Книга: Осень Средневековья. Homo ludens. Эссе (сборник)
Назад: VII. Всеобщий упадок способности суждения
Дальше: IX. Злоупотребление наукой

VIII. Снижение потребности в критике

Не говоря уже о всеобщем ослаблении способности суждения – внешние формы явления мы рассмотрели выше, – есть все основания указать на ослабление потребности в критике, омрачение критической способности, утрату понимания истины; и на сей раз это не массовое явление в среде потребителей знания, но органический недостаток производителей знания. Рядом с этими проявлениями упадка стоит еще и другое, а именно – искажение роли науки или злоупотребление наукой как средством. Попробуем подойти к этой группе явлений и по отдельности, и в их связи друг с другом.
Одновременно с тем, что наука продемонстрировала доселе невиданные возможности господства над природой и тем самым обеспечила расширение человеческой мощи и достигла глубин проникновения в строение всего сущего как никогда ранее, теперь она гораздо менее способна заставить считаться с собой как с оплотом и критерием достоверного знания и оставаться путеводной нитью для жизни. Соотношение различных функций науки полностью изменилось.
Этих функций издавна было три: приобретение и умножение знаний, воспитание общества в культурном отношении и создание возможностей применения и обуздания сил. На протяжении двух столетий становления современной науки, в XVII и XVIII вв., между двумя первыми функциями сохранялось определенное равновесие, тогда как третья еще значительно отставала. Восхищались просвещающим прогрессом познающего духа и отступлением невежества. Никто не ставил под сомнение культурно-воспитательную и направляющую ценность науки. Опираясь на нее, строили больше, нежели мог выдержать ее фундамент. С каждым новым открытием все лучше постигали мир и его законы. Просветленность сознания давала также и определенный нравственный выигрыш. Зато третья из названных функций – приложение науки для развития технических возможностей – проявлялась все еще слабо. Электричество оставалось курьезом для развлечения образованной публики. Способы приложения силы, в том числе и в качестве тяги, вплоть до XIX в. ограничивались издревле известными формами. Соотношение функций науки: культурного воспитания, умножения знаний и их технического применения – для XVIII столетия можно выразить как 8 : 4 : 1.
Если выразить то же соотношение для нашего времени, то оно выглядело бы, вероятно, как 2 : 16 : 16. Соотношение этих трех функций полностью изменилось. Возможно, признание незначительности культурно-воспитательной ценности науки в сравнении с ее познавательной и прикладной ценностью вызовет бурное негодование. И все же: можно ли утверждать, что поразительные открытия современной науки, которые, по сути, понятны лишь ограниченному кругу ученых, пошли на пользу всеобщему культурному уровню хоть сколько-нибудь существенным образом? Даже самое превосходное преподавание в университетах и средних школах ничего изменить здесь не может: в то время как содержание научного знания и прикладная ценность науки с каждым днем неизмеримо возрастают, ее культурно-воспитательная ценность не увеличилась в сравнении с прошлым веком; она даже меньше, чем была в XVIII столетии, когда в деле интеллектуального образования предстояло сделать еще очень многое, – при том что теперь всеобщий уровень образованности, достигаемый на основе начальной школы, гораздо выше.
Современный человек усваивает себе взгляд на жизнь не из науки, если не брать совсем уж редкие случаи. И это вовсе не вина самой науки. Мощное основное течение отворачивается от науки или искажает ее. Уже больше не верят в ее способность вести нас вперед. Отчасти по праву; было время, когда она выдвигала слишком уж непомерные притязания на господство над миром. Но здесь все-таки нечто другое, чем неминуемая реакция. Сказывается упадок интеллектуальной составляющей в нашем сознании. Потребность размышлять о разумно постигаемых вещах столь точно и объективно, насколько возможно, и подвергать свои размышления критическому анализу явно ослабевает. Далеко зашедшее помрачение мыслительной способности стало уделом слишком многих умов. Всяким разграничением между логическими, эстетическими и аффективными функциями намеренно пренебрегают. Чувство, без критических возражений со стороны разума и даже сознательно противопоставляемое ему, неминуемо вмешивается в вынесение суждения, независимо от объекта суждения. Провозглашают интуицией то, что в действительности представляет собой лишь намеренный выбор на основе аффекта. Смешивают побуждение, вызванное интересом и желанием, с убеждением на основании знания. И в оправдание называют необходимым сопротивлением диктату рассудка то, что в действительности является отказом от самих принципов логики.
Из тиранически насаждаемого рационализма мы все без исключения уже давно выросли. Мы знаем, что не все можно мерить меркой разумности. Ход развития мышления учит, что одного разума недостаточно. Более содержательный и более глубокий взгляд, чем чисто рациональный, обнаружил большее понимание смысла в вещах, чем раньше. Но там, где мудрый в расширении свободы и простора суждения усматривает возможность более глубокого смысла, глупый видит единственно лишь право для большей бессмыслицы. И вот поистине трагический вывод: дух времени, наряду с тем что осознал ограниченность приложения старой рациональной схемы, одновременно сделался восприимчивым к такой мере бессмыслицы, против которой он долгое время обладал достаточным иммунитетом.
Пренебрежение критическим вето может быть лучше всего проиллюстрировано несколькими словами о нынешней расовой теории. Антропология – важная отрасль того, что раньше называли естественной историей. Это отдел биологии с сильным историческим уклоном, что роднит антропологию с геологией и палеонтологией. Путем точных методических исследований, на основе учения о наследственности, она выстроила систему расовых различий, применимость которой уступает другим биологическим схемам единственно лишь из-за слишком большой доли сомнений в непреложности ее выводов, основанных на измерениях черепа, а также из-за сильных колебаний в ее методах систематизирования. Телесным отличительным признакам, по которым она с большей или меньшей уверенностью различает расы, в общем как будто соответствует определенная степень сходства духовных свойств внутри этих рас, во всяком случае такое кажется допустимым. Китаец отличается от англичанина не только физически, но и духовно; никто этого не отрицает. Однако чтобы иметь возможность произвести констатацию такого рода, в рассмотрение феномена расы следует включить рассмотрение феномена культуры. И китаец, и англичанин суть продукты сочетания: раса + культура. Другими словами: величина, совершенно не поддающаяся измерению в антропологии, была соединена с предметом наблюдения, прежде чем могло быть выражено суждение о расовых признаках духовного свойства. Предположение, что духовные особенности могут быть выведены непосредственно из антропологической определенности, ни в коем случае не может быть полностью правильным. Ибо бесспорно, что духовное своеобразие расы, по крайней мере в некоторой части, раскрывается лишь в соответствии с жизненными обстоятельствами и благодаря им. Никакой наукой нельзя отделить эту часть от той, которую мы предположительно считаем врожденной. Столь же мало может какая-либо наука доказать специфическую корреляцию между каким-либо телесным признаком, например монгольской складкой у глаз, и каким-либо духовным признаком (при условии, что этот духовный признак вообще может быть доказательно признан объединяющей особенностью всей расы в целом). Пока эти недостатки входят в учение о расах, остается убеждение, что выведение характера народа из расы как безусловное правило дает неверное, и даже при наличии необходимых оговорок, лишь сомнительное и неточное знание. Если же принять ограничение, что оперировать возможно только понятием раса + культура, то это будет уже фактическим отказом от выдвижения научно обоснованного расового принципа, и лучше всего будет не основывать на нем никаких выводов.
Один пример. Если принять, что духовные способности уже заложены в расе, тогда само собой разумеется, что сходство способностей должно говорить и о расовом сходстве. Евреи и немцы необычайно одарены в области философии и музыки, двух важнейших элементах культуры. Ясно, что это должно убедительно свидетельствовать о близком сходстве семитской и германской расы. – И так далее, на ваш выбор. Пример смехотворный, но не глупее тех выводов, которые в настоящее время встречают одобрение в широких кругах образованных людей.
Нынешний спрос на расовые теории в их приложении к оценке культуры и к политике не следует приписывать какой-то особой громогласности антропологической науки. Здесь мы имеем дело с примечательным случаем общедоступного учения, которое долгие годы и вплоть до самого недавнего времени оставалось за гранью признанного и критически выверенного культурного достояния. С самого начала отвергаемое серьезной наукой как несостоятельное, оно продолжало свое существование более полстолетия в сфере вялой романтики, пока вдруг политическими обстоятельствами не было возведено на пьедестал, с которого теперь отваживается изрекать научную истину. Вывод о собственном превосходстве на основании претензий на расовую чистоту всегда был привлекательным для многих, так как он ровно ничего не стоит и сильно подыгрывает романтическим натурам, не обремененным потребностью в критике и снедаемым жаждой самовозвеличения. Все это не что иное, как плохо переваренная пища одряхлевшей романтики, которую отрыгнули Х. С. Чемберлен, Шеманн и Вольтманн12*. Успех мнений, подобных высказанным Мэдисоном Грантом и Лотропом Стоддардом13*, причисляющим рабочих к более низкой расе, имел опасный политический привкус.
Расовые тезисы как аргумент культурной борьбы – всегда самовосхваление. Признавал ли когда-нибудь со страхом и стыдом какой-либо расовый теоретик, что расу, к которой он себя причисляет, следует считать менее ценной? Здесь всегда речь идет о возвышении самого себя и себе подобных над другими и за счет других. Расовые тезисы всегда чему-то враждебны, всегда анти-; для учения, которое выдает себя за науку, весьма дурной признак. Их установка – антиазиатская, антиафриканская, антипролетарская, антисемитская.
Нельзя отрицать существование очень серьезных проблем и конфликтов социального, экономического или политического характера, которые возникают из соприкосновения двух рас в одном государстве или в одной местности. Нельзя также отрицать того, что неприязнь одной расы по отношению к другой может быть чисто инстинктивного свойства. Но в обоих случаях разъединяющий момент иррационален, и не дело науки возводить его в критический принцип. Из-за наличия подобных противоречий квазинаучность прикладных расовых теорий предстает в особенно ярком свете.
Если инстинктивная расовая антипатия и в самом деле обусловлена биологически (как вроде бы имеет место у тех, которые объявляют, что не могут переносить запаха негров), то воспитанному человеку следовало бы заблаговременно отдать себе отчет в животном свойстве подобной реакции и по возможности с нею бороться, а не культивировать ее и ею гордиться. Политике «на зоологической основе», как ее в свое время очень метко обозначила Osservatore Romano14*, не место в обществе, построенном на христианских принципах. Культура, предоставляющая свободу расовой ненависти и даже поощряющая ее, более не отвечает условию: культура – это власть над природой.
Осуждая политическое использование расовой теории, следует сделать две оговорки. Во-первых, не следует смешивать ее со здраво продуманной евгеникой15*. Того, чтó именно эта последняя, быть может, способна сделать для блага государства и человечества, мы здесь касаться не будем. Во-вторых, самовозвеличение одного народа над другим не обязательно должно основываться на расовых претензиях. Чувство превосходства у латинских народов во все времена основывалось гораздо больше на качестве культуры, чем на расе. Французское la race никогда не получало чисто антропологического оттенка. Высокомерие и самовосхваление на почве собственного культурного благородства иногда может быть в чем-то более рационально и даже более оправданно, чем расовое высокомерие, однако все равно остается духовным тщеславием.
Прикладное расовое учение, как ни верти, является убедительным доказательством падения требований, которые предъявляет общественное мнение к чистоте критического суждения. Тормоза критики не срабатывают.
Они не срабатывают и во многих других случаях. – Нельзя отрицать, что с возобновившейся потребностью в синтезе гуманитарных наук, который с начала этого века не мог не последовать за периодом чрезмерного увлечения анализом (явление, само по себе целительное и плодотворное), акции внезапных идей в науке заметно повысились. Кишмя кишат дерзкие синтезы культуры, как правило пронизанные всевозможной ученостью, где «оригинальность» их автора выступает с гораздо большим триумфом, чем тот, которым его, собственно, могла бы удостоить осмотрительная наука. Культурфилософ подчас занимает место bel esprit16* уже отошедших времен. И не всегда вполне ясно, насколько он сам принимает себя всерьез, хотя и желает быть принятым всерьез своими читателями. Возникает нечто среднее между культурфилософией и культурфантазией, и даже опытному человеку здесь не всегда легко отделить пшеницу от плевел. К тому же и повышенная склонность к эстетическому эффекту в выражении своих мыслей также вносит свой вклад в сумбурный характер подобной продукции.
Естественные науки не испытывают затруднений такого рода. Математические формулы являются для них инструментом проверки, который непосредственно устанавливает верность (но не достоверность) продукта. Для bel esprit в их сфере нет места, и шарлатаны без труда изгоняются. С одной стороны, преимущество, но, с другой стороны, и беда гуманитарных наук в том, что формирование идей и способы выражения там протекают в областях, включающих и эстетическое, и эмоциональное.
Общее формирование суждений вне области точных наук стало более неопределенным, в то время как естественные науки в состоянии неизменно требовать все большей строгости суждения. Строго рациональное как исключительный инструмент в гуманитарных науках менее заметно, чем в прежние времена. Вынесение суждений менее регулируется формулой и традицией. Как часты и необходимы стали для обозначения процесса формирования знания слова ви́дение, концепция, не говоря уже о таких вещах, как интроспекция или Wesensschau17* [созерцание сущности]! Вместе с ними в суждение привносится немалая степень неопределенности. Неопределенность тоже может быть благотворной. Правда, она слишком легко позволяет витать между твердым убеждением и приятной игрой ума. Уму, подвергающему себя строгой проверке, решить: «я так действительно думаю», – принимая во внимание антиномический характер мышления вообще, о чем мы уже говорили ранее, – представляется более затруднительным, чем во времена схоластики или рационализма. Тем проще прийти к такому мнению уму поверхностному или предубежденному.
В снижение стандартов образования критического суждения немаловажный вклад, как мне кажется, внесло направление, названное по имени Фрейда. О чем, собственно, идет речь? Психиатрия обнаружила важные факты, интерпретация которых вывела ее из области психологии в область социологии и культурологии. И тогда произошло то, чему мы нередко бываем свидетелями. Ум, воспитанный на точных наблюдениях и анализе, но поставленный перед проблемой культурологической, то есть не точной, интерпретации, не располагает никакими тщательно выверенными нормами, имеющими силу доказательств, и в незнакомой ему области из каждой неожиданной мысли извлекает далеко идущие выводы, неспособные выдержать проверку историко-философским методом, который здесь требуется. Если мало осведомленная широкая публика принимает таким образом разработанную систему в качестве признанной истины, а технические термины этой системы использует как готовые к употреблению средства мышления, которые вполне пригодны для каждого, тогда множеству лиц с низкими стандартами в отношении критики предоставляется приятная возможность порезвиться в науке. Кого не приводил в изумление жалкий лепет, с помощью которого авторы популярных изданий с психоаналитическим уклоном пытались объяснить человека и мир, довольствуясь «символами», комплексами и фазами инфантильной душевной жизни для своих выводов и построения на их основе многомудрых теорий!
Назад: VII. Всеобщий упадок способности суждения
Дальше: IX. Злоупотребление наукой