Книга: Осень Средневековья. Homo ludens. Эссе (сборник)
Назад: Историческая наука страдает недугом неудовлетворительного формулирования рассматриваемых ею вопросов
Дальше: Наша культура претерпевает ущерб, если писание истории для широкой публики попадает в руки приверженцев эстетизирующей, эмоциональной истории, тех, которые исходят из литературных потребностей, прибегают к литературным средствам и стремятся к достижению литературных эффектов

Понятие Развития имеет ограниченное применение для науки истории и часто служит причиной помех и препятствий

Неудовлетворительно поставленные вопросы? – восклицает современный историк, полный боевого задора. – Но какое это имеет значение? Разве нет у нас понятия Развития и призыва «greift nur hinein» [«да лезьте ж вглубь»]17*, которые побуждают нас взяться за скальпель, чтобы – независимо от того, в каком месте сделан надрез, – из тела предания наверняка уж пустить кровь истории!
Прибегать к понятию Развития, как представляется многим, значит ставить печать учености, стандартный знак доброкачественности на товарах интеллектуального рынка. Не видит ли Эрнст Бернхайм полноценность истории как науки именно в том, что она понимает происходящее как развитие? Каждый фрагмент истории содержит в себе развитие; стоит только представить себе некую временную цель такого развития, и вопрос тут же поставлен, а исследователь – обеспечен научной крышей над головою.
Я вовсе не намерен отрицать целесообразность и полезность такого термина, как Развитие, применительно к гуманитарным наукам. В последующем изложении я лишь хочу показать, что этот термин несет вред потому, что употребляется без должного осмысления, что метафорический смысл, которым он наделен, не вполне понимается. Лишенное очертаний понятие Эволюции призвано служить панацеей, но тогда, как и в случае с любой панацеей, исцеление – лишь иллюзия.
К концу XIX в. могло показаться, что естественные науки, развертывавшиеся во всем своем блеске, окончательно обозначили нормы, которым должна следовать подлинная наука, и таким образом навязали современной мысли свои методы как единственный путь к настоящему знанию. Если отныне какая-либо интеллектуальная деятельность претендовала на то, чтобы считаться настоящей наукой, ей следовало как можно скорее научиться точно ставить вопросы и оперировать точными методами. Не дал ли уже Огюст Конт набросок такого пути для наук о культуре18*? И разве некоторые дисциплины – языкознание, экономика, этнология – не выбрали уже этот путь и не ему ли обязаны они своими высокими взлетами? И вот пришел черед самой несистематической из всех областей знания, истории, хозяйке дома, избавиться от старого хлама и обставить квартиру в современном стиле. Прочь мусор подробностей, утративших познавательную ценность, после того как они уже послужили эмпирическим материалом для выработки правил, имеющих всеобщий характер.
Но как только история всерьез столкнулась с подобными требованиями, немедленно прозвучало: «sit ut est aut non sit»19* [«пусть будет, как есть, или пусть не будет вообще»]. Будто инстинктивно сопротивлявшиеся историки устами одного из них, Карла Лампрехта20*, воспротивились требованиям, предъявляемым к их науке. И помощь к ним пришла со стороны философии. В полемике о сущности исторического знания такие философы, как Вильгельм Виндельбанд, Хайнрих Риккерт, Георг Зиммель и другие, по примеру Вильгельма Дильтея, в период между 1894 и 1905 г. впервые заложили фундамент современной теории познания для гуманитарных наук, опираясь на их собственный базис и избавив их, таким образом, от необходимости ориентироваться на нормы, продиктованные естественными науками. Эти философы показали, что природа и формирование исторического знания в корне отличны от соответствующих признаков знания, носителем которого являются естественные науки; что история, которая более не нацелена на выявление особенностей происходивших событий, неизбежно хиреет и что, лишь полагаясь на petitio principii21*, можно требовать, чтобы характер науки сводился к выраженному в понятиях знанию всеобщего.
Со времени этих споров тридцатилетней давности история, не отягчая себя заботами, идет своею дорогой, не тревожимая методологическими требованиями, которые по самой своей природе она не в состоянии удовлетворить. В существе своем она вовсе не изменилась; характер ее продукции остается прежним. Именно сама эта неизменность является серьезным доказательством необходимости ее независимого существования как гуманитарной науки. Ибо если бы история действительно была призвана стать точной и позитивной наукой, что́ могло бы ей помешать на протяжении жизни целого поколения, с тех пор как прозвучал трубный глас, участвовать в этом процессе?
Тому, кто хоть немного знаком с новейшими достижениями в области теории науки3, ясно, что, по крайней мере в Германии, – где глубже всего проникают в эти вопросы, – точку зрения в пользу независимости гуманитарных наук отстаивают со значительно большей убежденностью и гораздо более широко и свободно, чем в те годы, когда Риккерт писал свой труд Grenzen der naturwissenschaftlichen Begriffsbildung [Границы формирования понятий в естественных науках]. Действительно, представляется, что попытки нового сближения намечаются скорее со стороны естественных наук, которые, впрочем, не остались неизменными в их отношении к точности4.
И все же из того факта, что в лагере культурфилософов берут верх четкие представления о специфической сущности гуманитарных наук, вовсе не следует, что большинство историков проникнуты этими взглядами. Если рассматривать термин Развитие в его повседневном употреблении, становится очевидно, что регулярные занятия историей на практике все еще, безусловно, находятся под сильным и постоянным влиянием естественно-научного мышления, что историю подавляет определенное главенство естественных наук и что язык истории звучит с не свойственным ей естественно-научным акцентом.
Идея Развития как важнейшего средства осмысления мира имеет своим источником скорее область исторической мысли, чем естественные науки. Пути для нее были проложены во французской философии XVIII в. Вольтер, Тюрго, Кондорсе были первыми из тех, кто рассматривал великие исторические процессы как постепенный переход, постоянное изменение, движение вперед. Эта точка зрения противостояла господствующей в то время концепции, что крупные моменты истории следует объяснять исходя из того, что их вызывают сознательно. Идея целесообразного, постепенного, непроизвольного становления условий, а затем и самих явлений культуры получает более полное содержание и более глубокий смысл в творчестве Гердера, немецких романтиков, наконец, Гегеля22*. В первой половине XIX столетия термин Развитие постепенно вытесняет такие слова, как трансформация, изменение, преуспеяние. Как правило, он все еще остается чисто идеалистическим и относится не к конкретным формам природных явлений, но к мыслительным построениям5. Группа явлений рассматривается как концепция некоего целостного единства бытия и смысла. Последовательные изменения состояния, наблюдаемые в данном единстве, рассматриваются по отношению к смыслу, который приписывается всему целому. Целое становится тем, чем оно должно быть в соответствии с этим смыслом, и процесс этот именуют Развитием.
Понятие Развития сочетается с понятием Организма и им дополняется. Но и понятие организма, органического имеет источник своего происхождения отнюдь не в современном естествознании6. Это весьма старый образ, ибо уже в мифах и сказках строение человеческого тела переносят на абстрактные вещи, пытаясь понять их с помощью этого образа. Называя понятие Организма понятием биологическим, мы остаемся в рамках примитивного, мифологического понимания жизни. Понятие Развития органического целого, для того чтобы можно было им пользоваться как адекватным средством познания, требует высокой степени Реализма. Необходимо верить в существование целостного единства, в котором происходит такое развитие, и именно изнутри – вовне. Этот образ подразумевает наличие неотъемлемо присущей внутренней устремленности, которая и определяет процесс.
И вот во второй половине XIX в. начинается великое триумфальное шествие естественнонаучной идеи Развития. Лишь в современной биологической форме Эволюционной теории происходит ее восшествие на трон Вечности. Идея Эволюции заворожила целые поколения, ею проникнуто все наше мышление. Она действует как уже готовое исходное предположение столь настойчиво и столь сильно, что, независимо от того, осознанно это протекает для нас или нет, голос ее почти всегда вмешивается во все наши попытки рассматривать ход событий в их взаимосвязи друг с другом. Прежнее идеалистическое и возвышенное представление о развитии дополняет теперь аспект биологии. Это напоминает эхо в Латеранской капелле23*: один простой звук, порождая изменения, трансформации, наложения отголосков, возвращается, превращенный в аккорд Эволюции7. Любое состояние, любая взаимосвязь – и в обществе, и в природе – выдаются a priori за продукт эволюции. Это слово сделалось настолько расхожим, что смысл его все больше тускнеет. Оно лишается тяжких последствий своей столь насыщенной метафоричности и становится стертой разменной монетой детерминированной причинности вообще, бездумно пускаемой в обращение теми, кто не принимает в расчет логическое содержание этого представления.
А тут еще – бойкие, непоколебимые эволюционисты, для которых мировая история более не скрывает загадок и они считывают ее для вас уже готовенькую, прямо с газетных страниц древних преданий. У них в кармане всегда есть ключ, чтобы объяснить любое отличие одной эпохи от другой, любую смену одних государств и культур – другими государствами и культурами. Без малейшего страха подступают они с этой своей отмычкой к прошлому, что хранится за семью замками. И они достигают успеха. В их руках мировой процесс превращается в самое простое дело на свете. Это они бодро и весело подступают к истории всего человечества, разворачивая ее вереницей ярких картинок под ликующие возгласы зрителей. Что за аплодисменты, и не только у широкой публики, вызвали такие книги, как Outline of History [Очерк истории] Херберта Дж. Уэллса, а затем и Story of Mankind [История человечества] Хендрика Виллема ван Лоона24*! Но прошлого, ограниченного прошлым человечества, им недостаточно. Для обретения нужной перспективы этому должны предшествовать история Земли и история возникновения жизни. И вот нас приглашают в парную баню периода остывания и отвердевания нашей планеты. Вроде бы удачная мысль, на деле же полное непонимание природы исторического знания. Ибо происходящее в геологии и палеонтологии постигают посредством другого интеллектуального органа, нежели историю, а именно того, который пригоден для точных наук, имеющих дело со знаниями иного рода. Соединение того и другого дает некий гибрид, лишь сбивающий с толку.
Нам возразят, что это популярные сочинения дилетантов, отвечающие запросам широкой публики. Но такой ответ был бы опасной недооценкой значения этой громадной аудитории. Историческая наука, находящаяся во владении эзотерического круга ученых, – вещь ненадежная; она должна покоиться на фундаменте исторической культуры, являющейся достоянием образованных людей вообще. Эти книги свидетельствуют о сомнительности нынешней ориентации исторических интересов широкой публики. Но и не только это: они способствуют, также и в силу своих неоспоримых заслуг, формированию направленности таких интересов. Исторические традиции Европы все еще обеспечивают здесь определенный противовес. Но в Америке такую книгу, как The Mind in the Making [Становление разума] Дж. Харви Робинсона, труд серьезного историка культуры, основывающийся, тем не менее, на совершенно наивном эволюционизме, даже в научном мире считают весьма ценным изложением современного знания.
Дальнейшему распространению поверхностного понятия об эволюции в повседневном функционировании исторической науки, вне всяких сомнений, немало содействовала пользующаяся широким спросом книга Эрнста Бернхайма Lehrbuch der historischen Methode und der Geschichtsphilosophie [Учебник исторического метода и философии истории]. Как известно каждому студенту-историку, Бернхайм подразделяет историю – в соответствии с природой познавательного интереса, побуждающего к ее изучению, – на повествующую (referierende), поучающую (pragmatische) и разворачивающую (genetische). Здесь не место походя доказывать, что подобное разделение предстает во многих отношениях нелогичным, вводящим в заблуждение и практически непригодным. Вильгельм Бауэр, чей менее объемистый труд8 многие уже начинают предпочитать книге Бернхайма, признает, что эти три постулированные формы изучения истории вовсе не следуют по времени друг за другом и не превосходят одна другую по своей ценности. Тем не менее он придерживается этой же схемы. Как трехчленное основание стремления к историческому знанию ее уже рассматривал Лейбниц: «Tria sunt, – пишет он, – quae expetimus in historia: primum, voluptatem noscendi res singulares; deinde, utilia in primis vitae praecepta; ac denique origines praesentium a praeteritis repetitas, cum omnia optime ex causis noscantur»9 [«Есть три вещи, <…> чаемые нами в истории: первая – удовольствие узнать некие отдельные вещи, затем – извлечь полезные для жизни уроки, и наконец – понять начала нынешних вещей, повторяющих прошлое, ибо все вещи лучше всего постигаются по их причинам»]. Эти слова превосходно передают то, что Бернхайм называет genetische Geschichtsbetrachtung [«генетическим подходом к истории»]. Генетическим тогда является уже такое мышление, когда дикарь отдает себе отчет в возникновении разнообразных вещей, прибегая к мифологической форме; когда греческие логографы повествуют о генеалогии и основании городов; когда Геродот хочет знать δι ἤν αίτίην ἐπολέμησαν (ди ген айти́ен эполéмесан) («о причине вступления в войну»]25*. Попросту заменяя понятие «генетический» понятием «эволюционный», Бернхайм, как мне кажется, допускает двойную ошибку. Он недооценивает всю познавательную ценность более ранних фаз изучения истории и переоценивает познавательную ценность современной исторической мысли, словно последняя всегда придерживается более высоких принципов, не известных в прежние времена.
Следует полностью отдавать себе отчет в том, что охватывает и чего не охватывает термин Развитие в приложении к определенной исторической данности. Никто не станет отрицать, что он может сослужить хорошую службу для понимания явлений, имеющих четкие очертания. Существует по крайней мере одна область истории, где эволюция – притом что ее смягчают мутации, – по-видимому, царит безраздельно: это история костюма. Для нее и вправду справедливо нечто вроде биологической закономерности, определяющей развитие форм независимо от таланта, желаний или интересов отдельной личности или общества. Историю общественной институции, предприятия или государственного механизма, как правило, можно без особых затруднений охватить при помощи понятия Развития. Применимо оно в истории науки и истории техники, но тут же подводит, будучи приложено к истории философии, религии, литературы или искусства. Однако даже в тех случаях, когда оно наиболее пригодно, понятие Развития применимо с гораздо большими оговорками, чем в той сфере, где оно царит безраздельно, а именно – в биологии.
Биолог выдвигает концепцию определенного организма как самостоятельного объекта, носителя только ему присущей направленности, объекта, который, воспроизводя себя путем размножения, по существу своего строения постоянен – при том что филогенетические изменения его органов, форм и функций определяются его средой обитания. В ходе длительного филогенетического процесса вариации внешних воздействий уравновешивают, как представляется, друг друга в их общем единообразии и повторяемости, так что фактор окружающей среды можно считать постоянно действующим и нормальным влиянием, соответствующим внутренним предпосылкам развития в заданном направлении. Но стоит лишь представить какую-либо фазу филогенетического процесса в ее онтогенетической специфике (т. е. если биологическую данность рассматривать исторически), рассуждение это нам уже не подходит. Сумма всех внешних влияний проявляется тогда как последовательный и изменчивый ряд больших или меньших нарушений состояния организма, которые фактически исключают изолированную автономность, или внутреннюю согласованность, мыслимую нами относительно такого объекта. Это всего лишь метод биологической науки, предписывающий рассматривать организм вне окружающей среды, упоминать о постоянной взаимозависимости среды и объекта лишь pro memoria [так, для памяти] и представлять весь ход развития в виде замкнутого причинно обусловленного процесса. Тот факт, что каждое из биллионов внешних воздействий, взятое само по себе, не связано причинно с внутренне присущими организму возможностями развития, можно не принимать во внимание.
Исторические феномены, однако, не оставляют безнаказанными подобные попытки мысленно выделить их из их окружения. Если рассматривать их вышеописанным образом как биологические объекты, месть с их стороны следует незамедлительно: метод заходит в тупик. Можно объективно установить, какие именно данные порождают такой феномен, как «мышь». Но объективно установить, какие исторические данные имеют отношение к феномену «Реформация», а какие нет, невозможно. И эта невозможность заключена не в абстрактной природе явления, но в историческом подходе к нему. Ибо это так же верно для конкретной исторической личности, как и для отвлеченного исторического понятия. Лютер как человеческая особь, относящаяся к конкретному биологическому виду, строго определен, но Лютер как историческое явление не может быть ни отграничен, ни разграничен – так же как Реформация. Нельзя сравнивать историческую данность с биологической уже в аспекте онтогенеза. А перейти от онтогенетического аспекта к филогенетическому история и вовсе не может. Если взять некую историческую единицу-на-протяжении-времени, – скажем, француза, – идея этой единицы, лишь частично представленная любым отдельным объектом, заключается в суммировании всех прослеживаемых в связи с ним явлений, тогда как идея биологической единицы «мышь» реализуется в каждой мыши как таковой. И если такого рода историческую единицу-на-протяжении-времени определяют как «организм», то в этом случае речь может идти лишь о поэтической метафоре. С научной точки зрения здесь нет возражений, да наука и не может обойтись вообще без метафор: ведь сам язык живет ими.
Если же за таким историческим «организмом» признать некую присущую ему устремленность, которая определяет его «развитие», то тем самым полностью окажешься в недрах телеологии, ибо такой организм, в отличие от организма биологического, обладает внутренней связностью лишь постольку, поскольку обладает целью. Впрочем, и это не вызывает возражений: история есть в высшей степени финалистский способ мышления, – финалистское объяснение хода истории есть единственное, что допускает наш разум. Однако если к концепциям исторического «организма» и исторического «развития» подходить с мерками биологии, эти понятия сразу же предстанут смещенными и искаженными. Но разве не сохранили они достаточно практической ценности для истории, чтобы от них не отказываться? В конечном счете это зависит от того, насколько применим, насколько подходит здесь «образный» термин «Развитие».
Историческое явление, как мы говорили, само по себе куда менее поддается отграничиванию от своего окружения, чем явление органическое. Так, Наполеон есть явление историческое, только если рассматривать его в том мире, в котором он жил. Этот мир никоим образом нельзя даже мысленно отделить от него, нельзя даже частично изолировать его как исторический организм, подобно тому как организм «мышь» изолируют до определенной степени в рамках эксперимента, а затем изучают результаты определенных воздействий на него в условиях прекращения влияния внешней среды. Это справедливо и в том случае, если вместо Наполеона мы возьмем общее понятие: француза вообще. Любые исторические связи всегда остаются открытыми. Сколько бы обстоятельств, приведших к походу Наполеона в Россию, я ни суммировал, установленная историческая взаимосвязь всегда останется открытой для добавления новых идей, по мере того как они будут возникать в моем разуме. Замкнутых исторических организмов не существует.
Предположим теперь, что мы будем настолько свободно, насколько это возможно, рассматривать государства и культуры как организмы, – допустимо ли и тогда говорить о развитии некоей внутренне присущей им устремленности? Биология может до известной степени проводить различие между реализацией внутренне присущих возможностей – и вторжением извне помех, препятствующих процессу развития. Строго говоря, даже такое различение имеет свою рациональную основу не иначе, как при телеологическом подходе. Но в отношении исторических явлений невозможно провести и эту неопределенную линию. С точки зрения истории в каждом контакте человека с человеком и человека с природой всё оказывается внешним воздействием. В каждой связи двух элементов некоего исторического события, в каждом вхождении некоего факта проявляется суммарное действие бесчисленных причинно не связанных друг с другом влияний. Одна восходящая линия причинных связей, приведшая к посещению принцем Вильгельмом II Оранским своего охотничьего замка в Дирене в сентябре 1650 г., и другая, обусловившая появление именно там и именно в это время инфекции оспы26*, соединяются воедино лишь в primum movens [перводвигателе]. Всякое влияние извне есть нарушение предшествующего состояния. Биология, для которой все это, в сущности, вполне справедливо, в рамках филогенеза может рассматривать всю сумму таких нарушений из-за их сходства и постоянства как один-единственный фактор. Поддержание определенных постоянных условий она принимает как нечто необходимое для существования организма. История не может идти этим путем. Всякое воздействие является для нее нарушением. Тем самым понятие Развития едва ли не превращается в сомнительное общее место. Предположим, что речь идет об эволюции мексиканской или перуанской цивилизации.
Никто не назовет появление Кортеса или Писарро фактором эволюции. Ведь их появление было катастрофой для всего этого исторического явления10. Однако такая катастрофа, по сути, лишь своими масштабами отличается от бесчисленных событий, которые до этого определяли «развитие» обеих цивилизаций. Все эти события, в свою очередь, были если не катастрофой по отношению к тому, что существовало до них, то строфой, поворотом. Всякое историческое развитие есть всего-навсего каждый миг устремляющийся в ином направлении результат поворотов.
Нередко с готовностью говорят о развитии формы правления в Англии, Швеции или Республике Соединенных Провинций27*. В каждой из этих трех стран мы видим, как соотношение сил между центральной властью и аристократией колеблется в ходе истории чуть ли не с регулярной последовательностью. На смену сильным правителям, укрепляющим центральную власть, приходят несовершеннолетние или недееспособные, а то и вовсе происходит полное устранение центра, так что аристократии неоднократно удается вновь отвоевывать территорию у центральной власти. В результате возникает состояние равновесия, которое вроде бы можно называть продуктом развития. В действительности же каждое из этих изменений было следствием обстоятельств, которые по отношению к так называемому организму, на который они воздействовали, были чисто случайными. Никоим образом английское государственное право не содержит намека на то, что Вильгельм Завоеватель, Генрих II, Эдуард I и Эдуард III станут выдающимися правителями и будут подолгу оставаться у власти, тогда как за каждым из них последует период слабого правления из-за отсутствия должных качеств у очередного обладателя королевской короны28*. Ранняя кончина Густава Адольфа и Карла X Густава – с последующим затем периодом регентства29* – все это также относится к числу внешних помех. Равным образом и ранняя смерть стадхаудера Вильгельма II, бездетность Вильгельма III, устранение Яна Виллема Фризо как кандидата на место стадхаудера и смерть Вильгельма IV30* также никак не связаны с природой нашего государства. Каждый из этих фактов генеалогического характера, так же как и другие помехи извне, воздействуя на государство, оказали весьма важное влияние на процесс его становления. Все эти факты, рассматриваемые совместно, словно бы рисуют картину некоей ограниченной регулярности, некоего осциллирующего феномена – что может соблазнить опрометчивого историка сформулировать следующее правило: эволюция государственного правления, среди прочего, определяется регулярно ожидаемым чередованием сильных и слабых периодов власти. Но такому историку достался бы разве что журавль в небе, тогда как у другого в руках была бы синица живого знания. Логическая ценность подобного понятия «развития» была бы равна нулю; как историческое знание такая формулировка была бы в высшей степени банальной и ни на что не пригодной.
Итак, понятие Развития, наличествующее в биологии, применительно к истории лишь затрудняет ее постижение. Да и по самой его сути там явно что-то не сходится. Даже если закрыть глаза на историю, понятие это имеет довольно условное и ограниченное значение. Полностью как метафора, оно едва ли слишком полезно. Признать его означает согласиться с безусловной необходимостью знания частных особенностей для объяснения любого фрагмента истории.
Не хотелось бы задаваться вопросом, не предстоит ли нам, вообще говоря, вместе с жестким понятием Развития отказаться и от всякого применения каузального объяснения в истории – как того хочет Шпенглер31*. В настоящий момент принципу причинности в научной теории познания приходится весьма и весьма непросто. Резкому ограничению его применения в качестве орудия познания, по-видимому, отвечает определенное возрождение старого аристотелевско-схоластического различения между causa materialis, efficiens и finalis32*. Как бы то ни было, историческое знание редко, если вообще когда-либо, означает указание на строго замкнутую причинность. Оно всегда есть понимание взаимосвязи. Такая взаимосвязь, как уже указывалось, всегда открыта, иными словами, ее никогда не следует представлять в образе некоей цепи, состоящей из звеньев, – но как неплотно связанную охапку прутьев, в которую, пока позволяет веревка, можно добавлять все новые и новые веточки. Быть может, вместо охапки прутьев здесь более подходящим будет букет полевых цветов. По своей несхожести и разнообразию всякое новое понятие, добавляемое к выдвинутой концепции исторической взаимосвязи, может быть уподоблено вновь сорванному цветку: с каждым из них вид всего букета меняется.
Назад: Историческая наука страдает недугом неудовлетворительного формулирования рассматриваемых ею вопросов
Дальше: Наша культура претерпевает ущерб, если писание истории для широкой публики попадает в руки приверженцев эстетизирующей, эмоциональной истории, тех, которые исходят из литературных потребностей, прибегают к литературным средствам и стремятся к достижению литературных эффектов