Книга: Осень Средневековья. Homo ludens. Эссе (сборник)
Назад: XIX. Утрата стиля и иррационализм
Дальше: XXI. Катарсис

ХХ. Виды на будущее

Диагнозом отважились мы назвать наш обзор критических симптомов. Прогноз – для выводов, которые должны теперь последовать, слишком смелое слово. В трех шагах уже ничего не видно. Будущее – в тумане. Единственное, что остается, это взвесить какие-то шансы, предположить некоторые возможности.
Есть ли еще место для небезнадежного заключения после перечня столь многочисленных и столь серьезных явлений расслабленности и разлада? Такое место всегда есть, надежду и веру запретить невозможно. Но занять это место совсем не легко.
Да, исповедующий учение о том, что быть – выше, чем понимать, волен утверждать, что его народ живет не настроениями упадка, но идет по пути блистательного раскрытия всех своих сил. Для него во всех тех явлениях, которые кажутся нам опасными, торжествует дух, которому он служит. Для нас, однако, возникает вопрос: если общее благо, порядок, здоровье, даже согласие будут восстановлены в мире, но этот дух будет господствовать, будет ли тогда спасена культура?
Мы знаем: нынешний мир не может вернуться на свой прежний путь. Нам это стало ясно, как только мы обратились мыслью к произведениям науки, философии и искусства. Мысль, формотворчество должны и дальше бесстрашно идти по пути, следовать по которому их вынуждает дух. Но не иначе обстоит дело с техникой, ее гигантским механизмом и со всем экономическим, социальным и политическим аппаратом. Немыслимо, чтобы путем намеренного вмешательства захотели или смогли ограничить всепроникающий механизм распространения знаний, то есть народного образования, прессы, книжной продукции, или же захотели или смогли воспрепятствовать новым возможностям транспорта, техники и использования природных ресурсов.
И тем не менее: перспектива предоставленного своей собственной динамике мира культуры, неизменно растущего овладения природой и всепроникающей и все более прямолинейной публичности представляет собой скорее устрашающую картину, нежели то, что содержало бы в себе обещание очищенной, восстановленной и возросшей культуры. Это вызывает лишь представления о невыносимом угнетении и порабощении духа. Уже давно перспективы продолжающей разворачиваться нашей цивилизации ставят перед нами горький вопрос: не является ли переживаемый нами культурный процесс процессом варваризации?
Под варваризацией можно понимать культурный процесс, при котором достигнутое духовное состояние высокой ценности постепенно заглушается и вытесняется элементами более низкого содержания. Не будем останавливаться на вопросе, противостоят ли друг другу носители более высокой – и более низкой культуры столь же неизбежно, как элита – и масса. Во всяком случае, чтобы иметь возможность устанавливать такую полярность, нужно освободить термины элита и масса от их социального базиса и рассматривать их только в духовном смысле. Именно так поступил Ортега-и-Гассет в Rebelión de las masas [Восстании масс].
Из прошлого нам, собственно, хорошо известен только один пример всеобщей и полной варваризации: гибель античной культуры в Римской империи. Сравнение, однако, как мы уже говорили в самом начале, осложняется существенным различием обстоятельств. Прежде всего, тот, прежний, культурный процесс длился почти пять столетий. Кроме того, его осложняли явления, которые сейчас кажутся уже слишком далекими. Внутренняя варваризация античного мира была обусловлена следующими тремя факторами: во-первых, окостенением функций государственного организма и, как следствие, – ослаблением границ империи и, в конце концов, вторжением и господством чужих народов. Во-вторых, упадком хозяйственной деятельности до все более низкого уровня. В-третьих, появлением более высокой формы религии, для которой прежняя культура стала в основном безразлична и которая благодаря прочной организации переняла властные функции регулирования духовной жизни. Ни технический упадок, ни религиозный подъем в нынешнем культурном процессе практически не наблюдаются.
Бастионы технического совершенства и экономической и политической эффективности ни в коей мере не ограждают нашу культуру от наступающей варваризации. Всеми этими средствами может пользоваться и варварство. В сочетании с этими совершенствами варварство становится только более мощным и более тираническим.
Примером высочайшего технического достижения, с его необычайно полезным, благотворным воздействием, которое, однако, своими побочными эффектами угрожает ослабить ценность культуры, является радио. Никто не усомнится ни на мгновение в исключительной ценности этого нового инструмента духовного общения. Передача сигналов бедствия, музыка, новости для затерянных в самых отдаленных местах – можно долго перечислять все блага, которые предоставляет нам радио. Тем не менее как средство передачи сообщений радио, в своей повседневной функции, это во многих отношениях шаг назад, к бесцельной форме распространения мыслей. Дело здесь не только в таком общепризнанном зле, как вульгарное отношение к радио: когда, не вникая ни во что, слушают все подряд или бездумно крутят ручку настройки, превращая радиопередачи в пустое расточительство звука и смысла. Даже оставив в стороне упомянутые и, собственно, не неизбежные недостатки, радио – это замедленная и ограниченная форма получения знаний. Для темпов нашего времени звучащая речь слишком растянута. Чтение – более тонкая культурная функция. Ум схватывает читаемое гораздо быстрее, он постоянно выбирает, сосредоточивается, перескакивает, делает паузы и размышляет: тысячи движений мысли в минуту, в которых слушающему отказано. Один сторонник использования радио и кино в обучении c радостной убежденностью рисует в сочинении под названием The decline of the written word [Упадок письменного слова] картину ближайшего будущего, когда детей будут воспитывать изображениями и на слух. Это гигантский шаг к варварству. Нет лучшего средства отучить молодежь думать, удерживать ее в состоянии пуэрилизма и к тому же, вероятно, быстро и основательно ей наскучить.
Варварство может идти рука об руку с высоким техническим совершенством и с таким же успехом сочетаться с всеобщим школьным образованием. Судить о повышении уровня культуры по уменьшению безграмотности – наивность уже преодоленного прошлого. Некоторый объем школьных знаний никак не гарантирует наличия культуры. Если окинуть взором общую духовную ситуацию нашего времени, то едва ли можно будет назвать чрезмерным пессимизмом мнение, подтверждаемое нижеследующим изложением.
Заблуждения и непонимание процветают повсюду. Более чем когда-либо раньше кажутся люди рабами слов, лозунгов, чтобы убивать ими друг друга, – рабами убийственных банальностей в самом буквальном смысле. Мир заряжен ненавистью и непониманием. Нет шкалы, на которой можно измерить, насколько велик процент поглупения и больше ли он, чем прежде; ясно одно: глупость стала вредить гораздо сильнее и еще выше восседает на своем троне. Инертным, полуобразованным массам все больше недостает спасительных тормозов уважения к традициям, форме, почитанию ценностей. Самое скверное – повсюду наблюдаемая indifférence à la vérité [безучастность к истине], достигающая своей вершины в публичном восхвалении политической лжи.
Варваризация наступает, когда в старой культуре, за многие столетия возвысившейся до чистоты и ясности мышления и познания, стихия магического и фантастического, взметнувшаяся в чаду распаленных инстинктов, затемняет познание. Когда логос вытесняется мифом!
Постепенно становится ясно, до какой степени новое учение о героической воле к власти, с его господством бытия над познанием, представляет именно те тенденции, которые для приверженцев духа означают движение к варварству. Ибо именно эта философия жизни возносит миф над логосом. Для нее слово варварство вовсе не является уничижительным. Само это понятие теряет свое значение. Новые властители ничего другого и не желают.
Могущественные боги нашего времени: механизация и организация – носители и жизни, и смерти. Они сделали весь мир проницаемым, наладили повсюду контакты, повсюду создали возможность взаимопонимания, сотрудничества, концентрации сил. Вместе с тем они принесли с собой застой, скованность, окостенение духа – с орудиями, которые они подарили. Они перенацелили человека с индивидуализма на коллективизм, и люди вполне приняли это, но, лишенные проницательности, преуспели только в реализации того зла, которое несет в себе всякий коллективизм: отрицание глубоко личного, духовное рабство, – прежде чем разглядели или осознали там что-либо хорошее и справедливое. Будет ли будущее принадлежать постоянно растущей механизации общественной жизни, подчиняющейся бесповоротно осознанным требованиями голой пользы и власти?
Именно так виделось это Освальду Шпенглеру, когда конечную стадию отжившей культуры он определял как период цивилизации, в котором все прежние, живые, органичные ценности вытеснены точным применением средств власти и хладнокровными расчетами желаемого эффекта. То, что применение этих средств приведет общество к гибели, Шпенглера, при его принципиальном пессимизме, вовсе не огорчает. Для него закат, гибель – неминуемая участь всякой культуры.
Если ближе вглядеться в схему мрачных видений Шпенглера, то она оказывается несвободной от непоследовательностей, которые, по-видимому, подрывают ее действенность даже для него самого. Прежде всего мы увидим, что критерии шпенглеровой оценки человеческого поведения тесно связаны с определенным романтическим чувством. Такие его понятия, как Größe [величие], воля сильного, здоровые инстинкты, здоровая радость воина, нордический героизм, цезаризм фаустовского мира, имеют и сохраняют свои корни в почве наивного романтизма. Далее, как мне кажется, совершенно очевидно, что путь, по которому шла западная культура на протяжении семнадцати лет после того, как увидел свет Übergang des Abendlandes, нисколько не приблизил переход к тому типу, который Шпенглер представлял как Zivilisation [цивилизацию]. Ибо, хотя общество и развивалось в указанном направлении, а именно – технического совершенствования, точного и холодного расчета желаемого результата, сам человеческий тип становился при этом все более невыдержанным, невзрослым, все более зависимым от эмоционального состояния. И правят нами отнюдь не сильные, стальные орлы, как то следовало бы из концепции Шпенглера. Пожалуй, можно было бы выразиться следующим образом: мир являет собой картину шпенглеровой цивилизации плюс некая степень безумия, шарлатанства и жестокости в соединении с сентиментальностью, чего он совсем не предвидел. Ибо благородный Raubtier [хищник], которым якобы является человек, должен быть свободен от всего этого.
Мне никогда не было ясно, почему Шпенглер, желая обозначить тип современного человека, обладающего сильным духом и высокими ценностями, обратился к не слишком удавшемуся в драматическом отношении персонажу гётевской дилогии. «Фаустовская культура», «фаустовская техника», «фаустовские нации»? Ведь нельзя же сказать о Фаусте, что он был хищником. Или во всяком случае, что это имел в виду Гёте. Приложение фигуры Фауста к современному миру может найти какое бы то ни было основание единственно лишь в некоем романтическом ви́дения.
Все вместе взятое, вероятно, вполне дает нам повод именовать шпенглерову Zivilisation, связанную, как выясняется, с дикостью и бесчеловечностью, скорее варварством, нежели цивилизацией. Но должны ли мы разделять фатализм Шпенглера? Действительно ли отсутствует путь к спасению?
Быть может, прошлое даст нам некоторое утешение. Если мы окинем взором ближайшие несколько тысячелетий и выделим в них те исторические единства, которые мы называем культурой, окажется, что периоды высокого расцвета всегда были кратковременными. Постоянно, и каждый раз в другом месте, повторяющийся процесс возникновения, развертывания и упадка завершался в течение нескольких столетий. Период расцвета, не превышающий двух столетий, насколько можно полагаться на наши критерии, кажется правилом. Для греческой культуры это V и IV века до Р.Х.; для римской – I в. до и I в. после Р.Х. (это суждение может варьироваться); для западного Средневековья – XII и XIII вв.; для Ренессанса и барокко вместе (позволительное, даже необходимое обобщение) – XVI и XVII вв. Сколь неясными и даже произвольными ни должны оставаться эти границы, специфические периоды полноценности оказываются непродолжительными. Будем считать вместе XVIII и XIX вв. периодом современной культуры? В таком случае мы оказываемся на исходе культуры, которая нам известна, и, возможно, у истоков новой, которая нам еще неизвестна. Быть может, такой расцвет, которой отстоит от нас достаточно далеко. Для культур не имеет силы «le roi est mort, vive le roi».
Ощущение приближения к конечному пункту стало для нас довольно привычным. Мы уже говорили, что не только невозможно представить дальнейшее развитие этой культуры, но едва ли следует думать, что такое развитие сделает жизнь лучше или счастливее.
Однако устремлять взгляд на историю – не более чем суетная умозрительность с неадекватными средствами. Всему, что вроде бы предрекает гибель, современное человечество, за исключением немногих фаталистов, – и на сей раз единодушно – решительно противостоит, объявляя: мы не хотим погибать. Наш мир, при всех его бедах, слишком прекрасен, чтобы дать ему исчезнуть в ночи человеческого вырождения и слепоты духа. Мы больше не сидим в ожидании близящегося конца времен. Наследие веков, которое зовется западной культурой, доверено нам, чтобы мы, когда наши руки ослабнут, передали его грядущим поколениям в целости и сохранности, по возможности обогащенным, возросшим или, по необходимости, сократившимся, но любой ценой сохранив его настолько чистым, насколько у нас хватит сил. Уважения к труду, веры в возможность спасения, и мужества, чтобы его добиваться, – этого никто не сможет у нас отнять. Египетский царь Неко, как рассказывает Геродот, пытался прорыть канал через перешеек между Нилом и Красным морем. Ему сообщили, что 120 000 человек уже погибли при этом и что работа не продвигается. Фараон спросил совета оракула, и оракул ответил: «Ты трудишься на пользу пришельцу» (О Камбис! О Лессепс!48*). Тогда царь оставил свою затею. – Но наше время, пусть даже сотня оракулов выступит с предупреждением, решило бы: tant pis, дело будет продолжено.
На чем основаны наши надежды? Откуда ждать спасения? Что требуется, чтобы его ускорить?
Основания для надежды – самого общего свойства, они очевидны, можно сказать, банальны. В организме именно нарушения, отклонения от нормы, расстройства привлекают внимание больного, который страдает от них, и врача, исследующего пораженные органы. Симптомы недуга нашей культуры обнаруживают себя болезненно и громогласно. Но, может быть, в гигантском теле человечества здоровый жизненный ток все же сильнее, чем это нам кажется. Болезнь может пройти.
В грандиозных процессах природы и общества предсмертная агония и родовые схватки, насколько они доступны нашему взору и нашему разумению, протекают в неразрывной связи друг с другом. Новое всегда произрастает из старого. Но современник не знает, не может знать, чтó есть истинно новое, чему именно суждено победить.
Всякое сильное воздействие вызывает реакцию. Реакция может казаться вялой, но нужно иметь терпение, когда имеешь дело с историей. Мы склонны полагать, что в нашем всецело организованном и специализированном обществе, с его членением и его сочлененностью, действие и противодействие должны следовать друг за другом быстрее, чем раньше. Но вполне может быть и обратное. Именно потому, что средства поддержания достигнутого состояния неизмеримо выросли, реакция происходит значительно медленнее. Не исключено, что более поздние времена, глядя на то время, в которое мы живем, быть может, какие-нибудь полстолетия, увидят в нем не более, чем похмелье, наступившее после Мировой войны.
История не может ничего предсказать, кроме одного: ни один значительный поворот в общественных отношениях не происходит так, как представляло себе предшествующее поколение. Мы определенно знаем, что события протекают иначе, чем мы можем подумать. Результат некоего периода всегда содержит в себе компонент, который впоследствии будет осознан как новое, не ожидавшееся, о чем прежде не думали. Это неизвестное может означать гибель. Но до тех пор пока наши ожидания еще могут колебаться между гибелью и спасением, долг человека – надеяться.
Вовсе не невозможно ощутить признаки, указывающие на то, что неизвестный нам фактор будет действовать к лучшему. Есть определенные тенденции, которые вопреки всем деструктивным силам продолжают неослабно действовать в направлении обновления и упрочения культуры. Кто станет отрицать, что в тех областях, которые не затронуты непосредственно бедами нашего времени, но и тогда, когда испытывают их давление, немало тех, кто многообразно и с помощью все улучшающихся средств беззаветно и самоотверженно трудятся на благо человечества? Тех, кто строят и созидают, творят и мыслят, возглавляют и служат, заботятся и оберегают. Или просто живут, как живут простые и скромные люди, не ведая ни о какой борьбе за культуру. Без помех со стороны глупости или насилия спокойно протекает большая часть времени жизни молчаливых людей доброй воли, и каждый из них в меру своих сил строит для будущего. Они так или иначе укрываются в некой духовной нише, куда зло времени не имеет доступа и где нет места лжи. Они не впадают в усталость от жизни и не предаются отчаянию, как ни сгущался бы мрак в их Эммаусе49*.
По всему миру рассеяно некое братство, готовое признавать все новое, если оно множит добро, – и не ценой отказа от всего старого и испытанного. Эти люди не связаны лозунгами и эмблемами, их общность чисто духовного свойства.
Убедительный признак настоятельной требовательности спасения видится в следующем. Нации более чем когда-либо ранее укрылись в унаследованных пределах своей суверенности; некоторые открыто заявляют, что не знают и не желают знать ничего, кроме этого. Далеко не в одной стране интернационализм официально объявляется вне закона. В то же время мы видим, что именно из-за неистовой самоизоляции государств отношения между ними все больше и больше осуществляются в форме мировой политики. Мировой политики самыми несовершенными средствами, с опасными вывертами – каждую минуту может произойти катастрофа, – но мировой политики, которая реализуется quand même, от которой больше нельзя уклониться, словно необходимость согласия перевесила все расхождения и преградила путь всякому произволу. Словно милосердный Господь молвил с улыбкой: «Держитесь крепче, а я уж из вас что-нибудь вылеплю».
Если эта надежда оправданна, то откуда должно к нам прийти спасение? – От Прогресса как такового нам уже нечего ждать. Мы достаточно напрогрессировали в способности разрушить этот мир и наше сообщество. Поступательное движение науки и техники, каким бы необходимым и вдохновляющим оно ни было, не сможет спасти культуру. Науки и техники недостаточно, чтобы заложить фундамент культурной жизни. Проявления духовного бессилия коренятся чересчур глубоко, чтобы критическая мысль и инструментальные возможности могли обещать выздоровление, исходя из своих собственных сил.
Здесь вопрос уводит нас в область, которой мы до сих пор избегали: связи духовного кризиса с социально-экономическими отношениями. Если бы мы вообще не коснулись этого пункта, могло бы создаться впечатление, что такая взаимосвязь нами вообще не учитывается. Необходимо сказать несколько слов об этой серьезной связи.
Для многих современных мыслителей решение проблемы культуры лежит в социально-экономической сфере. Не только чистокровные марксисты убеждены в этом. Влияние экономического мышления на нашу эпоху было так велико, что многие, даже не исповедующие марксистские тезисы, считают решенным делом, что духовное зло в конечном счете коренится в экономическом несовершенстве. Это убеждение в значительной степени связано с представлением, что сильные сдвиги и волнения в социально-экономической области, которые ежедневно происходят на наших глазах, являются доказательством того, что мы живем в эпоху фундаментальных структурных общественных изменений, в Zeitalter des Umbaus [век перестройки], как без колебаний называет его Карл Маннхайм. Признаки подобных изменений на самом деле действительно впечатляют. После столетий сравнительно устойчивых отношений теперь, кажется, постепенно подтачивается все, что казалось стабильным и прочным в сфере производства, товарообмена, валютных ценностей, труда и государственной власти. Кажется, сами принципы частной собственности и свободного предпринимательства колеблются в своих основах. Мы приближаемся, таков будет вывод, к состоянию, в котором общественная жизнь должна быть построена по-новому и иначе, чем прежде.
Представление о структурных изменениях по самой своей природе основывается большей частью на знании исторических параллелей. В прошлом Запад дважды переживал подобное изменение: при переходе от античного общества к феодальному и при переходе от феодального общества к капиталистическому. Однако, будучи рассмотрены в сравнении с нынешней ситуацией, оба эти примера оказываются не слишком пригодными, насколько можно предположить, из-за практически неизбежных ограничений и упрощений. Процесс феодализации длился восемь или девять столетий. Он уже идет во времена Римской империи и завершается разве что к XI столетию. Переход от феодального общества к буржуазно-капиталистическому растягивается на период приблизительно с 1100 до 1900 г., и в целом изменения происходят менее решительно, чем мы обычно себе представляем.
История не дает нам примеров быстрого перелома в общественных отношениях, подобного тому, который мы сейчас, очевидно, переживаем. К тому же оба прежних структурных изменения гораздо менее всеобщи, чем то, которое теперь нас ожидает. Оба они совершались на прочной основе нерушимого принципа частной собственности и семейного права наследования. Строго говоря, все высокие культуры, о которых мы знаем (о государственном коммунизме в древнем Перу у нас слишком ненадежные сведения), строились на подобной основе. Поэтому с исторической точки зрения предположение о быстром и далеко идущем структурном изменении нашего общества остается всего лишь смелой гипотезой.
Можно полагать, что структурные изменения – допустим, что они действительно назревают, – совершатся сами собой и принесут свою собственную новую форму культуры. Это вполне согласовывалось бы с прежним историческим материализмом. Большинство социологов и экономистов, однако, считают наше время чрезвычайно отличным от предшествующих периодов более спонтанного культурного роста в том отношении, что сейчас несравненно возросло понимание этих проблем, сознательная воля найти их решение и наличие средств. Пациент берет излечение в свои руки. Может ли общество собственными упорядоченно действующими силами осуществить свою волю к выздоровлению и улучшению, наметить туда дорогу, определить и употребить все необходимые средства? Многие полагают, что да. Верят в планирование. Полагают возможным механизировать процессы производства, обмена и потребления таким образом, чтобы исключить помехи, вызванные человеческими побуждениями. Мыслят себе общество, где будут упразднены соперничество, предприимчивость и склонность к риску, где индивидуальный эгоизм преобразуется в бездушный групповой, который всегда будет бессильно наталкиваться на сопротивление себе подобных. И каково же будет при таком состоянии общества состояние культуры?
Политическое мышление ожидает от планирования большего, нежели только экономического оздоровления. Оно полагает также, что на основе тщательно взвешенного подхода можно будет заново отрегулировать сами формы сообщества. Нередко, когда политическая жизнь принуждает к омоложению, вновь расцветает старая неизбежная метафора государства как организма. В живом представлении о государстве как организме заключены все те высокие качества, о которых шла речь при описании понятия культура: равновесие, гармония, общая устремленность, – служение, честь и верность. Без сомнения, глубокий смысл для культуры кроется в нынешнем тяготении к упорядочению государственного сообщества в соответствии с реальными состояниями, то есть живыми единствами, естественными членениями. Если бы Государство действительно могло возвыситься до организма, в котором эти благородные отношения служения претворились бы так, чтобы человек чувствовал себя в своем состоянии на своем месте в обществе, чувствовал себя самим собой, тогда государство во всяком случае вместе с порядком укрепило бы и базу культуры.
Но тогда было бы нужно, чтобы такое понятие служения содержало в себе нечто большее, нежели повиновение власти, которая сохраняет и укрепляет лишь самоё себя, обеспечивая жизненную безопасность подвластного ей общества. Ибо такого стремления для настоящей культуры недостаточно. Необходим новый дух.
Если структурные изменения и планирование не могут обещать появление нового духа, могут ли принести его Церкви? – Возможно, что из притеснений, которые им теперь приходится испытывать, они выйдут окрепшими и очищенными. Можно представить, что в последующую эпоху латинское, германское, англосаксонское и славянское религиозное чувство встретятся и достигнут взаимопроникновения на твердыне скалы христианства, в мире, постижению которого откроются и прямизна ислама, и глубины Востока. Но как организации. Церкви могут восторжествовать лишь постольку, поскольку они очистят сердца своих приверженцев. Не предписаниями и волеизъявлениями отвратят они зло.
Назад: XIX. Утрата стиля и иррационализм
Дальше: XXI. Катарсис