? В чем ее причина? Что происходит после смерти?
Сын с дочерью смотрели на меня, а затем мы молча продолжили прогулку по площади. Голуби взлетали у нас из-под ног, вокруг были люди, а мраморные апостолы смотрели вниз.
Примерно через год мой уже одиннадцатилетний сын снова задал вопрос. «Папа, — начал он. — Раз мы все когда-нибудь умрем и если знаем, что смерть неизбежна, зачем что-то делать?» Я посмотрел на детское лицо, наполненное невинностью и тревогой. Что ответить? Смысл жизни проявится в его путешествии и открытиях. С радостью расскажу, что имеет значение для меня, если он когда-нибудь захочет, но найти собственный путь к цели, ответить на вопрос, почему мы здесь, он может только самостоятельно.
Сын посмотрел с пониманием, а потом сказал: «Хорошо, папа. Если мы все умрем, и знаем, что умрем, мне все равно надо делать домашнюю работу?»
В первой половине десятилетия я раздумывал над вопросом «почему» не только с семьей, но и с друзьями, и коллегами по науке и клинической практике. После того как моя первая научная книга была встречена положительно, и после выхода первой книги о воспитании я почувствовал себя свободнее, и мой сомневающийся разум начал понимать, что в этих идеях и таком подходе может быть зерно истины и, наверное, даже что-то полезное.
Местные клиницисты просили меня создать группу по обучению применения идей межличностной нейробиологии в психотерапии. Вскоре из одной группы выросло целых семь, и я обнаружил, что вместо частной психотерапевтической практики, где я более десяти лет применял эти подходы, я перехожу к обучению других специалистов пониманию разума и культивированию интеграции не только в своей жизни, но и у клиентов и пациентов.
Некоторые участники учебных групп были новичками, молодыми психотерапевтами, которые только входили в область психического здоровья, однако большинство составляли профессионалы, зачастую старше и гораздо опытнее меня. Я был заинтригован, что мой материал показался им интересным. Шли месяцы, потом годы, я обучал все больше и больше психотерапевтов, и постепенно они начали сообщать, что применение рамок интеграции в качестве важнейшей, ключевой основы здоровья преобразило их работу. Их пациенты были в состоянии измениться и достичь новых уровней благополучия, если целью была интеграция.
Видеть разум за пределами одних только описаний психической деятельности, например, чувств и мыслей; рассматривать его не просто как мозговую активность, а как самоорганизующийся, воплощенный в теле и погруженный в отношения процесс, оказалось полезно в клинической практике. Какой бы ни была подготовка психотерапевтов — от конкретных когнитивно-поведенческих подходов до телесно ориентированных, от нарративной психотерапии до психоанализа, — эти отважные люди стали неформальным авангардом открытого пилотного исследования, призванного проверить, работает ли интеграция.
Одновременно мне стало поступать больше приглашений преподавать за пределами Лос-Анджелеса. Я посещал другие штаты и континенты, чтобы учить специалистов по психическому здоровью. Меня поражало, что, куда бы я ни направился, от Азии до Австралии, от Африки до Европы, очень немногие специалисты и ученые когда-либо слышали определение разума, — мы с вами говорили об этом.
Этот период породил во мне множество вопросов. Точны ли эти идеи? Можно ли дать определение разуму, чтобы как минимум начать дискуссию? Будет ли взгляд на интеграцию, как основу здоровья, полезен кому-то еще, кроме моих пациентов? На местном, национальном и международном уровнях отзывы участников семинаров явно свидетельствовали, что такой подход не просто имеет смысл, но и вполне применим, чтобы уменьшить страдания и направить людей к благополучию и более осмысленной жизни.
Страдает ли человек от нарушения, вызванного опытом, например, посттравматического стресса, или от не связанного с опытом состояния, например, биполярного расстройства или шизофрении, фундаментальный механизм в мозге один и тот же: это нарушение интеграции.
Для оценки не нужно подбирать пациенту категорию в психиатрическом справочнике DSM — это может ограничить наше восприятие его личности и, следовательно, потенциала. Правильнее рассмотреть хаос и скованность в его жизни как следствие нарушенной интеграции. Интеграция проявляется в моменты гармонии с потоком FACES — гибким, адаптивным, связным, энергичным и стабильным.
Первым делом надо перестать искать патологии и категории. Нас на планете семь миллиардов, а значит и столько же способов существования. Кроме того, каждый, независимо от культуры и истории, остается человеком, а значит, разум возникает как поток энергии и информации внутри нас и между нами. Ощущение этого потока, как хаотичного и скованного (вне интеграции) или гармоничного (с интеграцией), становится вопросом оценки, получения открытой картины того, что происходит в жизни человека.
Описанные выше девять сфер интеграции стали очевидными, когда месяцы и годы применения такой психотерапии перетекли в десятилетия. Многие специалисты требовали регулярного проведения мастер-класса, чтобы больше узнать о видении разума — майндсайт-подходе, имеющем в основе согласованный взгляд на межличностную нейробиологию. Сомневающийся мозг часто побуждал меня прекратить преподавание. Одно дело, говорил мой внутренний критик, соединяться с пациентами и тесно с ними работать. Им в основном становилось лучше, а это достаточное свидетельство в пользу того, что следует продолжать частным образом помогать людям способами, основанными на интеграции. Но не лучше ли оставить это при себе, как я поступал годами?
Теперь я видел все больше специалистов, многие из которых были опытнее и старше меня и практиковали самые разные подходы. Я учил их понятию интеграции, разума как самоорганизующегося процесса; его природе, полностью воплощенной в теле и погруженной в отношения; сосредоточению внимания для культивирования интеграции и стимулирования не только здорового функционирования в конкретный момент, но и вероятных изменений в структуре головного мозга в долгосрочной перспективе.
Я нервничал. Сочтут ли они этот подход эффективным у своих клиентов? Я мог лишь как можно лучше выразить эти идеи и клинические стратегии. И когда на переломе тысячелетий начали появляться первые отзывы, я был шокирован. Все работало. Многие мои ученики, их клиенты и пациенты переходили в новые сферы роста, почти невероятные до применения этого нового подхода.
Основа видения разума в психотерапии заключается в том, что каждый естественным образом стремится к интеграции, к оптимальной самоорганизации. Как сложная система, самоорганизация — это эмерджентное свойство нашей сути, и мы указывали, что это фундаментальная грань нашего разума. Но иногда что-то встает на пути. У некоторых вызов благополучию возникает из-за неоптимального контакта с опекунами в раннем детстве. У других случайные события, гены, эпигенетические факторы, токсичные химические вещества или инфекции могут негативно влиять на то, как нервная система достигает интеграции на раннем этапе жизни или в подростковый период.
В чем бы ни была причина, вмешательство в условиях скованности и хаоса должно включать мощь отношений, вдохновляющую нас перепрограммировать мозг в направлении интеграции.
Мои коллеги-клиницисты продолжали использовать эти подходы к лечению и пониманию эффективных старых методов и признавались, что теперь могут иначе углубить и расширить клиническое воздействие.
Я был так тронут этим опытом преподавания, что мой сомневающийся разум наконец начал успокаиваться. Я описал много случаев, обнажающих девять сфер интеграции и подходы к клинической оценке, планированию и ведению лечения, а также оценке исходов. Написание и издание книги все еще удивляет меня. Даже люди, которые освоили этот материал с ее помощью, видимо, приняли эти идеи и вывели свои жизни из плена хаоса и скованности, войдя с помощью интеграции в новое состояние процветания.
Назад: * * *
Дальше: Интеграция как смысл жизни