Книга: Сборник "Горбун - Черные мантии-отдельные произведения. Компиляция. Книги 1-15"
Назад: Часть Вторая ТРЕХЛАПЫЙ
Дальше: XVI ЛИТЕРАТУРНАЯ ОРГИЯ

VIII
РАЗБОЙНИЧЬИ СКАЗКИ

В салоне между пассажирами из Вожура возобновилась прерванная беседа, начатая, судя по всему, еще в лесах Бонди. Вожурцев было трое: дама и двое мужчин, один из которых был чрезвычайно говорлив, а другой, напротив, все время молчал.
– Нет, с этим давно покончено, – говорила дама. – Я имею в виду все эти лесные сказки. Грабители теперь орудуют в городах.
– Ага! – воскликнул пассажир, севший в Ливри и зажатый между двумя штабелями пакетов. – Перемываем кости разбойничкам?.. Мое почтение, госпожа Бло, как поживаете?
– О! А я вас и не узнала, господин Туранжо! Как здоровье супруги?
– Мается ревматизмом, бедняжка, совсем ее одолели всяческие хвори.
– У нас в Вожуре климат куда здоровее, чем у вас в Ливри! – поспешила высказать свое мнение госпожа Бло.
– Ну уж нет! – живо возразил господин Туранжо. – Что касается здоровья, то Ливри…
– Ты взяла рыбок, Селеста? – забеспокоился вдруг Адольф, и на лоб его набежало облачко при мысли о том, как дорого обошлись ему карасики.
– О Боже! – простонала госпожа Шампион, измученная обилием багажа. – Я взяла рыбок и все остальное тоже. Вы не находите, что здесь очень жарко?
– Вечера сейчас слишком прохладны, – ответила госпожа Бло. – Уж лучше посидеть в жаре, чем подхватить простуду.
Господин Туранжо закончил свою мысль:
– …то Ливри, слава Богу, славится чистотой воздуха. Лучшие медики столицы рекомендуют легочным больным пребывание в его окрестностях.
– Так вот, – вернулся к прежней теме говорливый господин, – от разбойников все же был кое-какой прок: они придавали путешествиям пикантность. Посреди пути раздавало вдруг молодецкий посвист…
– Ничего себе пикантность, благодарю покорно!
– Кавалеры успокаивали дам, и сколько очаровательных романов завязывалось в те волнующие минуты!..
– Ах! – прервала его госпожа Бло, вдова рантье и судебного исполнителя. – Избавьте нас от продолжения вашего рассказа!
– Вы ведь, кажется, не из этих мест, сударь? – подозрительно поинтересовался у говоруна господин Туранжо. – Насколько помнится, я еще не имел чести путешествовать вместе с вами.
– Як вам наведывался по делу, тут у вас продается одно недурное поместье.
– Ах да! Вы, надо полагать, имеете в виду поместье генерала! Какой был изумительный человек! Блестящая военная карьера, солидное состояние, а уж выправка…
– Зато наследников не оставил, – заметил Адольф. – Впрочем, рыбак из него был так себе, довольно никудышный.
– Теперь его добро продадут по дешевке. Наехали родственники из провинции и раздирают поместье на куски.
– Говорят, колбасник из Кана.
– И скотовод из Бейо. Генерал был нормандцем.
– Ох уж эти мне нормандцы!
– Осторожнее, господа, – предупредила Селеста, – мой Адольф родом из Нормандии.
– Когда я говорю «никудышный рыбак», – отозвался Адольф, – я имею в виду, что… что не было в нем размаха, никогда ему не удавалось выловить что-нибудь эдакое…
– Давайте поговорим о рыбной ловле на море! – оживился господин Туранжо. – У меня есть кузен в Дьеппе, который снабжает нас омарами. Посылает их совсем свеженькими, и они приходят…
– Протухшими, – язвительно докончила госпожа Бло.
– Адольф, – тихонько попросила госпожа Шампион, – достань из моего кармана табакерку.
Но Адольф, не обращая на нее внимания, гнул свое:
– В реках водится такая живность, какую и в океане не сыщешь.
Говорун попытался было вернуть разговор в прежнее русло:
– Железные дороги начисто стирают живописную прелесть путешествий, это признают все мыслители.
– Кстати, сударь, – обращаясь к нему, заметил господин Туранжо, – в наших местах тоже собираются провести железнодорожную линию, и если вы серьезно надумали прикупить поместье, то советую поспешить, ибо земля дорожает с каждым днем. Вот, к примеру, барон Шварц, о котором вы наверняка слыхали…
– Разумеется!
– Тут у нас, знаете ли, не очень-то его жалуют…
– Сударь, – суровым тоном прервал говорившего Адольф, – многословие зачастую приводит к пагубным последствиям. Я имею честь служить помощником главного кассира в банкирском доме господина Шварца.
– Ну и что? – неприязненно отозвалась госпожа Бло. – В наших местах барона недолюбливают, это точно.
Однако господин Туранжо поспешил загладить свою оплошность:
– Сударь, вы совершенно правы, вступаясь за начальство. К тому же у меня и в мыслях не было порицать столь видного финансиста! Я бываю на его приемах. То, что я собирался сказать, можно поставить в заслугу господину барону. Ему предлагают теперь за его землю миллион четыреста пятьдесят тысяч франков, а года три-четыре назад он купил его всего за шестьсот тысяч. Сто двадцать процентов за четыре года! И все это благодаря железной дороге, в проектировании которой он принимал участие.
– Ничего себе! Недаром мой бедный Бло всегда порицал этого человека!
– Что ни говорите, а все-таки паровые машины – это прекрасное изобретение.
– Нет, я сейчас задохнусь! – простонала Селеста, бросив взгляд на закрытую дверцу салона.
– Вечера прохладны, – твердо стояла на своем госпожа Бло, – лучше посидеть в жаре, но без насморка.
Говорун решил, что пора вернуться к разбойникам.
– Я, сударыня, абсолютно согласен с вашим утверждением, – заговорил он, обращаясь к вдове рантье, – что Париж превратился в сборище злоумышленников, изгоняемых отовсюду. Право слово, настоящий лес… черный лес, вот как можно назвать наш Париж!
– В прошлом году у меня в переполненном омнибусе украли серебряную табакерку.
С этими словами госпожа Бло вынула свой табачный припас, и Селеста обратилась к ней с просьбой:
– Вы меня не угостите, сударыня? Я так завалена вещами, что мне до своей не дотянуться, а сами понимаете, привычка берет свое…
– Разумеется, прошу не стесняться!
Все присутствующие, имевшие слабость к табачку, попотчевались из табакерки госпожи Бло, за исключением молчаливого господина, который прихватил изрядную понюшку из собственного бумажного фунтика.
– Та, которую украли, была чуть похуже этой, – сообщила госпожа Бло, захлопывая табакерку, – но я очень ею дорожила, ведь мне ее подарил мой бедный Бло, хотя он никогда не одобрял пристрастия к табаку у дам.
– А у моей жены табакерка за восемьдесят франков, фабричного производства, – объявил Адольф. – Следи за рыбками, госпожа Шампион.
– Черный лес! – повторил говорун. – Уверяю вас! И заметьте, какое фатальное совпадение: когда-то Париж стоял посреди леса.
– Быть не может! – изумилась вдова.
– Сущая правда, сударыня, – поддержал говоруна господин Туранжо. – Леса вокруг Бонди, вернее сказать, вокруг Ливри – это его остатки… Лес, сплошной лес рос на месте Парижа. На оленей и кабанов охотились прямо на улице Ришелье.
– А теперь нам осталась только рыбная ловля, – заметил Адольф, – в реках все еще можно кое-чего поймать.
– В том месте, где теперь находится биржа, банды обнаглевших разбойников…
Последовал дружный смех. Какими бы плоскими ни были остроты насчет биржи, они всегда пользуются неизменным успехом…
– Ах! – вскричала вдовушка. – Мой бедный Бло так любил пройтись по поводу биржи!
– На бирже задержался – без кошелька остался, – попытался сострить Адольф, внося свою лепту в общее веселье.
Селеста, освободив одну из рук, ущипнула его в знак восхищения за колено.
– Следи за рыбками, – одернул супругу Адольф.
– Однако если говорить откровенно, – продолжал велеречивый господин, – с тех пор мало что изменилось. Парижский лес существует по-прежнему, разве что деревьев стало поменьше. Олени, украшенные рогами, стадами разгуливают по Парижу – об этом частенько рассказывается в водевилях: водятся в изобилии свиньи, дикие и домашние. А уж змеи! Кто станет отрицать наличие в Париже змей? Имеются также розовые кусты, где укрываются эти гады, имеется множество птичек, распевающих веселенькие куплетцы. Впрочем, есть и кое-какая разница: в старом лесу для любви был отведен всего лишь один сезон, весенний, теперь же в нашем Париже любовное воркование продолжается все четыре сезона…
– Вы так неосторожны в выражениях, сударь, здесь же дамы!
Вдова судебного исполнителя не смогла удержаться от замечания, но большинство слушателей настаивало на продолжении:
– Что вы, что вы! Пускай говорит, не мешайте! Это так забавно!
– Но разница все-таки незначительна, сходства гораздо больше, достаточно вспомнить рыскающих по Парижу волков…
– Парижские бродяги куда хуже волков!
– Сударь, – прервал остроумного пассажира господин Туранжо, – если вы купите поместье в наших местах, я буду счастлив продолжить знакомство с вами.
– Лес охраняется лесниками, в Париже этим делом заняты полицейские…
– А браконьеров сколько!
– А старьевщики! Собирают вместо хвороста тряпье и всякую прочую дрянь!
– А английские туристы! Прохаживаются себе, точно в Фонтенбло!
– Он так элегантно выражается, этот господин, – одобрила Селеста, – сразу видно приличного человека.
Адольф ответил:
Слишком болтлив. Не отвлекайся от рыбок.
– Что касается самих разбойничков, – продолжал импровизировать говорун, – то никаким пущам не собрать столь славной коллекции, какой знаменит Париж. Смешно слушать про нынешних лесных бедолаг: они и в подметки не годятся ловким парижским молодцам!.. Ничего себе общество! Помните вы, судари и сударыни, банду Монроза!
– Ах! – тотчас откликнулась Селеста. – Мошенник куролесил как раз в то время, когда я выходила замуж. Адольф тогда рыбачил не так часто.

 

– Рыбки! – забеспокоился господин Шампион. – Не отвлекайся!
– А банда Натана! – продолжал эрудированный пассажир. – А дамы: Нинетта и Розина! У них появился даже собственный автор, господин Бальзак, вспомните-ка его Вотрена. Наверняка он имел обширные знакомства в лесных дебрях… И снова прекрасный пол: ловкачи Лина Мондор и Клара Вандель способствовали созданию драм – люди дна очень любят, когда их показывают на сцене… При Луи-Филиппе парижский лес зажил бурной жизнью. Тысяча восемьсот тридцать третий год – банда Гарнье, семьдесят пять приговоров сразу. Банда Шатлэна: кастеты и тряпочные туфли для бесшумного скольжения по мостовой.
– У нас на империале тоже едут двое типов в тряпочных туфлях! – таинственно сообщила госпожа Шампион.
– У моей жены такой острый глаз, ничего от нее не скроешь, – похвалился Адольф. – Не отвлекайся от рыбок!
Господин Туранжо, завидуя успеху говорливого пассажира, лихорадочно рылся в памяти. Наконец и ему удалось вставить словечко:
– Вспомнил: Гюг! У него была целая шайка!
– Пятьдесят пять злодеев. А еще: банда Шива, банда Жамее банда Дагори, – отчеканила госпожа Бло.
Молчаливый господин чихнул. Это был первый шум, который он произвел. Сунув руку в карман за носовым платком, он вытаращил глаза: платок исчез.
– Вы его потеряли, сударь, – конфузливо заметил господин Туранжо. – В наших краях нет воришек.
Мы не унизимся до описания человека, сморкающегося без помощи носового платка. Молчаливого господина к этому вынудили обстоятельства… Дамы улыбались. Вдова развернула свой совершенно новенький, внушительного размера фуляр, а Селеста попросила:
– Адольф, достань мой носовой платок.
Адольф выполнил просьбу, разумеется, напомнив жене про рыбок. Человеческий род слаб: через минуту сморкался весь салон. Молчаливый господин не выказывал никакого смущения. Пассажир с хорошо подвешенным языком вернулся к обзору бандитской жизни:
– Пошли дальше… Банда Карпантье – семьдесят три человека на скамье подсудимых! А вот совсем недавние имена: Курвуазье, Миньяр, Готье, Сук, Шапон, который руководил двумя сотнями бандитов, а шайка Пульмана, а молодчики Маркетти!.. И наконец те, до кого еще не добралась полиция, самая ловкая из всех когда-либо существовавших банд: знаменитые Черные, Мантии, имеющие своих людей не только в сомнительных воровских кварталах, но и на самом верху социальной лестницы…
– Газеты о них ничего не пишут, – прервала говорившего мадам Бло.
– Боятся напугать коммерсантов. Банда работает по-крупному и остается неуловимой для полиции.
– Говорят, что их поддерживают сильные мира сего…
– И что правосудие их страшится!
– Какие страсти! – ужаснулась госпожа Шампион, слушавшая с разинутым ртом. – Меня дрожь от таких вещей пробирает!
– Ни за какие деньги не согласился бы я жить в этом Париже! – объявил господин Туранжо.
Адольф снисходительно пожал плечами.
– Я служу помощником кассира, – начал он с той неколебимой спесивостью, которая столь возвышала его в глазах Селесты, – главным помощником кассира, а поскольку начальник мой относится к работе с прохладцей, то вся ответственность за дело падает на меня. И справляюсь я превосходно! Береги рыбок! Наш банк, как известно, один из самых солидных в столице, а располагаемся мы, прошу это заметить, в пустынном квартале, уже завоевавшем дурную славу, – улица Энгиен нередко мелькает на страницах криминальной хроники. Однако меня это нисколько не волнует. Человек умный, образованный, отважный и осторожный преуспеет в счетоводстве точно так же, как в рыбной ловле. Утверждают, что рыбная ловля смягчает нравы не хуже музыки, хотя я до оперной музыки не охотник. Слишком уж она напыщенна, не правда ли? Впрочем, популярные арии, введенные в водевиль для пущего оживления, звучат иногда очень мило… Пардон! Я говорил о… Да, я говорил о бандитах и о рыбной ловле, и тут имеется связь: человек, часто бывающий в обществе рыб, научается у них множеству уловок и хитростей, – рыба по природе своей очень хитра! – которые могут ему пригодиться в жизни. Я обведу вокруг пальца кого хотите – даже эти самые Черные Мантии, перед которыми вы все гак робеете, совершенно мне не страшны…
– Ого! – с недоверием воскликнул господин Туранжо. – Если бы они были здесь, у них нашлось бы, что вам ответить!
– Если бы они были здесь, я не стал бы распространяться о службе в банке, а с людьми приличными я вполне могу поделиться своим немалым опытом. Держи рыбок как следует, Селеста!.. О, да мы уже в Бонди!
Омнибус остановился. Ринувшаяся к нему пара незадачливых пассажиров с корзинками была остановлена фатальной фразой: «Мест нет!», прозвучавшей с облучка кучера; служанка из придорожного трактира поднесла ему традиционную рюмку водки, которую все уважающие свое дело извозчики принимают во время стоянок, помогая лошадям отдышаться.
Эшалот с Симилором распевали на своей верхотуре; в салоне решено было по прибытии держаться подальше от этих подозрительных типов, обутых в мягкие туфли. Страшные сказки действуют даже на храбрецов. Селеста, державшая карасей в руках, дабы они не утеряли свежести, робко спросила, нельзя ли наконец открыть дверцу, но вдовушка вспомнила своего бедного Бло, который терпеть не мог сквозняков.
– Я не отказываюсь от обещания поделиться своим опытом, – начал Адольф тотчас же, как только омнибус тронулся, – а надо сказать, что опытен я не только в счетоводстве, но и во многих других делах. Несколько лет уже я хлопочу об учреждении в департаменте Сена общества рыбаков, дабы внести в нашу городскую цивилизацию новый благодатный элемент.
Но это так, к слову… Что же касается парижского леса, то мы в нашем банке не дремлем, нас врасплох не застать. Для тех, кого не имею чести знать, сообщаю: я занимаю антресоль в особняке Шварца, Париж, улица Энгиен, 19. Там же помещается и служащий, ведающий ценными бумагами, но дело, однако, не в этом. Я уже сказал, что плевать хотел на всех хитрецов-преступников вместе взятых. Вот так-то. Не буду делать тайны из принятых мною на вооружение способов защиты. Во-первых, никогда не остаюсь ночевать в своей загородной вилле, которая служит мне для хранения удочек: большая часть всех парижских ограблений происходит из-за пагубной привычки горожан ночевать вне дома. Как только открывается входная дверь особняка Шварца, у меня раздается звонок. Разумеется, это причиняет излишнее беспокойство, учитывая число посетителей банка, но зато я получаю первый сигнал, избавляющий меня от дальнейших сюрпризов. Второй звонок раздается, когда открывается дверь моей передней, и это второй сигнал; если первый предупреждает меня: «Будь начеку!», то второй приказывает: «Вооружайся!» Но и это еще не все. Имеется еще один звонок, третий, он начинает трезвонить прямо над моей кроватью, как только кто-нибудь коснется двери моего кабинета. Дамы и господа! Даже если я предаюсь отдыху, первый звонок приводит меня в сидячее положение, второй поднимает на ноги, а третий звонок вопит: «Шампион, защищай сокровища, вверенные твоей бдительности!»
– Очень любопытно! – заметил господин Туранжо.
– Очень, очень! – подтвердил говорун и, как ни странно, пристально посмотрел на молчаливого пассажира. Тот не спеша вынул из кармана бумагу и карандаш и принялся что-то писать.
– Нам выпала честь путешествовать с поэтом! – насмешливо проговорил словоохотливый пассажир, на что господин Туранжо вполне серьезно ответил:
– Ничего удивительного, сударь, в наших местах поэтов хоть отбавляй.

IX
КОКОТТ И ПИКЛЮС

Никто не пытался кинуть взгляд на стихи молчаливого пассажира. Он очень ловко строчил их впотьмах – на такое; способны только истинные поэты. – Ладно, – продолжал господин Шампион, весьма воодушевленный собственным рассказом о принятых в банке Шварца мерах предосторожности, – допустим, двери можно открыть, но как? При входной двери стоит швейцар, подобранный из бывших жандармов. Он надежней пистолета, сынок его служит барабанщиком в гвардейской роте. Дверь передней моего кабинета имеет три замка, из которых два секретных, да два надежных засова, все механизмы производства знаменитой фирмы Бертье. В самой передней перед дверями моего кабинета на коврике расположился Медор; не знаю, как там насчет Цербера, но думаю, мой Медор куда опаснее: стоит ему подать голос от дверей кабинета с кассой, как лай его отчетливо раздается в моей спальне, будто он находится где-то поблизости, прямо под столом. А почему? Да потому, что моими заботами в кабинете установлены два акустических усилителя. Ха-ха, бедный воришка, не правда ли? Дверь кабинета снабжена защелкой и всего лишь огромным засовом, но зато дверь кассы имеет запор Бертье с двойным секретом; язычок в замке крестообразный. Мой кабинет разделен решеткой на две половины, и та часть, где расположена касса, сущая крепость, поверьте слову, со всяческими хитростями и сюрпризами, почище старых курантов на Новом мосту. Ключ от кассы всегда, и днем и ночью, находится на своем постоянном месте – я ношу его, не снимая, на собственной шее. Вот так-то, господа бандиты! Моя спальня находится по одну сторону кассы, спальня моей супруги по другую, а в помещении посередке спит наш слуга, дюжий парень, я нарочно себе подобрал такого. У супруги свои пистолеты, у меня свои, и у нашего парня тоже две пары. Где вы, Черные Мантии? Что касается окон, то они устроены как витрины у магазинов, каждое с четырьмя перекладинами. На всех каминах решетки. Нам приходится опасаться только бомбы!
– Боже мой! – вздохнула мадам Бло. – Лучше уж жить с бедуинами!
– Да, угораздило же нас родиться в такой стране, – поддакнул господин Туранжо. – Не знаешь, как спастись от разбоя!
– Сударь, – обратился к бравому Адольфу говорливый пассажир, – можно сказать, что вы посреди черного парижского леса воздвигли настоящую цитадель!
Слова его, как всегда, вызвали всеобщее одобрение. Селеста, у которой уже слипались глаза, получила пятнадцатое предостережение насчет рыбок. Молчаливый поэт продолжал вслепую царапать что-то в своем блокноте.
– Еще бы не цитадель! – промолвил в ответ Адольф. – Я бываю прямо-таки завален деньгами, черт возьми! У меня и депозиты, и текущие счета, и наличные. Через мои руки прошло состояние старого полковника Боццо, деда графини Корона, не приведи больше Бог такой суммы! Через несколько дней, в конце месяца, ко мне поступит наследство дочери самого господина Шварца. Каково? От суммы в два-три миллиона не отказался бы никто из грабителей, кабы можно было со мной разделаться ударом ножа!
Намек на свадьбу единственной дочери богача банкира дал разговору новое направление. Пошли пересуды. Барона Шварца, как справедливо было замечено, не очень любили в этих местах, но с жарким любопытством относились ко всем его начинаниям. Хотя хорошенькая Бланш только-только вышла из детского возраста, два миллиона приданого прославили ее имя: король Луи-Филипп давал за своими в два раза меньше. Два миллиона! Поговаривали, что на руку банкирской дочки претендует герцог. Подумать только! Герцог для наследницы какого-то Шварца из Гебвиллера, найденного в эльзасской капусте! В претендентах числился также племянник министра и даже августейший крестник. Два миллиона! Добавляли, что герцог, вероятно, сильно нуждается и что не так уж трудно сыскать среди титулованных особ охотников за большим приданым.
Но кто же явился следом за герцогом, племянником министра и августейшим крестником? Адольф торжественно объявил имя господина Лекока.
Вы, может быть, ожидаете, что серенькая буржуазная фамилия, произнесенная после блистательных великосветских имен, вызвала всеобщее разочарование?.. Напротив! Воцарилось глубочайшее почтительное молчание, соответствовавшее глубине произведенного эффекта. Никто не спросил, кто он такой, господин Лекок, видимо, все пассажиры знали его – хотя бы понаслышке. Туранжо кашлянул, вдова рантье развернула свой роскошный фуляр, Селеста крепче ухватилась за рыбок. Молчаливый пассажир сунул блокнот и карандаш в карман, и только говорун не обошелся без реплики в своем стиле:
– Диковинные же звери попадаются в нашей парижской пуще!
Замечено верно: Париж, даже если не считать его лесом, оказывает покровительство курьезнейшим типам, каких не встретишь ни в одном другом городе мира. Их имена сами по себе не говорят ни о чем, большей частью они вполне невинны: Мартин, Гишар или Лекок. Но слава, подпитанная тайной, может самому вульгарному имени придать громоподобное звучание. Фамилия Лекока прозвучала в салоне подобно quos ego; Вергилия. Разговор, будто прихлопнутый дубинкой, больше не возобновлялся.
На империале Эшалот и Симилор предавались тем временем любимым сентиментальным мечтаниям, ребяческим и не лишенным своеобразного тяготения к добру. Собственно говоря, они не возражали и против работы, но трудиться желали только по собственной охоте, зачарованные, как и многие другие, популярнейшей в Париже химерой, известной под названием «свобода». Свобода предписывала им не налагать на себя ярма какой-либо профессии. Они считали себя артистами. Какой музе они служили? Да разве же это важно? Подобные им печальные комики во множестве живут и умирают на парижских задворках.
Теперь они решили окунуться в дела и выбиться в люди. Представления их о шикарной жизни были скромными до смехотворности, но даже эта простенькая цель облекалась ими в фантастические одежды. Способы, какими надеялись они раздобыть богатство, были столь экстравагантны, что читателю не догадаться о них без авторской помощи.
– Такое не исключено, – говорил Симилор со вздохом. – Это был бы шанс: богач поручает нам убить младенца во избежание семейного скандала… дело известное… у аристократов такое сплошь и рядом бывает! Мы его уносим с собой, но, конечно, не убиваем, а воспитываем вместе с Саладеном.
– И пускай у богатенького младенца будет метка на белье, раз он из благородных, – посоветовал Эшалот.
– Или материнский крестик на шее… что-нибудь в таком роде…
– Медальон, черт возьми! На цепочке! Разве плохо?
– Хорошо. Предмет этот хранится нами очень бережно, а то ребенок может заиграться им и потерять, а позднее, когда обнаруживается выплакавшая все глаза мать, он служит нам свидетельством для получения огромной награды.
Эшалот восторженно внимал словам друга; затем, кинув печальный взгляд на все еще посасывающего из своей бутылочки Саладена, он заметил:
– Жаль, что у твоего малыша известное происхождение… А случаи такие бывают, это верно.
– Слишком долго ждать, – недовольно произнес Симилор. – Помнишь, в той пьесе, где младенец из пролога становится к финалу офицером, а отец помирает; их еще играет один и тот же актер? Лучше бы поймать богача на каком-нибудь подлом секрете, чтобы он нам за него постоянно выплачивал хорошие денежки.
– Недурно! – одобрил Эшалот. – А не будешь платить, донесем!
– И он будет платить как миленький, хоть и поскрипывая зубами от злости. Вот почему я решил поохотиться в нашем квартале…
– Я тоже в доле! Малышу справим штаны.
– И чтобы капало постоянно! Обеспеченная жизнь, ни тебе долгов, ни постылой нужды, все вокруг тебя уважают, а соседская дочка мечтает пойти с тобой под венец…
Эшалот, слушавший с разинутым от восхищения ртом, опечалился.
– Вот еще, под венец! – возмутился он. – Жениться – это значит предать нашу дружбу.
Симилор не стал заводить дискуссию на эту тему, всегда вызывавшую жгучие разногласия между Орестом и Пиладом; улыбаясь, он рисовал картину сладкой жизни, которую можно обеспечить себе на деньги какого-нибудь дантиста, «уличенного в преступной привычке хлороформировать дам в тиши своего кабинета».
Небо раскинуло над их головами свой темно-синий купол, усеянный звездами. Они угадывали за этим сверкающим сводов всемогущего Бога, покровителя простаков, чей Синай расположился на Монмартре, – он благоволил к мелодраме и веселые куплеты любил больше псалмов. Они возносили этому божеству свои наивные просьбы, умоляя послать им злосчастного младенца или злоумышленного дантиста, созревшего для разорения из-за своих преступных привычек.
А под ними, в купе, человек с манерами решительными и властными, которого мы назвали господином Брюно, выслушивал последние слова исповеди Эдме Лебер. Утомленная разговором девушка откинулась на подушки, лицо ее в косом луче света, падавшем от фонаря, выглядело осунувшимся и бледным. В ее глазах не было слез. Господин Брюно скрестил руки на груди и уставился в пространство перед собой холодным пристальным взглядом.
Эдме Лебер, послушавшись приказа этого человека, рассказала обо всем без утайки. Он не стал ни утешать ее, ни давать ей советов.
Омнибус уже миновал заставу и теперь погромыхивал по мостовой предместья. Через несколько минут он пересек бульвар и въехал во двор конторы на Пла-д'Етэн, остановившись столь внезапно, что от резкого толчка пассажиры и вещи встряхнулись и перемешались. Наступила некоторая сумятица, так что Адольфу даже пришлось самому держать своих рыбок. Затем раздался общий крик изумления:
– Трехлапый! Где же Трехлапый?
Обычно калека ждал наготове позади омнибуса, голова его находилась на уровне лесенки, а крепкие руки весьма ловко и аккуратно принимали багаж. На сей раз, однако, Трехлапого на его посту не было.
– Не волнуйтесь, господа, мы вам поможем! – предложил Симилор с любезной улыбкой.
Эшалот, закинув Саладена за спину, тоже тянул освободившиеся руки:
– Вот и мы, господа, давайте!
Молчаливый пассажир, сошедший первым, раздвинул друзей локтями. Багажа у него не было.
– Смотри-ка, – прошептал Эшалот. – Пиклюс! Эк он последнее время прифрантился!
– А вон там внутри Кокотт, – добавил Симилор, – тоже одет прилично, будто рантье.
– Они же обуты в тряпочные туфли! – ужаснулась почтенная вдовушка.
Адольф, тыча пальцем в своего недруга Эшалота, объявил:
– Вот этот похож на самого отъявленного разбойника!
– Прочь, мошенники! – возмутился и господин Туранжо. – Здесь попрошайничать запрещено!
Эшалот с Симилором не такие уж были мошенники, к тому же отличались вспыльчивым нравом; тем не менее они отступили, и господин из Ливри мог считать себя победителем. Однако он ошибался, ибо послушались они вовсе не его команды, а негромкого призыва, долетевшего до них с другой стороны омнибуса. Господин Брюно, стоявший возле дверцы в купе, сделал им знак рукой и сказал:
– Проводите мадемуазель Лебер до ее квартиры.
И тотчас стремительно удалился, не ожидая ответа, уверенный, что его не посмеют ослушаться. Салон опустел. Селеста, с ног до головы увешанная багажом, ступила на землю, тяжело дыша, точно кит, вытащенный из воды. Госпожа Бло, вдова своего «бедного господина Бло», проходя мимо, ехидно бросила:
– До свиданья, сударыня. Помните, что вечера прохладны.
И подала руку господину Туранжо, который принял ее весьма охотно, невзирая на давнее соперничество между Ливри и Вожуром.
Адольф сошел налегке, гордый своим нарядом, своей осанкой, своим полом – короче, гордый собой с головы до ног. Парижский Аполлон (если, конечно, тучность его не переходит определенных границ) всегда являет собой образец полнейшего счастья. Адольфу хотелось созвать прохожих, чтобы они полюбовались на его гетры. Выбрав момент, который он счел подходящим для всеуслышания, господин Шампион обратился к жене громким голосом:
Селеста, это слишком тяжело для тебя, давай я сам понесу своих рыбок! – И, сворачивая на бульвар Сен-Дени, продолжил еще громче: – Очень интересная завязалась борьба между мной и той самой щукой. Но я ее все-таки изловлю. На сегодняшней рыбалке мои соседи ничего не поймали, ну ни одной рыбешки, и страшно завидовали моим карасикам. Селеста, заметила ты, как расхваливал я в омнибусе свой банк? Нельзя отставать от века. Теперь уж наверняка наши попутчики раструбят повсюду: «В банке Шварца не кассир, а чистое золото!» Это равносильно повышению по службе.
– Но какая жара, Адольф, – вздохнула Селеста, – я еле тащусь.
Температура нормальная, – возразил супруг, – я могу идти так хоть до Понтуаза.
А в нескольких шагах от них разыгралась сценка не очень моральная, но зато забавная. Молчаливый пассажир, которого Эшалот назвал странным именем Пиклюс, остановился перед витриной ликерщика. Платок его, видимо, нашелся, во всяком случае, он любовно разворачивал совершенно новенький, внушительного размера фуляр. Вскоре его нагнал говорун, носивший, если верить нашему Симилору, имя не менее странное – Кокотт.
Оба были весьма прилично одеты: наряд Кокотта претендовал на франтоватость, Пиклюс же придерживался строгости в одежде. Кокотта можно было принять за представителя золотой молодежи, фланирующей по сомнительным бульварам, а Пиклюс походил на третьего клерка из адвокатской конторы. Что касается физиономий, то Кокотт был весьма смазлив, а Пиклюс вполне мог сойти за благородного отца семейства.
– Сколько ты дашь за это? – спросил Кокотт показывая компаньону табакерку госпожи Бло из Вожура. – Мне она без надобности.
Пиклюс сунул в карман новенький фуляр той же самой дамы и ответил:
– Я обзавелся собственной.
С этими словами он развернул уже знакомый нам бумажный фунтик и высыпал его содержимое в очень красивую табакерку черненого серебра. Кокотт с уважительной ухмылкой заметил:
– Я тоже побывал в кармане кассирши, но никого там уже не застал. Она и не заметила – так была увлечена рыбками.
Они вошли в заведение ликерщика и, усевшись за стойку, заказали абсент.
– Экипаж барона Шварца обогнал нас, видел? – спросил Кокотт у дружка.
– Да, а потом проехала баронесса в наемной карете.
– Точно, чуть позднее. Муж останется в дураках.
– Интересно, как они собираются порезвиться воскресным вечерком в Париже?
– Спроси у патрона, – захихикал Кокотт. – Думаю, они не станут охотиться за носовыми платками и табакерками.
При последних словах лицо Пиклюса приняло озабоченное выражение.
– Кстати насчет охоты, парень, – предупреждающим тоном заговорил он. – Ты единственный в мире человек, который знает, что я продолжаю баловаться прежним ремеслом, находясь на службе у патрона. А ведь это строжайше запрещено. На прошлой неделе поступило новое распоряжение ни под каким видом ничего не красть при исполнении служебных обязанностей. Если патрон проведает, жди беды…
– Старина, я собирался просить тебя о том же, – прервал его компаньон. – Впрочем, в твоем присутствии я не стесняюсь. Но если проговоришься – все пропало!
– Надоело все время слушаться, – горько пожаловался Пиклюс. – Хуже солдата-наемника: направо, налево, вперед! Ешь глазами начальство. А подвернется по пути хорошее дельце, так не смей!
– Вот-вот: не смей! Это запрещено в принципе, но, как говаривал мой адвокат господин Котантэн, бывает и то и се… можно чего-нибудь хватануть под сурдинку… а потом уйти, скрыться в густую тень.
– Насчет густой тени – это точно, – горячо поддакнул Пиклюс. – Правительство нашу контору уважает, никогда никаких срывов, никаких помех, будто нет ни полиции, ни прокуратуры.
– Вот по этой причине можно перетерпеть и суровую дисциплину, – заключил Кокотт.
Они чокнулись и выпили с видом заправских светских денди. Насколько же они были шикарнее, чем Симилор с Эшалотом! Поставив рюмку на стойку, Кокотт расплатился широким жестом из бумажника бравого кассира. Выходя, он взял компаньона под руку и тихонько сказал:
– Ты дольше меня служишь в нашей конторе. Как ты думаешь, сколько Черных Мантий имеется в наличии? Общим числом?
– Да разве такое кто-нибудь знает? – с важностью ответил тот. И добавил серьезно и горделиво: – Наши люди есть повсюду – и на самом верху, и внизу, где копошатся отбросы общества.
Воришки наши принадлежали к преступникам нового поколения. Пиклюс, например, был весьма начитан, Кокотт же, более молодой и дерзкий, соединял галльскую веселость с обширной эрудицией. В общем, замечательные мастера своего дела. Кокотт задал следующий вопрос:
– А как по-твоему, наш патрон главный над всеми ними?
– Над Черными Мантиями? – переспросил Пиклюс с патетической ноткой в голосе.
– Да. Самая черная из Черных Мантий, это он?
– Мне никого не доводилось видеть главнее патрона, – признался Пиклюс. – Может, и есть кто-нибудь выше, да мне не верится.
И, чуть подумав, добавил:
– А вообще-то, малыш, это и впрямь очень важно. Кто разгадает эту загадку, станет очень ученым: он будет держать в своих руках нить. Мне, признаться, осточертело ходить в нижних чинах.
– А мне?! – с обидой воскликнул Кокотт. – Мои куплеты распевают в самых модных заведениях столицы!.. Видать, патрон тебя крепко держит, а?
Пиклюс, стиснув его руку покрепче, проворчал:
– Точно так же, как и тебя: за глотку.
Они переступили порог следующей распивочной. Подобное всегда происходит само собой: шаг, другой, третий, двадцатый – и ты уже снова у стойки. В гостеприимном Париже рюмки «зеленой отравы» могут служить знаками препинания, расставляемыми по ходу интересной беседы.
– Ты откуда? – спросил Кокотт, покидая второе заведение.
– Из замка; а ты где был?
– И далеко и близко, у кассира и у графини.
– По какому делу?
– А ты?
Они остановились неподалеку от Национальной школы искусств и ремесел, пристально поглядев друг другу в глаза. Зрачки их столкнулись, сверкнув искрой дьявольского хитроумия.
– И графиня греет руки на этом деле? – пробурчал Пиклюс.
– Возможно… а банкир?
Нет… ты же сам знаешь, что нет, у тебя в кармане слепок с ключа от его кассы.
Кокотт расцвел самодовольной улыбкой. Приятели резко свернули и начали подниматься к воротам Сен-Мартен.
– Мне действительно удалось сделать слепок, – похвалился Кокотт, – но банкир тут ни при чем, он ведет себя как положено: близко не подпускает. Как только придурок с карасями объявил, что всегда носит ключ на своей шее вместо почетной медали, я позволил своим пальчикам поиграть. Но ведь и ты не дремал. Интересно, что ты записывал в своем блокнотике во время путешествия?
Они подошли к фонарю. Пиклюс, запустив руку в глубины кармана, вынул оттуда блокнот и раскрыл его на нужной странице. Она была исписана сверху донизу, но отнюдь не стихами. Кокотт принялся читать из-за его плеча:
– Входная дверь с улицы – перерезать проволоку. То же самое с дверью на антресолях – два секретных замка и один обычный, два засова. В прихожей Медор: лай далеко слышен благодаря усилителям. Касса за решеткой, в двери – замок Бертье, сложный – с двойным секретом; ловушка. Три вооруженных личности: мокрая курица, здоровая баба и дюжий парень. Сумма к концу месяца – два-три миллиона.
Запись, сделанная чуть ли не на ощупь в тряском салоне, удивляла почерком твердым и отчетливым. Чувствовалась рука мастера.
– Изумительно! – восхитился Кокотт. – К твоей поэзии и к моему слепку остается добавить только одно: пожалуйте обслужиться! Сколько мы с этого будем иметь?
– Кусок хлеба! – буркнул Пиклюс, пряча блокнот.
– А если продать нашу историю банкиру?
Компаньон вздрогнул и повел вокруг затравленным взором. Какое-то слово просилось на его губы, но он только указал красноречивым жестом на свою шею и с вымученной улыбкой ответил:
– Это было бы не слишком-то осторожно!
Они обогнули угол улицы Нотр-Дам-де-Назарет. Три фиакра стояли вдоль тротуара, напротив второго дома, который был предпоследним в ряду. В дверь именно этого дома вошла Эдме Лебер, сопровождаемая нашими друзьями Симилором и Эшалотом, не посмевшими ослушаться господина Брюно.
– У патрона гости, – заметил Кокотт, не останавливаясь.
В двух первых фиакрах никого не было. В третьем же соколиный глаз Кокотта не увидел, а скорее угадал женскую фигуру.
– Графиня! – прошептал он. – Вот кто трудится, не покладая рук.
Его товарищ сделал вид, что ничего не заметил. Они вошли к дом, и Кокотт просунул свою веселую физиономию в окошечко швейцарской:
– Эй! Рабо! Старина Родриго! Как дела, был сегодня день или нет?
Консьерж сдвинул вверх огромный зеленый козырек, защищавший его воспаленные глаза, и ответил:
– А то как же? Солнце сядет еще не скоро.
– Отлично, – отозвался сзади Пиклюс. – Ничего нового?
– Ничего.
Пиклюс, в свою очередь, сунул голову в окошко и спросил, понижая голос:
– Господин Брюно все еще живет по соседству?
– Дом рядом, пятый этаж, дверь налево.
– А Трехлапый здесь, на пятом, дверь направо?
– Точно, направо.
– Он что, заболел, Трехлапый?
– Почему это?
– Его не было сегодня вечером в почтовой конторе. Консьерж резко сдвинул свой козырек.
– Быть не может! – воскликнул он. – В воскресенье! Впрочем, я, знаете ли, не привык за жильцами шпионить. Господин Лекок говорит, что мы живем в свободном городе. Вольному воля! Каждый устраивает свои делишки, как ему нравится.
Его красные глаза, не вытерпев света лампы, снова укрылись под широким козырьком.
– А этот тип навещает иногда нашего патрона? – с некоторым колебанием поинтересовался Пиклюс.
– Который?.. Трехлапый?
– Да нет же, господин Брюно.
Консьерж пожал плечами, снова принимаясь за работу.
– Этот проходимец присосался к малышам с пятого этажа. Но поговаривают, что он греет руки.
– Звоните! – приказал Пиклюс.
Старый Рабо нажал на кнопку, и серебристый звук отозвался где-то на верхнем этаже. Компаньоны поднялись по лестнице. За дверной решеткой мелькнула чья-то тень. Показалось на миг неподвижно-спокойное лицо покровителя Эдме Лебер и тотчас пропало.

Х
НАШ ГЕРОЙ

Пора, читатель, пришло уже время выпустить на сцену героя. Ни одна сказка, ни одна драма или поэма не обходится без этого привилегированного создания, вокруг которого кипят страсти. Он молод, прекрасен, загадочен; одни его пылко обожают, другие столь же пылко ненавидят. Роман без героя подобен телу, лишенному души.
Пора. А то могут подумать, что мы вовсе не запаслись героем.
Мы поместим нашего героя на пятом этаже дома, выходящего своим задним фасадом во двор уже известной нам конторы почтовых сообщений, того самого дома, за которым следил господин Матье по поручению барона Шварца. Старый консьерж Рабо, называвший этот дом богадельней, имел среди своих подопечных не только прославленного Трехлапого, но и таинственного Лекока, патрона Пиклюса и Кокотта, малышей, при которых служил пиявкой господин Брюно, наших старых знакомцев Эшалота и Симилора, а также Эдме Лебер с ее матушкой.
Квартирка, в которой проживал наш герой, состояла из двух комнат. Первая была обставлена весьма скромно: старенький диван, служивший кроватью, круглый столик и два стула. Единственное окно выходило на узкую маленькую терраску, увитую зеленью; крошечный, любовно выращенный садик достался в наследство от бедной молодой пары, которой пришлось из-за безработицы покинуть сей скромный рай. Внизу под террасой был угрюмый сыроватый двор, стиснутый с трех сторон строениями; луч света мог добраться до его мостовой только в дни солнцестояния. Дом, расположенный сужавшейся книзу буквой П, тесным своим просветом выходил на двор почтовой конторы.
Комната, принадлежавшая нашему герою, была сейчас пуста. В другой, куда мы заглянем чуть позже, обитали двое его друзей, симпатичные молодые люди, которых консьерж и сосе ди называли «малышами». Выходцы из богатых буржуазных семей, они охотно уступили безродному Мишелю отдельную комнату, признавая его значительность и верховенство. Из исповеди Симилора мы знаем уже, что квартирка эта роскошью не блистала, зато была не лишена таинственности – именно тут ставился вопрос о том, чтобы убить какую-то женщину. Однако, увы, в комнате Мишеля никаких следов женщины, которую стоило бы убить, не обнаруживалось. Помещение было уныло и пока что погружено в темноту.
Из противоположного окна на пятом же этаже, с другой стороны двора, падал в комнатку Мишеля косой луч света, выделявший отдельные детали ее обстановки: диаграммы, прикрепленные к выцветшим стенным обоям, разбросанные на столике чертежи, конспекты, какие-то болты. Окно противоположной квартиры оставалось закрытым, но раздвинутые дешевенькие занавески являли взору суровую и трогательную картину, хорошо известную Хромому бесу из знаменитого романа Лесажа. Как мы знаем, он любил заглядывать под парижские крыши в надежде высмотреть что-нибудь веселенькое, но вместо этого частенько наталкивался на одно и то же печальное зрелище: женщина, худая и очень бледная, постаревшая не столько от возраста, сколько от горя, полулежа в кровати, что-то шила. Она то и дело опускала руки, побежденная слабостью, и, полуприкрыв глаза, собиралась с силами. Наблюдая за ее героическими попытками удержать иголку, выскальзывающую из дрожащих пальцев, каждый бы испытал невольное желание, чтобы лампа, при свете которой она трудилась, наконец погасла. Но безжалостная лампа продолжала гореть, белая исхудалая рука судорожно вцеплялась в шитье, глаза открывались снова, и иголка мелькала, мелькала… Подле больной никого не было. Когда она опускала веки, давая передохнуть глазам, бледные губы шептали что-то, видимо, призывали Бога.
Наш герой Мишель был славным юношей лет двадцати, изящным, высокого роста и, верьте слову, весьма благородного вида. Впрочем, у него был шанс оказаться аристократом: ни отца, ни матери он не знал. Даже у людей очень умных, а герой наш, разумеется, очень умен, бывают свои слабости, особенно когда тайна собственного рождения уводит их в страну фантазий. Каждый вечер, полеживая на старом диванчике, Мишель переписывал заново роман своей жизни и, хотя смутные воспоминания противоречили феерическим мечтаниям, никогда не засыпал без того, чтобы не увидеть себя нежным малюткой, расположившимся в кружевной колыбели. Потом являлся черный человек в накидке, пресловутой черной накидке, под которой прячут ворованных детишек. Мишель прямо-таки ощущал, как он задыхается под этой гадкой накидкой. Сколько слез пролила его мать! А его отец, господин граф! Они наверняка его очень долго искали!
В полночный час Мишеля одолевало воображение. Его наивные выдумки недалеко ушли от сентиментальных фантазий Симилора – да оно и понятно: ведь оба росли в Париже. Нашему герою случалось просыпаться, споткнувшись о порог замка своих предков. Тогда он начинал хохотать, Мишель был сыном своего времени и умел посмеяться над собой, однако хохотал он все же не от чистого сердца. Обращенному в реальность взору представала бедная комнатенка, освещенная луной или печальным сиянием из окна напротив. Свет от лампы соседок действовал на него укоряюще.
Мы сказали «соседок» не случайно: у старой больной женщины была дочь, и именно она обычно бодрствовала по ночам. Трудолюбивый ночной огонек значил в жизни Мишеля очень много, ибо юноша двадцати лет редко мечтает о позолоченных гербах только для одного себя. Над узким мрачным двором из окна в окно летели и возвращались улыбки. Сколько раз Мишель забывал о времени, проводя счастливейшие часы за созерцанием занятой прилежным трудом юной соседки!
Это был настоящий роман, да что там роман – поэма, исполненная чистой нежности, робких обещаний, радужных надежд, страхов и угрызений совести. Как? Уже угрызений совести? Но за что может укорять себя девушка с таким чистым и высоким лбом, увенчанным, точно ореолом, пушистыми белокурыми волосами, и с таким глубоким, ангельски чистым взглядом, которым попеременно владеют печаль и радость? Сразу оговоримся: угрызения совести обуревали Мишеля, и только его. Похожему на ангела существу знакомы были тайные слезы, но сердце его было свободно от тайн.
Мишель отнюдь не был ангелом и мечтал не только о любви, хотя любил он глубоко и искренне – не в пример кипящим вокруг суетным и мелким страстишками. Но нашего героя, кроме, любви, обуревали и другие заботы; его ожидала поразительная, судьба… может быть.
Пережив тот возраст, когда подросток превращается в юношу, к двадцати годам Мишель окончательно повзрослел: греческого типа лицо с правильными и твердыми чертами, интересная бледность, взгляд борца, презирающего сиюминутность в ожидании будущего, которое еще предстояло завоевать. У него была изысканная, словно бросающая вызов бедности, манера выражаться, временами он бывал мягок почти по-женски, но эта мягкость могла обратиться внезапно в суровость и даже жесткость. Характер его вообще был отмечен печатью двойственности: честная открытость соседствовала с недоверчивостью, врожденная пылкость чувств – с благоприобретенной осторожностью; казалось, над ним сообща потрудились природа и полная тягот жизнь.
Пословица гласит, что худа без добра не бывает, значит, даже падая, человек может что-то выиграть для себя.
Из старинных историй известно, что амазонки отрезали себе правую грудь, итальянские теноры добровольно освобождались от возможности использовать низкие ноты, а профессиональные бегуны избавлялись от селезенки: зачем беречь то, что мешает? В Париже человека на каждом углу подстерегают хирурги, готовые избавить его от сердца.
Нашему герою Мишелю удалось сохранить все свои жизненно важные органы в целости, однако кое-каких ран он не избежал и теперь боролся с бациллами эгоизма, которыми наградил его тлетворный воздух Парижа.
Мишель очень смутно, но живо помнил себя совсем маленьким мальчиком, счастливым, балованным и любимым – в уютном доме, где были папа и мама: молодой красивый мужчина и очень нежная женщина; все они любили друг друга. Где находился тот дом? Он не помнил и, наверное, не смог бы его узнать, если бы ему показали, таким смутным и расплывчатым было далекое воспоминание. Однако нежная женщина и молодой мужчина четко запечатлелись в его памяти как папа и мама. Он все еще видел их иногда, словно выступающими из тумана: мама улыбается, занятая рукодельем, папа погружен в какую-то интересную работу, от которой чернеют пальцы, а на лбу выступает пот. Мишелю, казалось, было годика три, когда внезапно оборвался тот ранний, счастливый, период его существования. Однажды в уютной квартирке поднялась страшная суматоха – крики, плач, сетования. Видимо, это происходило где-то в провинции: Мишель запомнил узкую речку и старый, весь в трещинах мост, в Париже таких маленьких мостов не бывает.
Навряд ли он тогда осознал беду – ведь над его кроваткой по-прежнему склонялось строгое и вместе с тем доброе лицо его нянюшки. Вот ее он узнал бы совершенно точно. Нянюшка обещала: «Они вернутся». Появилась однажды какая-то дама в трауре, может, это была его мать?
А потом – ночь, страх, тряский экипаж, увозящий его куда-то прочь от нянюшки, навсегда, навсегда… Все это жило в нем, словно смутный обрывок какого-то сна.
Более четкими были воспоминания о той богатой нормандской деревне, куда его привезли: просторные хлебные поля, зеленые луга – в высокой сочной траве вольготно полеживает скотина; низенький домик с огромным двором, там он впервые увидел, как молотят зерно: очень весело. От тех лет застряла в памяти одна деталь, удержанная не столько разумом, сколько чувством обиды: поначалу к нему относились на ферме как к гостю или даже богатому пансионеру, от которого зависит достаток дома, но потом хозяева посуровели, и к восьми годам он превратился в маленького батрачка, употребляемого для самых черных работ. Впрочем, фермеры, к которым он попал, были не так уж плохи. Дядюшка Пеше, устроившись вечерком у камелька, мог часами рассказывать о своих тяжбах, подобно старому воину, повествующему о славных битвах, в то время как его женушка, хлебнув изрядную порцию сидра, сладко похрапывала, продолжая вертеть колесо прялки и вытягивать нить из кудели.

XI
ПРИКЛЮЧЕНИЕ ПЕРВОЕ

В то время Мишель ни сожалел, ни надеялся; воспоминания о раннем детстве пробудились гораздо позднее. Долина, приютившая ферму, и живописное взгорье, увенчанное церковкой с колокольней, составляли его вселенную. Он выучился плести веревочные кнуты и делал заготовки для соломенных шляп, а по весне не было удачливее его разорителя птичьих гнезд. Не лишенные добродушия хозяева работать его заставляли все-таки не до смерти и не слишком попрекали куском хлеба. Он рос, на зависть соседям, крепким и ладным парнишкой.
Ферма составляла часть огромного, не тронутого революцией поместья, принадлежавшего очень старому господину, который проживал в Париже. Господин умер, не оставив потомства. Полсотни нормандских наследников вступило в схватку, и вскоре суд объявил о продаже имения. Со всех сторон слетались на богатую добычу черные вороны – пожиратели замков.
Из Парижа тоже прибыли претенденты: пятнадцать-двадцать вылощенных господ съехались, чтобы решить на месте, как лучше раскромсать обширное поместье. В тех краях немного было жилищ, способных принять публику столь шикарную. К дядюшке Пеше устроился на житье молодой, но очень богатый уже банкир с шоссе д'Антен, Ж.-Б. Шварц, известный своей чрезвычайной ловкостью в ведении дел. Как всегда толково и быстро управившись с земельной сделкой, банкир решил развлечения ради сходить на охоту и попросил дядюшку Пеше найти ему провожатого. Фермер отрядил Мишеля в поход, и парнишка нагнал такую уйму куропаток, что гость поохотился на славу.
Возвращаясь после удачной охоты на ферму, он по дороге разговорился с мальчиком и был очарован его простодушным умом. Следует, пожалуй, добавить, что парижане, даже если они произошли от эльзасцев, бывают потрясены, встретив кого-нибудь (кроме ослов) в нескольких лье от площади Сен-Жорж. По возвращении, поглощая свою добычу, которой хватило бы на заправский пир, банкир стал расспрашивать фермера о подростке, и тут-то Мишель и узнал, что он сирота, приемыш и что на ферме его держат «из милости» – именно так выразился дядюшка Пеше.
Для Мишеля это было открытием, впервые заставившим его призадуматься. И вдруг в голову ему пришла дерзкая мысль.
– Возьмите меня с собой, – попросил он банкира, – я и в Париже куропаткам спуску не дам: буду водить вас на охоту. Господин Шварц разразился смехом; однако куропатки так пришлись ему по вкусу, что он спросил фермера, не отдаст ли тот ему мальчика.
Держи карман шире! Знаете ли вы прелестную страну Нормандию? Дядюшка Пеше затребовал за Мишеля сто экю. А сам ведь только что говорил про него: «Слишком тяжелая обуза для деревенских бедняков!»
Экий «добряк»! Заполучив свои денежки, дядюшка Пеше стал испускать стоны, что должно было сообщить о глубине чувств, сравнимых разве что со знаменитым плачем Иеремии: «О Боже мой, Боже ж ты мой! Растил-растил мальчонку, а теперь отдавай! Как я буду жить без моего соколика?» Вслед за ним запричитала тетушка Пеше: «Я холила малыша как собственного сына, и вот на тебе – забирают! Боже ж ты мой, какое горе!» Пришлось отвалить и ей сто экю, после чего банкир поспешил убраться восвояси, дабы уберечь свой карман от дальнейших посягательств.
Очаровательнейшая супруга господина Шварца, имевшая уже шестилетнюю дочку, была несколько удивлена результатом поездки – она твердо знала, что в Нормандию муж отправлялся вовсе не за ребенком. Мишель поначалу был чем-то вроде комнатного слуги, потом его отдали в школу и поселили на чердаке. Деревенские фантазии быстро увядают в Париже, где умение гонять куропаток становится бесполезным. Через неделю почти забытый господами Мишель знал единственного хозяина и покровителя: могущественного Домерга, который тогда уже носил серую банковскую ливрею.
Как раз в то время для банкира Шварца возводили первый его собственный особняк, до переезда в который он проживал в роскошных апартаментах на улице Прованс. Домерг поместил Мишеля в маленькую комнатку в мансарде. Славный он все-таки малый, этот Домерг. В течение двух лет по крайней мере раз в месяц он строго вопрошал своего подопечного: «Когда же ты наконец выучишься читать?» Мишель начинал слегка сожалеть о дядюшке Пеше, и если бы не случилось в жизни мальчика событие, он в скором времени ударился бы в бега.
Однажды вечером в соседней комнате кто-то заиграл на пианино. Мишелю было тогда всего двенадцать лет, но тот момент запомнился ему навсегда. Музыка вошла в его жизнь как чудо. Дощатая переборка, разделявшая две комнаты, беспрепятственно пропускала волшебные звуки, и мальчику казалось, будто кто-то заговорил с ним ласковым голосом, а унылая его тюрьма словно осветилась нежной улыбкой.
Спал он в ту ночь мало, а проснулся рано, имея перед собой цель и надежду. Посреди гамм и арпеджио раздавался иногда детский голосок, и Мишель быстро сообразил, что у него есть маленькая соседка. Более взрослый голос произнес имя – Эдме. Что за чудесное имя! Чтобы увидеть Эдме, мальчик отдал бы все в этом мире, хотя в этом мире у него не было ничего своего. Однако Эдме никогда не выходила или же выходила в те часы, когда он сидел за школьной партой. Целая неделя прошла, а Мишель так и не увидел ни дочки, ни матери – он был уверен, что взрослый голос принадлежит матери девочки.
Он не решился расспрашивать консьержку, внушавшую ему боязливое почтение. По вечерам по-прежнему звучала музыка. Мишель знал уже, что его соседки бедны, он слышал, как мать однажды сказала: «Ложись спать, моя маленькая Эдме, надо экономить свечу». Да и на ферме матушка Пеше тоже очень сердилась на того, кто не «экономил свечу». Мальчику, правда, было еще невдомек, что фраза «экономить свечу» звучит гораздо страшнее, чем слово «экономить» само по себе. Да, бедность – ужасное зло! Мишель и сам был не богат, но сердце его сжималось от жалости. На улице стоял трескучий мороз, окошко заледенело, покрылось густым узором.
Однако как все-таки увидеть Эдме? Мишель долго ломал себе голову и наконец отважился на дерзкий поступок – впервые за все время своего пребывания в этом доме. Попав в город, он перестал быть веселым сорванцом: Париж его угнетал и страшил, вытравливая остатки былой проказливости. Школьный учитель представлялся ему великаном, на Домерга он взирал снизу вверх как на человека, забравшегося на недосягаемую высоту. Поэтому он сильно робел, чуть ли не дрожал от страха, покупая за два су буравчик, чтобы провертеть в дощатой перегородке дырочку для обзора соседней комнаты.
Исполнив задуманное, он вынужден был присесть на кровати, чтобы унять бешеный стук сердца: ему казалось, что он совершил преступление. В конце концов, собрав все свое мужество, он приложил глаз к проделанному отверстию, но сперва ничего не мог различить от волнения, а когда оно улеглось, то мальчик увидел женщину в трауре с очень добрым и печальным лицом. Его охватил почтительный трепет – ведь перед ним была мать Эдме! Она сидела за столом и держала в руке раскрытое письмо. В глазах ее стояли слезы. Мишель и сам чуть не заплакал.
Однако дырку свою он провертел не ради матери. Где же Эдме? Мать ее плакала в одиночестве. Она еще раз пробежала письмо глазами. Мишель уже поднаторел в грамоте и смог разобрать фамилию, проставленную на конверте: «Госпоже Лебер…» Значит, Эдме Лебер? Откуда берется гармония звуков? Имя девочки зазвучало для Мишеля волшебной музыкой.
Два года уже прожил маленький мужчина в парижской мансарде, а, как известно, именно там зарождается поэзия: на чердаках распускаются самые благоуханные ее цветы. Наш герой Мишель понятия не имел о стихосложении, но это не мешало ему быть в своем роде поэтом.
Входная дверь распахнулась, и помещение залило светом, все заулыбалось в бедном уголке, даже траур матери как-то смягчился: в комнату ворвалась прелестная девочка с распущенными белокурыми волосами, от которых исходило сияние. Она радостно подбежала к госпоже Лебер и закинула ей руки на шею. Мишель сразу узнал Эдме, он представлял ее именно такой, только она оказалась еще красивее, чем он думал. Госпожа Лебер убрала письмо, заставившее ее плакать, и принялась за свое шитье, а девочка – Эдме было тогда десять лет – села за пианино. Мишель даже не спустился в кухню за ужином, и только ночь вынудила его покинуть свой пост.
С тех пор он целыми часами просиживал у крохотного «оконца», испытывая то чувство блаженства, то чувство вины за свое шпионство. Он многое успел высмотреть у соседок, но для нашей истории особенно важна одна деталь. Как уже было сказано, морозы в ту зиму стояли лютые, а в очаге госпожи Лебер всегда тлело не больше двух головешек. Она едва удерживала иголку в закоченевшей руке, а пальчики Эдме казались совершенно красными на фоне белых клавиш.
– Она зябнет! – ужасался Мишель; сам-то он плевать хотел на мороз!
Эдме зябла, девочка, похожая на ангела, дрожала от холода, и бедная госпожа Лебер тоже! Мишель был расстроен и до глубины души возмущен: у Шварцев столько дров расходовалось зазря! Всю ночь он не мог уснуть, ворочался на своем матраце, мозг его работал вовсю. К утру у него созрел план. Вместо того чтобы пойти в школу, он зашагал куда глаза глядят по малознакомому Парижу в надежде добраться до какого-нибудь засаженного деревьями места. В деревне матушка Пеше частенько посылала его собирать сушняк, и он знал толк в этом деле. Итак, мальчик брел по чужому городу в поисках сушняка, все время повторяя про себя одну фразу: «Эдме больше не будет зябнуть».
Но по Парижу можно брести очень долго и не найти ничего, что обогревает, питает или утоляет жажду. За все нужно платить; Мишель понял эту горькую истину на своем опыте. Он шел уже целых два часа, а вокруг все еще тянулись дома. Много всякой всячины попадалось на его пути, но хвороста не было и в помине, только кое-где торговцы продавали дрова. Он добрался наконец до заставы, дальше снова пошли дома, но уже победнее. Где же деревья? Слава Богу! Впереди расстилалась покрытая снегом равнина. Снег – это уже что-то знакомое, в Нормандии было много снега, мальчик его любил. А лес? Далеко-далеко грудились на горизонте деревья. Мишель затянул потуже обвязанную вокруг пояса веревку, которую припас для хвороста, и пустился бегом. Маленький храбрец добрался-таки до Монфермейского леса. Он обрадовался дубам как старым знакомым. Когда бледное зимнее солнце стало склоняться к горизонту, Мишель уже набрал вожделенную вязанку хвороста; вязанка эта была увесистой, и Мишель закинул ее за спину, весело напевая. К счастью, сторожа его не заметили – они как раз зашли погреться в свой маленький домик.
Наш герой отправился в обратный путь. Он быль очень голоден, но весел – эдакий нормандский Дед Мороз, распевающий радостную песенку собственного сочинения: «Эдме больше не будет зябнуть! Эдме больше не будет зябнуть!» У заставы его остановили какие-то люди в зеленом, объявили что он должен заплатить за свою вязанку пятнадцать су. Они наверняка врут, эти важные зеленые дядьки: чтобы за хворост – да целых пятнадцать су! У банкира Мишель жил на всем готовом, ни в чем не нуждаясь, но наличных денег имел немногим больше, чем в Нормандии: касса господина Шварца располагалась слишком далеко от его чердака. В предместье Сен-Мартен он уселся прямо на тротуар, придавленный собственной добычей: сушняк за пятнадцать су слишком тяжел, если тащишь его от самого Монфермейского леса! Однако на улицу Прованс Мишель прибыл, уже напевая. Было около десяти часов вечера.
Хотя мода на Мишеля в доме банкира давно прошла, о нем сильно забеспокоились, когда встревоженный Домерг объявил: «Малыш не пришел на ужин». Госпожа Шварц, которая была не только красива, но и добра, три раза посылала узнать, вернулся ли мальчик. Господин Шварц собирался уже побеспокоить полицию. Завидев Мишеля с огромной вязанкой, консьерж испустил радостный крик, сбежались слуги – такое событие! Где он наворовал столько хвороста? Весть о героически добытом сушняке проникла в гостиную Шварцев. Семилетняя Бланш непременно желала взглянуть на вязанку дров. Мишель вместе с сушняком был доставлен наверх и имел немалый успех. Господин Шварц еле-еле узнал подросшего мальчугана, госпожа Шварц нашла ребенка очаровательным. Идея сходить в Монфермейский лес по дрова всем казалась чрезвычайно забавной.
– Мальчик мерзнет там наверху, – сказала госпожа Шварц, – надо поставить в его комнате печку.
– Ах! Так у него нет печки? – развеселился банкир. – Бесподобно! Собирался поджечь дом, чтобы согреться? Гениально!
Мишель хотел было возразить, но смолчал, и тайна его осталась при нем.
На следующий день Домерг установил в его комнате маленькую чугунную печку. Кроме сушняка, у Мишеля имелся теперь солидный запасец дров. Но ведь через дырочку, проверченную в стене, не согреешь холодные ручки Эдме! Надо было что-то придумать.
Мишель заметил, что маленькая его соседка куда-то уходит каждый день в два часа пополудни и возвращается часам к четырем-пяти с нотами под мышкой. Эдме тоже училась: знаменитый профессор бесплатно давал ей уроки музыки. Мишель в музыке не разбирался, он просто находил очаровательным все, что делала Эдме, но мы должны сообщить, что у девочки были исключительные способности к музыке. Зимние дни коротки. Госпожа Лебер, измученная своей неблагодарной работой, имела привычку в сумерки засыпать. С учетом этих двух своих наблюдений Мишель замыслил и привел в исполнение план, окончательно закрепивший его славу в гостиной Шварцев.

XII
ПРИКЛЮЧЕНИЕ ВТОРОЕ

Первый шаг оказался трудным, ведь дело замышлялось серьезное – шутка ли, проникнуть в чужое жилище! Мишель к тому же страшно робел перед госпожой Лебер, такой печальной и суровой, с таким достоинством переносившей свою нищету. Даже блистательную госпожу Шварц он боялся куда меньше – та по крайней мере была богата.
Нашего героя легко было принять за малолетнего бандита, когда он впервые пробирался в соседнюю комнату. Дверь легонько скрипнула, он обомлел от страха, но все же двинулся дальше. В холодном очаге тлели две всегдашние жалкие головешки; Мишель бросил на них охапку хвороста, а сверху положил четыре тяжеленьких поленца, предназначенных для его печки.
И убежал, смельчак! В дырочку он увидел, как сушняк задымился, потом вспыхнул ярким пламенем. Госпожа Лебер не проснулась от веселого потрескивания сушняка, пламя в очаге разгорелось вовсю – Мишель даже поплясал немножко от радости в своей комнатке. Когда вернулась Эдме, все уже прогорело и очаг принял обычный свой скромный вид, однако девочка удивилась:
– Мама, как у нас тепло сегодня!
Мишель больше не плясал. Он уселся в изножье своей кровати, чувствуя, как его глаза наполняются слезами.
С того дня наш герой приналег на учебу и трудился как одержимый: ему захотелось вдруг выйти в люди. Комната соседок была совсем маленькой и бережно сохраняла тепло. Пианино повеселело, пальчики Эдме, резво бегавшие по клавишам, стали белее слоновой кости. Имелась некая загадочная связь между этими крохотными пальчиками и честолюбивыми мечтами, смутно зарождавшимися в душе мальчика.
Проделки Мишеля с соседским очагом продолжались пятнадцать дней, удачно совпав с самыми большими морозами. Мать и дочь удивлялись иногда внезапному потеплению климата в своей комнате, да и обилие пепла в очаге легко могло вывести нашего героя на чистую воду, однако разум трудно принимает в расчет невозможное: им и в голову не могла прийти мысль о тайных посещениях соседа. Мишель, чья маленькая печка была холодна, как лед, осмелел и заготавливал в уме ответ половчее на случай, если почтенная дама внезапно проснется и застанет его на месте преступления. Но судьба загодя припасенных ответов известна – они кляпом застревают во рту.
Однажды под вечер, когда Мишель, став перед очагом на колени, изо всех сил раздувал ретивый огонь, громкий крик заставил его вскочить на ноги. Госпожа Лебер, перепуганная насмерть, выбежала в коридор, громко призывая на помощь. Собрались соседи, поднялась суматоха, разразился страшный скандал! Появились грозного вида жандармы с ружьями. Мишелю, пойманному в чужой комнате, нечего было сказать в свое оправдание. Его увели. В тот день Эдме вернулась домой раньше обычного и, увидев полыхавший в очаге огонь, сразу разгадала загадку:
– Мама, у нас побывала фея!
Фея не фея, а домовой явно орудовал в этой комнате последнее время, поддерживая в камине волшебное пламя. Феей оказалась догадливая Эдме: слова ее возымели магическое действие на почтенную даму, сняв с ее испуганных глаз пелену. В самом деле, что увидела она, пробудившись? Мальчугана, стоявшего на коленях перед очагом, в котором теперь весело потрескивали дрова. Госпожа Лебер со всех ног бросилась догонять Мишеля, вырвала его из рук стражников и все им объяснила, обвинив одну себя. Получался забавнейший анекдот, достойный страниц вечерней газеты. Вспыльчивые соседи пришли в умиление, ружья конфузливо опустились, растроганные вояки даже заговорили о Монтионовской премии. Среди всеобщего энтузиазма только консьерж сохранял спокойствие. Он заметил:
– То-то я удивился: у этих жильцов с чердака и воровать-то нечего!
И одобрительно прибавил:
– Молодец парнишка, согревал соседок дровами господина барона!
Целый месяц уже господин Шварц носил титул барона.
Вскоре, привлеченный шумом, появился Домерг. Перед ним бледнела даже величественность консьержа. Простота очень к лицу большим людям, и мы должны быть признательны Домергу за то, что он избегал украшений: на нем не было шарфа, на его ливрее отсутствовало шитье, ни одно перышко не оживляло его головной убор. В своем сером строгом сюртуке он выглядел полубогом.
Взяв мальчика под свою опеку, Домерг сильно к нему привязался, хоть и не спешил в этом признаться даже самому себе. Обращаясь к собравшимся, он произнес краткую, но выразительную речь, сопровождая свои слова жестами скупыми и благородными:
– Дамы и господа! Барон Шварц не желал бы, чтобы в столь приличном доме поднимался шум из-за каждого пустяка. Во всяком случае, до его переезда: для господина барона выстроен уже собственный особняк, мы ждем, чтобы высохла штукатурка, и, как только сойдут холода, переедем в свой новый дом. Вы совершенно правильно поступили, сбежавшись на крик о помощи, но за этого мальчика несу ответственность я. Он совершил замечательный поступок, хотя не было никакой необходимости делать добро тайком: у господина барона дров, как и еды, предостаточно. Посему я прошу почтенную публику разойтись!
Сколь же редко дар красноречия сопутствует высокому положению! Дамы слушали, мечтательно вздыхая, вояки сделали на караул. Домерг взял Мишеля за ухо и повел в гостиную Шварцев.
Дом Шварца переживал в ту пору эпоху расцвета, медовый месяц счастливчика, которому удается залучить в супруги богиню Фортуну. Фортуна осыпала банкира ласками: он стал не просто миллионером, а миллионером европейского масштаба, считаясь одной из лучших финансовых голов страны. Угадывался уже тот день, когда его миллионы возьмут курс на политику.
Иметь миллионы – удовольствие несравненное, сделаться наконец бароном – большая честь. Господин барон никогда не был злым человеком, не говоря уж об очаровательной баронессе, у которой склонность творить добро была врожденной. В их доме воцарилась атмосфера великодушия и милосердия: им казалось, что весь мир должен улыбаться их удаче, и множество льстецов, вечно липнущих к богатству, приходило к ним попастись.
В общем, семейство Шварца пребывало в отличнейшем настроении.
Мишель был приведен в гостиную за ухо. Домерг, испросив дозволения говорить, весь свой недюжинный дар слова вложил в живописание провинности своего подопечного. Получился второй том сказания о хворосте, столь благосклонно принятого две недели назад. К тому же установлено было, что маленькая чугунная печка так и не узнала огня. Мишель выказал себя настоящим героем, и барон Шварц твердо решил сделать из него человека, то есть – банкира. Постановлено было также осчастливить бедных соседок мальчика по мансарде, но это только на первый взгляд кажется, что бедных осчастливить легко: госпожа Лебер не приняла бы милостыни ни под каким видом. Положение спасла Бланш: десятилетняя Эдме стала давать ей уроки музыки.
Мишель, на которого напялили господское платье и устроили учиться в Школу коммерции, был вовсе не рад своей славе. С Эдме ему так и не удалось поговорить, зато госпожа Лебер, встретив мальчика однажды на лестнице, нежно расцеловала его в обе щеки.
В доме Шварца у Мишеля появились трое друзей: Домерг, конечно, в первую очередь, потом Бланш, третье же место занял сам барон. Простым смертным трудно определить, из чего складываются капризы богатых людей, а уж людей, разбогатевших недавно, – тем паче. Пресыщенность наступает гораздо раньше, чем принято думать: желание потреблять остается, но радость от потребления тускнеет. Господин Шварц настоятельно нуждался в развлечениях, и мальчик стал для него первоклассной игрушкой. Он решил создать из него шедевр, вырастить Наполеона банкиров.
Себя барон считал – и не без основания – равным Ротшильду, но этого ему было мало. Признавая Ротшильда лучшей пушкой тяжелой финансовой артиллерии, господин Шварц мечтал усовершенствовать это великолепное орудие, раз в десять увеличив его дальнобойность.
Баронесса в первое время относилась к Мишелю с искренней доброжелательностью, но не больше: она, разумеется, не противилась планам супруга, но и не выказывала к ним особого интереса, ибо все ее внимание было поглощено собственной дочерью.
Госпожа Шварц принадлежала к тем женщинам, которых трудно обрисовать одним штрихом или определить одним словом. Мы знаем уже о ее блистательной красоте и незаурядном уме, главное же заключалось в том, что она отличалась исключительной добротой, хорошо известной многим несчастным, прибегавшим к ее помощи. По своим вкусам, влечениям, манерам она стояла гораздо выше той среды, в которой ей приходилось вращаться, хотя растущее финансовое могущество супруга обеспечивало ей доступ во все высокие сферы. Банкир относился к жене с почтительным обожанием, что не мешало ему время от времени совершать небольшие амурные гастроли – единственно для поддержания собственного авторитета. Опера придает вес Банку. Малая толика порока предписана правилами хорошего тона. В нашей прекрасной Франции репутация преданного супруга или заботливого отца считается эпитафией. Все-таки французы – восхитительнейший из народов.
В романах своих господин Шварц не заходил далеко, дело обычно ограничивалось тем, что он заводил текущий счет для какой-либо особы, способной скомпрометировать его не очень сильно, но все-таки ощутимо. Все бывали довольны, в особенности ювелиры. Слегка пожуировав, шалун шел с повинной к супруге и на коленях вымаливал у нее прощение.
Человек опытный и неглупый, банкир отлично чувствовал превосходство над собой жены. И это вовсе не было супружеским ослеплением. Он оценивал совершенно верно: госпожа Шварц была в полном смысле слова благородной дамой – независимо от мужнина состояния и даже от новенького, с иголочки титула барона. Драгоценности, наряды, экипажи тоже были тут ни при чем. Если бы она ходила пешком, в бедном платье и простенькой шали, она все равно оставалась бы благородной дамой.
Честолюбие удваивало любовь банкира к жене: она не только была основным слагаемым его счастья, но и придавала блеск его дому. Во всякой любви аналитический взгляд может открыть много курьезного: вот и господин Шварц любил супругу весьма своеобразной любовью – он ей, безусловно, доверял и при этом очень сильно ревновал.
Да, ревновал, ибо был в душе его жены уголок, куда она никого не пускала. Он прекрасно знал ее характер, но лишь по частям, а целое от него ускользало, оставаясь ребусом. Мы не собираемся изображать барона человеком великим, тем не менее были в нем кое-какие слабости, свойственные обычно натурам выдающимся: чрезмерное любопытство, пронырство, посягательство на крошечные чужие тайны. Любопытство его обострялось тем, что не только в душе, но и в покоях его жены имелся уголок, для него запретный: средний ящик изящного секретера. Всегда запертый, всегда без торчащего в скважине ключа… Годами господин Шварц мечтал заглянуть в этот ящик.
Вот почему барон доверял жене, но отчаянно ревновал ее.
Что может храниться в том ящике? И почему временами Джованна становится столь угрюмой? Большинство подобных проблем разрешается словом «каприз», но это отгадка ложная, ибо «каприз» тоже своего рода замок, требующий специальной отмычки.
Нрав у госпожи Шварц был мягкий и на редкость ровный, тем не менее камеристка ее, мадам Сикар, замечала, что на хозяйку частенько «накатывает» тоска. Так было всегда; мало того, супруг мог без труда припомнить, что перед свадьбой тоска «накатывала» на его избранницу куда сильнее и чаще. Казалось бы, рождение Бланш, радости материнства должны были излечить ее от меланхолии навсегда, но печаль не покидала счастливую мать даже у колыбели ребенка. Когда Бланш была совсем маленькой, она нередко жаловалась отцу: «Мама опять плакала».
Медики обладают бесподобным талантом объяснять мужьям поведение жен, именно по этой причине я считаю их благодетелями человеческого рода. Господин Шварц обожал медицинские советы, но от ревности они его не спасали. Врачи говорили: «Это все от печени». (Сколько же за этой печенью грехов!) И приводили случаи как нельзя более интересные. Порой госпожа баронесса бывала очень общительна: селезенка! Потом начинала сторониться людей: печень! Тем же объяснялись и перемены во внешнем виде мадам Шварц. В ней замечалось даже – правда, исключительно редко – что-то вроде неприязни к любимой дочери Бланш. Врач, обаятельный человек, специалист по чувствам, рассказывал: «Та, впрочем, страдала желудком. Можно дни и ночи напролет проводить с врачом, повествующим о печени, желудке или селезенке, хотя он ни в какое сравнение не идет с докторами, воспевающими истерию, – вот кто настоящие поэты!»
Господин Шварц лишь слегка приглядывал за женой, давно мечтая поставить шпионаж на широкую ногу, прибегнув к тем уловкам, что отлично знакомы всем ревнивым мужьям. Но для этого требовалось время, а времени не было, и барон, подобно многим из нас, чувствовал себя несчастным: вместо того чтобы развлекаться слежкой за собственной женой, ему приходилось делать деньги. Он питал свою веру и свои сомнения бессвязными сведениями, получаемыми отовсюду, унижаясь даже до приставаний к Домергу и мадам Сикар, которые знали не больше него.
В глазах окружающих – и слуг, и светских знакомых – поведение баронессы было одинаково безупречным: она никогда не выходила из своей кареты, а карета женщины – ее второй дом, никогда ни с кем не встречалась, кроме друзей своего мужа. Она была неуязвима с точки зрения обычной морали. Тем не менее и муж, и слуги, и друзья дома угадывали в ее душе нечто глубоко спрятанное; по общему если не мнению, то ощущению, баронесса была женщиной с секретом – от нее словно исходили слабые, но все же уловимые таинственные флюиды.
Надо сказать, что господин Шварц слегка дулся на жену за холодноватое отношение к своему фавориту Мишелю. Он привык, чтобы окружающие увлекались его фантазиями, и равнодушие баронессы приписывал ее чрезмерной увлеченности «средним ящичком». Сколько раз он безуспешно пытался обнаружить загадочный ключ от него!
Тем временем дела в их доме шли своим чередом. Мишель учился в Школе коммерции, причем весьма успешно. Эдме давала уроки музыки Бланш, которая привязалась к ней как к старшей сестричке. Достаток вошел в дом Леберов – госпожа Шварц умела делать добро, не оскорбляя чужой гордости. Музыкальный талант Эдме расцветал, а сама она становилась все прелестнее – в глубокой лазури ее глаз начинала проглядывать женщина.
После истории с хворостом Мишель встречался с ней раз в полмесяца в доме Шварцев, но никогда – наедине. Детская любовь взрослела и втайне набирала силу. Заметив Мишеля, Эдме краснела, а когда пела в его присутствии, то дрожащий голос ее звучал иначе, чем обычно. Ради этих нескольких часов Мишель и трудился в остальное время как каторжный; он уже любил как взрослый мужчина и знал о своей любви, в отличие от Эдме.
Когда Мишелю исполнилось шестнадцать лет, господин Шварц устроил ему фундаментальную проверку и остался более чем доволен своим протеже. Мальчик продвигался вперед гигантскими шагами: обладая умом острым и гибким, он буквально шутя одолевал трудности учебы. Школа коммерции больше не могла ему ничего дать.
– Достоин служить в моем банке! – торжественно объявил господин Шварц.
К этому времени Мишель уже превратился в красивого юношу, высокого, стройного и изящного; безбородое, но взрослое лицо его хранило прежнее веселое и доброжелательное выражение. В тот день, когда он сменил синюю школьную униформу на вечерний фрак (момент обычно очень неловкий для молодого человека), он произвел в салоне госпожи Шварц настоящую сенсацию. Мужчины не посмели насмешничать, дамы его дружно заметили, и некоторые из них были явно не прочь взять дальнейшее воспитание красавца в свои руки. Эдме была счастлива и горда почти в той же мере, что и сам господин Шварц. Хотя нет, пожалуй, гордость банкира оказалась куда больше, его благоволение к нашему герою возросло необычайно. Указывая на него, он воскликнул, обращаясь к своей жене:
– Мой шедевр! Каков муж для нашей Бланш! А? Идея!
Баронесса улыбнулась и, может быть, впервые, взглянула на Мишеля внимательно. Лицо Эдме, слышавшей эти слова, покрылось смертельной бледностью.

XIII
БАРОНЕССА ШВАРЦ

Мишель получил для начала триста франков жалованья и комнату в особняке. К тому времени семья Шварца переехала уже во второй особняк – настоящий дворец. В принципе господин Шварц придерживался того мнения, что молодых людей надо держать в узде и деньгами не баловать, поскольку деньги в Париже – страшное зло. Но Мишель бы дофином в его финансовом королевстве; в Мишеле отражался он сам, для соблюдения приличий барону казалось прямо-таки необходимым, чтобы его любимец позволял себе время от времени кое-какие милые безрассудства.
И Мишель их себе позволял, черт возьми! Окружающие же усердно помогали ему в этом. К концу второго месяца у него уже были долги, и вскоре герой наш прославился на весь Париж. Везение ему сопутствовало немалое, он даже вышел невредимым из одной, нет] из двух дуэлей, затеянных по весьма достойным поводам, очень быстро дорос до светской хроники, и имей юноша вкус к моде, он вполне мог бы сделаться кумиром гризеток. Лучи юной славы падали и на банкирский дом Шварца, благодарно повышавший ему жалованье. Барон был своим Мишелем чрезвычайно доволен. Остальное довершил Лекок.
Мы знаем господина Лекока довольно давно и всегда старались произносить это имя с должным почтением. Люди, подобные господину Лекоку, очень трудны для постижения и в этом смысле напоминают латынь, которая даже после восьми лет колледжа остается познанной не до конца.
В своей жизни господин Лекок сменил множество интересных занятий. Мы встречали его когда-то преуспевающим коммивояжером – он был еще молод, но, надо полагать, весьма способен: не каждому доверят установку секретных денежных ящиков знаменитой фирмы «Бертье и К°». К тому же, путешествуя в коммерческих целях, можно обрести немалый дипломатический опыт.
В юности он подавал большие надежды, которые не замедлили оправдаться в зрелом возрасте. Господин Лекок больше не путешествовал: обосновавшись в Париже, центре цивилизации, он завел дело и стал персоной, пожалуй, даже более значительной, чем сам барон Шварц. В Париж стекается отовсюду множество всякой дичи, которую можно брать в угон, ставить силки или подстерегать в засаде – господин Лекок имел в Париже собственные охотничьи угодья, и это не стоило ему ни гроша.
Он вовсе не был ростовщиком, что вы! И он не держал свадебной конторы, и не сводничал, и не занимался экспортом, и не торговал рекрутами, и не поощрял немецкой эмиграции, и не выращивал теноров. Ни к одному из этих прелестных занятий он не имел никакого отношения.
Что же он делал? Он попросту организовал агентство.
Что такое агентство? Я полагаю, есть агентства, о которых, сильно поднапрягшись, можно все-таки сказать: там, дескать, делают то и то. В агентстве господина Лекока делали все. Причем люди знающие утверждали, что это самое «все» было только, ширмой, которая прикрывала странный промысел, переживавший во времена Луи-Филиппа бурный расцвет: частный сыск. Сколько же тогда развелось любопытных! Частный сыск, вошедший в моду с легкой руки одного знаменитого злодея в отставке, находился в том же положении по отношению к официальной полиции, что подпольные притоны по отношению к официально разрешенным игорным домам: он привлекал самых робких и самых дерзких.
Люди еще более знающие имели смелость утверждать, что и частный сыск в фирме Лекока был всего лишь ширмой, прикрывавшей… Однако не слишком ли много ширм? Остается фактом, что господин Лекок заимел могучие связи, расставляя нужных людей, словно шахматные фигуры, и денег загребал столько, сколько вам и не снилось. Он охотно давал в долг, по-джентльменски, не путаясь с расписками и векселями: Мишель задолжал ему две тысячи экю, которые барон заплатил, и бровью не поведя. Четырех страниц рекламной брошюрки навряд ли будет достаточно, чтобы перечислить все многочисленные таланты господина Лекока – он был настоящим волшебником, умевшим без всякого магнетизма находить давно утерянные вещи и проницать скрытое от людских глаз. Барон Шварц пока что не признавался себе в желании прибегнуть к волшебству для разгадки секрета жены, но господина Лекока принимал весьма любезно: их связывали какие-то мелкие тайны; ничего удивительного – всякому энергичному человеку необходим свой Лекок.
Удивительно то, что и баронесса словно бы начинала попадать под чары некоего волшебства.
Однажды утром господин Шварц пробудился в скверном настроении; при его бодром и жизнерадостном нраве такое случалось чрезвычайно редко. Прошел почти год, как Мишель распрощался со школой. Юноша находился сейчас в зените успеха: ему приходилось справляться с делами и с развлечениями, он храбро бился на оба фронта – один из самых блистательных лейтенантов финансовой армии с припасенным в кармане скромненького мундира маршальским жезлом. Первый же посетитель, явившийся в то утро к барону, со смехом сообщил ему, что небезызвестная Мирабель безумно влюбилась в Мишеля, но тот оказывает ей мужественное сопротивление.
Господин Шварц опечалился. Не то чтобы он любил эту самую Мирабель, он никого, кроме жены, не любил, но ему уже перевалило за сорок, а в таком возрасте не всяким пустякам посмеешься. Унижение усугублялось сопротивлением Мишеля: парень давал ему фору.
За завтраком супруга показалась ему прекрасной как никогда ранее – баронесса походила на женщину, пробудившуюся после долгого вялого сна. Годами не видел он на лице жены такой радостной и живой улыбки. Да и видел ли он ее вообще когда-нибудь? Навряд ли. Бывает, что подобные преображения зависят от самого смотрящего: он или прозревает внезапно, или меняет ракурс. Но в тот день господину Шварцу все представлялось в черном свете: откуда же в жене эта внезапная радость, сияющим ореолом окутавшая ее красоту?
Говорила она мало, с рассеянной улыбкой прислушиваясь к детской болтовне Бланш и Эдме, которая завтракала с ними. Не знаю уж, по какой неуследимой ассоциации идей, но барону страстно захотелось в то утро вызвать у жены ревность. Соответственно, предательство хорошенькой Мирабель стало казаться оскорблением, нанесенным не только ему, но и сияющей непонятной радостью супруге.
Кто-то произнес имя Мишеля, глаза баронессы заблестели еще ярче – случайно, разумеется, ведь она никогда не относилась всерьез к головокружительной карьере нашего героя. Она ничего не имела против, вот и все.
Тем не менее господин Шварц уединился в своем кабинете, сославшись на важные дела. Он был в отчаянии, и сам не знал, почему на него напал настоящий сплин, будто его звали не Шварцем, а Блейком. У него не было особых планов насчет Мишеля, но когда тот пришел, ему захотелось вдруг услать его с поручением в Нью-Йорк. Добавим, что коварная Мирабель была тут абсолютно ни при чем.
На следующий день юноша не явился – банкир заскучал без своего Мишеля. Однако не будем спешить: перед следующим днем имелся вечер, и мы собираемся воспользоваться этой оказией, чтобы заглянуть в глубину сердца загадочной баронессы.
За завтраком, как мы уже знаем, глаза ее слишком ярко блестели. После полудня она повела Бланш на прогулку и была очаровательно весела. Она смотрела на дочку чуть ли не с обожанием, и Бланш, не избалованная чрезмерной материнской нежностью, удивилась этому взгляду. Погода стояла пасмурная, зато лицо госпожи Шварц лучилось солнечной радостью. Однако за ужином она стала задумчивой, а к вечеру совсем помрачнела и удалилась в свою комнату рано.
– Желудок! – догадался супруг.
Вульгарная проза имеет свои фантазии, как и поэзия. К тому же человек, приписывавший желудку причину нежданной меланхолии, имел, в сущности, все основания для ревности. Вернувшись к себе, баронесса сразу же облачилась в ночной туалет и в десять отпустила свою камеристку. Мадам Сикар, нарядившись в атласную лиловую шляпку и в черное платье с шалью, решила нанести визит своей крестной матери. (Не исключено, что крестная мать камеристки горделиво щеголяла в армейском мундире, но в это мы углубляться не будем.)
Баронесса, оставшись одна, села в своей спальне возле камина и взяла книгу, но даже не раскрыла ее – для этих одиноких часов ей хватало собственных мыслей. Лицо женщины – та же книга: закрытая для нескромных взглядов, норовящих пробраться в самую душу, она раскрывается только в редкие часы полного одиночества.
Я, разумеется, говорю о женщинах, которым есть что скрывать, а таких большинство, ибо в нашем мире добро зачастую вынуждено таиться точно так же, как зло.
Впрочем, лицо баронессы не было сейчас закрытой книгой – в этой комнате никто не мог подстеречь смену его выражений: три двери отделяли госпожу Шварц от коридора, окна же были задернуты плотными шторами. Если она носила маску, то маске этой настало самое время упасть. Но нет, баронесса к помощи масок не прибегала: рассеянный взгляд не стал внимательнее, прелестное лицо задумавшейся мадонны оставалось прежним. Тем не менее кто бы решился утверждать, что у задумчивых мадонн не бывает секретов?
Она удалилась к себе, сославшись на усталость, однако ни следа утомления не было на матовой бледности ее лица, и не было у нее в этой комнате никакого особого дела, и она не была больна. Напрасно материалистически мыслящий господин Шварц надеялся на желудок – баронесса, вероятно, вообще не знала, в каком месте он расположен. Может, каприз? Но мы знаем уже, что госпожа Шварц стояла выше капризов.
В особняке банкира было, пожалуй, многовато золота. Со времен Мидаса роскошь злоупотребляет его избытком, блестящий металл не отпускает от себя богачей и наделяет их особой болезнью – золотой лихорадкой. В покоях баронессы не ощущалось никаких следов этой болезни, богатство не выпирало наружу, а радовало глаз тщательно подобранными предметами, многие из которых являлись настоящими произведениями искусства: изумительная их простота даже на рынке нередко ценится дороже всемогущего золота. Это был будуар благородной ламы.
Мы не станем описывать подробно обстановку этого уютного, выдержанного в пастельных тонах гнезда, где галантная щедрость супруга вынуждена была уступить, хоть и не без протестов, вкусу более изысканному и даже строгому: ни одна вещь и этой комнате не блестела, ни одна крикливая деталь не нарушала гармонического ансамбля.
Однако уже упоминавшийся секретер заслуживает нашего особого внимания, тем более что это настоящий шедевр работы знаменитого Буля, выполненный из черного дерева и черепаховых пластин, он причудливо инкрустирован ониксом и множеством драгоценных камней. Баронесса купила его для себя сама, а барон досконально изучил все его милые хитрости и затеи, но до сути так и не добрался. Прекрасная супруга прятала внутри какую-то тайну, и господин Шварц на протяжении многих лет терпеливо, настойчиво, оставив в стороне деликатность, мешающую намеченной цели, пытался открыть средний ящичек секретера, ящик-сейф, покрытый малахитом с прекрасно выполненным поверху букетом анютиных глазок из шестнадцати аметистов и шести топазов. Ключ от этого ящичка никогда не попадался на глаза огорченному неудачей супругу.
Прошло уже более часа с тех пор, как баронесса удалилась к себе. Книга так и осталась закрытой, полуопущенные глаза женщины рассеянно следили за игрой пламени в очаге. Правду сказать, лицо госпожи Шварц не выражало ни тревоги, ни ожидания, но она все глубже погружалась в свои мысли.
– Графиня Корона! – вдруг пробормотала она. – Ненавижу я эту женщину или люблю?
В который раз уже она рассеянно подняла глаза на висевшие напротив стенные часы. Неужто все-таки поджидала кого-то? Но кого она могла поджидать в таком месте? Она была очень красива в эту минуту, красивее, чем обычно, – может быть, от глубоко спрятанного волнения. И это имя, вырвавшееся у нее ненароком, имя графини Короны, имело ли оно какую-то связь с предметом ее размышлений?
Она вздрогнула: в соседней комнате раздался мягкий, приглушенный ковром звук шагов. В дверь легонько постучали два раза, и, не ожидая дозволения, в будуар вошел Домерг. Он остановился недалеко от порога в позе достойной и скромной. Из Домерга получился бы настоящий романический конфидент, хотя он этой чести и не домогался.
– Как вы поздно! – заметила госпожа Шварц.
– Мадам Сикар сорок пять минут занималась своим туалетом, – ответил Домерг.
Баронесса, слегка улыбнувшись, спросила:
– Куда она сегодня?
– В Шайо.
У мадам Сикар была не одна крестная мать… или же одна, но обитающая в нескольких кварталах сразу. Когда она отправлялась в Шайо, отлучка ее продолжалась до следующего утра.
Баронесса сделала Домергу знак приблизиться.
– Расскажите мне про этого нищего, – попросила она. – Это интереснее любой сказки.
– Он не нищий, – ответил Домерг. – На свою жизнь он зарабатывает трудом. Когда я попытался дать ему милостыню от вашего имени, он отказался. Он очень горд, этот несчастный. Он сказал: мое поручение оплачено.
– Мне хотелось бы увидеть его…
– Это легко устроить, – ответил Домерг. – Господин барон как раз покупает замок Буарено, и хотя госпоже баронессе не пристало ездить туда в почтовых каретах, один разок можно.
Трехлапый работает во дворе конторы почтовых сообщений на Пла-д'Етэн.
– Трехлапый! – повторила баронесса. – Я завтра же поеду в замок Буарено.
– Что касается этих самых лап, – заметил Домерг, неизменно серьезный, как его ливрея, – то на самом деле их у него всего две. А третья – что-то вроде футляра с колесиком. Получается, знаете ли, что он сам себе служит и лошадью и тележкой.
– Как же он мог добраться досюда при таком увечье?
– О! У него имеется настоящий экипаж: плетенка с собакой. Они очень изобретательны, эти несчастные. Но, конечно, за паровозом ему не угнаться!
Домерг не улыбнулся, но лицо его выразило удовольствие от удачно найденного выражения. Госпожа Шварц о чем-то размышляла.
– Вы ничего не смогли узнать? – спросила она.
– Ничего. Он сказал, что письмо ему дал какой-то путешественник во дворе почтовой конторы. И все. Путешественника он не знает.
После некоторого молчания госпожа Шварц сказала:
– Хорошо. Делайте, как я велела.
Домерг тотчас же вышел. Оставшись одна, баронесса вынула из-за корсажа письмо и долго задумчиво держала его, прежде чем открыть. Это был листок дешевой грубой бумаги, без конверта, украшенный аляповатой печатью с изображением тяжелого профиля Людовика XVIII, знакомого всем по монетам в десять су. Не найдется, вероятно, ни одного человека, который не получал бы в своей жизни анонимного письма такого вида.
Госпожа Шварц долго и внимательно изучала адрес – ничего подозрительного, почерк не казался подделанным. Баронесса развернула письмо и – в который уже раз! – принялась читать. Она снова и снова перечитывала послание, словно целый мир представал перед ней на этом бедном листке, почти чистом – в центре всего три строчки, написанные убористым почерком, под которыми не было даже подписи. Целый мир! Прошлое, столь далекое и столь непохожее на нынешнюю ее жизнь, что оно казалось поэтическим вымыслом.
Бывают люди, которым назначено прожить две жизни сряду, причем столь контрастные, что даже самоузнавание невозможно. В полном смысле слова метемпсихоз: душа сменила дом.
Госпожа Шварц сложила письмо и, глубоко вздохнув, встала. Взгляд ее натолкнулся на собственное отражение в роскошном венецианском зеркале, висевшем над камином. Она недоверчиво улыбнулась и пробормотала:
– Два призрака!
Но черты ее лица, всегда столь правильные и мраморно-чистые, будто сжались, схваченные тайной судорогой, – об этом сказало ей правдивое стекло. Она выпрямилась и не отошла от камина до тех пор, пока ей не удалось послать самой себе улыбку, обаятельную и безмятежную, как обычно…
Она шагнула к секретеру и открыла его. В руке у нее был резной ключик, тот самый, который мы видели уже в замке Буарено по соседству с куском воска. Госпожа Шварц вставила ключ в замок среднего ящичка – в самую сердцевину букета анютиных глазок, составленного из топазов и аметистов.
Однако перед тем как повернуть ключ, баронесса заколебалась и опасливо оглянулась кругом. Совесть у нее явно была неспокойна. Твердым шагом она пересекла комнату и закрыла дверь на задвижку. Затем ящичек был наконец выдвинут. Госпожа Шварц вложила в него анонимное письмо, и рука ее долго оставалась внутри, словно желая забрать что-то в обмен на письмо.
Легкие шаги послышались в соседней комнате. Не напрасно госпожа Шварц защитилась щеколдой – дверная ручка повернулась без упреждающего стука.
– Мама! – позвал нежный голосок дочери.

XIV
НОЧНОЙ ВИЗИТ

Баронесса не отвечала и боялась пошевельнуться. Бланш чуточку подождала и добавила: – Спокойной ночи, мама. Затем наступила тишина. Пол соседней комнаты покрывал толстый ковер, а малышка Бланш была легонькая, точно бабочка. Госпожа Шварц все еще не решалась двигаться, не зная, ушла ли дочка, но тут послышалась внушительная поступь Домерга. Он тоже подергал ручку и из-за двери сказал:
– Я пришел только сообщить – он вернулся. Что дальше, госпожа баронесса? Позволить ему лечь спать?
– Делайте точно так, как я велела, – ответила госпожа Шварц громким отчетливым голосом.
Она достала из заветного ящичка шкатулку и вынула из нее две акварели в бархатных рамках: два портретика, выцветших и явно не принадлежавших кисти великого мастера. На одном был изображен молодой человек, на другом – юная девушка, почти ребенок. С первого взгляда могло показаться, что лица эти нам незнакомы. Но, вглядевшись чуть пристальнее, мы, пожалуй, решили бы, что на первом портрете неумелый художник пытался воспроизвести черты нашего героя Мишеля, а на втором изобразить девочку, похожую на госпожу Шварц, может быть, ее младшую сестренку. Хотя нет, молодой человек не мог быть Мишелем – такие костюмы носили во времена Реставрации. При внимательном рассмотрении сходство почти полностью пропадало. Да и откуда взяться портрету Мишеля в секретере госпожи Шварц? С девочкой дело обстояло иначе: она и впрямь удивительно походила на баронессу..
У большинства женщин красота мимолетна, ибо она всего лишь очарование юности. Такая красота быстро вянет, грубеет, делается вульгарной. Женщины же, которые ослепляют в момент полного своего расцвета, в юности бывают не очень эффектны. Все в этом мире движется путем таинственных компенсаций: подлинная красота нередко является результатом долгого и мучительного созревания – природа словно использует годы взросления для тщательнейшей отделки своего шедевра. Выцветший портретик скромной девочки заставлял задуматься: будто сквозь туманную завесу проглядывала на нем ослепительная улыбка взрослой женщины. Золушка, окутанная дымом бедного очага, еще не удостоенная визита феи.
Лампа, стоявшая вдалеке, на кровавом мраморе камина, освещала госпожу Шварц сзади, оставляя ее лицо в тени. Свет, игравший на роскошных волосах баронессы, казалось, делал простенькую миниатюру еще тусклее.
Госпожа Шварц созерцала то одну, то другую акварель с глубокой тоской, от которой у нее прерывалось дыхание. С губ ее не сорвалось ни слова, но сквозь тень, укрывшую лицо, поблескивали двумя искрами слезинки, медленно ползущие вниз.
Часы пробили одиннадцать. Огонь в камине угасал. Шумы парижской улицы невнятным бормотанием отзывались в печной трубе. Молчаливое созерцание длилось долго и завершилось продолжительным вздохом, который стоил целого монолога. На выцветшей миниатюре была она – у госпожи Шварц не имелось сестренки. Сверкающая бабочка, кажется, сожалела о своем скромном коконе.
Она положила оба портрета на полку секретера и забрала из шкатулки связку бумаг; рука ее при этом дрожала. По виду это были бумаги весьма серьезные, на всех ступенях социальной лестницы признаваемые документами, – в чрезвычайно краткой форме они повествовали о целой человеческой жизни, сведенной к трем пунктам: рождение, свадьба, смерть. Перед госпожой Шварц лежали свидетельства – о ее рождении и о ее смерти.
Рука баронессы снова погрузилась в глубины ящичка и извлекла оттуда стопку листков, исписанных мелким, убористым почерком. Чернила успели уже пожелтеть – бумаги датировались давним годом. Должно быть, их часто читали. Первая страница, хранившая следы слез, начиналась так:
2 июля 1825 г. «Я обещал тебе часто писать, но мне понадобилось долгих пятнадцать дней, прежде чем я смог получить перо, чернила и бумагу. Я нахожусь в одиночном заключении в тюрьме Кана. Подтянувшись обеими руками к окну, я могу увидеть верхушки деревьев на главной улице, а в отдалении – тополя, окаймляющие луга Лувиньи. Ты любила эти тополя, и они напоминают мне о тебе…»
Дальше, среди нескольких полустершихся строчек, четко выделялась одна:
«…Я знаю, что ты меня не покинешь, верю в тебя…»
Глаза баронессы были прикованы к этим словам. Она больше не плакала, но побледнела смертельно. Казалось, сердце ее перестало биться, и дыхание не выходило из губ.
Когда пробило полночь, она все еще была недвижима. Бой часов заставил ее легонько вздрогнуть. Она вернула в шкатулку бумаги и портрет девочки. Портрет молодого человека остался у нее в руке. Ящичек был закрыт и секретер тоже, резной ключик исчез. Госпожа Шварц снова уселась перед камином, который уже погас. Холод пробирал ее до самого сердца. Поза баронессы выражала крайнее утомление, время от времени дрожь пробегала по ее телу.
– Я увижу этого человека, – бормотала она. – Траур мне был не нужен?.. И Мишель?.. Я узнаю. Ох, как я боюсь узнать!
Городские шумы за окном затихали. Около часа ночи вновь раздался условленный стук в дверь. Госпожа Шварц слегка побледнела, но тут же взяла себя в руки и твердым шагом подошла к двери.
– Он спит? – спросила она Домерга, отодвинув щеколду.
– Беспробудно, – ответил достойный слуга.
– Идем!
Домерг с подсвечником в руке двинулся первым.
– Госпожа баронесса должна извинить мое любопытство, – заговорил он, сделав несколько шагов, – но ведь этот парень сперва в мои руки попал, а я, знаете ли, привязчив, несмотря на возраст и положение… Беспокоюсь за него. Что же, после вашей проверки выйдет ему какая-то перемена?
– Там видно будет, – ответила госпожа Шварц изменившимся голосом.
– Вы можете не волноваться, – продолжал Домерг, – весь дом спит, я отвечаю за это. Даже кошки убрались на покой, а горничная вернется не скоро от крестной матери… Вы знаете, что я не болтлив, но мне все-таки удивительно, чтобы особа такого положения, как вы, занималась давними грешками своего мужа… Господин барон достаточно богат и может оплатить свои молодые проказы!
Они подошли к лестнице. Покои нашего героя Мишеля располагались этажом выше. Баронесса не говорила ни слова, но и слугу к молчанию не призывала, и тот продолжал тихонько:
– А для мадемуазель Бланш тут никакого урона нет. Хватит и на двоих… А ежели подумать как следует, так странная же получилась штука! Поневоле поверишь в божеское смотрение… Надо же было попасть господину банкиру именно на ту самую ферму, где был наш Мишель! Устроилось как по заказу.
Он остановился – дверь Мишеля была перед ними. Бледность баронессы обрела болезненный оттенок, ей никак не удавалось унять дрожь.
– Вы правы, – сдавленным голосом сказала она слуге. – Провидение существует!
Домерг продолжал размышления вслух:
– А насчет ревности я так скажу: нестоящая это штука! – И прибавил, добиваясь снисхождения к юному легкомыслию хозяина: – Ведь он же был совсем молоденький тогда, лет восемнадцати-двадцати! Еще до свадьбы с вами.
Это весьма здравое замечание не смогло успокоить волнения баронессы. По ее знаку Домерг открыл дверь. Законный наследник богатого дома не мог быть устроен лучше нашего героя! Богато убранная комната выглядела кокетливо и щеголевато: роскошное гнездышко молодого светского льва. Домерг бесшумно приблизился по ковру к кровати и убедился в надежности сна Мишеля. Госпожа Шварц ждала за дверью. Какими бы ни были мотивы странного визита баронессы, сам этот поступок, столь не свойственный ее натуре, вывел из равновесия всегда спокойную даму.
А может, была правда в подозрениях Домерга? Госпожа Шварц явилась сюда, чтобы ревниво заглянуть в прошлое своего мужа? Брак их, проверенный годами, был надежным и прочным, однако пылкости чувств со стороны супруги никогда не замечалось. А если слуга ошибался, то что навело его на подобные мысли? Домерг вернулся, сделав призывающий к молчанию жест, и шепотом сообщим:
– Спит сном праведника!
Госпожа Шварц вошла. Мишель вытянулся на постели, разметавшиеся длинные волосы делали его девически красивым, сейчас он походил на ребенка: беспорядочная жизнь, в которую он окунулся, отбросила на лицо легкую тень усталости, но не смогла стереть выражения простодушной доверчивости, делавшего его столь привлекательным.
Баронесса держалась позади Домерга, который поднял подсвечник так, чтобы падающий отвесно свет позволял как следует рассмотреть лицо спящего юноши.
– А как же вы узнаете правду? – обеспокоился слуга. – В том письма сказано про медальон или про какой-нибудь знак?
Госпожа Шварц не отвечала, Домерг, обернувшись, увидел, как изменилось ее лицо, и чуть не выронил подсвечник из рук.
– Вам плохо! – испуганно воскликнул он.
Баронесса остановила его жестом, указывая одной рукой на свет, другой на дверь. Слуга передал ей подсвечник и вышел. Она осталась с Мишелем наедине, застыв в недвижимости, с горячечным взором, устремленным на его лоб под копной разметавшихся волос, и вдруг прикрыла глаза, будто охваченная внезапным страхом. Мишель шевельнулся. На полуоткрытых губах появилась улыбка. Баронесса отставила подсвечник, схватившись обеими руками за сердце. Затем вынула из кармашка пеньюара акварель, изображавшую молодого человека, и принялась поочередно вглядываться то в выцветший портретик, то в бледное лицо спящего. Судя по всему, она явилась сюда, чтобы произвести это сравнение.
Когда она снова взяла подсвечник, из груди ее вырвался глубокий вздох. На пороге госпожа Шварц обернулась, чтобы еще раз сквозь слезы взглянуть на детскую улыбку спящего юноши. В свои покои она вернулась подавленной и захваченной какой-то серьезной мыслью. Домерг застал ее сидящей в спокойной позе, но он видел прекрасно, как она обессилена. Он принялся сокрушенно приговаривать, обращаясь к самому себе:
– Разве можно так расстраиваться из-за того, что было до свадьбы! Ведь господин барон не девица… И что ж плохого в том, что он решил обеспечить пареньку будущее? Госпожа баронесса так добра! Можно устроить их обоих, мадемуазель Эдме и его… Славная будет парочка!
Неужели госпожа Шварц обнаружила пресловутый знак или драгоценный медальончик, так часто являющийся в театрах? Об этом Домергу так и не довелось узнать никогда. Его просто-напросто отослали спать, как будто ничего особенного не произошло этой ночью.
Баронесса бодрствовала до утра. Иногда на лице ее возникала улыбка, и прекрасные глаза влажнели. Два-три раза вслед за именем Мишель с губ ее срывалось имя графини Корона – кажется, оно внушало ей страх. Пряча акварельный портретик в средний ящик своего секретера, она чуть слышно произнесла:
– Он полюбит… Может быть, уже полюбил…
Всему в этом мире положен предел, даже отлучкам камеристок: мадам Сикар вернулась от крестной матери на рассвете, распространяя вокруг себя мужественный запах сигары.
На следующий день госпожа Шварц решила посетить замок, который покупал супруг. Она отправилась туда на омнибусе, словно простая мещаночка. Во дворе почтовой конторы баронессе удалось взглянуть на прославленного Трехлапого, ей показалось, что калека окинул ее долгим пристальным взглядом.
У баронессы не было конфидентов, а мраморное спокойствие прекрасного лица редко выдавало тайну ее замыслов.
Замок Буарено был куплен, жизнь в доме Шварцев вошла в спокойное русло. Все шло своим заведенным и таким обычным порядком, что Домерг начинал спрашивать себя, не приснилось ли ему ночное приключение. История умалчивает о том, была ли отправлена в отставку коварная. Мирабель.
Тем не менее несмотря на внешнюю гладь, появилось в этом доме кое-что новое: в нем зарождалась страсть, чреватая многими бедами. Первый результат ночного похода баронессы мог показаться неожиданным: в их салоне стала часто бывать редкой красоты молодая женщина, которая прежде не пользовалась симпатиями хозяйки, – графиня Корона, землячка баронессы, к тому же связанная с ней дальним родством через почтенного старца полковника Боццо-Корону.
Дамы сближались друг с другом с дипломатической осмотрительностью, словно две могущественные державы, которым надлежало поделить сферы влияния.
Графиня Боццо-Корона отличалась красотой странной и дерзкой, корсиканского, как уверяли знатоки, типа. Ее огромные глаза с глубоким и сверкающим взглядом помнились многим, хотя находили, что разрез их слишком широк для деликатной бледности ее лица; так или иначе, про эти глаза говорили.
К разряду модных женщин графиня не принадлежала, поскольку не гонялась за модой, требующей специальных забот. Зато мода гонялась за ней – она была богата, красива, носила звучное имя, жила отдельно от мужа, авантюриста и прожигателя жизни: ходили слухи, что он пал слишком низко, хотя никто не брался разъяснить, в чем именно состояло его падение.
Впрочем, она вполне могла обойтись и без титула мужа – полковник Боццо-Корона, знаменитый филантроп, как дружно называли его все газеты, чей дворец, расположенный на улице Терезы, мог считаться настоящих хранилищем многих шедевров, приходился ей дедом.
Банкир Шварц имел финансовые отношения с полковником, доверенным лицом которого выступал господин Лекок. Странные происходят вещи в Париже с некоторыми репутациями! Трубным голосом возвещалось о добродетелях полковника Боццо-Короны, газеты наперебой распевали ему дифирамбы, правда, сильно смахивающие на медицинские бюллетени, – полковник был стар, как Мафусаил, что обеспечивало ему дополнительное почтение. При всем том некие сомнительные волны расходились от этой громкой славы добролюбца и филантропа.
У полковника было на Корсике обширное поместье, расположенное в окрестностях Сартэна, доставшееся ему от жены, умершей более полувека назад.
Чуть ли не официальное признание, которым Париж окружил столетнего старца, подточенное смутными, не нашедшими четкой формулы подозрениями, бросало двойной отсвет на красавицу графиню. Тайна лишь усугубляла ее очарование. Ни один голос не поднимался никогда, чтобы обвинить в чем-либо графиню Корона, однако имелось достаточное количество охотников, готовых выступить на ее защиту: с энтузиазмом говорилось о законности ее богатства и о прочности ее положения. Похвалы в адрес графини звучали ответом на неведомо откуда исходившие клеветнические слухи.
Господин Лекок относился к ней с отеческой фамильярностью, свойственной нотариусам и советникам богатых домов. Она отвечала ему холодной вежливостью, под которой угадывался немалый страх, если не сказать ненависть.
Через месяц после ночного визита, о котором мы рассказали, в доме Шварцев, по видимости спокойном, проницательный наблюдатель мог бы высмотреть много любопытных нюансов. Между Мишелем и баронессой установились отношения, какие бывали некогда в старинных замках между их владелицами и верными пажами. Чувство более живое, хотя и не столь платоническое, влекло нашего героя к графине Корона, блиставшей остроумием и красотой. Эдме Лебер бледнела и сокрушалась. Детский роман, наивный пролог которого нам известен, потихоньку развивался: единственной женщиной в мире, перед которой робел Мишель, была Эдме. Он еще не разобрался в характере своего чувства, но Эдме, раньше повзрослевшая и не столь разбросанная, лучше знала, что происходит в ее сердце.
Господин Шварц все увеличивал объем своих дел и зарабатывал бешеные деньги. Благосклонность баронессы к Мишелю не ускользнула от его внимания. Он ревновал и безуспешно выискивал черные пятна в поведении супруги. Бланш превращалась в барышню. Мишель остепенился, стал серьезным и честолюбивым, симптом, по мнению господина Шварца, тревожный. Впрочем, его теперь тревожило все. Бедняге слишком везло в коммерческих играх, дерзкое денежное счастье пугало его.
Собственно говоря, что случилось? Годами он ставил в вину баронессе ее холодность к своему Мишелю. Послушная супруга стала поглядывать на его фаворита менее холодно. О чем беспокоиться?
Однако барон беспокоился – предательство Мирабель оставило в его душе неизгладимый след. В голову приходили кошмарные мысли: ему казалось, что баронесса вот-вот вмешается в жаркий флирт между Мишелем и прекрасной графиней.
Однажды ночью (признаться, нам даже рассказывать об этом неловко), когда баронесса уехала на бал, он ввел в спальню своей жены постороннего. Господин Лекок обладал богатейшим набором талантов, и барон оказал ему опасное доверие, какое редко выпадает на долю людей порядочных. Гость его, бывший сотрудник фирмы «Бертье и К°», разбирался в замках лучше любого слесаря. Средний ящичек секретера, спрятавший крохотную замочную скважину в самом сердце букетика анютиных глазок, составленного из топазов и аметистов, был обнюхан, обсмотрен, общупан по всем правилам искусства. Лекок объявил, что замок с секретом.
Чем неблаговиднее уловки проникнуть в тайну, тем они увлекательнее – у людей скрытных ревность часто похожа на лихорадку. При этом господин Шварц продолжал верить жене, подозрения одолевали его только в моменты слабости. К тому же тайные коварства совершались им отчасти из любознательности. Благосклонность его к Мишелю, как ни странно, все возрастала. Барон был человеком хитроумным и возлагал большие надежды на одну идею, казавшуюся ему панацеей от всех бед. Идея эта была ненова, она медленно дозревала в нем все это время. Как только нашлась точная формула, он подобно выскочившему из ванны Архимеду, осененный, примчался в комнату жены со словами:
– Поженить Мишеля и Бланш! Согласна?
Конечно, он устраивал ей проверку, но вместе с тем предлагал на рассмотрение солидный проект. Баронесса, бледная и спокойная, как всегда, мягко ответила:
– Это невозможно.
Господин Шварц стал допытываться – почему.
Не потому ли, что баронесса открыла двери своего дома для графини Корона? Во всяком случае, это могло служить хоть каким-то ответом.
Барон был огорчен, но от борьбы за свою идею не отступился. Было в этой истории еще одно лицо, огорченное не меньше барона. В силу какого-то неписаного договора Эдме Лебер привыкла считать Мишеля своей собственностью. И вот прямо у нее на глазах на него претендовали баронесса, графиня и Бланш. Про нее, Эдме, даже речи не заходило.
Борьба имела плачевный исход: Мишель, покинув дом Шварцев, удалился в изгнание. Людей, подобных барону, злыми не назовешь, пожалуй, по-своему они даже добры и редко делают зло из чистой любви к нему, однако в случаях деликатных они действуют, что называется, по-медвежьи. Изгнание нашего героя произошло тихо, пристойно, но жестоко. Окружающие во всем обвинили Мишеля, да и сам он отчасти склонен был упрекать себя в черной неблагодарности. Со стороны казалось, что это Мишель покинул господина Шварца, который имел великодушие не слишком обижаться на его уход.
Более того, банкир по разным поводам давал свидетельства в пользу своего бывшего фаворита, по стилю напоминающие те, какими осчастливливают хозяева неугодных слуг: на руку, дескать, довольно чист. С таким свидетельством можно искать работу очень долго. Финансовая сфера, где банкир Шварц считался звездой, была для Мишеля закрыта – по его делу был вынесен строгий приговор: «Дыма без огня не бывает».
Биржевые сплетники пытались присочинить конец к роману, где баронессе Шварц отводилась роль вполне пристойная, но все-таки с учетом того, что дыма без огня не бывает. Господин Лекок резюмировал случившееся так: «С Мишелем покончено». А он знал в подобных делах толк, как никто другой в нашей Франции.

XV
СТРАННАЯ ИСТОРИЯ АЛМАЗНОЙ ПОДВЕСКИ

В наше время все осведомлены обо всем, и гораздо лучше скрипящих пером бедолаг. Смазливые молодцы, обслуживающие дам в модной лавке, досконально знают, что собой представляет высший свет. Высший свет теперь доступен всему свету, потому наши попытки определить его не только излишни, но и неуместны.
К тому же, по правде сказать, высшему свету нечего делать в этой истории о разбойниках, рассказанной спокойно и честно, без воровского жаргона и благородных клятв. До сих пор не появлялось в нашем рассказе ни особой грязи, ни особо пышных гербов, хотя принято считать, что грязь существует именно для, заляпывания гербов. Я опасаюсь навлечь на себя обвинения в непростительной пошлости за то, что по пути не оскорбил ни одного собора или дворца. Хуже того: на чистую воду не выведен еще ни один член прокуратуры, зеленоватый и желчный, прячущий под черной мантией аптечный набор отравных страстей.
Слово вырвалось у меня ненароком, и угрызений совести не избежать. Черные Мантии! Какое название! Обещания! Угрозы! Оно пропитано ядом, от которого усыхают люди маленькие, и всей наглостью, от которой тучнеют большие. Вечный бой, социальная битва, настоящая Илиада, где Порок в белоснежном белье, разжиревший, пресытившийся, самодовольный, осаждается тысячами Добродетелей в блузах, худосочных, обозленных, оголодавших, домогающихся своего права забраться наверх, чтобы вырядиться и покушать вволю и стать в свой черед Пороком, ибо все люди братья!
Черные Мантии! Знаменитые монстры!
Черные Мантии! Подумать только, все они там наверху, укрытые по своим норам, облачились в черное: во дворцах правосудия, в церквях, на биржах, в государственном совете. Для честного уголовника, принужденного несовершенствами нашего общества воровать или орудовать кинжалом – ах, сколько часто против собственной воли! – это ливрея Порока.
Священники, судьи, банкиры, адвокаты, куртизанки, судебные исполнители, академики, депутаты, биржевые маклеры – все одеты в черную униформу. Маршалы Франции и те начали пренебрегать богатым шитьем, дабы не выделяться. Черное в девятнадцатом веке стало оболочкой, покрывающей все могущества и благородства, все честолюбия и все роскошества, все успехи, все победы, все славы.
И даже простому бойцу, затевающему драку, требуется ныне сей кабалистический мундир, даже побежденные спешат в него облачиться в надежде скрыть собственное поражение.
Черный плац, напоминающий мантию, домино маскарадного бала, накинутое на дряхлость, на ревность, на месть!
Однако довольно поэзии! В нашем рассказе нет ничего подобного, мы не блещем ничем, кроме бедной биографии воришки, не имеющего за душой ни проекта социального переворота, ни апостольской миссии, ни таланта проповедника.
Так вот, не решаясь пускаться в рассуждения о высшем свете, заметим все же, что для Парижа понятие это весьма расплывчато. У каждого свой высший свет, и никто не станет отрицать, что в маленьком департаменте Сена, почти неразличимом на карте, существует великое множество высших обществ, расположенных рядом или друг над другом, по ходу возносящейся ввысь социальной лестницы.
В своем высшем свете баронесса Шварц располагалась на самой вершине. Временами ее посещали светские амбиции, ей вдруг хотелось шума, блеска, развлечений, однако желание это проходило довольно скоро, и она вновь впадала в глубокое безразличие. Барон был менее порывист в своем честолюбии, зато более устойчив и ровен.
Вышесказанное может несколько пояснить положение графини Корона в доме Шварцев. Между графиней и баронессой особенной симпатии не замечалось, отношения их были скорее холодноваты, а ведь за редкими исключениями женщина может получить доступ в какой-либо дом только благодаря хозяйке, значит, баронессе Шварц визиты графини были зачем-то нужны. Возраст Бланш и полнейшее доверие барона к жене в вопросах светского этикета не оставляли на этот счет никакого сомнения.
Разумеется, дамы были связаны дальним родством, однако досужие умы, занимавшиеся решением этой маленькой светской загадки, находили ответ в другом: по своему общественному положению графиня Корона стояла и ниже и выше Шварцев. С одной стороны, репутацию ее отягощала сомнительная тайна, мешавшая светскому продвижению, но с другой, она свободно поднималась нате ступени, до которых госпоже Шварц было не дотянуться руками, даже поднявшись на цыпочки. Графиня Корона пользовалась правом заходить за развилку великосветской дороги, одно ответвление которой вело ко двору, другое – в круг избранных.
Графиня была принята, и весьма любезно, в семействе маршала, все многочисленные ветви которого принадлежали к придворным кругам, графиня была близка с Савуа-Буабрианами, царившими в Сен-Жерменском предместье. По мнению многих, два этих безотказных ключа открыли перед нею двери Шварцев.
И тут же возникал новый вопрос: что нужно было графине у Шварцев, знакомство с которыми не делало ей никакой чести? Должна же существовать для нее в этом доме какая-никакая приманка!
Дети иногда выступают провидцами. Бланш, когда была совсем маленькой, сказала про очаровательную графиню, осыпавшую ее ласками и игрушками, что тетя эта похожа на кошку, которая подстерегает мышь.
После отъезда Мишеля в доме Шварцев на какое-то время воцарилось удивление – чего-то не хватало, особенно барону, который был человеком привычки. Потом все двинулось внешне обычным своим ходом, но внутри словно омертвело что-то. Банкир, несмотря на загруженность делами, чувствовал постоянную тревогу и организовал за женой настоящую слежку. Баронесса знала, что взята под наблюдение.
В ту пору к ним зачастил Лекок. Ловкий господин одаривая одинаковой благосклонностью и хозяина, и хозяйку, и трудно было сообразить, для кого именно он старался. Графиня Корона не старалась ни для кого, но тоже что-то высматривала глазами рыси.
Мишель поселился на пятом этаже дома на улице Нотр-Дам-де-Назарет вместе с двумя друзьями, попавшими в похожее положение. Они решили оседлать неуступчивую судьбу и поджидали удачи, намереваясь поразить современников. Друзья Мишеля были поэтами, покинувшими, как и он, салон Шварца, где стихи их пользовались куда меньшим успехом, чем дешевая стряпня Ларсена и Санситива. Что ж, под солнцем искусства для всех находится место: исполненные надежд юные поэты сбежали из унылой конторы банкира Шварца, чтобы сообща бичевать порок. Они собирались поделить мир на троих. Пока что ничего из мечтаемого не появилось на их мансарде, но они были очень молоды, а надежда любит улыбаться влюбленным детям.
Однажды утром Домерг, пользуясь отсутствием камеристки, заглянул в покои баронессы, чтобы сообщить:
– Птенчик вчера проиграл тысячу экю в рулетку. Это добром не кончится. Остается надеяться только на Бога да на его святых. Дело, конечно, касается господина барона, но госпожа баронесса так добра!
Домерг не изменил своей привязанности и продолжал присматривать за парнем по собственному почину, даже не подозревая, какую услугу он этим оказывает баронессе.
В тот же вечер госпожа Шварц, тайком вырвавшись с бала, поднялась к Мишелю на пятый этаж. Бальный наряд ее в привратницкой никакого фурора не произвел: господина Лекока посещали элегантные женщины, а в каморку Трехлапого взбиралась дама совсем шикарная, «с самого что ни на есть верху», как выражалась мамаша Рабо. Эшалот с Симилором вовсе не ошибались, подозревая, что дом их кишмя кишит тайнами.
Несколько недель тому назад сюда переехало семейство Лебер, расположившись в маленькой квартирке, окна которой приходились как раз напротив окон мансарды Мишеля. Они давно об этом переезде мечтали, госпожа Лебер считала Мишеля женихом своей дочери. Но между днем, когда проект этот впервые зародился в хорошенькой головке Эдме, и днем его исполнения много уплыло времени. В первый же день, когда Эдме пристыла к окошку, чтобы лицезреть жилище любимого, глаза ее покраснели от слез: в ту первую ночь Мишель вообще домой не вернулся, и Эдме не видела его целую неделю. Что делал он вдалеке от нее? Детский роман, первую главу которого мы читали, возобновлялся в том возрасте, когда душа познает себя. Эдме страдала, думая о сопернице, отнимавшей самое Дорогое, что было в ее жизни. Он вернется, утешала она себя, он не посмеет больше, зная, что я тут…
В тот вечер, о котором мы говорим, Эдме, бледная и печальная, была на своем посту, поглядывая из-за убогих занавесок на противоположные окна. Внезапно глаза ее заблестели радостью: комната Мишеля осветилась.
Блудный сын вернулся домой. Два его дружка, занимавшие соседнюю комнату, трудились: они трудились все время самым усерднейшим образом. Мишель вошел к ним и что-то сказал. Они тотчас же взяли шляпы и вышли. Казалось, он их прогнал. Оставшись один, Мишель занялся окном – даже не бросив взгляд напротив, он тщательно прикрыл его шторой.
Недолгой была радость бедной девушки.
Через несколько минут за закрытой шторой мелькнула тень. Это не была тень Мишеля. Сжав сердце обеими руками, Эдме бессильно упала на стул: в комнате Мишеля находилась женщина.
Девушке стало дурно, и она прикрыла глаза. Когда она их открыла, за белой шторой никого не было. Или ей показалось? Если бы можно было поверить в это!
Эдме решила все разузнать. Мать спала, утомленная дневной работой. Девушка спустилась вниз, пересекла двор и незамеченной оказалась на черной лестнице, которая вела наверх к Мишелю. Сердце ее бешено колотилось, от волнения она ослабла и боялась упасть замертво, ничего не узнав. Лестница не была освещена на том этаже, где проживал Мишель, там царила тьма. За дверью его разговаривали, полоска света обозначала порог. Женский голос в комнате Мишеля сказал:
– Но это секрет, от которого зависит моя жизнь. Ни одна душа не должна знать, как я люблю тебя!
– Мы подыщем пароль, – ответил Мишель. – Я придумал! Когда к вам явится от меня посланец, он должен спросить у вашего слуги; «Будет ли завтра день?»
Эдме почувствовала, что умирает, и двинулась вниз нетвердым шагом. Лишь только она начала спускаться, дверь Трехла-пого, калеки из почтовой конторы, расположенная с другой стороны площадки, приотворилась. Эдме услышала шуршание шелка, сквозь тьму проскользнул силуэт женщины, видимо, элегантной и молодой. Полагая, что ее не видит никто, незнакомка остановилась перед дверью Мишеля и приложила ухо к замочной скважине. Целую минуту она подслушивала, затем постучала в дверь резко и сильно. Свет тотчас погас в комнате Мишеля.
Дверь открылась; другая женщина, та самая, тень которой мелькнула за белой шторой, стремительно вышла и натолкнулась на незнакомку, испустившую сухой и короткий смешок. Вышедшая женщина кинулась к лестнице, но в темноте споткнулась на первой же ступеньке. Эдме, застыдившаяся своего шпионства, бросилась было бежать, но вдруг почувствовала сильный толчок – два крика слились в один. Придя в себя, Эдме почувствовала, что в волосах ее что-то застряло, она поднесла руку к непокрытой голове и вытащила запутавшийся в прядях крошечный предмет, оброненный посетительницей Мишеля в момент их нечаянной сшибки.
Девушка рассмотрела предмет: подвеска, вырванная из уха, женщина, видимо, вскрикнула от боли. И никого рядом: Эдме осталась на лестнице в полном одиночестве. Обе дамы исчезли, точно по волшебству. Добравшись до своей комнаты, девушка рассмотрела подвеску как следует – изумительной красоты бриллиант, оправа слегка запачкана кровью.
В ту же ночь у Эдме началась сильнейшая лихорадка, которая чуть не свела ее в могилу. Пропавший бриллиант никто разыскивать не пытался.
Назад: Часть Вторая ТРЕХЛАПЫЙ
Дальше: XVI ЛИТЕРАТУРНАЯ ОРГИЯ