Книга: Сборник "Горбун - Черные мантии-отдельные произведения. Компиляция. Книги 1-15"
Назад: XIV ОТ АНДРЕ – ЖЮЛИ
Дальше: VIII РАЗБОЙНИЧЬИ СКАЗКИ

Часть Вторая
ТРЕХЛАПЫЙ

I
«ОРЕЛ ИЗ МО № 2»

Над собором Сен-Дени встревоженно сгрудились облака, устраивая из пурпура, золота и изумруда роскошное ложе, готовое принять заходящее светило. Париж удалялся, кутаясь в молочную дымку, из которой все еще выступал Пантеон, словно зависший в серебристом сиянии. Шел год 1842-й, последнее воскресенье сентября выдалось жарким, берега канала Урк, омытые недавним ливнем, поблескивали в косых лучах закатного солнца. Северо-западный ветер уносил с собой к высотам Роменвиля ядовитые городские испарения, и станция Бонди теперь вдыхала только половину парижского зловония. Слово «станция» не означает, что в тех местах тогда уже была проложена железная дорога; так называлась недавно учрежденная в Бонди судоходная контора – в ознаменование горделивой радости и преувеличенных надежд аборигенов по обоим берегам канала, возомнившего себя большой рекой и готового тягаться чуть ли не с самим Дунаем.
С колокольни Бонди послышались гулкие удары – время подошло к шести. «Орел из Мо № 2» скользил вперед вдоль зеленой прибрежной полосы, шагах в пятидесяти от упряжки резвых, привычных к тяге лошадей. Берег был усеян зрителями, пришедшими полюбоваться на «Орла», но палуба его, увы, была немноголюдна. Капитан Патю, облаченный в щеголеватый, но не лишенный воинственности мундир, трижды пересчитал в уме свою команду и, погрузившись в меланхолическое раздумье, пропустил мимо ушей вопрос, с которым обратился к нему один из пассажиров: скоро ли «Орел» прибудет в замок Буарено.
Следует заметить, что наружность любознательного пассажира респектабельностью не отличалась. Это был мужчина лет тридцати, среднего роста и несуразного сложения: сверху хилый торс, а снизу непомерно развитые икры, обтянутые черными штанами и хвастливо выставляемые напоказ. Физиономия его, длинная и с мелкими чертами, была бы слишком заурядной, если бы не выражение простодушной спеси, делавшее ее приметной. Невзирая на жару, он был одет в плюшевый, сизого колера редингот, тесноватый и потертый на локтях; черный галстук свился в трубочку под жестким, на китовом усе, воротником невидимой рубашки, столь высоким, что дрябловатые щеки свисали по бокам, словно тряпочные. Мягкие матерчатые туфли на ногах и венчающая голову потрепанная серая шляпа довершали необычный наряд пассажира, желавшего попасть в замок. Держался он на удивление прямо, ходил, стараясь не сгибать коленей, и сладко улыбался дамам.
Да, на палубе «Орла» имелись дамы, и среди них – очень красивая молоденькая девушка болезненного вида. Синие глаза се под круто загнутыми черными ресницами, прелестно контрастирующими с белокурыми, нежного оттенка волосами, были печальны. Она только что укрылась под вуалью от назойливых любезностей двух непрошеных кавалеров и, уткнувшись в книгу, о чем-то удрученно размышляла. Туалет красавицы был очень скромен, а точнее, беден, но весь вид ее, от изящных ножек, обутых в грубоватые ботинки, до тонких кистей рук, затянутых в убогие перчатки, дышал таким достоинством и благородством, что даже отъявленный парижский ловелас навряд ли отважился бы подойти к ней с вольными речами. При упоминании замка Буарено она вздрогнула и подняла на говоривших повлажневший взор.
– Перевозчик, – окликнул задумчивого капитана пассажир в потрепанной серой шляпе, – вы вынуждаете меня к повторному вопросу: скоро ли это судно прибудет в замок господина Шварца?
Бравый навигатор, обветренный в штормах, случающихся и на малых водах, был до глубины души оскорблен подобным обращением.
– С кем вы разговариваете, любезный? – надменно осадил он пассажира.
Потрепанная шляпа ответила с учтивостью светского повесы, затевающего ссору:
– Можете не сомневаться – с вами. Не в моих привычках унижать других, но ваша грубость переходит все границы. Обращаясь ко мне, не сочтите за труд называть меня «господин Симилор» – тем более что мною выложены денежки за билет в вашей конторе.
Капитан, пожав плечами, повернулся к назойливому пассажиру спиной, раскурил сигару и принялся расхаживать по палубе. Пассажир последовал за ним, но прежде чем пойти на новый приступ, снял шляпу, обнажив землистого цвета лоб с белесыми, слипшимися в сплошную массу волосами, похожими на приклеившийся к черепу носовой платок.
– Перевозчик, – с преувеличенной любезностью отчеканил господин Симилор, – да будет вам известно, что я, собаку съев на танцевальном деле, о чем свидетельствуют многие дипломы, на досуге упражнялся в фехтовании и намерен проучить вас за непочтительное отношение к артисту.
Рослый капитан, крепыш по виду, чуть было не вспылил, но тут же взял себя в руки, вспомнив про вверенный ему высокий пост.
– Любезный, – сказал он, понижая голос, – у пассажиров ушки на макушке, давайте обойдемся без скандала. Вы обозвали капитана перевозчиком, и я готов сразиться с вами за честь мундира. В ближайшие два дня вы сможете меня найти либо в Мо – днем я в конторе, а вечером в отеле, либо в Париже, в кабачке «Срезанный колос»: дойдете до бульвара Тампль, знаете, где Ла Галиот? Так вот, чуть позади.
– Прекрасно, перевозчик! – важно промолвил Симилор, водружая шляпу на голову. – Ждите трепки.
– Посмотрим кто кого – завтра будет день!
Простенькие слова, вырвавшиеся у капитана в ответ на последнюю угрозу, как громом поразили задиристого пассажира в серой шляпе. Он побледнел, потом залился краской, бесцветные его ресницы часто заморгали, точно в глаза ударил яркий луч света, изумление, смешанное с ужасом, смело с его лица апломб. Он хотел что-то сказать, но не смог произнести ни слова, хотел рвануться вслед за удалявшимся капитаном, но ноги накрепко приросли к палубе – господин Симилор был насмерть перепуган.
Многие из вас наверняка слыхали о словах, подобных талисману, затаивших под неказистой оболочкой не всем понятный смысл. Обычно ими пользуются как паролем – конспираторам без таких слов не обойтись. Однако ни элегантный капитан, ни Симилор в своих затейливых обносках на заговорщиков отнюдь не походили. Но разве можно доверяться внешности в таких вопросах? Стиль сам по себе ничего не значит. Так или иначе, обычные слова – завтра будет день – набатом отдавались в ушах взбудораженного Симилора.
«И этот тоже греет руки! – мысль, шевельнувшаяся под серой шляпой, была тревожна и вызвала новый приступ страха. – Подумать только, в Париже шагу нельзя ступить, чтоб не споткнуться о кого-нибудь, кто греет руки!»
Симилор не без оснований называл себя артистом. Было время, когда он думал разбогатеть, давая платные уроки танцев, но ни принцы, ни бароны среди его учеников не попадались, а на вояках да гризетках мудрено сколотить состояние. Он отказался от артистической карьеры и решил попробовать себя в «делах». Бывшего артиста обуревали честолюбивые мечты, он широко размахивался в своих грезах: неограниченный кредит в ресторане «Гран-Вэнкер», вожделенный балкон в театрике на Монпарнасе, приличное жилье за триста франков. Столь неумеренные притязания могут завести куда угодно.
Хотя рождение его было окутано покровом тайны, Симилор не исключал наличия в себе благородной крови, унаследованной по материнской линии, ибо фамилия его явно смахивала на кличку; впрочем, он лелеял гордую надежду сделать ее знаменитой. Каким образом? История об этом умалчивает. Аристократ в душе, он тем не менее умел взглянуть на жизнь глазами реалиста и не гнушался трудового заработка, даже самого ничтожного: опускал подножки у карет за чаевые, торговал буклетами и контрамарками, по ночам расклеивал афиши, а то и за небольшую мзду простаивал в очередях у театральных касс или подлавливал приезжих англичан, чтобы свести их в злачное местечко. Но мало-помалу он стал съезжать с трудовой и, как говорится, честной колеи, принявшись тайком о чем-то хлопотать, причем весьма усердна. О чем? Секрет.
Секрет даже для Эшалота, испытанного друга, предоставлявшего ему и кров и ложе (заметим, что у Симилора имелась когда-то собственная кровать, но, склонный к мотовству, он продал ее ради неотложных светских нужд). Эшалот принадлежал к натурам более солидным, он по крайней мере раз и навсегда определил свой социальный статус, повесив на дверях своей мансарды табличку с надписью «Генеральное агентство»; к тому же он искренне склонялся к добродетели, хотя и не всегда мог удержаться на ее стезе. Поведение друга не могло не вызывать у преданного Эшалота подозрений. Симилор стал надолго покидать его и Саладена (с Саладеном читатель познакомится чуть позже), на расспросы отвечал невнятно и уклончиво, намекая, что от его молчания зависят чрезвычайной важности дела. «Я поклялся держать язык за зубами!» – с пафосом воскликнул он в ответ на приставания любопытствующего Эшалота и, усугубляя тайну, обронил загадочную фразу: «Будь что будет, но я погрею руки!»
…Группа пассажиров, мелких торговцев из Мо и обитателей окрестных деревень, обступила тепло укутанного человечка, которому удалось завладеть разговором, вертевшимся вокруг недавно упомянутого замка Буарено. Несмотря на малый рост человечка, лицо его, украшенное очками в золотой оправе, производило внушительное впечатление. Он разглагольствовал с завидной легкостью, обретаемой в судебных говорильнях, прохаживался перед публикой и принимал эффектные позы.
– Я приглашен на ужин в замок, мы с бароном давние приятели, по воскресеньям я запросто бываю у него. Могу заверить вас, что этот господин не всегда купался в золоте.
– Говорят, первые свои сто тысяч франков он выудил из мутной водицы, – вмешался в разговор пассажир из Вожура, явно завидующий и миллионам барона, и красноречию укутанного человечка.
– Говорят и то и се, – отпарировал последний.
– Что именно «то и се»? – вызывающе поинтересовался вожурец.
– То и се, сударь, я выразился ясно. Есть вещи, недоступные для понимания простаков, утверждаю это как человек, принадлежащий к высшим сферам. Господин Шварц прибыл в Париж, имея тысячу франков, слышите, всего лишь тысячу монет по двадцать су! За пятнадцать месяцев он превратил их в четыреста тысяч франков.
– Абсурд! – с искренним недоверием возразил вожурец.
– Позвольте… если вам знакомо искусство оперировать цифрами…
– Мне знакомы только честные операции!
– Позвольте… с кем вы говорите и о ком вы говорите? Мое имя Котантэн де ла Лурдевиль, я бывший депутат, а господин барон один из наших известных финансистов с капиталом в двадцать миллионов франков, даже больше…
– И надежным? – вожурец не скрывал ехидства.
– Как башни Нотр-Дам. Если угодно, могу растолковать, хотите?
– Еще бы! Барыш в четыреста процентов за пятнадцать месяцев! Растолкуйте.
– Это проще простого. Соблаговолите только выслушать меня, не прерывая.
Господин Котантэн де ла Лурдевиль сделал шажок вперед, скрипнув башмаками. Слушатели навострили уши.
– Чтобы сколотить капитал, – важно начал он, – требуется то и се и кое-что еще. В 1825 году – помнится, тогда я выступал защитником по делу Мэйнотта, и я бы это дело выиграл как пить дать, если бы обвиняемый не оказался сущим остолопом, – так вот, в 1825 году господин Шварц приехал в Париж с тысячью франков в кармане и снял комнату на улице Ферронери. Он задумал одно дельце. Все вы знаете, конечно, Главный Рынок. Так вот, в те времена на нем вовсю орудовал некий старичок, тоже Шварц, ростовщик, ссужавший деньги под проценты на короткий срок. Давал пять франков в понедельник, а в воскресенье забирал шесть, вот и вся его операция, нехитрая, но хлопотная и требующая немалой осмотрительности. Наш Шварц, молодой, прошел у старикана выучку, а когда как следует в этом искусстве поднаторел, открыл ссудную кассу у себя в мансарде. Его тысяча франков, пущенная в дело до последнего су, с первого же недельного оборота принесла ему тысячу двести круглых франков, во второе воскресенье эта сумма превратилась в тысячу четыреста сорок франков, в третье он имел уже тысячу семьсот двадцать восемь франков, в четвертое – две тысячи семьдесят три франка и пятьдесят сантимов… Теперь понятно? Вот так-то, с цифрами не спорят. Скостим семьдесят три франка пятьдесят сантимов на текущие расходы, на то да се. Принцип остается в силе: капитал удваивается в двадцать восемь дней. Хорошо, округлим для полной ясности до месяца. Что получается? Четыре миллиона франков на второй месяц, так? Восемь миллионов франков на третий, шестнадцать на четвертый, тридцать два на пятый, шестьдесят четыре на шестой, сто двадцать восемь на седьмой, двести пятьдесят шесть на восьмой, пятьсот двенадцать миллионов франков на девятый… Внимание, мы приближаемся к концу…
Вожурец собрался было возразить.
– Позвольте! – не допустил этого оратор. – На пятнадцатый месяц, следуя этой геометрической прогрессии, мы получаем тридцать два миллиона семьсот шестьдесят восемь тысяч франков, впечатляющая цифра! Предвижу ваши возражения, более того, я принимаю их. Просчеты и ошибки, то да се… Чем больше цифра, тем труднее с клиентурой, навряд ли сыщется на Рынке пара миллионов мелких торгашей, жаждущих занять пять франков на неделю. В этом вся загвоздка. Потому-то через пятнадцать месяцев господин Шварц, а он тогда как раз женился, имел всего лишь четыреста тысяч франков, что составляет восемьдесят вторую часть теоретически возможной суммы. К тому же поговаривают, будто для округления цифры он нашел одну никем не терянную вещицу…
В то время как публика ахала и веселилась, Симилор жадно вбирал в себя столь соблазнительные и внятные расчеты. Давно уже изыскивал он способ окунуться в золото. Только он решился вежливенько подойти к господину Котантэну де ла Лурдевилю и поподробнее разузнать, где берется первая тысяча, как внимание присутствующих было привлечено необычайным зрелищем: вдоль берега канала двигалось нечто странное – похожая на большую корзину плетенка, поставленная на два колеса от тачки и ретиво влекомая вперед облезлым псом.
Возницей и единственным ездоком сего диковинного экипажа был человек с рыжей бородой, по виду напоминавший коммивояжера. Пассажиры мигом сгрудились у борта, обмениваясь комментариями:
– Трехлацый! Глядите, Трехлапый едет в своей карете!
– Трехлапый, калека из подворья Пла-д'Етэн!
– Скачет на воскресную пирушку к своему банкиру!
– Скачет на воскресное свидание к своей милашке!
– К барону Шварцу…
– К графине Корона…
– Салют, Трехлапый!
– Эй, нищий, ты куда?
Развязные юнцы из Вер-Галана и севранские зеленщики взапуски изощрялись в остроумии. Только Симилор, к чести его сказать, приподнял старенькую шляпу и учтивейшим образом произнес:
– Приветствую вас, господин Матье!
Человек в плетенке не обращал внимания на крики, но когда судно стало обгонять его, обежал палубу насмешливыми глазами. При виде белокурой девушки, погруженной в печальное раздумье, лицо его смягчилось и по губам скользнула легкая улыбка.

II
ЩУКА ВЕСОМ В ЧЕТЫРНАДЦАТЬ ФУНТОВ

Чуть подальше, в одном лье от того места, где мы познакомились с Трехлапым, нищим калекой, которому остряки прочили в банкиры барона и в любовницы графиню, двое мужчин с удочками ловили рыбу неподалеку от пресловутого замка Буарено, имевшего свою пристань. Господин. Шварц, владелец замка и один из главных пайщиков судоходных контор, мог себе позволить такую роскошь.
Рыбаки, случайно оказавшиеся соседями, пребывали в состоянии соперничества. Они могли бы послужить сюжетом для жанровой картины под названием «Богач и бедняк». Бедняк, а им был не кто иной, как вышеупомянутый Эшалот, походил на санитара в отставке – во всяком случае, по одежде: на нем красовался холщовый, доходивший почти до шеи фартук, какой носят обычно ученики фармацевтов, превратившийся от старости в сплошные лохмотья. Всклокоченные черные волосы выбивались из-под полуразвалившейся соломенной шляпы, разодранные поля которой свисали до самых плеч. Сквозь прорехи передника виднелась широкая грудь, а ветхая блуза чуть не лопалась под напором могучих плеч. Зато панталоны его, заношенные до лоска, свободно болтались на тощих кривоватых ногах, несравнимых с победительными икрами Симилора и казавшихся слишком слабыми, чтобы подпирать мощный торс, увенчанный внушительной головой отчего-то посветлевшего негра. Несмотря на равную дозу уродства, Эшалот и Симилор являли собой полную противоположность; тем не менее вид одного моментально вызывал в воображении другого. Печать отверженности делала их похожими: оба они принадлежали К многолюдному племени парижских изгоев.
Можно ли считать рыбаком человека, закидывающего в воду веревочку, привязанную к палке и снабженную согнутой шпилькой? Можно, если рыба не возражает. Несмотря на убогость своей снасти, оборванец вытаскивал карася за карасем, и в тряпице, завязанной по углам узелками, набралось уже рыбы на целую миску, тогда как сосед его, второй удильщик, не выловил еще ни одной уклейки.
Зато выглядел он как заправский рыбак, так сказать, классический, если судить по экипировке. На нем были непромокаемые ботинки, накрытые длинными кожаными гетрами, сделанными в Нью-Йорке и предназначенными для китобоев, промышляющих в полярных морях; в гетры были заправлены замшевые штаны, на которые ниспадал морской плащ английского образца, но из канадской материи. Картуз, напоминавший половинку арбуза, был родом из Нового Орлеана. Два ремня шириной в жандармскую портупею поддерживали с одной стороны несессер, а с другой – сумку с провизией; имелась еще специальная коробочка с богатейшим набором всякой наживки местного и экзотического происхождения, подвешенная к поясу из лакированной кожи. Перед ним выстроились наизготовку удилища самого разного фасона, рядом расположились сачки для ручного отлова – на случай, если клюнет неподъемной тяжести рыба, и стояло серебряное ведерко, наполненное бычьей кровью.
Но не только экипировкой блистал богатый рыбак – внешность его и сама по себе была достаточно импозантна. Под вздувшимся головным убором угадывался тщательно взбитый из кудрявых светлых волос тупей; круглые аппетитные щеки в красноватых прожилках, неизбежных к пятидесяти годам, подернулись сытеньким глянцем; конечности, правда, были несколько хиловаты, но зато брюшко, пикантно топырившее плащ, выглядело весьма солидно.
Трудно измерить глубину взаимного презрения соперников. Удачливый оборванец время от времени покидал свое место и, перейдя дорогу, забредал в поле люцерны, проверяя сохранность спрятанного там предмета. Лицо его во время этой проверки принимало разнеженное выражение. Возвращаясь обратно, он не упускал случая окинуть соседа насмешливым взглядом, на что тот отвечал взором, полным зависти и вражды. Совершалось это в полном молчании.
– Сударь, – внезапно заговорил оборванец, выдергивая из воды трепещущую уклейку в нескольких дюймах от роскошного, но недвижимого поплавка соседа, – и не скучно вам эдак попусту тратить воскресное время?
– Уж лучше тратить время попусту, чем выуживать такую мелочь, – величественно ответил богач. – Меня букашки не интересуют.
– А что вас интересует?
– Я обещал мадам Шампион щуку в четырнадцать фунтов… Извольте замолчать, звук человеческого голоса разгоняет рыбу.
Вам, сударь, и молчание не поможет.
Господин Шампион выпрямился с видом человека, желающего прекратить компрометирующий его разговор, однако нового призыва к тишине не потребовалось. Оборванец перестал обращать на соседа внимание и во что-то вслушивался. Смутный гул, хорошо знакомый прибрежным жителям, шел со стороны Парижа. На худом лице оборванца появилось торжественное выражение.
– Подходит! – прошептал он. – Шутки в сторону! Сейчас мы все узнаем.
Он мигом свернул свою удочку и спрятал ее в карман. Господин Шампион откашлялся и, покраснев, спросил:
– Приятель, сколько вы хотите за своих букашек?
Оборванец, явно ожидавший подобного предложения, ответил с лукавой улыбкой:
– Так-то лучше, сударь: не поймается щука в четырнадцать фунтов, так хоть карасиков снесете домой.
– Вот еще! – вскричал оскорбленный господин Шампион. – Неужто я похож на человека, таскающего домой этакую мелюзгу?
– Домой не домой, дело хозяйское.
– Я покупаю ваших инфузорий исключительно для наживки. Сколько?
Тряпица развязалась, соблазнительно раскинувшиеся караси поблескивали в последних лучах солнца, и господин Шампион помимо воли обласкивал их любовным взглядом. Отчетливо слышался уже лошадиный топот.
– Су за штуку.
– Франк за все.
Оборванец хотел было поторговаться, но завидев приближавшихся лошадей, рванул монету, зажатую между большим и указательным пальцем покупателя. Не говоря ни слова, он вытянул тряпицу из-под карасей, рассыпавшихся по траве, и что есть мочи припустил к люцерновому полю, тянувшемуся между бечевой дорогой и лесом. Было самое время, ибо нетрудно догадаться, что человек в аптечном фартуке ни в коем случае не желал быть замеченным с палубы «Орла». Разогнавшиеся лошади мчали прямо на разряженного рыбака, подбиравшего свою добычу, и несколько карасей еще оставалось на дороге, когда он вынужден был присесть на корточки, пропуская над головой бечеву.
– Добрый вечер, господин Шампион! – прокричал капитан. – Вы опять на своем посту? Много наловили?
– Улов приличный, но скоро ваш «Орел» всех рыбок распугает, – ответил Шампион, с триумфальной скромностью показывая карасей, сторгованных у покладистого конкурента. «Орел» стрелой пролетел мимо него.
Тем временем конкурент притаился за изгородью, отделявшей поле от бечевой дороги. В тот момент, когда судно проходило мимо, он просунул лохматую голову в дыру и напряг глаза. По телу его пробежала нервная дрожь, красноватое лицо побледнело, и под ресницами блеснула слеза.
– Ах, Симилор, Симилор! – жалобно причитал он. – Значит, ты и вправду предал нашу дружбу!
Сильные эмоции быстротечны, к тому же коварство Симилора делало его еще неотразимее. Утерев дрожащей рукой глаза, Эшалот рванулся с места, но тут же спохватился.
– Саладен! – простонал он. – Я чуть не позабыл Саладена!
Он вернулся назад и подобрал с земли загадочный пакет продолговатой формы, отдаленно смахивающий на картонного младенца, которого злодей крадет в прологе мелодрамы, с тем чтобы по ходу пьесы он возрос до первого любовника или любовницы – в зависимости от пола. К пакету был приделан ремень. Эшалот набросил ремень на шею и закинул пакет за спину со словами:
– Веди себя спокойно, Саладен!
После чего пустился бежать вдоль изгороди со скоростью, удивительной для человека столь громоздкой комплекции, явно вознамерившись идти вровень с лошадиным галопом. Вскоре лицо его побагровело, на висках выступила испарина, но он все равно мчался вперед, поглядывая поверх кустарника на «Орла» и то и дело поминая Симилора. Он пробежал уже шагов четыреста или пятьсот, когда чрезмерно сотрясаемый пакет испустил могучий рев. Картонный или нет, младенец обладал голосом выразительным и очень громким. Замедлив бег, Эшалот попробовал его усовестить:
– Закрой свой клювик, маленький негодник, не то придется мне его заткнуть. Уймись, малыш, мы бежим за папой!
Саладен залился еще пуще.
Эшалот чуть дух не испустил от этой гонки. К счастью, на повороте лошади перешли на шаг и, обогнув дубняк, выехали на большую равнину, расположенную между Севраном и Немецкой дорогой. В центре восхитительного пейзажа возвышался замок Буарено. «Орел из Мо № 2» подходил к пристани барона Шварца. Эшалот переместил пакет на грудь и, не говоря худого слова, выполнил свое обещание и «заткнул младенцу клювик».
Три пассажира сошли на пристань: первым господин Котантэн де ла Лурдевиль, направившийся к замку, к которому вела подъездная дорога, посыпанная песком; затем молоденькая девушка под черной вуалью, медленно двинувшаяся в том же направлении; последним выпорхнул легонький как перышко Симилор. Отвесив церемонный поклон капитану, он стал на цыпочках прохаживаться по бечевой дороге. Спрятавшийся в кустах Эшалот созерцал его, приходя в себя после гонки; одной рукой ему приходилось удерживать в повиновении Саладена, другой он отирал со лба обильный пот.
– И кабы он гнался вон за той молоденькой красоткой, так нет же, в голове сплошные козни, ох, не доведут они его до добра… Тихо, малыш, мы уже на месте, сейчас выведем папочку на чистую воду!
По бечевой дороге, где грациозно подпрыгивал Симилор, оберегая тряпочные туфли от луж, оставленных недавним ливнем, шел размеренным шагом осанистый мужчина, меланхолически поглядывая на воду и покручивая в пальцах табакерку черненого серебра. Жест был настолько характерен, что невольно вызывал в воображении шелковый фрак с кружевным жабо и драными подмышками. Однако вместо шелкового фрака на нем был серый сюртук прямого кроя со светлыми пуговицами: барон Шварц, финансист до мозга костей, обрядил своих лакеев в ливреи, напоминающие униформу служащих Французского банка. Ибо осанистый мужчина был всего лишь камердинером… впрочем, с ним почтительно раскланивались и местные тузы.
Симилор, скинув шляпу, пошел прямо на него и учтиво, чуть ли Не заискивающе, спросил:
– Надеюсь, я имею честь обращаться к господину Домергу?
Господин Домерг пропустил вопрос мимо ушей точно так же, как грубоватый капитан Патю. Однако же есть люди, по сану своему вызывающие благоговение у Симилора и ему подобных. Лакеи из большого дома входят в их число. Симилор, вспыльчивый Симилор, решил не обижаться и смиренно ждал. Могущественный Домерг отвлекся, наблюдая за прибытием уже знакомого нам странного экипажа: по бечевой дороге подъезжала к ним плетенка Трехлапого, запряженная облезлым псом. С добродушной улыбкой камердинер отступил к изгороди, чтобы не мешать проезду; калека дружески ему кивнул.
– Здравствуйте, господин Матье, – вежливо ответил на кивок слуга, – дела идут, как я вижу?
Землистое лицо калеки, обрамленное бородой, походило на маску с застывшей улыбкой.
– Денежки приходится отрабатывать, – промолвил он, – я как раз по этому поводу к господину барону. Он дома?
– Для вас всегда, господин Матье.
Трехлапый разогнал свою псину и помчался к замку во весь опор. Глядя ему вслед, камердинер вполголоса недоумевал:
– И что за блажь напала на хозяина знаться с этим убогим?
– Вот именно, – с жаром подхватил Симилор, не упустивший случая завязать беседу, – я полагаю, это неспроста!..
Господин Домерг смерил его с головы до ног величественным взглядом. Симилор, любезно поморгав, продолжил:
– Да, неспроста, тайны подстерегают нас со всех сторон…
– Вам что-то надо от меня, дружище? – поинтересовался камердинер.
Симилор, понизив голос и приставив к углу рта ладонь, дабы ни словечка не утерялось из его ответа, объявил:
– Вы можете не опасаться, я пользуюсь полным доверием молодого человека.
– Какого молодого человека?
– Господина Мишеля, черт возьми!
Лицо слуги посветлело.
С той стороны изгороди Эшалот, подслушивающий с приоткрытым от напряжения ртом, вытянул шею, чтобы ничего не упустить. Приняв театральную позу, Симилор изрек:
– Мне просто-напросто поручено спросить у вас, будет ли завтра день? Вот!

III
ЗАМОК

Замок Буарено, некогда бывший резиденцией аббата Гонди и дававший приют герцогине де Фалари, среди своих славных обитателей числил также знаменитого танцовщика Треница, принимавшего здесь своих не менее знаменитых друзей. В то время, о каком ведется речь у нас, замок вместе с великолепными службами уже несколько лет являлся собственностью барона Шварца, задумавшего реконструировать усадьбу. Человек последовательный и категоричный, барон не признавал полумер: он решил снести старый замок и выстроить вместо него особняк в современном стиле.
Вид на усадьбу со стороны канала, открывавшийся внезапно, как только оставались позади последние деревья дубовой рощи, был особенно живописен: посреди возделанных полей маленький замок выглядел веселым и даже шаловливым со своими шестью башенками в мавританском стиле и тремя разностильными корпусами, из которых один, казалось, грустил о средневековье, а два других, словно погруженные в пикантную беседу, вспоминали о временах Фронды. Позади замка веером расстилался огромный парк, отделенный от леса широким рвом. В Вожур тянулась из замка дорога, обсаженная по бокам исполинскими тополями; в тех местах и по сю пору живо воспоминание об их необычайных размерах – иные ветви равнялись величиной с полувековыми деревьями; столь же гигантские зеленые стены, но уже из дубов огораживали холмистую дорогу, ведущую в Монфермей.
Барон Шварц приобрел поместье не глядя и за бесценок, собираясь при оказии пустить его в дело, но прибыв сюда, чтобы прикинуть, как выгоднее распорядиться покупкой, был очарован пейзажем и, не желая кромсать этот райский уголок, отказался от своей идеи продать землю в розницу по пятнадцать су за квадратный метр, хотя немало имелось парижан, желавших приобрести участок в живописном месте со старинным антуражем. Барон решил потратить пару миллионов, а то и больше, чтобы перестроить поместье по своему вкусу. Для него это была пустяковая сумма: банкирский дом Шварца процветал и, хотя финансовая родословная его велась не от крестоносцев, имел солидную репутацию европейского масштаба; поговаривали, что он ссужает деньги королям.
Но старый замок решительно не нравился барону: сын своего времени, всем обязанный настоящему, он недолюбливал старину. Ему грезился дворец в стиле Биржи, с которой связывало его столько волнующих воспоминаний. Во время прибытия в Буарено наших героев каменщики как раз возводили стены нового особняка, расположившегося метрах в двухстах от старого замка. На территории поместья вовсю кипела работа: прокладывались новые аллеи, утрамбовывалось дно только что вырытого озера, засыпался старый ров, который предполагалось перенести подальше – усадьба расширялась за счет недавно прикупленных ста гектаров дубового леса.
Солнце уже спускалось вдалеке за деревья, окружавшие колокольню Олюэ-ле-Бонди, когда молодая девушка в черной вуали подходила к позолоченной входной решетке. Она стара лась идти скорым шагом, но это ей удавалось с трудом; наверное, она только что поднялась после тяжелой болезни и делала свой первый выход. Весь вид ее подтверждал эту мысль: она выглядела очень усталой, то и дело останавливалась, чтобы перевести дыхание, а платье казалось слишком свободным для ее грациозной, но явно похудевшей фигурки.
Экипаж Трехлапого нагнал ее, когда она была на полпути к замку, а господин Котантэн де ла Лурдевиль давно уже был внутри. Калека, по всей видимости, знал девушку, но не промолвил ни слова, обгоняя ее. Она проводила его рассеянным, утомленным взором. Подойдя к решетке, девушка перевела дыхание и нерешительно протянула руку к звонку.
– Как вы похудели, мадемуазель Эдме! – раздался позади нее голос. – Честное слово, вас невозможно узнать!
Девушка живо обернулась и покраснела, словно ее застали за неблаговидным поступком.
– Здравствуйте, Домерг! Я приболела немножко. Как тут у вас в замке дела?
Она улыбалась, но было что-то вымученное в ее обычно нежной и открытой улыбке.
Мы уже знакомы с Домергом, осанистым камердинером, похожим на чиновника Французского банка. Видимо, свидание его с нашим другом Симилором было недолгим, если он успел нагнать прекрасную путешественницу, не ускоряя своего размеренного, неспешного шага. Впрочем, о результатах деловых свиданий нельзя судить по их продолжительности. Домерг скинул фуражку, что делал чрезвычайно редко, и ласково улыбнулся. Судя по улыбке, он был добрейшим человеком на свете – к суровости его обязывало положение. Но по отношению к даме можно проявить любезность, ведь известно, что галантность только украшает людей высокого ранга.
– Немножко приболела! – повторил он. – Да вы бледненькая как полотно, честное слово!.. В замке у нас все, слава Богу, в порядке, если не считать стукотни да грязи со стройки… Впрочем, есть у нас одна новость, но вы уже наверняка ее слыхали.
– Нет, я ничего не знаю, Домерг.
– Поговаривают о свадьбе…
– С господином Морисом? – оживилась девушка.
Домерг с сожалением покачал головой.
– Что вы! Кузен Морис впал в немилость, и господин Мишель тоже. Я-то, правду сказать, надеялся, что нашим зятем станет господин Мишель. Человек он, конечно, небогатый, но уж больно к нему благоволил хозяин. Видать, не судьба… Вы уже позвонили, мадемуазель Эдме?
Девушка, то бледневшая, то красневшая во время его речи, ответила дрожащим голосом:
– Нет еще, я не успела.
И добавила, словно размышляя вслух:
– Бланш и свадьба, как странно!
– Шестнадцать лет, – промолвил Домерг, нажимая медную кнопку, скрепленную с колокольчиком, отозвавшимся чистым и ясным звуком, – красавица, каких поискать! Да наследство два миллиона чистоганом, такие невесты в девках не засиживаются. Господину Лекоку, правда, за сорок, но держится он молодцом…
– Господину Лекоку? – пораженно переспросила девушка.
– Да-да… он, говорят, человек влиятельный… Сперва-то я было подумал, что у нас в зятьях будет банкир… или герцог по крайней мере… Поговаривали про герцога, вы ведь знаете?
– Я ничего не знаю, – повторила девушка.
Поговаривали. Но господин Лекок хлопотал, и вот оно как повернулось дело! Впрочем, до мэрии еще далеко… Но входите, входите же, мадемуазель Эдме, вы знаете, что вам здесь всегда рады. Мадемуазель Бланш наверняка соскучилась…. Мадам Сикар!
Мадам Сикар была горничной средних лет достойного, даже чопорного вида, не менее осанистой, чем Домерг, и еще менее улыбчивой. Она как раз поднималась по лестнице.
– О, мадемуазель Лебер, – воскликнула она и благосклонно сообщила: – А мы только что привели в порядок вашу комнату.
– Я сюда ненадолго, мне надо повидаться с дамами, – пролепетала девушка с заметным смущением, явно не соответствовавшим радушию приема. – Не можете ли вы доложить обо мне мадемуазель Бланш?
– Пройдите пока что в салон. Я скажу, чтобы поставили прибор для вас… Да, вспомнила! Госпожа баронесса велела… да, точно!., велела, чтобы ее предупредили, как только вы приедете… Сейчас я ее позову.
Они пересекли прихожую. Горничная поднялась по лестнице, а Домерг проводил гостью в салон. Она стала еще бледнее и, казалось, была близка к обмороку. Опустившись на стул, Эдме приложила к губам носовой платок.
– Навряд ли вас отпустят отсюда в такую пору и в таком состоянии, – сочувственно промолвил почтенный слуга, забирая ее руки в свои и пытаясь их согреть, – в замке вас любят и уважают, госпожа баронесса сколько раз говорила, что вы не просто учительница музыки, а друг дома.
– Принесите, пожалуйста, стакан воды, – попросила Эдме. – Мне что-то не по себе.
Домерг опрометью кинулся исполнять просьбу. Сердце его разрывалось от жалости.
– Что-то не по себе! – горестно повторил он. – Видать, хлебнула горюшка бедная девочка, честное слово! У одних через край переливается, а другим хлеба купить не на что.
Очаровательная Эдме Лебер была бедна. Напрасно старалась скрыть это скромная, но чистенькая одежда – бледность и подавленный вид девушки говорили о постоянной нужде, и Домерг подумал, что ей стало дурно от голода. Добрый человек ошибался. Хлеб пока имелся в доме Эдме, хотя многого давно уже не хватало. Не голод, а лихорадочное возбуждение отнимало у нее последние силы.
Как только Эдме осталась одна, слезы, которые до сих пор удавалось сдерживать огромным усилием воли, брызнули у нее из глаз. Она откинула вуаль. Юное, но уже тронутое страданием лицо восемнадцатилетней девушки отличалось удивительной чистотой линий: большие глаза, высокий лоб, увенчанный белокурыми волосами, тонкий, изящного рисунка нос, красиво очерченный рот, серьезный, но затаивший возможность ласковой улыбки – это было очаровательно, но это было не главное. Облик ее был отмечен каким-то особым чарующим благородством – душа нежная и возвышенная проявляла себя в каждом жесте и в каждом взгляде, все ее существо казалось пронизанным светом. Эдме Лебер была прекрасна в истинном смысле этого слова.
Роскошный салон, где она находилась, был обставлен мебелью в романском стиле. Затуманенный слезами взор обошел комнату и задержался на фортепиано. На нем стоял портрет черноволосой девчушки с радостными, смеющимися глазами.
– Бедная моя Бланш… – горько улыбнувшись, прошептала девушка. – Свадьба с господином Лекоком! Неужели такое возможно?
По бокам камина из этрусского мрамора с фиолетовым оттенком, украшенного мозаикой и уставленного множеством безделушек, висели еще два портрета в богатейших рамах, затмевающих искусство художника, хотя, судя по подписи внизу, они принадлежали кисти известного мастера эпохи Реставрации. На одном был изображен мужчина лет двадцати пяти – маленький, узкоплечий и худой, с умным и очень энергичным лицом; на другом – молодая женщина удивительной красоты: как и Эдме, она пленяла не столько совершенной правильностью черт, сколько своеобразием всего своего облика, оставляющего впечатление неповторимости.
Едва лишь взор Эдме упал на этот портрет, глаза ее загорелись и кровь прилила к щекам. Превозмогая усталость, она расслабленным шагом пересекла салон и остановилась перед камином, надолго впившись взглядом в полотно. Девушку, казалось, интересовал не весь портрет, а какая-то его часть: сосредоточенные глаза ее были устремлены в одну точку, причем расположенную не на лице, а где-то рядом. Изображенная почти в полный рост, баронесса Шварц была облачена в роскошный наряд. Голову ее покрывал тюрбан, чуть сдвинутый набок, закрывающий одно ухо и оставляющий открытым другое, выглядывающее из-под волны густых волос, – маленькое, изящное и украшенное бриллиантовой подвеской в виде бутона. Именно это ухо и рассматривала Эдме… да нет, пожалуй, даже не ухо, ибо оно было видно прекрасно, а Эдме, невзирая на крайнюю свою слабость, взобралась на стул и в течение нескольких минут что-то тщательнейшим образом изучала. Возбуждение ее возрастало, девушку била дрожь. Заслышав шаги, она проворно соскочила со стула, прошептав побледневшими губами:
– Значит, это была она! Вошел Домерг с подносом в руках.
– Я заставил вас ждать, дорогая мадемуазель!
– Ничего страшного, – ответила Эдме сухим, надтреснутым голосом, выдававшим ее лихорадочное волнение.
Как вы себя чувствуете? – спросил слуга, наблюдая, как она пьет воду поспешными, большими глотками.
– Благодарю вас, мне уже лучше.
– Ничего себе лучше! Руки ходуном ходят.
– Мне уже лучше, – нетерпеливо повторила Эдме. – Я хочу видеть госпожу баронессу немедленно… Передайте, чтобы мне не готовили комнату, и прибор для меня тоже ставить не надо.
Домерг глядел на нее удивленно, с выражением сочувствия и печали в глазах. Когда он вышел, девушка села у окошка и стала ждать. Окна салона выходили в сад, и, хотя жалюзи были спущены, взгляд Эдме, пробравшись сквозь щелочку между планками, обежал гостей, собравшихся в замок на воскресный прием. Они расположились небольшими группами на прелестной лужайке, которую уже покинуло солнце. Бланш среди них не было, баронессы, ее матери, тоже. Две дамы пожилого возраста с напускным оживлением играли в волан; несколько мужчин окружило Котантэна де ла Лурдевиля, державшего в руках вечернюю газету. Они прогуливались вдоль замка и беседовали.
– Я не вижу в этом ничего недостойного, – уверял один из беседующих, – господин барон частенько вспоминает, что в начале своей карьеры он был банкиром для бедных.
– Хорошенькая профессия!
– На бедных тоже можно заработать недурно!
– Можно быть ловкачом и филантропом одновременно, – заявил Котантэн де ла Лурдевиль. – И то и се!
– Что касается бедных, странные с ними бывают истории! Я слышал про одного нищего, который каждый год покупал процентных бумаг более чем на миллион франков.
– А в Лионе один попрошайка дал за своей дочерью приданое, какое нашим бедняжкам и не снилось.
– А эта история со слепцом? В тюфяке у него было припрятано пятьдесят миллионов экю!
– Нет, этот Трехлапый все-таки прелюбопытная бестия!
– Но где же прячется господин барон? – послышался вопрос из-за клумбы.
Окно второго этажа отворилось, и господин барон ответил:
– Скоро я к вам присоединюсь, мне надо закончить одно дельце.
– Дельце с Трехлапым! – вполголоса съехидничал мужской голос.
Дальше Эдме не слушала, ее одолела сонливость: глаза стали слипаться, удрученная горем головка склонилась на руки. «Господа, пошли полюбуемся на карету нашего нищего богача!» – долетело до нее сквозь дремоту, затем шутки и смех, удаляясь, заглохли.
Прибытие странного визитера в замок Буарено стало для гостей барона сенсацией и вызвало множество всяческих предположений. Разумеется, если Трехлапый человек с деньгами, то он, вне всякого сомнения, заслуживает любезного обхождения, но и в этом случае с ним вполне мог бы управиться простой клерк. По какому праву прискакал этот уродец – да еще для пущего неприличия на собаке – в роскошное поместье в день отдыха, отведенный миллионером для приема друзей? Барон во время воскресных приемов категорически запрещал говорить о делах, и вот на тебе! Забросив гостей, уединился в своем кабинете для какого-то «дельца» с Трехлапым, которого слуги к тому же почтительно величают господином Матье. Неужели политика? Да, тут было над чем подумать.
Не исключено, что гости барона кое-что о Трехлапом слыхали, о нем кружили легенды в квартале, примыкающем к бульвару Сен-Мартен. Благоволение же миллионера к бедному калеке возносило его славу до высших сфер.
Откуда взялся Трехлапый, никому дознаться не удалось. В один прекрасный день он заявился на Пла-д'Етэн, в контору почтовых сообщений, обслуживающую восточный пригород. Прибыл он на своей плетенке, запряженной облезлым здоровенным псом, вылез из «экипажа» и ползком – передвигаясь на животе и помогая себе руками – проследовал в контору. Как ни странно, ему удалось получить место приемщика, забирающего почту с прибывающих экипажей. К исполнению своих обязанностей он приступил безотлагательно, и начало его карьеры было весьма нелегким: ему приходилось орудовать только руками, защищенными металлическими нашлепками, похожими на скребки, тогда как нижняя, парализованная часть его тела была упакована в некое подобие корзины, снабженной колесиками. Однако наделенный упорством и незаурядной силой духа калека довольно быстро освоился в новой должности к немалому изумлению окружающих. «Это ж надо, так прытко бегать с засунутыми в карман ногами!» – одобрительно шутили досужие остряки, внося свою лепту в растущую популярность приемщика.
Через недолгое время господин Матье уже считался образцовым работником. Он прикрепил к своей спине четыре крючка, которыми очень ловко зацеплял посылки, сбоку подвесил свисток, и квартальные извозчики быстро свыклись с введенной им нехитрой сигнализацией: на один свист подъезжал фаэтон, на два – ландо, на три – кабриолет. Что касается сохранности посылок, тут у него был заведен железный порядок, не допускающий никакой путаницы. Когда случались профессиональные тяжбы между ним и мадам Турто, конторщицей, ведущей регистрацию пассажиров и багажа, он, подобно искусному адвокату, не без блеска выигрывал все спорные дела.
Господин Матье был проворен не только на службе, он и вообще передвигался довольно быстро, ловко орудуя руками и шустро маневрируя неподвижным футляром, в который были упрятаны его ноги. Способом передвижения он походил на ящерицу, а ящерицы, облыжно упрекаемые в медлительности, бегают весьма и весьма быстро и проворно. Безвестный гений изобрел для него прозвище – Трехлапый, шутливо признающее одержанную над физическим недугом победу. Матье-калека мог бы разбогатеть на своем убожестве, Трехлапый предпочел поле боя, которое осталось за ним: конкурентам пришлось убраться со двора конторы.
Известно, как важна для обретения популярности метко подобранная кличка. Слава не замедлила явиться к Трехлапому, но пришла она не одна, а в сопровождении двух неизменных спутниц: Зависти и Поэзии. Зависть пыталась затопить его волной темных слухов, способных погубить слабенькую репутацию, но знаменитость делающих еще славнее. Из крупных обвинений фигурировали два: агент тайной полиции и сообщник преступной шайки. Область таинственного в Париже никогда не обходится без двух этих любимых догадок.
Поэзия оказалась щедрее: она наделила Трехлапого сказочным богатством и романтической любовью. Гном с зарытым где-то кладом, чудо-юдо, скидывающее уродливую шкуру в позолоченных чертогах красавицы. Сплетничали про некую женщину, прекрасную и молодую, а сверх того богатую и благородных кровей. Рептилия с задворок Пла-д'Етэн и аристократка? Что ж, совсем как у Шарля Перро, любившего сводить принцесс с чудищами.
Итак, Поэзия и Зависть сообща трудились над его реноме, однако слава не вскружила голову скромному почтовому служащему, не обращавшему на сплетни никакого внимания. Исполнительный и усердный, он с прежним рвением занимался своим делом. Не попрошайничал, но и не отталкивал великодушный кошелек, раскрывавшийся при виде его увечья, принимая благостыню с той же естественностью, что и жалование. Жил он, вопреки сплетням, тихо, трезво и одиноко.
Можно ли верить в такие россказни? В них верили, потому что живописное вранье расцветало не на пустом месте. На обшарпанной лестнице, ведущей в каморку Трехлапого, была замечена и распознана одна из звезд блестящего парижского света графиня Корона, с ним водил знакомство богатый банкир барон Шварц. Человек-рептилия стал шарадой, и многим ее хотелось разгадать.
Барон Шварц был в своем кабинете, когда слуга доложил ему о прибытии господина Матье.
– Помогите ему подняться, – не раздумывая приказал барон.
Господин Матье вытряхнулся из экипажа без особого труда и одолел лестницу с помощью оригинальной гимнастики: ухватившись двумя руками за ступеньку, он подтягивал вверх торс и неподвижный отросток, заменявший ноги. Совершал он это довольно ловко к немалому удивлению челяди, созерцавшей его маневры. Один из слуг бросился было ему на помощь, вознамерившись подхватить парализованную часть тела, но господин Матье решительно возразил:
– Благодарю вас, не надо.
Тем не менее, одолев порог кабинета банкира и остановившись в трех шагах от письменного стола, он испустил вздох облегчения и, вынув из кармана очень чистый носовой платок, долго вытирал лоб.
– Запыхались, господин Матье? – с улыбкой поинтересовался барон. – Еще бы, после такой длинной пробежки!
Барон Шварц любил пошутить, когда бывал в настроении; впрочем, людям преуспевающим нетрудно прослыть остряками. Среди своих знакомых барон славился чрезвычайно лаконической манерой вести беседу.
Господин Матье ответил, учтиво склоняя голову:
– Мне, разумеется, любопытно взглянуть на ваше поместье, господин барон, но только ради этого я бы не позволил себе столь длинной пробежки.

IV
ТРЕХЛАПЫЙ

Если предположить, что господин Матье, прозванный Трехлапым, принадлежал к нищим лукавцам, бережливо складывающим свои капиталы в тюфяк, следует отметить, что экономил он явно не на одежде. На нем был почти новый бархатный сюртук со светлыми пуговицами, из-под которого выглядывала безукоризненно свежая белая сорочка; зато свисающая до бровей рыжеватая шевелюра его, не знавшая гребня, и густая взлохмаченная борода разительно противоречили вполне респектабельному костюму. Лицо, обрамленное этими двойными зарослями, притягивало взгляд странной серьезностью выражения. Если отвлечься от недуга, лишившего его половины тела, Трехлапый вовсе не выглядел уродцем, в нем не было ничего, вызывающего жалость или отвращение. Цирюльник, хорошенько потрудившись над ним, за один прием мог превратить Трехлапого в половинку солидного буржуа весьма благопристойного вида. Он был, разумеется, монстром, но монстром ухоженным, как и положено в цивилизованнейших дебрях, называемых Парижем. Добавим, что ребятишки с конторского двора, которым знакома была его меланхолическая и необычайно мягкая улыбка, любили Трехлапого.
Барон Шварц был невысокого роста толстеньким человеком – вернее, растолстевшим: под благоприобретенной дородностью угадывалась прежняя худоба. Худые мужчины, даже располнев, сохраняют в своем облике некоторую угловатость, а брюшко свое они носят как-то торчком. Когда жир затягивает остатки былой поджарости, судьба нередко отворачивается от своих прежних любимцев, но настоящие эльзасские Шварцы противятся ей дольше, чем прочие победители. Барон казался человеком без возраста.
Кроме ума, барон Шварц обладал остроумием, во всяком случае, притязал на него и отваживался острить, невзирая на свой акцент, подобно нашим гасконцам. Колледжей он не посещал, но обладал обширными познаниями, почерпнутыми в справочниках и словарях; поддерживал людей искусства в лице поэта Санситива и водевилиста Ларсена, служащего из конторы на кладбище Пер-Лашез.
В делах барон не имел себе равных, на лету хватал любую оказию, выгодно помещая деньги в самые разные операции, вплоть до жилищных; благодаря его энергии банкирский дом Шварца цвел и плодоносил. Однако барон хоть и вознесся до того, что давал деньги королям (без процентов, но требуя назад двойную сумму), никогда не отрекался от начала своей карьеры и любил вспоминать, что во время оно состоял банкиром при бедняках. Имелись кое-какие темные пятна на его пути к успеху, но, как справедливо утверждал господин де ла Лурдевиль, первоначальной основой нынешних его миллионов был банковский билет в тысячу франков, полученный им от Лекока на пустынной лесной тропе в окрестностях Кана в то далекое, наступившее после грозной ночи утро.
Разумеется, барон давно уже не выуживал у бедняков их жалкие гроши, и отношения его с Трехлапым трудно было объяснить финансовыми причинами.
– Что новенького? – безразличным тоном спросил барон.
Трехлапый поднял на него большие неподвижные глаза, затененные встрепанными волосами.
– Полковник дышит на ладан.
– Он слишком дряхл.
– Я полагал, что господин барон…
– Мы в расчете, – прервал гостя банкир, – дело кончено.
И добавил:
– Я занят. Живее.
– Думают, что полковник не доживет до утра.
– Графиня в Париже? Калека утвердительно кивнул.
– Лекок тоже?
– Тоже.
– Ясно. Что еще?
Банкиру с трудом удавалось скрывать тревогу за обычной своей лаконичностью.
– Господин барон очень спешит, и его навряд ли заинтересуют сплетни. Хотя странные творятся в нашем дворе вещи…
– Сплетни! – потребовал банкир.
– Господин барон велел мне повнимательнее приглядеться к окнам пятого этажа, выходящим на двор конторы…
– Ну, ну! – подстегнул банкир, заинтересованный гораздо более, чем изображал.
– А также держать под наблюдением дом, вход с улицы Нотр-Дам-де-Назарет, где живут трое молодых господ: Морис, Этьен и Мишель.
– Прекрасно! – одобрил банкир, тайком зевнув, и в качестве извинения добавил: – Короче!
– Молодые люди находятся в том возрасте, когда любят играть в секреты полишинеля…
– Женщины?
– Не слишком… исключая Мишеля.
Банкир насторожился.
– Хотя господина барона интересует, надо полагать, вовсе не Мишель, а племянник – Морис.
Банкир приложил указательный палец к кончику носа, что являлось у него признаком живейшего нетерпения.
– Я не буду больше говорить о Мишеле, – пообещал Трехлапый. – Так вот, господа Морис и Этьен ударились в сочинительство. Работают как каторжные, пишут драмы, это известно всем: целыми днями они декламируют во всю глотку и спорят чуть ли не до драки. Соседи опасаются, как бы они ненароком не спалили дом.
– Чепуха! – прервал гостя банкир.
– То есть? – переспросил тот несколько обиженный.
– Чепуха! – повторил банкир. – Короче!
– Они продали все. На драмах, которые не берут театры, много не заработаешь. Одно время господин Мишель тоже вкалывал с ними, но теперь…
Трехлапый внезапно прервался, вспомнив, что обещал не отклоняться на Мишеля.
– Забавно! – произнес банкир, делая поощрительный жест.
– Прошу прощения. Я знаю, что Мишель вас не интересует. Мы, нормандцы, слишком болтливы.
Банкир неопределенно кивнул, и Трехлапый стал докладывать дальше.
– Господин Морис питает весьма серьезные чувства к одной достойной девице, и если бы господин барон задумал его женить…
– Мальчишка по уши влюблен в мою дочь, – отозвался банкир. – Идиот!
– Почему же? Мадемуазель Шварц достаточно богата для двоих.
На это вкрадчивое замечание банкир отрубил:
– Свадьба – дело решенное… почти.
Затем он закинул ногу на ногу и, стараясь сохранять безразличный вид, полувопросительно произнес:
– Мишель?
– Вы хотите сказать – Морис? – поправил его Трехлапый. Легкая улыбка затаилась под взъерошенными усами калеки.
Он медлил с ответом, делая вид, что недопонял. Господин Шварц топнул ногой и вскричал – на сей раз на общедоступном языке:
– Черт возьми, господин Матье! Не выводите меня из себя. Вы что-то знаете про этого негодника Мишеля. Выкладывайте!
Господин Матье прикинулся удивленным, скрывая насмешку.
– Мне же запрещено… – начал он, – но… готов служить. Хотя, признаться, куда приятнее рассказывать о детских шалостях Мориса с Этьеном. Господин Мишель пошел по плохой дорожке, шляется по притонам и играет напропалую.
– Играет напропалую! Мишель!
– Проигрывает по двести-триста луидоров за вечер, бегает по ужинам и театрам, делает несуразнейшие долги и, самое странное, их оплачивает!
– Оплачивает! – повторил банкир. – Забавно!
Он встал и прошелся по комнате.
Как только хозяин повернулся спиной, физиономия Трехлапого преобразилась точно по волшебству. Маска ожила, загоревшийся взгляд рванулся к большому открытому окну, выходившему в сад. По аллеям парка прогуливались гости, взгляд калеки молнией осветил всех. Он кого-то искал.
Когда банкир обернулся, Трехлапый созерцал лужайку с вежливым восхищением.
– Райское местечко! – вздохнул он. – Извините!
– Откуда он берет деньги? – спросил банкир.
– Господин Мишель? Не знаю, но могу разведать, если требуется.
– Тут пахнет Лекоком! – вслух высказал свою догадку банкир.
Трехлапый опустил глаза и не отвечал. Брови господина Шварца нахмурились. Немного помолчав, калека с оттенком брезгливости сообщил:
– Тут замешана какая-то дама, кажется, очень богатая. Господин Шварц остановился как вкопанный.
– Молодая? – поинтересовался он.
– Очень красивая, – ответил Трехлапый. Устремленные на него глаза банкира настойчиво требовали более подробного ответа.
– Это не графиня? – вынужден был спросить господин Шварц.
– Нет.
Банкир, охваченный заметным волнением, сделал еще одну пробежку по комнате, затем резко остановился.
– Господин Матье, эта история интересует меня бескорыстно, я хочу быть полезным. Сей молодой человек, Мишель, был моим служащим и даже больше. Я уже претерпел достаточно из-за своего доброго сердца, и только общее уважение вознаграждает меня за хлопоты… Вы ведь знаете довольно много о графине Корона, не так ли?
– Достаточно. Полковник оставит ей все…

 

– Да я не об этом! – господин Шварц уже не скрывал раздражения.
– Ясно. Господин барон с ним в расчете.
Роли словно бы поменялись. Банкир сделался многословным, а Трехлапый нехотя цедил слова сквозь зубы.
– Слава Богу, – продолжил банкир, – мне нечего беспокоиться за себя и своих близких, лично мне ваша информация не нужна. У вас, господин Матье, видимо, есть свои резоны быть столь скупым на сведения.
– Да, господин барон. У меня есть свои резоны.
Банкир круто повернулся на каблуках.
– Время – деньги, – прорычал он, усаживаясь за стол. – Дело кончено, вы свободны.
Изгнанный таким манером Трехлапый тут же пополз к двери, но у порога остановился и чуть ли не униженно произнес:
– Я рассчитывал на одну любезность с вашей стороны, господин барон…
Банкир, уже принявшийся за свои бумаги, отозвался крайне коротким словом:
– Ну?
– Не могли бы вы порекомендовать меня вашему родственнику, господину Шварцу, отцу Мориса; господин барон познакомился с ним в Кане, во времена Реставрации.
Шварц заметно побледнел. В ответ он отчеканил, подчеркивая каждое слово:
– Я познакомился с отцом Мориса в Париже!
– В Париже так в Париже, какая разница. Ко мне обратился человек, разыскивающий двух дам: жену и дочь банкира из Кана, рогатое было когда-то семейство, теперь же дамы впали в полную нищету. Странная, знаете ли, история. Но я, кажется, становлюсь докучлив, господин барон мною недоволен. Что ж, опыт приходит со временем. К тому же не очень-то приятно подходить вплотную к иным делам и к иным людям. Мы еще поговорим о вашем родственнике и… о семье банкира. Слуга покорный господина банкира.
Трехлапый толкнул дверь и исчез. Шварц чуть было не рванулся за ним, но удержался.
– Тут пахнет Лекоком! – снова высказал он свою догадку. – Обложил меня со всех сторон. Дело плохо!
Он обхватил голову руками, погрузившись в тревожные мысли.
– Моя жена! – прошептал он, морща лоб. – Мишель!
Больше барон не сказал ни слова. Немного подумав, он вынул из кармана изящный резной ключик, какими закрываются обычно крошечные дамские несессеры. Он разглядывал ключик и колебался. По лицу его проскользнула мучительная, похожая на гримасу улыбка. Дело, видимо, шло не о деньгах: в денежных вопросах банкир всегда действовал решительно. Подумав еще немного, он выдвинул ящик своего секретера и отыскал там кусок воска. В одной руке он держал хорошенький ключик, лаская его угрюмым взглядом, другой разминал воск, который делался все мягче и податливее под его пальцами.
Когда Трехлапый спускался по лестнице, на втором этаже в глубине коридора послышались женские шаги. Он замер, метнув наверх сверкающий взгляд. Шаги принадлежали госпоже Шварц, она намеревалась спуститься в салон, где ее ожидала Эдме Лебер. Трехлапый слышал, как она произнесла твердым тоном:
– Нет никакой необходимости беспокоить мою дочь.
Этот голос, звучный и бархатистый, произвел магическое действие на калеку. Казалось, жалкое существо, человек-рептилия, вот-вот взовьется ввысь в безумной попытке вырваться из ползучего состояния. Но Трехлапый никуда, разумеется, не взвился; наоборот, словно устрашенный чем-то, он поспешно одолел последние ступени. Когда баронесса сошла вниз в сопровождении Домерга, лестница была пуста.
В салоне все еще томилась в одиночестве Эдме. Прелестное лицо ее поминутно менялось, твердая решимость вступала в борьбу с глубокой тоской. Она страдала, лихорадка не давала ей усидеть на месте. Когда болезненному возбуждению удавалось одолеть подавленность, щеки девушки заливались краской и с губ срывалось имя: Мишель…
С верхнего этажа донеслась бравурная гамма, затем чьи-то пальцы шумно пробежались по всей клавиатуре. Эдме улыбнулась сквозь слезы.
Озорная музыка смолкла. Девушка отошла от окна и вернулась к портрету. В комнате сгущались сумерки, последний луч, проскользнувший сквозь щель в решетчатых ставнях, упал на портрет баронессы Шварц, Эдме пыталась присмотреться к живописи, но взгляд ее помимо воли устремлялся на бриллиант, поблескивающий из-под тяжелой массы волос. Словно завороженная, она не могла оторвать глаз от этой сверкающей точки.
На лестнице раздались женские шаги, заглушённые ковром. Голос Домерга за дверью произнес:
– Не хотелось бы вас расстраивать, госпожа баронесса, но мадемуазель Лебер все еще очень больна.
Эдме изо всех сил старалась взять себя в руки.
Голосов за дверью больше не было слышно, Домерг удалился, тяжело ступая, значит, баронесса Шварц была тут, за этим порогом. Но она почему-то не входила. Эдме стояла, устремив глаза на створки закрытой двери. Затем, побежденная усталостью и волнением, снова уселась, пробормотав:
– Неужели она дрожит так же, как я?
И вынула из кармана кошелек, в котором вместо денег хранился какой-то крохотный, с маисовое зернышко величиной, предмет, завернутый в клочок бумаги.
– Может быть, – с надеждой прошептала она, – ей вовсе нечего скрывать от меня. Столько лет я ее уважала и даже любила!
Машинальным жестом она развернула бумажку, и в этот момент дверь наконец отворилась. Эдме поспешно сунула крохотную вещицу в кошелек, а кошелек в карман. Баронесса Шварц стояла на пороге, взгляд ее застиг девушку за этим движением. Черные брови баронессы легонько вздрогнули. Но это длилось не больше мгновения. Баронесса Шварц переступила порог с безмятежной улыбкой – дама, знатная и благородная, с отзывчивым сердцем, откликающимся на любую просьбу о помощи. С обычной своей непринужденностью она ласково взяла Эдме за руки и поцеловала в лоб со словами:
– Почему же вы нас не известили о вашей болезни, дорогое дитя? Вы же знали, что мы были в Савойе, в Эксе. Разве Бланш вам не написала?
– Написала, мадам, – ответила Эдме, опуская глаза, – мадемуазель Бланш извещала меня о своих делах.
– Почему вы ей не ответили? Вы были так больны, что потеряли свои уроки?
– Я три месяца пролежала в постели, мадам.
– Три месяца, – не без смущения воскликнула баронесса, усаживаясь. – Все это время мы были в Эксе. А как ваша матушка?
– Моя мать ухаживала за мной и под конец заболела сама. Я очень за нее опасаюсь.
Ресницы девушки, все еще опущенные, повлажнели.
– И вы нам ничего не сказали! – с искренним сочувствием вскричала баронесса. – Неужели так трудно обратиться ко мне за помощью?
Эдме подняла на нее большие синие глаза, печальные и почти суровые.
– Мадам, нам ничего не нужно.
Баронесса побледнела, но все же попыталась улыбнуться, вымолвив тоном ласкового упрека:
– В вас говорит гордость, милая девочка, но в моем предложении нет ничего обидного. Вы все можете отработать зимой, давая уроки моей дочери.
Ресницы Эдме дрогнули, и лицо напряглось, но ей удалось произнести очень твердым и отчетливым голосом:
– Я отказываюсь от уроков в вашем доме, мадам.

V
АЛМАЗНЫЙ БУТОН

Баронесса Шварц все еще была очень красива. Более двенадцати лет прошло с тех пор, как краска высохла на портрете, висевшем у камина рядом с изображением барона, но время не смогло одолеть ее замечательную красоту, и она и сейчас походила на свой портрет. Умные глаза по-прежнему светились мягким блеском, ни одна морщина не явилась в положенный срок на нежный высокий лоб, овал лица хранил безукоризненное изящество, и, что самое удивительное, даже шея ее оставалась упругой и гладкой.
Баронесса Шварц все еще была очень красива, хотя минуло уже лет шестнадцать с тех пор, как Жюли Мэйнотт сменила имя – значит, семнадцать лет отделяли ее от скорбного часа разлуки с любимым, когда ее нежная и преданная улыбка смягчала печаль прощания, укрытого от людей угрюмой тишиной дремучего леса.
Семнадцать лет – а баронесса все еще походила на Жюли Мэйнотт и по-прежнему вызывала восхищение. Барон Шварц любил ее до безумия, пылкий, как юноша, и ревнивый, как старец. Барон Шварц, покоритель миллионов!
Баронесса оставалась молодой, не прибегая к ухищрениям, которые делают женскую красоту искусственной. Она выглядела молодой даже рядом с восемнадцатилетней Эдме Лебер, свежей, как только что распустившийся цветок. Они могли бы показаться подругами, если бы не казались соперницами: загадочная тень враждебности пролегла между ними. Слово «соперницы» объясняет многое; у Эдме Лебер были тайные основания для нынешнего странного визита: она любила и боялась за свою любовь.
В салоне воцарилось долгое молчание. Лицо баронессы было удивленным, расстроенным и чуть-чуть смущенным, девушка же была холодна как мрамор.
Заслуживает упоминания одна деталь: во время беседы взгляд Эдме несколько раз останавливался на волосах баронессы, двумя симметричными волнами струящихся вниз и полностью закрывающих уши. Казалось, взгляд девушки хотел прорваться сквозь эту завесу, скрывавшую от нее какие-то важные доказательства. Баронессу явно удивляло внимание, уделяемое ее прическе. Она первая прервала молчание:
– Значит ли это, что вы недовольны моей дочерью?
– Нет, мадам, – живо возразила Эдме, – ни в коем случае. Ваша дочь способная ученица и к тому же очень добра.
– Дорогое дитя, – материнским тоном промолвила баронесса, взяв девушку за руку, – признаюсь, ваше поведение мне непонятно. До сих пор нас связывали дружеские отношения, основанные на взаимной симпатии. Моя дочь только что вышла из детского возраста, и ей некоторая бестактность простительна. Но вот если я вас чем-то невольно обидела, то это, разумеется, извинить труднее. Будьте искренни: у вас есть что-то на сердце?
– Абсолютно ничего, мадам, – с усилием выдавила из себя Эдме.
– Тогда зачем же покидать нас? Прерывать отношения, столь удачно сложившиеся? Я догадываюсь, что вы знавали лучшие времена, и гордость…
– Вы ошибаетесь, мадам. У меня были братья и сестры, которые действительно жили в счастливом доме, но они давно умерли. Я родилась после нашей семейной катастрофы, и на мою долю выпала только бедность.
– И все-таки есть в вашем поведении какая-то загадка, – произнесла госпожа Шварц, не теряя своей терпеливой мягкости, – помогите мне разгадать ее. Вы сейчас в лихорадочном состоянии, и я не могу отнестись к вашим словам всерьез… во всяком случае, я советую вам подумать. Вашей матери не на кого опереться, кроме вас…
– Мадам, – во второй раз прервала ее Эдме тоном твердым и даже резким, – никогда я не была спокойнее, чем в эту минуту. Я говорю с вами также и от имени моей матери.
Баронесса стремительно поднялась – видимо, ей пришла в голову мысль, что она имеет дело с безумной. Эдме тут же опровергла ее догадку:
– Не волнуйтесь, мадам, я в своем уме.
– В таком случае, дорогая мадемуазель, – с суровым достоинством ответила выведенная из себя баронесса, – позвольте вам заметить, что наше свидание слишком затянулось. Если вы решили порвать отношения с нами, можно было не утруждать себя визитом: это делается письмом и в двух словах. Мне показалось, что вы желаете объясниться, и я пошла вам навстречу по многим причинам, которые не намерена излагать. Но вы говорите со мной тоном провоцирующим и даже угрожающим, он совершенно не вяжется с вашим характером, каким он мне виделся до сих пор. Полагаю бессмысленным докучать вам дальнейшими расспросами. Я не отказываю вам от дома, мадемуазель Лебер, но если вам угодно покинуть нас, дело ваше. Невзирая на этот разговор, странный и тягостный, я сохраню о вас наилучшие воспоминания, и если вам понадобится моя рекомендация…
Поднявшаяся со своего места Эдме в третий раз оборвала ее на полуслове:
– Мне никогда не понадобится ваша рекомендация.
Баронесса раздраженно махнула рукой и направилась к дверям со словами:
– Прощайте, мадемуазель!
Когда она повернулась спиной, взгляд Эдме, острый и торопливый, снова попробовал прорваться сквозь плотную массу волос, но эта прическа, называемая, если не ошибаюсь, повязкой Берты, надежно закрывала уши от любопытных взоров. Эдме так и не удалось получить желаемых доказательств.
– Мадам, – негромко произнесла она, пытаясь остановить подходившую к дверям баронессу, – вы совершенно правы: для разрыва отношений достаточно двух слов в письменной форме. Будьте добры остаться, я сказала не все.
Баронесса продолжала свой путь, и рука ее уже коснулась дверной ручки. Девушка повторила тихим, но пронзительно зазвучавшим голосом:
– Будьте добры остаться, мадам.
И, чтобы удержать баронессу, поспешно договорила:
– Мы переменили жилище и уже более трех месяцев квартируем на улице Нотр-Дам-де-Назарет, второй вход слева, если идти от улицы Сен-Мартен.
Баронесса все еще держалась за ручку, но дверь оставалась закрытой. Эдме говорила дальше:
– В доме, который задним фасадом выходит на контору почтовых сообщений, – в глубине двора.
Эдме перевела дух, словно после тяжелой работы. Баронесса неподвижно застыла у порога, лица ее не было видно, но поза, ставшая напряженной, выдавала внезапное волнение. Должно быть, Эдме сильно страдала, однако в глазах ее промелькнуло нечто похожее на злорадство, совершенно не свойственное ее натуре. Она быстро закончила:
– На пятом этаже… Окна с синими занавесками… Знаете?
Госпожа Шварц наконец обернулась, прекрасное лицо ее было совершенно спокойно. Эдме почувствовала легкую досаду, быстро сменившуюся внезапной надеждой. «А если я ошибаюсь? – в который раз спрашивала она себя. – О, если бы это была ошибка!» Всем своим добрым сердцем девушка жаждала освободиться от мучительных подозрений.
– Знаете?.. – автоматически повторила госпожа Шварц последний вопрос девушки. – Откуда же мне знать?
Затем, словно пожалев о сказанном, надменно поинтересовалась:
– И какое мне до всего этого дело?
Но было поздно. Легкая заминка баронессы – и у Эдме не осталось никаких сомнений. Госпожа Шварц, на сей раз не ожидая ответа, проговорила вполголоса тоном мягкого сожаления:
– Бедное дитя! Я совсем забыла…
Баронесса явно намекала, что девушка пребывает во власти болезненного бреда.
Горящий взгляд Эдме, устремленный на баронессу, читал по ее лицу, как в открытой книге.
– Мадам, – заговорила она печально и с неожиданной покорностью, – когда я впервые попала в ваш дом, я была почти ребенком и, конечно же, страшно интересовалась нарядами. Никогда не видела я такой красивой, такой богатой и такой элегантной женщины, как вы. Каждую мелочь вашего каждодневного туалета я знала, как свою. Таковы молоденькие девушки, особенно если они бедны. Среди тысячи алмазных бутонов я безошибочно распознаю великолепные бриллианты, которые никогда не покидали ваших ушей.
Эдме невольно покосилась на портрет. Проследив за ее взглядом, баронесса нашла нужным пояснить:
– Муж подарил мне их, когда родилась Бланш. С тех пор я не ношу ничего другого даже на балы.
– Я знала это и подумала, что вы были бы страшно огорчены, оставшись без любимого украшения.
Госпожа Шварц сделала удивленные глаза, а затем невольно, хотя и не очень поспешно, поднесла руку к уху. Эдме достала кошелек и вынула оттуда свою бумажку.
– Вы меня напугали! – смущенно вымолвила баронесса, пытаясь улыбнуться.
– Но вы уже успокоились, не так ли? – спросила девушка столь язвительно, что кровь бросилась баронессе в лицо.
Быстрым, но несколько досадливым жестом она приподняла волосы над одним ухом, показывая сверкающий бриллиант.
– А другой? – холодно поинтересовалась Эдме.
Баронесса колебалась, побледневшие губы ее вздрагивали от обиды, но вместо того чтобы позвать слуг и выпроводить дерзкую девчонку, она с усилием улыбнулась, приподнимая волосы с другой стороны со словами:
– Я не сержусь на вас, мадемуазель.
– Мадам, – заговорила девушка, и отчетливо произносимые ею слова звучали веско и даже грозно, – этот другой обошелся вам в шесть тысяч франков. Отныне вы владелица трех совершенно одинаковых подвесок.
И Эдме неторопливо развернула бумажку и вынула оттуда бриллиант – с виду точно такой же, как те, что украшали уши госпожи Шварц.
– Вот настоящая причина моего визита сюда. Признаюсь, мне как-то в голову не приходило, что богатая дама выпутается из любой беды. Три месяца я волновалась, что вы попали в трудное положение, и первый мой выход после болезни – к вам.
Баронесса была недвижима, точно статуя. Эдме положила бриллиант на тумбочку, сделала прощальный жест и решительно направилась к двери.
Колокол во дворе замка громко сзывал гостей к ужину. Часы отбили семь с половиной. Баронесса встрепенулась, словно намереваясь кинуться вслед за девушкой, но тут же остановилась – на лестнице послышался голос барона Шварца:
– За стол! Самое время! Позовите дам!
Баронесса закрыла ладонями глаза. Наверху играла на фортепиано Бланш. Слышно было, как хлопнула калитка. Стало почти темно, бриллиант, вобравший в себя последние лучи, сверкал нестерпимым блеском.
– Ушла! – пробормотала баронесса. – Что я ей сделала?
Она судорожно схватила бриллиант, точно он слепил ее, и застыла на месте, глядя перед собой отрешенным взглядом. Голос мужа заставил ее вздрогнуть. Фортепиано наверху смолкло, легкие шаги послышались на лестнице, и Бланш, свежая, словно утренняя роза, ворвалась в салон.
– Мама! – вскричала она. – Ты здесь… и без света?.. Мне сказали, что приехала Эдме? Она будет ужинать с нами? Где же она?
Человеку, пребывающему в смущении, легче отделаться от двадцати вопросов, чем от одного.
– Пора идти, отец ждет, – ответила дочери госпожа Шварц.
Когда огни столовой, обставленной несколько патриархально, осветили ее лицо, оставалось только удивляться, как быстро восстановила баронесса Шварц видимость царственного спокойствия. Она подставила мужу лоб для поцелуя – деспот, ворчун, ревнивец, он был все-таки ее рабом – и сказала, обращаясь к барону, но одновременно и отвечая на предполагаемые вопросы Бланш:
– Я беседовала с маленькой Эдме… С мадемуазель Лебер. Она не захотела остаться на ужин, чтобы попрощаться со всеми.
– Попрощаться? – удивился барон.
– Она уходит от нас? – расстроенно спросила Бланш.
Усаживаясь на свое место в центре стола, госпожа Шварц обронила небрежно:
– Она уезжает в Америку.
– Безрассудство артистов! – воскликнул барон. – Очаровательная малышка, да, очень хороша. За океан, ловить птицу счастья. Вернется старенькая, без гроша в кармане. Забавно!.. Да, суп, можно подавать…
Эльзасский акцент придавал особую пикантность рубленым фразам барона. Бланш вознамерилась было приступить к расспросам, но за этим столом никто, кроме нее, не интересовался Эдме Лебер. Внимание гостей переключилось на водевилиста Ларсена: после супа ему вменялось в обязанность пересказывать наиболее удачные шутки из «Шаривари», «Корсара» и других сатирических журналов. Известно, в какой чести был юмор при Луи Филиппе.
Черный как смоль Савиньен Ларсен урывал куски, где только мог, обладая при этом вместимостью бездонной бочки. Что же до его творческих амбиций, то он решил пороха не выдумывать, а переделать «Сороку-воровку»: чтобы склепать один какой-нибудь немудреный актик, он обворовывал штук двадцать чужих томов. «Богатая натура! – одобрял его барон Шварц, – оригинал!» Алавуа считал Ларсена ничтожеством, а господин Котантэн де ла Лурдевиль говорил про водевилиста с Пер-Лашеза так:
– То и се! Помесь угря, кошки, обезьяны и куницы, ото всех помаленьку. Но талант! Мольера заткнет за пояс!
Мы еще поговорим об Алавуа и о нашем друге Котантэне, ибо знакомство с завсегдатаями салона Шварца впереди.
– В «Шаривари», – доложил Савиньер Ларсен, – помещен портрет господина Рамье в виде майского жука, «Корсар» подыскал новую кличку для господина Монталиве, остальные; – заключил он с саркастической усмешкой, – пережевывают старье.
Смело! – похвалил барон. – Очень забавно.
Ларсен усердно штудировал юмористическую прессу – приходилось отрабатывать свой хлеб.
Однако с какой стати объявила прекрасная баронесса, что Эдме Лебер уезжает в Америку?

VI
САЛОН ШВАРЦА

Можно подумать, что в высшем свете вращаются миллионы людей. Это не так. Светское общество – замкнутое пространство, в котором надо родиться. Такой обособленный мирок являл собою и салон Шварца, хотя его навряд ли можно было назвать великосветским – блеск салонам придают дамы, а их явно недоставало среди гостей банкира, хоть он и титуловался бароном.
Алавуа – холостяк; водевилист Ларсен женат на старой актрисе, которую стесняется выводить в люди; семья Котантэна де ла Лурдевиля пребывает в Нормандии; Кабирон – вдовец; виконт де Глейель расстался с женой по всей форме – раздельное жительство и раздельное владение имуществом. Только господин Тубан приводит с собой супругу – особу слащавую, завистливую и злоречивую, но зато хорошего рода.
Тучный марселец – большая редкость, и мы не без гордости представляем дамам Алавуа, который до обеда весит двести тридцать семь фунтов. Любезный, с открытым сердцем, можно сказать, душа нараспашку, он при том считается человеком весьма дельным, особенно в сфере идей, касающихся промышленности.
Кабирон ворочает делами.
Виконт Оноре Жискар де Глейель в салоны является как на службу, обеспечивая себе пропитание: его визитами осчастливлены четырнадцать жаждущих возвышения домов – семь обедов и семь ужинов в неделю.
Тубан – предприимчивый химик, супруга его не чужда литературы.
Котантэн де ла Лурдевиль, делавший в своей жизни то и се, подвизавшийся и в депутатах, и в журналистах, успокоился наконец на должности поверенного в делах. В доме Шварца все вращается вокруг дел, даже водевиль, представленный тщеславным Ларсеном, даже святая поэзия, сведенная к набору банальностей пошленьким Санситивом.
Остается еще одна супружеская чета, унылая и на вид невзрачная, но вполне пристойная – господин Эльясен Шварц с женой. Мужа читатель помнит по Кану; там он был крепким молодцом, ретиво справлявшим службу в бюро полицейского комиссара. Ныне барон взял родича к себе в фактотумы, супруга же его помогает баронессе нести нелегкое бремя светских обязанностей.
Самый молодой из гостей – Савиньен Ларсен, самый старший – украшенный сединами Котантэн де ла Лурдевиль. Остальным, как и барону, перевалило за сорок. У госпожи Тубан возраста нет и никогда не было.
Гости собрались под стать дому господина Шварца – изобильному, жизнерадостному, исполненному буржуазной бодрости. В таком доме трудно себе представить что-либо похожее на «драму». В одной лишь баронессе угадывалось романтическое прошлое, но оно, погребенное годами, кануло, видимо, в глухое забвение. А юная гостья, Эдме Лебер, якобы собравшаяся в Америку? Да, ей удалось слегка возмутить безмятежную гладь монотонной жизни – вместе с ней в прозаический дом заглянула тайна…
За исключением этого маленького инцидента все шло своим заведенным порядком. Общество, собравшееся за столом господина Шварца, во многом, даже в притязаниях на некоторую экстравагантность, было точно таким же, как в других буржуазных салонах. Уверенные в себе богатые люди, устроившие свое настоящее и спокойные за будущее, приберегавшие все свои чувства, если не сказать – душу, для дел, составлявших для них главный смысл жизни. Предполагаемая свадьба очаровательной Бланш с пресловутым господином Лекоком была одним из таких дел и вызывала соответствующие эмоции – обсуждались выгоды и потери от предстоящей операции. Впрочем, деле это было почти решенное; во всяком случае, так казалось.
Но, как известно, и за роскошью нередко скрываются тайные беды. Чей-то проницательный взгляд, обостренный завистью или враждой, мог бы за внешней респектабельностью дома Шварцев углядеть тревогу, а дерзкий романист, именуемый весь свет» и привыкший выражаться решительно, эффектно и без обиняков, принялся бы разыскивать в этом доме следы слез и крови. Но при всем желании здесь мудрено было бы обнаружить такие следы, хотя что-то странное и ощущалось в атмосфере замка – тут происходило как бы некое сгущение тайн…
Впрочем, даже не тайн, а пустяковых и, надо полагать, вполне невинных секретов.
Во-первых, после супа мадам Сикар, камеристка, шепталась о чем-то с хозяйской дочерью, при этом юная Бланш краснела и улыбалась. Во-вторых, чуть попозже камердинер Домерг подошел к госпоже баронессе, чтобы отчитаться перед ней в выполненном поручении. «Хорошо, спасибо», – ответила баронесса, Домерг же перед уходом многозначительно произнес: «Завтра будет день». Грозные эти слова, как ни странно, ничуть не устрашили прекрасную даму.
В-третьих, в то же приблизительно время господин Шварц, бросавший на супругу взгляды, как всегда, восхищенные, но несколько обеспокоенные, сделал знак дородному Алавуа, разместившему свои обширные телеса по соседству с хозяйкой. Знак был, несомненно, условным, ибо поглощенный едой Алавуа внезапно отложил вилку и воскликнул с видом человека, вдруг вспомнившего о чем-то важном:
– Странно! Я чуть было не позабыл напомнить вам, господин барон, что на сегодняшний вечер назначено дело Дандурана.
Хорошо, хорошо, – небрежно отмахнулся знаменитый финансист.
– Вы обязательно должны присутствовать… – настаивал Алавуа.
– У меня помечено в книжке, – прервал его господин Шварц. – Всему свое время.
Барон выжидал подходящего момента для нанесения удара. Во время десерта он, обращаясь к жене, произнес:
– Дело Дандурана? В Оперу? Нет? Устала? Хорошо. Отдохни же.
Несмотря на лапидарность своих речей, барон умудрялся не только задавать вопросы, но и получать на них ответы от самого себя. Он приказал Домергу:
– Экипаж! Постараюсь вернуться пораньше.
Камердинер и баронесса переглянулись.
Наконец, четвертая, и последняя, любопытная деталь: когда подавали кофе, барон, пристально взглянув на жену, поинтересовался:
– Кстати, Джованна, это принадлежит вам?
Он показал жене изящный маленький ключик, зажатый между большим и указательным пальцами. Госпожа Шварц, улыбнувшись, ответила:
– А я его как раз искала. Это ключ от моего среднего ящика.
– Забавно! – заключил барон.
Он протянул ключ госпоже Тубан, та передача его де Глейе-лю; баронесса получила свою пропажу из рук галантного Алавуа и небрежно положила на стол, не выказывая особого волнения. Беседа среди гостей то затухала, то оживлялась. Ларсен блистал остроумием: шуточек, которые он декламировал наизусть, хватило бы на целый юмористический сборник. Эти весельчаки водевилисты просто незаменимы в компаниях.
Через несколько минут ключ был совершенно забыт. И никто, разумеется, не обратил внимания на легкую испарину, бисером выступившую у корней роскошных волос баронессы. Она была очень бледна, несмотря на ослепительную улыбку. Ничего удивительного, в жару некоторые из нас бледнеют.
От ключа, как только его положили на стол, отпал какой-то кусочек, выделяясь на белизне скатерти едва приметным пятнышком – крохотным, чуть больше пылинки.
Заметила ли госпожа баронесса, не уделившая ключу никакого внимания, что крохотное пятнышко было вовсе не пылинкой, а кусочком воска? И знала ли она, что с помощью воска делают дубликаты ключей? Утверждают, что дамы способны видеть, не глядя, и знать о некоторых вещах, не проявляя к ним специального интереса.
Поднимаясь из-за стола, баронесса улучила момент, чтобы шепнуть Домергу:
– Сегодня вечером мне надо попасть в Париж.
За исключением этих загадочных пустяков в доме Шварцев царил полный покой.
Эдме Лебер, выйдя из замка, направилась по дороге, пересекавшей поле и через лес поднимавшейся в Монфермей. Поначалу дорога тянулась вдоль рва, шагов через сто делавшего от него крутой отворот. Чуть в стороне от дороги сквозь кусты продвигалось в том же направлении, что и девушка, какое-то странное существо, еле различимое в сереньком свете сумерек. Эдме не то что увидела, а скорее угадала ящерицу с человеческой головой, которую ей уже довелось встретить сегодня: калека из конторы почтовых сообщений, прибывший в замок на своей плетенке. Обитатели квартала Сен-Мартен уже привыкли к его фантастическому виду.
Дом на улице Нотр-Дам-де-Назарет, где проживала Эдме, задним фасадом выходил на конторский двор. Во время болезни она часами просиживала у окна, наблюдая, как несет Трехлапый свою нелегкую службу: ловко маневрируя парализованной частью тела, он совершал торсом и руками настоящие чудеса ловкости. Вид калеки вызывал у нее глубокое, смешанное с ужасом сострадание.
Девушке не пришла к голову мысль о странности появления Трехлапого возле пустынной дороги, да к тому же без своей упряжки и в такое время, когда он должен был находиться в почтовой конторе. Сейчас ему следовало бы галопом мчаться на резвой псине в Париж. Эдме, только что выдержавшая серьезное испытание, была слишком занята собственными мыслями и переживаниями, тем не менее сгущавшаяся темнота заставила ее опасливо покоситься на кусты, где ей почудилась ползучая тень. Но там никого не оказалось.
Она двинулась вперед, перестав думать об этом незначительном инциденте. Дорога ей предстояла долгая; лесом надо было дойти до Ливри, а оттуда одолеть пешком путь до Парижа, ибо кошелек ее, покинутый бриллиантом, оказался совершенно пуст – последние деньги были отданы за билет в судоходной конторе. Бедной девушке, только что гордо отвергшей помощь баронессы и оставившей в роскошной гостиной бриллиант, который никто не собирался признавать своим, не на что было добраться до дома. Это казалось пустяком – Эдме чувствовала себя сильной, лихорадка бодрила ее пуще вина: пять лье по лесной дороге, потом еще столько же – разве это много? Сердце колотилось, лоб пылал, перед глазами вспыхивали яркие точки; ее вела вперед некая неведомая сила.
– Я узнала все, что хотела узнать, – прошептала она. – И излечилась, излечилась совсем! Во мне нет больше любви. Странно, оказывается, это так легко – перестать любить!
Эдме бросала любви вызов так же, как и ожидавшей ее дальней дороге, но помимо воли в груди ее копились рыдания, и шаг делался все неувереннее. Все же ей удалось добраться до опушки леса, где тропа ныряла внезапно под густой лиственный свод. Через несколько минут девушку поглотила тьма, и она перестала различать окружающее и почти не двигалась вперед, хотя упрямо твердила себе: «Я иду! Я иду!» На сознание ее тоже наползала темнота, слабость забирала тело в оковы. Остановившись у какого-то дерева и прижавшись пылающим лбом к его стволу, Эдме продолжала себя уговаривать: «Надо идти!.. Я иду!..»
В чаще послышался шорох, но девушка его не услышала – в ушах у нее стоял звон, дыхание перехватило. Ноги ее подогнулись, она стала медленно оседать, все еще продолжая бормотать: «Надо идти, я иду, уже иду…»
Известно, что в подобные мгновения людям может пригрезиться что угодно: Эдме показалось, что она не упала на землю, потому что чьи-то крепкие руки подхватили ее. Перед тем как закрыть глаза, ей удалось различить в потемках диковинный силуэт человека-рептилии – убогого калеки с подворья Пла-д'Етэн.

VII
ПАКТ

Омнибус, следующий из Вожура в Париж, обычно прибывает на станцию Ливри точно в восемь часов тридцать минут, если не опаздывает или не появляется раньше, что случается семь раз в неделю. В восемь часов двадцать минут в конторское помещение станции Ливри проследовал странный кортеж: двое мужчин (у одного из них к спине был прикручен какой-то продолговатый предмет) несли на носилках из древесных ветвей больную женщину. Их сопровождал крепкий господин, лицо его с мужественными и правильными чертами имело властное и умное выражение; судя по весьма приличной одежде, он принадлежал к людям зажиточным.
Господин Брюно, так зовут этого человека, персонаж в нашем рассказе новый, зато носильщики, взирающие на него с боязливым почтением, уже знакомы читателю: бывший учитель танцев Симилор в плюшевом рединготе и рыбак Эшалот в разодранном аптечном халате, странным образом гармонирующим с его симпатичной незлобивой физиономией. Франтоватый Симилор – отец незаконнорожденного юного Саладена, Эшалот же состоит при малютке чем-то вроде кормящей матери.
Что касается больной женщины, то как только носилки оказались в конторе, тускловатый свет кинкета, помещенного за решеткой, осветил прелестное лицо Эдме Лебер. Она недавно пришла в себя и открыла глаза. Ее взгляд робко обежал комнату, словно опасаясь натолкнуться на какое-то страшное видение. Увидев мужественное и спокойное лицо господина Брюно, она вздрогнула и попыталась улыбнуться.
– Мне было почудилось… – пролепетала она и, вновь опуская веки, добавила: – Как вы оказались рядом со мной?
– Мы обо всем поговорим позже, дорогая мадемуазель, – ответил господин Брюно. – А сейчас постарайтесь как следует отдохнуть.
Он взял руки девушки в свои и отечески их пожал.
Симилор и Эшалот, притулившиеся в углу конторы, стояли молча и с обнаженными головами. Эшалот придерживал рукой младенца, привыкшего спать в самых невозможных позах. Господин Брюно подошел к окошечку, проделанному в решетке, и сказал:
– Я хотел бы заказать купе, если оно свободно, мадам Лефор, в противном случае вам придется как можно быстрее отыскать мне дорожную карету.
Конторщица заглянула в свои бумаги и ответила с любезной улыбкой, бросив на Эдме многозначительный взгляд:
– Вас будет стеснять третий человек, господин Брюно? Что ж, по моим сведениям купе свободно, вожурцы предпочитают путешествовать в салоне.
Симилор подтолкнул Эшалота локтем. Господин Брюно подошел к ним со словами:
– Вы мне больше не нужны.
Приятели тотчас же вышли. Симилор взял Эшалота под локоть и с сожалением промолвил:
– Хорошенькая музыкантша могла бы сунуть нам какую-нибудь мелочишку на чай. Ах да! Ты все еще на меня дуешься, котик! И сколько же это будет продолжаться?
– Все зависит от твоей искренности, Амедей! – с волнением ответил бывший фармацевт. – Я такие надежды возлагал на твою дружбу! Если ты решил нас бросить, так и знай: это тебе даром не пройдет.
– Глупости, малыш!
– Возможно. Однако мне легче видеть тебя мертвым, но честным, чем живым, но подлым!
Симилор сделал недовольную гримасу и немного спустя легкомысленным тоном заговорил:
– А не считаешь ли ты, что нам пора перекусить?
– Я не голоден.
– И залить трапезу винцом позабористей?
– Я не хочу пить.
И Эшалот с суровой миной добавил:
– Ты даже не приласкал малыша, Амедей, а ведь ты ему отец!
– Телячьи нежности! – воскликнул Симилор и назидательно заметил: – Не это обеспечит малышу блестящее будущее.
Эшалот поднял ребенка, приблизив худенькое плаксивое личико к губам друга; тот одарил Саладена рассеянным поцелуем и признал:
– Все-таки он очень мил!
– Не это! – со вздохом повторил его слова Эшалот. – Разумеется, не это, но вот что? Какими такими своими героическими действиями ты собираешься обеспечить малышу блестящее будущее?
Амедей, приняв горделивую позу, начал речь:
Старина! Если ты нарываешься на ссору, я могу драться с тобой на любом оружии, мне это не впервой, я уже вызвал сегодня на поле чести одного флотского офицера. Но я не могу допустить, чтобы ты считал меня предателем и негодяем. Я не предатель, я попросту решил выбиться в люди, проникнув в тайны, которыми кишит наш квартал. Сам подумай, в каком я нахожусь положении: ни кола ни двора, с малышом на руках, к тому же – полное неведение насчет моего собственного происхождения. После долгих размышлений я сказал себе вот что: Амедей, не вечно же тебе быть обузой другу, приютившему тебя под своим скромным кровом, ты уже вошел в возраст, пора пробиваться наверх. Конечно, я мог бы завести какое-нибудь небольшое дело вроде твоего агентства, но как справиться с конкурентами, в том числе с тобой? Да нет, легче умереть, чем перебежать другу дорогу! Что мне оставалось? Выбирать между господином Брюно из соседнего дома, господином Лекоком со второго этажа и молодыми людьми с пятого, которые только и делают, что планируют какие-то преступления – это всем соседям известно. Сплошные секреты! Господин Брюно велел мне зайти попозже, Лекок внес мое имя в свой черный список – и твое тоже, так что знай: оба мы у него на крючке. Чем он занимается, этот тип? Увидим! Я готов биться о заклад, что там дело нечисто. Пришлось мне выбрать ребят с пятого этажа. Я к ним заглянул как-то утречком, услышав, что они собираются убить женщину…
– Какую женщину? – торопливо спросил Эшалот, трепещущий от нетерпения.
Нет слов, чтобы описать тот захватывающий интерес, с каким слушал он исповедь своего друга. Саладен ему немного мешал, он попробовал сунуть его в карман, но попытка не удалась.
– Вот именно: какую женщину? – повторил Симилор, пожимая плечами с видом искушенного отгадчика ребусов, споткнувшегося на трудном слове. – Мне самому не терпится это знать. Жгучая тайна. Так вот, живут эти ребята ничуть не лучше тебя, хоть и курят дорогие сигары и щеголяют в тонком белье. Их трое, мальчики из приличных семей, а за душой ни гроша, потому и собрались вместе, чтобы удить рыбку в мутной воде… Один из них, господин Мишель, стал держаться особняком, видать, обтяпывает тайком какое-то дельце или напал на клад; двое же других, Морис с Этьеном, сущие несмышленыши. Ясное дело, про женщину, которую надо убить, нельзя было говорить с порога. Я им просто представился – дескать, способен выполнять секретные поручения, потому как начисто лишен предрассудков. Сперва они только веселились; такой их смех разобрал, когда я намекнул, что могу обучать искусству салонных танцев. И что тут смешного? Но потом меня все-таки взяли в дело и скоро отвалят денежки за мое первое поручение.
– Какое? – встрепенулся Эшалот, беря беспокойного Саладена на руки.
– Угадай, котик!
– Да что же ты там у них делал все это время?
– Спроси лучше, чего я у них не делал!
– Нанялся к этим ребятам в услужение?
– Вот еще! Разве я похож на лакея? Мне заплатят сто франков за одну операцию, ясно?
– Что это за операция?
– Пошевели мозгами, Биби, я же сказал тебе, что поручение секретное.
Эшалот снял драную соломенную шляпу и рукавом отер пот со лба.
– Это хотя бы объясняет, – с облегчением размышлял он вслух, – почему ты забросил нас с Саладеном. И это точно, что наш квартал так и кишит всякими тайнами… Но они тебе намекнули хотя бы насчет мокрого дельца, ну, насчет того самого, чтобы убить женщину?
– Ни-ни, ни словечком не обмолвились.
– И ты ее у них не встречал?
– Клянусь, ее там не было!

 

– Где же она прячется?
– То-то и есть. Жгучая тайна.
– И все-таки что ты там у них делал?
– Дня три, – не без стыдливости признался Симилор, – пришлось суетиться по хозяйству, сапоги ихние, прочие там всякие комиссии… Но это так, для начала.
– Какие комиссии?
– К портному, за фруктами, в ресторан… некогда было даже к вам заскочить… Зато позавчера началось настоящее дело.
Саладен закричал, явно чем-то недовольный. Эшалот призвал его к спокойствию и придвинулся к другу, вымолвив не без волнения:
– Сейчас узнаем, правду ли ты рассказываешь!
– Позавчера, – продолжал Симилор, – самый молоденький, господин Морис, добрая душа, вручил мне письмо и деньги, два с половиной франка, на дорогу. Адреса на конверте не было. Послание надо было доставить сюда…
– В замок? – вопросил Эшалот, засовывая Саладена себе под мышку, дабы пресечь его крики.
– Не совсем… Ты ведь за мной следил?
– Позавчера только до пристани… Кому предназначалось письмо?
– Тайна!
– Но ты ведь его кому-то вручил?
– Никому.
– Как это?.. Опять скрытничаешь?
– Слово чести! Я оставил письмо под большим камнем, что торчит посреди чистого поля шагах в ста от леса.
Голова Эшалота поникла от тяжких дум. Спектаклям парижских театров далеко было до приключений друга.
– Ну а потом? – выдохнул он, в то время как Саладен тихонько похрюкивал у него под рукой.
– Вчера никакой работы, а сегодня утром новое поручение.
– Опять письмо?
– Нет, велено было передать на словах… Самый страшный, господин Мишель, который сильно кутит, доверил мне секретную фразу. Думаю, тут не обошлось без амурных плутней.
– Какую фразу?
– Знай, – торжественно изрек Симилор, – ты будешь проклят во веки веков, если обманешь мое доверие! Я разболтался с тобой хуже бабы, потому как мне осточертели твои подозрения. Но знай, что я рискую не только собственной жизнью, но и жизнью своего ребенка…
– Какую фразу? – настаивал дошедший до точки кипения Эшалот.
– Тут целая история. Господин Мишель мне велел так: «Сойдешь на пристани барона Шварца и будешь себе лениво прохаживаться, засунув руки в карманы, до тех пор, пока к тебе не подойдет лакей в серой ливрее со светлыми пуговицами; он будет идти, задумчиво поглядывая на воду».
Я его видел! – восторженно вскричал бывший фармацевт. – Пуговицы, ливрея, да-да! И он то и дело поглядывал на воду. Фразу, приятель, давай фразу!.. Саладен, замолчишь ты наконец или нет?!
– Будет ли завтра день? – Симилор задал этот вопрос прямо в ухо своему компаньону.
– Что? – отдернулся тот и, думая, что ослышался, переспросил: – Будет ли завтра день?
– И ничего больше!
– Что же тебе ответил серый лакей?
– Может быть… смотря по обстоятельствам.
– Вот это да! Такой важный господин – и не знал, будет ли завтра день?
– Он должен был сначала посоветоваться.
– С кем?
– Не знаю. Он мне сказал: «Молодой человек, погуляйте, полюбуйтесь пейзажем, у нас на закате прекрасно, и не вздумайте нервничать, если я задержусь с ответом». Ну, я стал лю– боваться закатом, пейзаж, ничего не скажешь, что надо. А когда стемнело, серая ливрея вернулась и наказала передать господину Мишелю следующее: «День настанет сегодня вечером, часов в десять; место обычное».
– День?! В десять часов вечера?! – подивился Эшалот. – Как это?
– Тайна. Серый человек наверняка знал, в чем тут дело, но мне докладываться не стал.
Полупридушенный Саладен пытался выкрикнуть что-то на своем языке (надо полагать, «Спасите!»), но в эти захватывающие мгновения собеседникам было явно не до него. Эшалот напрасно пытался побороть глубокое волнение. Шлепнув себя по лбу и закинув не совсем еще, к счастью, задохнувшегося Саладена за спину, он в приступе раскаяния прижал Симилора к сердцу, поливая обильными слезами потертый плюш сизого редингота.
– Прости меня, Амедей, – бормотал он сквозь нежные всхлипы, – я питал на твой счет черные подозрения… Когда ты возвращался домой, от тебя попахивало кофием, и я думал, что ты лакомишься где-то на стороне всяческими деликатесами тайком от нас с Саладеном. Я устроил тебе проверку, и ты выдержал ее с честью!
Величие души Симилора не замедлило проявиться: он не стал злоупотреблять своим триумфом.
– Не стоит так расстраиваться, старина, – успокаивал он друга. – Пусть это послужит тебе уроком: нельзя слепо доверяться наветам ревнивого воображения.
– Клянусь, я больше не буду! – пообещал Эшалот. – Я так страдал! Дотащился аж до баронской пристани, чтобы подкараулить тебя, хотя шпионство глубоко противно моей натуре. Я видел, как ты приплыл, я прятался там, за изгородью… и если бы ты меня обманул, я бы тебе такое устроил! Но ты говоришь чистую правду. Я собственными ушами слышал, как серый лакей, похожий на банковского контролера, сказал: «Может быть… смотря по обстоятельствам». Потом он ушел, а ты прогуливался по бережку. Мне за этой проклятой изгородью не очень сладко пришлось: малыш то и дело подавал голос, еле-еле удавалось его усмирить. Потом серый человек вернулся, я слышал, как он сказал эту фразу насчет сегодняшнего вечера и десяти часов. Но я, признаться, никак в толк не возьму, Амедей, что это за секреты такие и как это по ночам может быть светло?
Симилор усмехнулся с видом человека, способного видеть подальше собственного носа.
– Секреты такие, что сам черт ногу сломит, – пояснил он и воскликнул: – Погляди, ты же держишь Саладена вниз головой!
– В этом возрасте им совершенно все равно, как их держат, – авторитетно высказал Эшалот.
Симилор вернул ребенка в правильную позицию, малыш при этом отчаянно отбивался, словно подтверждая справедливость высказанного насчет его возраста замечания. Возвращаясь к прерванному разговору, любящий отец промолвил:
– За семью печатями тайна! Все тщательно продумано, ну прямо как у франкмасонов: секретная переписка, таинственные пароли, множество членов… Я, пока добрался до замка, имел случай убедиться, что чуть ли не половина Парижа греет руки на этом деле. Штука рискованная, но без риска в люди не выбьешься.
– Согласен! – с готовностью откликнулся Эшалот. – Куда ты, туда и я!
– Так поклянемся же быть верными делу…
– До самой смерти, Амедей!.. А какому делу?
А такому, чтобы и нам проникнуть в господские секреты и протоптать малышу дорогу в будущее!
В бледном звездном сиянии они протянули друг другу руки, непроизвольно приняв классические позы античных героев. Дорога была пустынна, так что только небо и Саладен стали свидетелями заключенного пакта. Момент торжественный и трогательный.
Симилор и Эшалот шуток не признавали: они вполне серьезно организовали сообщество, целью которого было ужение сокровищ в фантастическом океане мути. Два поэта с нежной душой и пылким воображением, два парижских дикаря, заплутавшиеся в кустиках из папье-маше, насаженных мелодрамой… Театр воспитал в них возвышенность чувств, выработал у них специфический лексикон – выспренный, слащавый и, увы безжалостно пожиравший остатки крепкого и выразительного народного языка. Я не утверждаю, что именно театр привил им привычку к праздности, но работу наши приятели не жаловали, посему послушайтесь моего совета: если встретится вам в Париже чувствительная душа, отлынивающая от труда, берегите ваши карманы.
Задумчивая тишина воцарилась вслед за заключением пакта. За разговором друзья незаметно удалились от почтовой конторы. Глухой шум, долетевший издалека, заставил их остановиться.
– Омнибус! – воскликнул Симилор. – Я бы не отказался от местечка на империале, чтобы не промочить свои туфли.
– Саладен любит кататься, – поддержал его Эшалот.
– Сколько у нас в кассе?
– Двадцать су, вырученные за карасей.
– И у меня пятнадцать. Негусто.
Позади них отворилась дверь одного из домов, и мужской голос крикнул:
– Поторапливайтесь, мадам Шампион, чуточку поживее! Вы взяли рыбок? Фелисита, фонарь! Мое местечко займут, вот увидите!
Дверь осветилась большим фонарем с ручками, которым помахивала угрюмого вида служанка. Вслед за ней появилась весьма дородная дама, увешанная пакетами и задыхающаяся; путаясь в юбках, она изо всех сил старалась поспеть за супругом.
– Вечно одно и то же, Адольф! – плаксиво причитала она. – Ждать до последнего мгновения, вместо того чтобы явиться в контору пораньше! Я взяла платок, Фелисита? Хорошенько закройте шкаф с продуктами, чтобы не заползли насекомые. А насчет кота разузнайте, гулена нам не подходит…
– Да побыстрее же, – понукал ее Адольф, вырвавшийся вперед. – Ты взяла рыбок, мадам Шампион?
– Я взяла рыбок, Фелисита?
Адольф обернулся. Свет фонаря окружил его фигуру блистающим ореолом – во всей своей красе предстал уже знакомый читателю франтоватый рыбак, задумавший изловить щуку весом в четырнадцать фунтов. Он путешествовал налегке, только удочка – шикарная, последней модели, отягощала его руки, в то время как несчастная супруга пригибалась к земле под тяжестью багажа. (Заметим, кстати, что парижане весьма сурово осуждают нравы варварских племен, заставляющих женщину чувствовать себя существом второго сорта. Женушка господина Шампиона носила имя Селеста и на последней ярмарке в Сен-Клу потянула на добрых двести два фунта.)
При виде нарядного рыбака Эшалот испустил радостный крик.
– Старый знакомый! – умилился он, подтягивая Саладена как можно выше. – Порядок, нам будет на что купить билеты в омнибус.
И пояснил ничего не понимающему Симилору:
– Сейчас я все устрою, Амедей. В нашем деле главное догадаться, за какую ниточку дернуть. Я знаю, как подцепить этого разряженного типа. Подержи Саладена.
Освободившись от своей ноши, Эшалот скинул шляпу и преградил господину с удочкой дорогу.
– Добрый вечер, сударь… Как я вижу, моих букашек приходится нести вашей супруге?
Господин Шампион прыгнул в сторону, словно на ногу ему наехало колесо.
– Что вы тут изволите делать? – возмущенно поинтересовался он, ускоряя шаг.
– То же, что и вы, сударь: возвращаюсь в Париж… Захотелось с вами поболтать о рыбалке: как ни верти, а карасики мои все-таки стоили су за штуку.
– Цену мы обсудили, – возразил господин Шампион, – рыба оплачена, так что давайте распрощаемся.
– Нет, не обсудили, – стоял на своем Эшалот, следуя за ним, словно тень, – вон идет ваша супруга, дамы лучше разбираются в ценах, предлагаю спросить у нее.
– Адольф! – взывала выбившаяся из сил госпожа Шампион. – Неужели трудно меня подождать?
Адольф круто остановился. Покраснев от злости, он вынул из кошелька три монеты по двадцать су и вручил преследователю со словами:
– Только бесчестный человек способен воспользоваться столь деликатной ситуацией!
И пошел прочь. Кровь ударила Эшалоту в голову, но вслед за обидчиком он не кинулся, а, пробормотав проклятье себе под нос, неторопливо вернулся к Симилору. Когда он рассказал эту историю другу, тот очень развеселился и одобрительно произнес, возвращая ему Саладена:
– Дружище, из тебя будет толк!
К омнибусу компания подошла без всяких угрызений совести. Взбираясь на империал, они заметили под рессорами корзину, в которой лежал пес господина Матье, а наверху торчала из-под брезента плетеная тачка калеки.
– Вот тебе и новая загадка! – пришел в изумление Симилор. – Экипаж Трехлапого! А где хозяин? Не остался же он ночевать в замке!
…Купе, как и предполагала конторщица, оказалось свободным. Господин Брюно устроился в нем рядом с Эдме Лебер, которая поднялась в омнибус не без его помощи. Госпожи Шампион, увешанную пакетами, пришлось прямо-таки пропихивать в дверь: после последней ярмарки в Сен-Клу она, видимо, сильно прибавила в весе. В салоне уже расположились вожурские пассажиры, которые яростно обороняли свои места от пришельцев из Ливри. Причем все, кроме Адольфа, были со свертками и тюками. Наконец, после обмена язвительными репликами, люди и вещи пристроились кто куда; салон, как только дверца закрылась, оказался набитым не хуже туго заряженной пушки.
А наверху вальяжно развалились на лавке Эшалот с Симилором. Эшалот приобрел пару сигар, и едкий дым заволакивал остатки совести приятелей: они покуривали за здоровье Адольфа, первой жертвы их аморального пакта.
– Главное – отыскать нужную ниточку, чтобы дернуть за нее, – говорил Эшалот.
– Отыщем, – успокаивал его компаньон. – Откормимся и мы не хуже других, не все же нам питаться сухими корками… Мы пойдем на все, чтобы вывести нашего ребенка в люди!
Последние слова относились к Саладену, надежде этого фантастического семейства. Вопреки всем законам природы, на долю Эшалота, бывшего в истории с ребенком совершенно ни при чем, достались трудные материнские хлопоты. Малютка походил на те чахленькие, но упорные былинки, которые умудряются вырастать в расщелинах меж камней. Жизнь ему досталась нелегкая: с ним никогда не церемонились, его раскачивали и швыряли, как мешок, и частенько ему приходилось засыпать вниз головой. Щенок на его месте давно бы сдох, а Саладен ничего, поживал себе и временами даже чувствовал себя недурно. Попыхивая сигарой, Эшалот сунул ему «в клювик», как он любил выражаться, замызганную бутылочку с соской, и малыш с удовольствием потягивал из нее нечто, отдаленно напоминающее молоко.
А внизу, в купе, господин Брюно, стараясь освободить для своей юной спутницы, откинувшейся на подушки, как можно больше места, говорил тоном довольно-таки властным, который, впрочем, легко объяснялся его возрастом и оказанной услугой:
– И никаких секретов, дитя мое. Мне должны быть известны все детали вашего визита к баронессе Шварц.
Назад: XIV ОТ АНДРЕ – ЖЮЛИ
Дальше: VIII РАЗБОЙНИЧЬИ СКАЗКИ