Книга: Сборник "Горбун - Черные мантии-отдельные произведения. Компиляция. Книги 1-15"
Назад: Часть Первая БОЕВАЯ РУКАВИЦА
Дальше: XIV ОТ АНДРЕ – ЖЮЛИ

IX
ЧАС ЛЮБВИ

Есть полные победы, которые приносят несчастье. Знаменитый заклинатель змей Доуси хвастал тем, что может сразу же, без всякой подготовки взять в руки любое пресмыкающееся. Один американский шутник (ибо монополия на забавные проделки принадлежит не Франции) положил однажды утром около постели своего друга Доуси маленькую черную змейку, сплошь усыпанную желтыми пятнышками, и стал спокойно курить сигару в ожидании сюрприза после пробуждения укротителя. Укротитель проснулся, увидел маленькую змейку и улыбнулся. Это был в самом деле отважный человек, так как главный его секрет состоял в том, чтобы не напугать животное. Он осторожно протянул руку и ухватил змейку за шею. Но едва он успел это сделать, как упал без чувств.
Маленькая змейка была сделана из картона, и неожиданность сразила заклинателя, который только что готовился с холодной улыбкой вступить в смертельную схватку.
Поговорите со своим врачом и спросите у него, что случится, если в припадке ревнивых подозрений или в порыве неукротимого гнева вы попробуете со всего маху вышибить ногой дверь, которая (предполагается, что дело происходит ночью) широко открыта.
Врач вам, без сомнения, ответит, что в девяти случаях из десяти вы рискуете сломать себе ногу.
Молодой чеканщик был в положении американца Доуси или человека, который наносит мощный удар ногой в пустоту.
Жюли не стала защищаться и только сказала:
– Как добраться до Парижа? Как мне там спрятаться?
И обратите внимание, что уже в течение нескольких минут она платила Андре за его простодушное красноречие лишь рассеянным вниманием. Но наш Андре выдержал и это, и его сердце не разорвалось.
Нет. Душа у него была молодая и сильная. Он любил по-настоящему, беззаветно и свято. Было в нем что-то мудрое и детское. Его не занимало ничего, кроме благополучия его кумира, и он был счастлив.
– Не отрекайся от сказанного! – воскликнул он, когда Жюли попыталась взять обратно вырвавшиеся слова. – Это было бы не достойно тебя.
Лицо Жюли вновь покрылось бледностью, но она не подняла глаз.
Андре почти тотчас же продолжил:
– Ты отправишься в Париж прямым дилижансом – прошу, доверься мне. Там ты устроишь жизнь по своему усмотрению; наши деньги будут в твоем распоряжении.
– А малыш будет со мной? – прервала его Жюли.
– Нет, это невозможно, – ответил Андре. – Это бы сразу тебя выдало, а я должен быть спокоен за тебя. В Париже ты будешь как молоденькая девушка, а искать будут женщину, мать. В этом залог твоей безопасности.
– А как же наш ребенок?
– Ты доверяешь Мадлен, его кормилице?
Жюли подняла наконец глаза. Они были мокрые от слез.
– Я была слишком счастлива!.. – прошептала она.
– О! Я очень хорошо это знаю! – с болью воскликнул молодой чеканщик. – Что бы я ни сделал, все равно больше всех страдать будешь ты.
Она разрыдалась; это наступила разрядка, которая должна же была наконец прийти.
– Прошу тебя, пожалуйста, не отправляй меня в Париж!
Андре вынул из кармана уже известный нам бумажник, в котором находилось четырнадцать банкнот по пятьсот франков.
– Твои документы находятся здесь, – сказал он, – и только ими нужно пользоваться. Ты вновь становишься той, кем была: твое имя Джованна Мария Рени, графиня Боццо. Ты никогда не состояла в неравном браке. Нужно назвать безумцем того лжеца, который попытается найти что-то общее между тобой и бедным Андреа Мэйнотти, чей отец будто бы не смог поступить лакеем на службу к твоему родителю. Ты не богата, тебе незачем это скрывать, потому что несчастья твоей семьи известны, но ты и не бедна, потому что у тебя имеется на черный день наше небольшое состояние. У тебя в Париже есть связи, родственники, в том числе полковник; поскольку ты не нуждаешься в их деньгах, они тебе помогут. Писать ты мне не будешь, так как ты можешь выдать себя. Я доверяю тебе, знаю, что ты мне верна, и этого мне довольно. Я буду посылать тебе письма до востребования на имя Джованны Марии Рени, чтобы ты знала, как поживает наш ребенок. Все это продумано и решено. Теперь я ожидаю, что ты мне скажешь, как добрая жена, какой ты и являешься: «Муж мой, я готова».
– Муж мой, я готова, – пролепетала Жюли сквозь слезы. – О! Ты сильный! Ты добрый! Я люблю тебя!
Какое-то мгновение они оставались в объятиях друг у друга.
– Я голоден, как волк! – весело сказал Андре.
Жюли не двигалась и стала еще более печальной. Он продолжил свою речь, положив свои руки на ее плечи и глядя ей в глаза:
– Вернемся, жена моя, к началу этого разговора, к тому празднику в роще, которым мы отметили свою помолвку. Опасность еще не миновала, и мы все еще одни. Сейчас, как и тогда, наше будущее скрыто от нас. То, что я говорил тебе в нашей миртовой роще, я повторю тебе и сейчас. Смотри. (Тут он стал на колени.) Теперь, как и тогда, я у твоих ног, Жюли, моя надежда, мое драгоценное счастье. Вняв моей молитве, ты подарила мне тот день, о! какой великолепный, счастливый, беззаботный день любви, стоящий целой долгой жизни. Сейчас же время нас торопит, вот и солнце шлет нам свое предупреждение. Я не прошу у тебя целого дня, я прошу всего лишь один час, один час спокойствия и любви, чтобы я мог удержать в памяти восторг этих воспоминаний.
Жюли поднялась; он удержал ее и, осушая поцелуями ее влажные глаза, добавил:
– Не надо больше плакать.
– Сегодня, как и тогда, – откликнулась Жюли, – я твоя, мой милый Андре, я в твоей власти.
Она взяла корзинку и открыла ее. Хлеб, вино, фрукты и разная деревенская снедь были разложены на траве. Андре следил взволнованным взглядом за ее грациозными движениями. Ему казалось, будто он видит, что происходит в глубине ее сердца, и был ей бесконечно благодарен за улыбку, которой она скрывала слезы.
Что тут сказать? Что ее слезы не были искренними? Но Андре был ее первой и единственной любовью, и в один прекрасный день она безоговорочно вверила ему свою судьбу.
Еще недавно мы видели Жюли рассеянной, и она проявила себя достаточно эгоистичной (чтобы не сказать: порочной), чтобы беспокоиться не только о муже и о ребенке. Да, в человеческой душе, настолько же неповторимой, насколько и изменчивой, всегда остаются неразгаданные глубины. И не боясь впасть в менторский тон, скажу: какой-то одной женщины как личности просто не существует, есть только женщины вообще.
Жюли приготовила «стол» на поросшем мхом бугорке, вокруг которого расстилался мягкий изумрудной зелени ковер из лесной травы, длинной и тонкой, которую солнце не смогло засушить. Дневной зной спал, и тени дубовых стволов удлинялись по мере того, как солнце близилось к закату. Это было время любви.
Минутой раньше, и мы не без горечи говорили об этом, мысли Жюли были рассеянны. Теперь она выглядела иначе. Зачем быть столь суровой? Она взяла Андре за руку и подвела его к импровизированному столу. Они уселись друг против друга и принялись за еду. Андре хотел, чтобы они сделали вместе (вот тост без слов), первый глоток вина; капли простого деревенского напитка объединили их уста в горячем поцелуе. Поначалу это был строгий праздник, вызов, брошенный благородным Андре невзгодам предстоящей разлуки. Но потом пришла радость, светлая и торжественная, которая захватывала их все больше и больше по мере того, как продолжался этот семейный пир, и от этой картины сжимается сердце. Это был пир приговоренных, как в древности.
Они ели и пили, с наслаждением отдаваясь небесным ласкам. О! Как они любили друг друга; я говорю не только об Андре, и разве хоть чего-то стоит неясная мысль, промелькнувшая недавно в измученной голове Жюли! Их глаза говорили теперь на одном языке. Они любили – единственной всепоглощающей любовью; сердца их сливались, и слова больше не были нужны. Они были совсем молоды, и страсть брала свое. Желание Андре передалось Жюли, и порыв ее ответного чувства привел Андре в состояние почти религиозного восторга.
В истории Франции есть эпизод, достойный папирусов Клио. На кровавом фоне террора я вижу несколько стоящих особняком фигур. Эти люди были очень молоды, их звали Бриссо, Вернье и Жансонне, но в нашей памяти сохранилось лишь одно объединяющее их имя: жирондисты. Когда настал их последний час, в разгар вакханалии палачей, требовавших их казни, эти люди, преданные лишь одной свободе, собрались, чтобы вместе преломить хлеб и выпить по глотку вина, отмечая со светлой торжественностью свою предстоящую кончину. Мы помним их прощальные улыбки.
Перенесемся снова к молодым супругам, в уединении справлявшим свою последнюю трапезу. Они погружались в море грез, и это приводило их в восторг; лес – свидетель их услад – одаривал их своими волшебными звуками и ароматами.
Жюли была так прекрасна, что супругу, ослепленному ее красотой, она виделась в ореоле святой. Оба они светились счастьем, и их неутомимые сердца в порыве торжествующей страсти, торопясь, поглощали священный огонь любви.
Жюли уже ни о чем не помнила и была готова всем пожертвовать ради Андре. И тогда она стала думать о смерти.
Но время шло. Жюли, томная и бледная, приподнявшись на траве и улыбаясь, опустила голову на колени Андре. Роскошные локоны ее разметавшихся волос ниспадали на плечи, грудь ее часто вздымалась; легкая усталость приглушала блеск ее глаз. Андре искал губами ее губы, и она сказала:
– Во всем мире для меня существуешь только ты; и нет силы, способной отдать меня другому!
Дул легкий ветерок, он слушал и уносил то, что слышал; а листва все шелестела, и в этот шелест вплетались диковинные голоса птиц; однообразно журчал ручей; косые лучи солнца, прорываясь меж ветвей деревьев, пронизывали лес золотыми стрелами.
Неужели этот дивный сон должен был кончиться?
Дилижанс, следовавший из Кана в Париж, вечером прибывал в Муль-Аржанс; здесь меняли лошадей. На почтовой станции появилась молодая крестьянка; она поднялась в дилижанс и заняла свободное место в его дальней части; в то же время молодой человек с небольшим свертком в руках уселся на скамейке империала. У крестьянки был чемодан. Кучер – человек, повидавший жизнь, как и все его собратья, – посмотрел на нее из-под очков и с нескрываемым восхищением произнес:
– Ай да ягодка! В Париже ей цены не будет!
Хорошенькая крестьянка назвала для регистрации какое-то местное имя: Пелажи или Готон. Молодой путешественник, в свою очередь, сказал, что его зовут Ж.-Б. Шварц, заставив вздрогнуть малого, который принес на своем плече чемодан молодой крестьянки и теперь стоял поодаль.
Дилижанс, забрав пассажиров, тронулся с места. Ж.-Б. Шварц натянул на уши новехонькую шапку из бумазеи; хорошенькая крестьянка, вся в слезах, послала через открытую дверцу дилижанса поцелуй парню без куртки; он стоял на дороге и, прощаясь, протянул к ней свои дрожащие руки. Некоторое время он оставался на месте, Не двигаясь. Затем, когда шум колес умолк вдали на пыльной дороге, он отправился на другой конец деревни и вскочил в ожидавшую его повозку.
– Пошел, Блэк! – сказал он твердым и печальным голосом. – Мы возвращаемся в конюшню!

X
ОТ АНДРЕ К ЖЮЛИ

2 июля 1825 года. «Я обещал тебе часто писать, но мне понадобилось долгих пятнадцать дней, прежде чем я смог получить перо, чернила и бумагу. Я нахожусь в одиночном заключении в тюрьме Кана. Подтянувшись обеими руками к окну, я могу увидеть верхушки деревьев на главной улице, а в отдалении – тополя, окаймляющие луга Лувиньи. Ты любила эти тополя, и они напоминают мне о тебе.
Полноте, не так уж я несчастен, как думают. Я живу здесь тобой; мысль о тебе не оставляет меня никогда, ни на минуту. Я знаю, что ты осторожна, и я спокоен.
Что меня огорчает, так это то, что я не знаю Парижа. Я не вижу ничего из того, что тебя окружает. Не могу себе представить, чем ты занимаешься, где бываешь, улицу, на которую выходит твое окно. Мои мысли обращаются к прошлому; я ищу тебя там, где ты была со мной, в доме на площади Акаций. Как я любил тебя, Жюли! И тем не менее это не идет ни в какое сравнение с тем, как я люблю тебя сейчас! Нет, любовь может крепнуть и тогда, когда она заполнила все сердце! Сердце растет вместе с нею, и жизнь идет вперед. Я люблю тебя так, как нигде никогда не любили, и знаю, что завтра буду любить тебя еще больше. Никто не может этому помешать. Я не такой уж несчастный, как думают.
Тюремщик дал мне перо, чернила и бумагу – за деньги. Он небогат, имеет двоих детей и любит свою жену. В прошлом году, когда стояли морозы, ты послала его детям шерстяные фуфайки. Он это вспомнил и взял с меня только два луи за бумагу, флакон чернил и пучок перьев. Моя бедная, чудесная Жюли, когда я все это увидел, то, как безумец, разрыдался. Мне показалось, что ты со мной, что я буду с тобой разговаривать. Представь себе: от страданий я не плачу, но малейшая радость вызывает у меня слезы.
И я не знал, с чего начать и как открыть тебе то, что ты не прочтешь это письмо, Жюли, ибо оно неизбежно исчезнет. С тех пор, как у меня есть все, чтобы писать, я думаю: не ловушка ли это? Мне кажется, что тюремщик честный человек, но он, как и другие, верит в мою виновность, а с преступниками дозволяется делать все, что угодно. Да, скорее всего это ловушка. Послать тебе сейчас это письмо – значит раскрыть твое местонахождение. Тебя бы схватили и заключили в тюрьму… Ты – в тюрьме! Ты, моя Жюли, ты – сама честь, достоинство и чистота! Я могу вытерпеть все; переносить то, что происходит со мной теперь, – это в моих силах, и я даже радуюсь сознанию того, что несу часть и твоего бремени. Но узнай я, что ты страдаешь, – и прощай мое мужество, наличие которого зависит только от тебя. Я перестану верить в Провидение, если оно откажется от тебя. Я прокляну его.
Понимаешь, это ловушка; интуиция подсказывает мне, что я прав: я не намерен в нее попадать. Я знаю, где спрятать письмо, и я буду постоянно его дописывать, а через несколько дней оно расскажет тебе обо всех моих переживаниях. На случай, если меня спросят, что я делаю с бумагой, я напишу другие письма и пошлю их в Лондон, чтобы пустить ищеек по ложному следу. Да-да, так я и поступлю. Пусть они читают эти письма, если хотят, и пусть пытаются с их помощью разыскать тебя. Я ношу секрет в своем сердце.
Они являются моими врагами, но странное дело, они будто не желают мне зла. Беда только, что учился я немного, и мне трудно объяснить свои мысли, ведь мне самому они кажутся совершенно ясными. Они вроде бы симпатизируют мне, хотя и не одобряют совершенного, как полагают, мною преступления. Но можно ли отделить человека от поступка? Если я совершил преступление, в котором меня обвиняют, разве я не заслуживаю презрения во всех отношениях? Я знаю, насколько трудно решить, как бы я сам поступил на месте другого. Если на один и тот же предмет смотреть с разных точек зрения, его можно даже не узнать. Ты помнишь большой ясень около Кьяве на другом конце Сартэна? Его искалечила молния; если идти к нему от Кьяве, то видишь нагромождение валежника; подходя же со стороны Сартэна, замечаешь только свежую листву, которая облачила его в роскошное зеленое манто. И так повсюду: увиденное спереди лицо не похоже на профиль, и наша соседка госпожа Шварц не показалась бы косоглазой, если бы мы видели только один ее глаз.
Ты видишь, я шучу. Сейчас я хочу сказать тебе, что следователь относится ко мне доброжелательно и без придирок. Я с удовольствием сообщаю тебе его имя, ибо у правосудия нет слуги более честного и достойного: мое дело ведет господин Ролан – брат председателя, человек мягкий, пользующийся известностью среди бедноты. Но вот в чем заключается мое несчастье и, как я полагаю, несмотря на свое невежество, – просто болезнь нашего законодательства: совершенное преступление непременно предполагает наличие виновного. Ребята, играющие на площади перед нашим магазином, употребляют выражение, которое мне теперь нередко приходит на ум. Того, чей мяч не попадет в ямку, они называют мазилой. И это вызывает веселье у окружающих!
В определенном смысле мы навсегда остаемся детьми. Никто не хочет быть мазилой, а именно так придется назвать господина Ролана, если я окажусь невиновным. Кого-то надо обвинить, это ясно. Это – сама истина, но это и рок. Виновный нужен, причем только один. Закон не любит, чтобы по одному преступлению было вынесено два приговора, и его логика, неумолимая до абсурда, обойдет настоящего преступника, если найдется человек, уже уплативший фиктивный долг, который должен быть платой за всякое преступление.
У меня есть не только бумага, перо и чернила, но имеется также и книга, которую мне продал Луи; это свод законов. Наш кюре говорил, что Библию следует читать не всем и что слово Божье без его толкования оказывается чересчур впечатляющим для некоторых голов. Я склонен думать, что это относится и к своду законов – произведению более скромному, но, бесспорно, достаточно серьезному для моей неученой персоны, потому что оно часто вызывает у меня удивление, а иногда и страх. Я не имею в виду весь свод законов; я в нем искал только то, что относится ко мне. Поэтому я изучил в нем уголовный кодекс и раздел по расследованию преступлений. Те, кто составил это законодательство, были лучшими среди людей; они вложили в него весь свой гений и опыт всех предшествующих веков; их труд вызывает у меня уважение, но как я благодарен Богу за то, что ты отсюда далеко! Закон, вчера тебя защищавший, сегодня направлен против тебя. Нужен преступник, и мы исполняем эту роль не потому, что она присуждена нам злокозненным и несправедливым законом, а потому, что достаточная сумма случайностей отдает нас на растерзание закону. Из категории oпекаемых законом мы переходим в категорию его врагов.
И ты бы оказалась, как и я, в одиночестве, не имея возможности даже сообщаться со мной. Таков закон. В этой борьбе правды с ее видимостью ты оказалась бы безоружной, ослабевшей от моральной пытки. Никакой звук не проникал бы в могилу, где тебя заживо бы погребли. Нет, ошибаюсь: сюда проникал бы зловещий голос – не знаю, кому он принадлежит, – он мрачно твердил бы одно и то же: тебя осудят! Без защиты и совета, все время одна – умом и сердцем! Представить себе только!
Лишь в том, что тебя здесь нет, мое утешение и моя сила. Ты свободна и останешься свободной до тех пор, пока у них есть я, то есть наименее ценная половина моего существа. Я узник, лучшая часть души которого обладает привилегированным правом улетать отсюда, чтобы вкусить радостей свободы.
Нужен виновный, разве это не очевидно?
Я не выступаю против закона, нет; он должен быть, и это очевидно: он создан для того, чтобы бороться с жестокими людьми. Его оружие отвечает нуждам этой суровой охоты. Между тем разве не случается такого, что в пасмурный день в густых зарослях леса пуля по ошибке поражает случайного человека вместо кабана, который без помех продолжает свой путь? Ведь идет охота на кабана, и все, что шевелится в зарослях, принимают за зверя. Нужна добыча, нужен виновный.
Зачем в том лесу появился незваный человек? Я знал охотников, которые винили и упрекали саму жертву, в то время как ее уже несли на кладбище. Я, правда, не знаю, как мы попали в лес. Ты помнишь тех двоих в Аржансе, мужчину и женщину? С той поры я говорю себе: мы тоже можем оказаться жертвами. Это как удар молнии. И с той поры я мысленно отвожу ее от тебя.
Здравый смысл настойчиво убеждал меня: ты сошел с ума. Может быть, я и действительно сошел с ума, ибо все, что с нами случилось, граничит с бессмыслицей. Но и на этот раз я не растерялся; я предусмотрел этот немыслимый случай, и вот ты спасена!
Она была красива, эта бедная молодая крестьянка. Когда я увидел тебя переодетой крестьянкой в тот вечер перед отъездом, мне показалось, что ты на нее похожа. Ее муж выглядел покорным и печальным. Все было против них, кроме моего сердца, которое подсказывало мне, что они не виновны.
Муж на каторге, жена в тюрьме: разлучены навсегда!
Жюли, я не пойду на каторгу. Бывают моменты, когда я чувствую себя в силах прикончить десять человек. Это припадок безумия? Не думаю…
…Мой следователь пришел вместе с секретарем суда уже в шестой раз. Я не доверяю Луи, потому что господин Ролан, увидев чернила на моем пальце, улыбнулся. Он еще молод, но его глаза утомлены науками, а щеки побледнели. Уже пять лет, как он женат; четыре года, как родился ребенок. Однажды, когда он появился, мой надзиратель спросил, как поживает его жена, и по тону ответа я понял, что он ее любит.
Это он вел следствие по делу супругов Оранж и был тогда третьим помощником генерального прокурора. Говорили, что он пойдет далеко, и этот процесс стал его победой. И в то же время в Аржансе живет некий мерзавец, похваляющийся тем, что убил старика.
По характеру господин Ролан – человек мягкий и, по-моему, добрый. По крупицам собирает сведения – естественно, те, что доказывают мою виновность. Для себя он уже все решил и теперь лишь ищет убедительные и для других доказательства. Его работа – это его религия, и я готов поклясться, что им руководит исключительно преданность своему долгу. Нужен виновный, я им являюсь, и на допросах мы не выходим за пределы этой данности.
Мое запирательство – всего лишь форма. Он относится к ней как к элементу той роли, которую я по необходимости играю, как и он играет свою.
Я вполне могу тебе это сказать, Жюли, потому что ты нескоро прочтешь письмо. Когда же ты его прочтешь, все уже будет закончено. Могу тебе также сказать, что твое отсутствие вменяется мне в вину. На первом же допросе я заявил, что ты на борту каботажного парусника плывешь из лангрюнского порта на Джерси. Они убеждены, что с тобой находятся четыреста тысяч франков. А как они могут думать иначе? Ведь я виновен.
Итак, у господина Ролана есть жена, и он ее любит. Но он – человек чести, и разве он должен только для того, чтобы объяснить себе поведение преступника, сопоставлять ход его, преступника, мыслей со своей собственной совестью? Конечно, нет. Я виновен, и все мое поведение вытекает из моей виновности. Как только эта схема принята, вещи меняют свое название. Лошадь-самка зовется кобылой. Жена такого горемыки, как я, становится соучастницей.
Вопросы моего следователя с первого же дня били мимо цели, а мои ответы ничего ему не дали. Я был виновным, я им остался. Чистосердечное признание – единственное средство, могущее смягчить мое положение. У него нет сомнений. Его работа состоит в том, чтобы доказать другим то, что для него самого очевидно. Когда я с ним расстаюсь, то, признаюсь, не испытываю к нему ни злобы, ни гнева. Этот человек умнее меня и образован в такой же мере, в какой я – неуч; он отличается предельной честностью; он стремится только к соблюдению законности и не расположен причинять мне зло. Я убежден, что мысль нанести мне вред – если выйти за рамки нашего дела, – была бы невыносимой для его чувства долга. Он – это колесико, которое вращается в определенном направлении. В час пополудни ко мне придет адвокат; он тоже колесико, которое, однако, вертится в другом направлении.
Сегодня господин Ролан спросил, есть ли у меня жалобы на питание. Он хочет, чтобы у меня все было хорошо. У меня все хорошо, потому что ни одна из тюремных камер не предназначена для тебя, моя Жюли: у меня все хорошо, потому что ты мне пообещала оберегать свою драгоценную свободу; у меня все хорошо; я не жалуюсь; и кто знает, не случится ли так, что в этом зале суда, где они будут восседать под распятием, прольется свет на все загадки?..
…Я пообедал, мне принесли вина. В последний раз я пил вино, когда мы пригубили его с тобой в лесу. Ты будешь долго помнить этот час, моя дорогая жена; я ж не забуду его никогда. Ты плачешь? Я боюсь твоих слез. Я так хотел бы позволить тебе по крайней мере утешиться чтением моего письма! Сегодня у меня большая радость, потому что мне представилась возможность сообщить тебе новости о нашем малыше. Я буду спать спокойнее. Но до того, как заснуть, хотелось бы все-таки начать свой рассказ. Дни тянутся долго, и пока еще на вершинах тополей я вижу солнце. До сих пор я говорил о вещах, которые находятся вне пределов моего понимания. Закон охраняет общество в целом, за одним печальным исключением, с которым он не считается.
Итак, рассказываю. Мне трудно передать, что чувствовало мое сердце, расставаясь с тобой. Я испытывал одновременно и радость, и отчаяние. Но прежде возник тот путешественник на империале – однофамилец нашего комиссара! В течение мгновений я был растерян. Затем я припомнил этого молодого человека, бледного и худого, который заходил накануне в наш магазин и спрашивал господина Шварца. Время от времени появляются такие приезжие из Эльзаса и исчезают где-то в других краях, куда они отправляются на поиски удачи. Так случилось и с этим.
Что за прекрасный конь этот Блэк! За полчаса он довез меня до дома нашей кормилицы Мадлен. Я ей просто сказал, что малыш захворал, так как климат Кана оказался вреден для его здоровья, и что нужно за ним поехать. Она села в двуколку на твое место, не задавая никаких вопросов. С нею тебе нечего опасаться: она любит малыша почти как ты сама.
Блэк прибавил шагу, и добрейшая кормилица разговорилась. Я не был расположен отвечать на все вопросы, которые ее интересовали. Я ей только сказал, что хотелось бы, чтобы ребенок остался у нее на какое-то время.
– Хоть навсегда, – ответила она.
С наступлением вечера мы приехали в Кан. В нижнем городе мою повозку не заметили, но возле префектуры нас узнали. Блэк мчался так быстро, как только мог, толпа – за нами; когда мы выехали на площадь Акаций, нас догоняли крики.
– Чего хотят эти бездельники? – спросила Мадлен. – Сегодня что, праздник какой?
– Моя жена находится в Англии, – ответил я, – а меня сейчас арестуют, и у ребенка не останется больше никого, кроме вас.
Она раскрыла рот от неожиданности и схватила меня за руку, а потом сказала:
– Что же вы такого натворили? Я ответил:
– Мы не виновны, дорогая Мадлен.
Блэк остановился у ворот; они были закрыты. Я говорил машинально, думая о том, что вот-вот меня схватят. Мадлен же воскликнула:
– Ах, попались, вот несчастье-то!
Вот так, даже сама Мадлен, наша добрая Мадлен подумала то же! У меня опустились руки. Мадлен ничего не знала о череде случайных совпадений, которые превратили нас в обвиняемых, а уже готова была поддержать любое обвинение. Правда, она добавила:
– Но малыш-то ни при чем.
Толпа росла на глазах. Когда я соскочил на землю, владелец экипажей и конюх бросились ко мне. Господин Гранже кричал:
– Злодей! Хотел угнать лошадь и коляску!
Но привести лошадь вместе с коляской к воротам хозяина – разве так поступают воры? Мадлен поняла это и, схватив господина Гранже за ворот, стала кричать, что он – глупец и тупица, а когда конюх поспешил на помощь своему хозяину, она, как принято поступать в ее родной Нормандии, если кто-то дерется, завопила что есть мочи:
– Наших бьют!
Впридачу же Мадлен, которая сызмальства была особой бойкой, обвинила наших соседей в нанесении оскорблений, телесных повреждений и грубом обращении; назвала размер требуемой компенсации за причиненный ущерб, козырнула именами своего адвоката, стряпчего и судебного исполнителя. В это время прибыла подмога: ей и добираться было недалеко. Это была толпа, которая нас преследовала от самой префектуры, стремительно увеличиваясь в размерах; к ней присоединились обитатели нашего дома и соседних зданий; все эти люди с шумом высыпали на улицу; здесь же был и отряд жандармов, усиленный полицейскими, который с утра держал дом в окружении.
Я и сам не знаю, где предел моих физических сил. Ты помнишь тот вечер, когда люди графа Боццо-Короны – твоего кузена из Бастии – пытались убрать меня с дороги, по которой ехала его карета? Тогда мне еще не исполнилось и восемнадцати лет. Троих лакеев я отшвырнул на обочину дороги, а карету столкнул под откос. Я и сам не могу объяснить, как все это произошло. Когда я получил оскорбление, кровь бросилась мне в голову и помимо своей воли я нанес удар – так же, как, не думая, мы дышим или ходим. И теперь случилось нечто подобное – с той лишь разницей, что с тех пор я стал гораздо сильнее. Толпа, соседи и жандармы – все кинулись на меня одновременно. Я возвратился домой, чтобы сдаться властям, и не ожидал нападения; оно застало меня врасплох, и я отразил его молниеносно. Я сражался и ранил кого-то; люди отпрянули от повозки. Мадлен кричала:
– Осторожнее с жандармами! Не трогайте жандармов, господин Мэйнотт: они – это закон!
Потом она добавила, гордая и счастливая:
– Ах, что за парень! Такого лучше не задевай, сущий дьявол! Я устремился в подворотню, где только что образовался проход, и в мгновение ока взбежал по лестнице к комиссару. Толкнул дверь. Господина Шварца не оказалось, но Эльясен, чей туалет, как мне показалось, был в некотором беспорядке, находился в комнате и держал в руке рапиру; служанка вооружилась длинным вертелом, а госпожа Шварц потрясала двумя огромными пистолетами.
– Мне нужно переговорить с комиссаром, – сказал я.
– Огонь! – закричала обезумевшая от страха госпожа Шварц. – Он меня убьет. Я приказываю стрелять!
К счастью, ее батальон располагал лишь холодным оружием, а сама она вовсе не собиралась разряжать свои пистолеты; иначе пробил бы мой последний час. Отразив смелую попытку служанки нанести мне удар вертелом прямо в лицо, я стоял со скрещенными на груди руками.
И только я открыл рот, чтобы объявить о том, что сдаюсь, как наш друг конюх внезапно вцепился в меня и скрутил мне руки за спиной. Тотчас же около десятка человек набросились на меня и чуть не задушили на полу. Со всех сторон кричали: «Ах, мошенник! Ах, бандит! Он вполне мог прикончить кого-нибудь! У него карманы набиты пистолетами! А вот денег – нет! Где же четыреста тысяч франков? Стало быть, теперь этот плут Банселль уж точно обанкротится; а с ним вместе разорятся все мелкие коммерсанты Кана!
Ах, зверь! Ах, мошенник! Ах, бандит! Связать! По рукам и ногам! На цепь! Не убивать, пока живым не попадет на гильотину!»
Пронзительный голос госпожи Шварц покрывал общий шум. Это она кричала: «Связать! По рукам и ногам! На цепь!» Трудно сказать, сколькими веревками меня опутали мои преследователи. Когда все было закончено, она принесла колодезную цепь и распорядилась скрутить мне ею ноги, приговаривая:
– Будешь знать, как строить глазки; эти цепочку вплетешь себе в косы; посади-ка на нее своих кавалеров!
Так она честила тебя и связывала по рукам и ногам, моя дорогая жена. Ты была слишком прелестна, и она наказывала меня за твою красоту. Я не произнес ни слова. Меня швырнули, как мешок, в комнату Эльясена и оставили лежать на полу. Суматоха была в разгаре: каждый шумно хвалился своими заслугами в одержанной победе, а служанка с триумфом повторяла:
– Еще немного, и я бы нанизала его на вертел, как кусок говядины!
Появление господина Шварца положило конец ликованию. Он возвратился из цирка Франкони в обычный час. Победные крики напугали его, словно вопли бунтовщиков. Он разогнал толпу, выругал жену и велел снять с меня три четверти веревок. Впрочем, и оставшейся четверти хватило бы на то, чтобы крепко связать троих опасных преступников.
Эльясену было поручено составить рапорт и указать в нем, что меня арестовали и что я был вооружен до зубов. Дом лихорадило. Господин Шварц допросил меня, и я понял, что ему стоило большого труда не выдавать себя за героя. Рапорт, направленный им прокурору, по своему напыщенному тону напоминал боевую сводку в «Мониторе» военного времени. «Veni, vidi, vici», – писал Цезарь – изобретатель боевых сводок. Депеша господина Шварца ловко переводила на современный язык три этих глагола прошедшего времени, позволяя прочесть между строк законную надежду ее автора на повышение по службе. Отныне общество перед ним в долгу. Впрочем, он не допустил, чтобы со мной грубо обращались, и не раз заставлял замолчать свою жену, которая никак не могла успокоиться из-за бегства мошенницы. Мошенница – это ты.
Мадлен смирила свою гордость. После того как утих первый порыв гнева, она замолкла, удалившись в угол комнаты. Девять крестьянок из десяти постарались бы на ее месте удрать, но Мадлен – достойная женщина. Несмотря на страх и отсутствие твердой убежденности в нашей невиновности, она осталась верной своему долгу.
– Комиссар, – сказала она со скромной решимостью, – малыш не имеет отношения к делу. Я заберу его к себе домой.
Засим последовало совещание. Госпожа Шварц полагала, что Мадлен нужно заковать в цепи и держать в заключении до тех пор, пока она не скажет, где скрывается мошенница, однако господин Шварц заметил, что в один прекрасный день мать попытается навестить своего ребенка – и тогда…
Помни, моя Жюли, обещание, которое ты мне дала. Я доверил тебя тебе самой, и у меня, кроме тебя, никого нет. Ребенок находится в безопасности, я за него перед тобой в ответе. Не пытайся ничего предпринимать сама!
При всем при том соседи наши – вовсе не злые люди. Догадайся, где провел день наш малыш? У комиссара с госпожой Шварц, которая угощала его сладостями и ласкала. Я видел, как он сидел у нее на коленях. Когда Мадлен уходила, госпожа Шварц поцеловала нашего дорогого ребенка, и мне показалось, что ее глаза стали меньше косить, потому что на них навернулись слезы.
– Ах, если бы то было наше дитя! – воскликнула она.
Но у них есть сын, и я подумал, что она говорила это рыжему Эльясену.
Мадлен на прощание снова сказала мне:
– Если вы даже что и натворили, то малыш-то уж точно ни в чем не виноват.
Прошлую ночь я провел в полицейском участке под охраной троих жандармов. Ты в это время направлялась в Париж. Всякий раз, когда били часы, я думал:
– Она проехала еще два лье.
Карета, увезшая тебя, не вызывала у меня довериями я ждал того момента, когда мог бы себе сказать: «Она уже рассталась с канским дилижансом и теперь затерялась в большом, как море, Париже». Как бы он ни был велик, когда я освобожусь, я сумею тебя там разыскать! Я найду тебя даже ночью, ведь нашли же волхвы путь в Вифлеем, а моей путеводной звездою станет наша любовь!
На следующий день утром меня отвели под охраной в здание суда. Город был еще пуст; лишь редкие прохожие осыпали меня оскорблениями. Знаешь, о чем я думал? О бедном Банселле. Люди поносили не только меня, но и его. Я слышал, как они говорили:
– Он разорился, и из-за этого в трудном положении окажутся десятки семей! А ведь он – порядочный человек; правда, его жена отличалась высокомерием, но она всегда была женщиной сострадательной; а уж какие у них прекрасные дети!
В суде мне учинили первый официальный допрос. Следователь господин Ролан спросил, что я делал прошедшей ночью. Я ответил, что спал в своей постели. Секретарь суда покачал головой и слегка улыбнулся. Но я не упомянул о начале допроса: я указал свое настоящее имя Андреа Мэйнотти, возраст и место рождения. Все, что касается тебя, я полностью изменил, потому что корсиканское имя, под которым ты живешь в Париже, сразу же навело бы на твой след. Я назвал тебя именем бедной скромной девушки, умершей в бытность нашу в Провансе: «Мою жену зовут Жюли Тьебе, она родом с Ийерских островов». Вот как проходил допрос:
– Где вы сочетались браком? – В Сассари на Сардинии. – Есть ли у вас свидетельство о браке? – Все наши документы находятся у моей жены. – Где ваша жена? – На пути к Лондону. – Почему она скрылась? – Потому что я на этом настоял. – Почему вы на этом настояли? – Потому что мне довелось однажды увидеть перед судом присяжных госпожу Оранж, которая сидела рядом со своим мужем.
Услышав это, господин Ролан нахмурился. Секретарь суда записывал мои показания. Допрос продолжался:
– Приблизительно в полночь вы сидели на скамье на площади Акаций вместе с вашей женой? – Это правда. – Вы считали деньги и говорили о сейфе Банселля? – Я пересчитывал банкноты и передавал содержание своего разговора с господином Банселлем. – Получили ли вы образование? – Я часто мечтал об этом. – Где те деньги, которые вы считали? – Я отдал их жене. – Почему вы считали деньги в такой час и в таком месте? – Потому что я объявил жене о предстоящем нам переезде из Кана в Париж. ~ Откуда у вас эти деньги? – Это доходы от моей торговли. – У вас в руках была крупная сумма денег? – Четырнадцать банкнот по пятьсот франков.
Здесь наступила длинная пауза, во время которой господин Ролан читал записи своего секретаря.
– У вас была, – продолжал он, – латная боевая рукавица из дамасской стали?
Боевая рукавица лежала рядом на столе вместе с несколькими ключами от сейфа Банселля.
– Это она, – сказал я, указывая на рукавицу, – я узнаю ее.
– С помощью этой рукавицы было совершено преступление.
– Мне это известно.
– Откуда?
– Случайно я услышал разговор у моего соседа – комиссара полиции.
– Случайно? – повысил голос господин Ролан.
– Случайно, – повторил я.
Он знаком дал мне понять, что я могу продолжать, если хочу дать дополнительные разъяснения. Я рассказал, как расположены комнаты в доме и как можно невольно услышать, что говорится у соседей. Потом я добавил:
– Именно после тех слов комиссара мне и пришла в голову мысль отослать жену в безопасное место.
– Ваша совесть заставила вас принять меры предосторожности?
– Совесть моя была чиста, но я думал об обстоятельствах, способных ввести правосудие в заблуждение.
– Вы знали, что будете арестованы?
– Комиссар заявил именно так.
Господин Ролан еще раз подумал и тихо произнес, словно говорил сам с собой:
– Такая система защиты обречена на неудачу, хотя он не лишен сообразительности и достаточно находчив. – Затем он продолжал: – Андре Мэйнотт, вы, кажется, не намерены ни в чем признаваться? – Я намерен говорить правду от начала до конца.
– Кто-нибудь купил у вас эту боевую рукавицу?
– Нет. Когда я вчера проснулся, я был уверен, что она находится в витрине.
– В таком случае вы будете утверждать, что у вас ее похитили?
– Я действительно утверждаю это и готов повторить сказанное под присягой.
– Это вполне естественно, хотя лучше бы вам не давать ложных клятв… Не упоминал ли при вас господин Банселль о тех ценностях, которые находились в его сейфе?
– Я уже ответил утвердительно.
– Не собирался ли он купить у вас эту боевую рукавицу?
– Я должен был отнести ее ему на следующий день.
– Следовательно, нужно было действовать именно этой ночью… Чем вы воспользовались для вскрытия сейфа?
Это был первый вопрос, в котором прямо указывалось на мою виновность. Господин Ролан увидел, как мое лицо вспыхнуло от гнева, и его внимательный взгляд выразил некоторое удивление. Он добавил:
– Вы имеете право не отвечать на этот вопрос.
– Нет, я отвечу! – воскликнул я. – Я не вскрывал сейфа господина Банселля! Я честный человек, муж честной женщины! И если этих слов достаточно для меня, то для нее – нет. Моя жена…
– В городе утверждают, что она имеет пристрастие к роскоши, не считаясь со скромными возможностями вашей семьи, – перебил он меня.
Затем спросил, посмотрев на часы:
– Андре Мэйнотт, отказываетесь ли вы признать, что эти отмычки принадлежат вам?
Я решительно отказался. Господин Ролан сделал знак, и секретарь суда громко зачитал протокол допроса, который я подписал. После этого господин Ролан ушел. Секретарь суда сказал мне:
– У нее будет на что купить себе там разные безделушки, да и на жемчуга останется!
Здание суда находится всего в нескольких шагах от тюрьмы. Я заключен в одиночную камеру. Оказавшись там в полной изоляции, я впал в какое-то оцепенение. События последних двух суток прошли у меня перед глазами как нелепый, кошмарный сон. Потребовалось усилие, чтобы я пришел в себя. Каждую минуту мне казалось, что вот-вот я услышу твой нежный голос; он рассеет это наваждение и положит конец тому страшному напряжению, в котором я пребывал. Мне почудился твой крик:
– Андре! Мой Андре, я с тобой!
Мы были вместе, в нашем доме. Я сразу же обратил свой взор на белые занавески над колыбелью малыша. Все ужасы, вся двусмысленность моего положения остались позади, я возвращался к счастливой действительности.
Но сегодня я напрасно ждал пробуждения, оно не приходило; хотелось услышать твой милый голосок, но он молчал. Я не мог предаться грезам и мечтаниям. Я находился в тюремной камере, один на один со своим отчаянием.
Однако ты была со мной, как всегда, со мной, мой ангел, не покидающий меня ни в горе, ни в радости. И ту ночь, полную тяжких страданий, тоже, словно луч надежды, озарила мысль о тебе. Я прошептал:
– В этот час она уже в Париже! Она спасена!
И я погрузился в сладкие мечты.
Я описал тебе свой первый допрос настолько полно, насколько позволила мне моя память, и больше не хочу к нему возвращаться. Остальные допросы были приблизительно такими же, кроме некоторых деталей, которые я отмечу. Что осталось у меня от этого допроса, так это ощущение безнадежности моего положения. Внешне мое дело представляется в столь искаженном свете, что все мои попытки доказать истину оказываются тщетными. Я это сознавал; впрочем, сознавал еще до побега, то есть с самого начала. Упорное неверие судьи в мою правоту резко бросалось в глаза. Что бы я ни говорил, для него это ничего не значило. Моя так называемая ложь его не возмущала: с его точки зрения, я играл свою роль, и мои заявления были для него лишь пустым звуком. Правда, я ожидал с его стороны меньшей снисходительности ко мне: внутренне я был ему благодарен за выдержку, которую он проявлял, столкнувшись с фактом очевидного преступления, ибо мое несчастье заключалось в том, что я остро чувствовал, сколь убедительны улики, свидетельствовавшие против меня. Судья действовал как образованный и опытный юрист, уверенный в непогрешимости своих методов, которые эффективно сочетались с его врожденной проницательностью. Он был уверен в себе. У него не было колебаний, свойственных слабым людям. С фактами он обращался как хозяин, без всякой робости и сомнений. Стоявшая перед ним задача была ясной: я изворачивался и нужно было уличить меня во лжи.
Выполнить эту задачу было легко, поэтому он не испытывал никакого воодушевления; он бесстрастно следовал по проторенной дорожке, и только чудо могло бы сбить его с этого пути. То был тягостный вечер, и ночь тянулась медленно. А как ты, спала ли?
Около трех часов пополудни, буквально через несколько секунд после очередного обхода надзирателя, я вдруг услышал глухой звук, исходивший непонятно откуда; я не мог определить, доносился ли он справа, слева или снизу. Мне казалось, я догадался, что это один из заключенных медленно и терпеливо точит камень в своей камере. Время от времени звук затихал, затем работа возобновлялась. Я слушал; это постукивание убаюкивало меня. Я то погружался в сон, то пробуждался… шел на твой голос, звавший меня; мрак озарила твоя улыбка, и рой счастливых воспоминаний окутал меня во сне.
Луи принес мне суп; этот жизнерадостный парень знает все застольные песни и поет их на мотив псалмов. Ему запрещено разговаривать со мной, поэтому он рассказал мне полдюжины занимательных историй, местом действия которых была как раз моя камера. Здесь, по его словам, сидело немало невинных жертв: одни были гильотинированы, другие сосланы на каторгу, бедняги Биби! «Биби» – это его слово. Меня он тоже называет Биби и поет для меня песню «Наполни твой бокал, он пуст» на мелодию «Господи, да будет воля Твоя!». В моей камере обретался также один легендарный персонаж, насчет которого Луи не хочет распространяться. Чернец – такова кличка, которую Луи дал тому человеку, истратившему, по его словам, немало денег в этой дыре и в конце концов оправданному за отсутствием улик. Ты помнишь, что у нас чернецами называли лжемонахов из обители Мерчи?
Суп оказался хорошим.
– Аппетит-то хуже не стал, а, Биби? – сказал Луи, чтобы завязать разговор. – Значит, совесть у нас чиста, не правда ли?
– Держу пари на одно су, что мы так же невинны, как младенец Христос!
В этих шутках не было ничего злобного, и они меня не сердили.
– Все невиновны! – продолжал он. – Да! Но в мире все идет шиворот-навыворот, это так! Я всегда охранял только святых… Послушайте! Ночью была хорошая погода: теперь ваша женушка, должно быть, уже в Англии!.. Бог мой, кому нужны ваши секреты? Но вот что я вам скажу: раз уж вы удрали, то нечего было возвращаться за своим зонтиком или носовым платком… и хотя здесь совсем неплохо, но веселья все же маловато; так что особенно глупо было возвращаться, когда удалось раздобыть немного деньжат, чтобы вкусить радостей жизни, побаловаться винцом, табачком хорошим… Однако мне не положено болтать, верно? До свидания, мой Биби. Работы у меня хватает… Чернец курил тут сигары по пять су и пил шампанское!
Он удалился, одарив меня доброжелательной улыбкой, и я слышал, как он шел по коридору, монотонно напевая на манер вечерней молитвы: «Коль умру, пусть меня похоронят в подвале, меж бочонков с отличным вином…» Кофе, вино и табак мне решительно безразличны. Но я пока еще не осмеливался попросить у него перо и бумагу, а только это единственное и могло доставить мне удовольствие.
В час пополудни я был вызван в канцелярию суда, где меня ожидал господин Ролан. По возвращении я снова слышал несколько минут тот таинственный звук, и мне показалось, что работа шла за стеной, справа от моей кровати.
В полдень мне вторично принесли еду, а в семь часов вечера – в третий раз. Я думал, что мне будет разрешена прогулка на свежем воздухе, но ничего подобного не случилось. На следующий день все повторилось.
Все время, не занятое допросами и посещениями Луи с его песнопениями, я постоянно с тобой. Есть, однако, одна вещь, которая меня занимает: это таинственный звук. Я слышу его по нескольку раз на протяжении дня и ночи, всегда в одно и то же время, после третьего обхода надзирателя…

 

3 июля. Мой сон был тяжелым и полным сновидений. А как ты, Жюли, не страдаешь ли больше меня? Мне кажется, что в первые дни я чувствовал себя более уверенно. Бывают моменты, когда ход следствия вызывает у меня приступы слепого гнева. Затем силы оставляют меня, я теряю твердость и надежду. В другие минуты я с детским нетерпением жду вызова в судебную канцелярию, мне хочется встретиться с господином Роланом; мне нужно слышать хоть какой-то человеческий голос. Посещения Луи являются для меня желанным развлечением.
Я попросил разрешить мне краткие прогулки в тюремном дворе, и господин Ролан согласился удовлетворить мое желание. Однако перед началом моей прогулки со двора увели всех людей, и он стал еще более печальным, чем моя камера. Сегодня утром Луи намекнул мне на то, что за деньги он охотно готов переправить на волю письмо. У меня было припрятано лишь около двух десятков наполеондоров. Я бы с радостью отдал их и даже намного больше, чтобы только поговорить с тобой, Жюли! Но я прикинулся глухим. Я изопью чашу страданий до дна! Любая неосторожность может навести полицию на твой след. Чернец вел здесь постоянную переписку с нужными ему людьми.
Мои допросы идут по кругу; господин Ролан не отступает от своей версии. Я не говорю, что он ее придумал, учти это, потому что мое уважение к его характеру возросло; но он, несомненно, находится в роковом плену видимых поверхностных доказательств; он их группирует, он их упрочивает, он их подкрепляет, а когда из цепи этих доказательств выпадает какое-то звено, он пытается его восстановить. Бывают часы, когда я бесстрастно наблюдаю за этой работой. Высокий уровень любого искусства достигается с помощью долгой практики – а здесь налицо истинное искусство.
Но я печален. Может быть, это только временное состояние, и завтра ко мне возвратится мужество…
5 июля. Вчера я ничего не написал. Я все тебе сказал. Меня снова мучает лихорадка. Ко мне прислали врача. Он рекомендовал дать мне бордосского вина и жареного мяса. Луи досадует на меня: я ничего не ем и не пью.
Сегодня утром прошел дождь, и я почувствовал слабый запах мокрой листвы, который проник ко мне через окно. Ты любила этот аромат и выходила на порог нашего дома, чтобы полюбоваться каплями дождя, сверкавшими на листьях лип. Шел ли дождь там, где ты находишься? И думала ли ты в это время обо мне? Я страдаю.
14 июля. Я не думаю, что жизни моей угрожала опасность, но болезнь приковала меня к постели. Тюремный врач приходил ко мне по три раза на дню. Господин Ролан ясно дал мне понять, что верит в свою непогрешимость как в Господа Бога. Сомнение он воспринял бы как нечто противоестественное; он боится сомнений.
Сегодня я в первый раз поднялся с постели. Во время болезни я отчетливо слышал этот глухой звук, который доносится из-за стены. Разговорить добряка Луи было нетрудно. Обитателем соседней камеры оказался некий Ламбэр – кабатчик из тупика Сен-Клод, который обвиняется в убийстве и вскоре должен предстать перед судом – тогда же, когда и я. Мне кажется, что бывают моменты лихорадочного состояния, когда мозг работает удивительно четко. Именно такое состояние, я уверен, называют исступлением. Конечно, не лихорадка является источником идей, но она помогает им вызреть и принять законченную форму.
На одном из последних допросов у меня мелькнула мысль, что достаточно смелый человек может использовать в своих интересах то фатальное юридическое требование, которое заключено в формулировке «нужен виновник» и которое перерастает в конце концов в аксиому «нужен только один виновник». Я затрудняюсь сказать, какие именно слова господина Ролана натолкнули меня на эту мысль. Впрочем, нет, припоминаю! Господин Ролан произнес с пренебрежительным сожалением:
– Чтобы принять вашу систему защиты, нужно представить себе человека или, скорее, демона, доводящего коварство до пределов гениальности и уже в момент совершения преступления думающего о том, каким образом направить следствие по ложному пути. – «А возможно ли такое?» – спросил я себя, пораженный этой идеей. Ответ был отрицательным. Зачатками такой предусмотрительности обладает каждый злоумышленник. Скрываясь, он, как дикий зверь, убегающий от охотников, инстинктивно старается запутать следы…
И удивительно, как четко и ясно воспроизводит сейчас моя память слова судебного чиновника. Он добавил:
– Но это чисто теоретическое умозаключение, а в данном случае нужно было бы сделать серьезную уступку невозможному, то есть отойти от очевидных фактов. Так, воображаемый виновник должен был бы не только составить свой план грабежа, хитроумный, как в настоящих романах, но и осуществить его таким образом, чтобы используемое орудие преступления указывало именно на вас, человека невиновного, и чтобы сразу же по предъявлении обвинения следствие располагало бы серией убедительных улик.
Господин Ролан остановился и пожал плечами.
– И тем не менее, – продолжал он, предупреждая мой ответ, – мы никогда не признаем права подменять реальное расследование теоретическими рассуждениями. Наше расследование намного опередило ваши подозрения. Есть два человека… это если забыть на миг о том положении, в котором вы находитесь как лицо, в моральном, так сказать, плане схваченное на месте преступления – настолько уличают вас все обстоятельства дела… так вот, есть два человека, которых мы можем подозревать. Мы ничем не располагаем против них, кроме некоторых совпадений. Оставляя в стороне тот факт, что ваша виновность их оправдывает, и во избежание логических ошибок мы рассмотрели их поведение с юридической точки зрения. Первое, наиболее важное лицо – коммивояжер, продавший ящик господину Банселлю, не был в Кане во время совершения преступления; господин полицейский комиссар лично засвидетельствовал его алиби. Второе лицо – нуждающийся молодой человек, ищущий работу; он попросил пристанища на одну ночь у того же полицейского чиновника, что исключает его участие в ночном ограблении… Теперь вы видите разницу, Андреа Мэйнотти: в то время как ваша жена исчезла, словно растворившись в воздухе, чтобы скрыться от нас, другое лицо под своим настоящим именем отправилось в Париж, где оно проживает опять-таки под своим настоящим именем в скромных, почти стесненных условиях. Это лицо, уверяю вас – а я знаю, о чем говорю, – не увезло отсюда четырехсот тысяч франков… Впрочем, поймите: мы – не суд и не жюри, мы следователи, а судьи у вас еще будут.
Вот и все. И именно тогда у меня возникла мысль, которая потом утвердилась и превратилась в какое-то болезненное наваждение. Моя лихорадка помогла оформиться этой мысли: существовал некий человек, человек с алиби или другой, искавший работу и уехавший в Париж, который умышленно проник в мой магазин вечером накануне преступления и похитил боевую рукавицу не только как орудие, весьма подходящее для совершения кражи, но также как средство защиты от подозрений.
Этот человек проскользнул впотьмах в мой скромный магазин. Он улыбался, уверенный в надежности своего замысла: он пришел не только за орудием преступления, он пришел за вещью, гарантирующей его безнаказанность. Ведь нужен только один виновник. Своим преступлением этот человек связывал меня по рукам и ногам, как связывают застигнутого врасплох спящего злоумышленника…
16 июля. Лихорадка появляется теперь у меня через день. Я чувствую свое близкое выздоровление. Я очень спокоен. Я понимаю, как трудно принять мою схему предположений, основанных на одной гипотезе. Я по-прежнему придерживаюсь своей версии, Жюли, бедная моя жена. Вчера все рисовалось мне настолько четко, что я больше не видел никаких оснований для сомнений, Но посмотри, что получается: виновник находится у них в руках, и есть улики, исключающие его оправдание. Я не знаю, каким нужно быть глупцом, чтобы на месте правосудия отпустить свою добычу и вместо этого ловить впотьмах какие-то блуждающие огоньки, какого-то демона (как сказал господин Ролан), какой-то призрак, какой-то фантом…
И тем не менее все весьма странно в этом деле. Многое могло бы насторожить проницательные, опытные умы моих юристов. И поскольку сам преступный замысел по своей изобретательности достоин лучших детективных романов, что признал даже следователь, то какой смысл останавливаться в середине захватывающей истории? Тот, кто задумал оставить мою боевую рукавицу в зубцах машины, подумал и о том, чтобы оставить меня самого в лапах правосудия. Голова моя еще слаба. Эта версия становится моей навязчивой идеей и доведет меня до умопомешательства.
Я сказал об этом Луи, который ответил: «Я слышал разговор про этот трюк. Болтают, что его замыслил Чернец».
Значит, я ничего не придумал! Речь идет о трюке, как выражаются на каторге и в театре, о механической уловке, известном, отработанном способе действий.
О, как я одинок, Бог мой! Мне до боли не хватает тебя, Жюли! Кажется, я стою на краю глубокой пропасти, над потоком, который отделяет меня от водопада. Мои догадки, вовсе не фантастические, могут послужить мостками, по которым я перешел бы через пропасть. Вдвоем мы сумели бы перебросить их через бездну. Рассудок испытывает страх; я столкнулся с суммой знаний, используемых в интересах зла, с усовершенствованием правонарушений на научной основе, с философией преступлений. Все это очень просто, так же элементарно, как все гениальные изобретения. Два удара вместо одного – и дело в шляпе, гарантия от судебного преследования обеспечена! Удар вперед – это добыча, удар назад – это безопасность. В преступном мире существует, таким образом, двойная бухгалтерия: с одной стороны – жертва, с другой – виновник, доход и право, дебет и кредит. Все прошлые методы олицетворяли собой детский возраст искусства преступлений.
Я отдаю себе отчет в том, что рассуждаю хладнокровно, но это свойственно и всем душевнобольным; вот что прискорбно.
19 июля. Господин Ролан считает меня очень ловким злодеем. Я много рассуждал, и делал это напрасно. Теперь все то, что я говорил о преступниках-философах, он относит ко мне самому.
В судебном следователе есть что-то от артиста. Господин Ролан улыбнулся, когда сказал мне: «Это очень любопытная система защиты». Он изучает меня с видимым удовольствием.
Следствие не должно занять много времени при наличии тех материалов, которые находятся в его распоряжении. Только одна боевая рукавица уже может служить очевидным доказательством, а я имею основания думать, что против меня есть еще и свидетельские показания. Сегодня господин Ролан сказал, что слушание моего дела в суде начнется через несколько дней.
Завтра или послезавтра мне будет предъявлен обвинительный акт и назначен защитник, который должен помогать мне при рассмотрении дела в суде.
Я знаю его имя, это господин Котантэн де ла Лурдевиль – молодой человек, который скоро достигнет зрелого возраста, довольно богатый, с солидными родственными связями и мечтой о блестящей карьере.
Он не пользуется репутацией оратора, способного сравниться красноречием с Мирабо. Мой друг Луи шутит на его счет, называя его «Да, так вот». Кажется, такова кличка моего защитника во дворце правосудия. Выбор адвоката мало меня занимает. Я мог бы защищать себя сам, если бы это разрешалось и если бы я владел ораторским искусством.
Человек за стеной продолжает свою работу. Он не ведает, что я посвящен в его тайну.
20 июля. С тех пор как я нахожусь здесь, мой сосед значительно продвинулся вперед. Звук металла, долбящего камень, доносится теперь гораздо более отчетливо. Я не знаю, почему так живо интересуюсь его работой. Это грубый убийца; он хладнокровно совершил преступление ради нескольких сотен франков, которые нарочный из Фекама нес в своей сумке. Но если сведения, которыми располагает Луи, точны, то вот что вызывает удивление: этот презренный тип, чей жалкий и грязный кабак служил пристанищем для отъявленных мошенников и всевозможных бродяг, располагал значительной суммой денег в золоте и банкнотах.
Я повсюду ищу следы дела Банселля. Золото и банкноты из ящика Банселля должны быть где-то припрятаны. Я хотел бы увидеть моего соседа.
22 июля. За тридцать шагов до закрытой двери моей камеры я узнал господина Котантэна де ла Лурдевиля, которого никогда не видел. Обычно я распознавал шаги Луи на гораздо большем расстоянии; у него походка простого смертного; а сегодня я различил педантичную, торжественную, щегольскую, претенциозную поступь нового человека. Его башмаки издавали звук, похожий на кряканье игрушечных уток, которых дарят малышам. Пока отпирали мою дверь, я услышал сюсюкающий голос, который вещал самоуверенно и высокопарно, важно произнося отрывистые фразы.
– Речь идет, – говорил этот голос, – об отвратительных остатках феодального варварства. Я прекрасно разбираюсь в этом вопросе. Стены слишком толстые, окна слишком узкие, коридоры слишком темные, ключи слишком большие, запоры слишком массивные. Мы живем в столетие грандиозных перемен… да, так вот. А здесь? Нездоровая атмосфера, средневековые предрассудки… С другой стороны, если бы потребовалось разрушить все тюрьмы Франции из соображений гуманизма… И потом, на чью мельницу льют воду все эти жалобы? Либералы без труда вводят в заблуждение общественное мнение… Никогда заключенные не содержались в столь прекрасных условиях… Да, так вот… Одним словом, существуют две совершенно разные концепции.
Дверь отворилась. Вошел человек низенького роста, с уже заметной лысиной, в модных башмаках, в модном костюме, чистый, розовый, пухлый, с крупным носом, невероятно живыми, но ничего не выражающими глазами, ярким ртом и большими ушами. Кряканье его башмаков во время ходьбы напоминало голоса настоящих уток.
– Мэтр Котантэн, ваш адвокат, – объявил мой друг Луи.
– Котантэн де ла Лурдевиль, – внес поправку мой любезный защитник. – Забавная история, как мне кажется! Приступим к делу без предисловий, если не возражаете. В сутках всего двадцать четыре часа. Я освобождаю вас от необходимости утверждать, что вы невиновны… и делать прочие банальные заявления. Да, так вот… Есть у вас алиби?
Я открыл рот, чтобы ответить, но адвокат остановил меня доброжелательным жестом:
– Алиби – это латинское слово, которое означает «в другом месте». У каждого из вас всегда есть алиби; так взглянем же на ваше – или на ваши.
– Я провел ночь дома, – вставил я, пока он переводил дыхание.
Он осмотрел мое одеяло, смахнул с него пыль тремя ударами тросточки и уселся на моей кровати.
– Шутник!.. – прошептал он. – Экий тихий и скромный молодой человек!.. А кто докажет, что вы провели ночь дома?
– Пусть обвинение докажет обратное, так я думаю.
Он надул щеки и поправил очки изящным движением пальца. Поначалу я и не заметил его очков, настолько они сливались с его лицом.
– Шутник! Шутник! – повторил он. – Все они одинаковы! И у каждого – «Свод законов» под подушкой!.. Что касается обвинения, то оно чувствует себя отлично, вы понимаете? Будь я присяжным заседателем – осудил бы вас с закрытыми глазами.
– Если таково ваше мнение… – начал я.
– Мой мальчик, – прервал он меня, – адвокат обязан выполнять свой священный долг. Защищает вдов, опекает сирот. Ясно? Да, так вот. Будем рассуждать здраво. Вы молоды – так нет ли во всем городе какой-нибудь симпатичной дамы, которая была бы или могла бы быть вашей подругой и у которой вы, возможно, провели ту ночь?
– Нет, – ответил я просто.
Я счел непристойным говорить этому толстому коротышке о той любви, которую я питаю к тебе.
– Вот так Нравы! – проворчал он. – И это в ваши-то годы!
Затем, перейдя на назидательный тон, который очень ему подходил, он продолжал:
– Итак, у этой прекрасной, милой госпожи Мэйнотт появилось, значит, большое желание стать важной дамой?
– Господин Котантэн де ла Лурдевиль, – сухо произнес я, – речь здесь идет только обо мне. Поймите наконец, что я честный человек! И я не желаю, чтобы моя защита строилась на поддельных алиби и других сомнительных доказательствах. Я хочу опираться на правду, и только на правду.
Он покровительственно кивнул мне и ответил:
– Ну хорошо, мой славный мальчик, будем откровенны. Я совсем не против послушать, какой способ защиты вы предпочитаете.
Я рассуждаю сейчас о вещах, от которых был очень далек. Затворничество создает философов. Вчера я еще не ощущал четкой грани между Провидением и судьбой. Сегодня судьба страшит меня, Жюли, и я простираю руки к Провидению, потому что, хотя мы с тобой и разделены пространством и роковой ошибкой, Провидение объединяет нас, держа в своей вечной власти.
И все-таки я все больше убеждаюсь, что мне уготована ужасная судьба. Угроза, нависшая над нами из-за этого мерзкого преступления, гнетет меня постоянно. Еще ребенком я вздрагивал при виде тюрьмы, а из всех рассказов моего отца мне больше всего запомнилась история моего двоюродного дедушки по материнской линии Мартина Пьетри, который умер на эшафоте в Бастии, призывая Бога в свидетели своей невиновности. После гибели этого несчастного у дряхлого, полусумасшедшего каноника нашли священный сосуд из сартэнской церкви, в похищении которого был обвинен мой двоюродный дед.
Ты была совсем молода и тем не менее должна помнить благородную седую голову защитника бедняков Жана-Мари Маддалэна. Мой защитник господин Котантэн мало походит на Жана-Мари Маддалэна, но он все же не лишен здравого смысла: просто мой адвокат – совершенно ничтожный человек.
Мог ли я не поделиться с ним своей мыслью? Я поведал ее ему – и стенам своей тюрьмы. Он слушал меня, не проявляя особого нетерпения, что-то время от времени напевая себе под нос и одновременно чистя ногти уголком визитной карточки.
– Все это никуда не годится! – спокойно произнес он в ответ. – Лучше сослаться на временное помрачение рассудка.
Но я не сумасшедший! – вскричал я.
Черт возьми! История с боевой рукавицей убедительно свидетельствует об обратном, мой мальчик. Но ваша версия с призраком, который действовал вместо вас, возлагая на вас всю вину, заслуживает внимания. В общем, наши дела не так уж и плохи; из всего сказанного надо извлечь пользу. Это чертовски оригинально! А красавица Мэйнотт добавляет истории очаровательной пикантности… Да, так вот…
Он вскочил, потирая руки; я думаю, что наш разговор произвел на него сильное впечатление.
23 июля. «Да, так вот» только что вернулся. Слушание дел в суде начнется в среду. Он полагает, что моя версия достойна романа. Но, добавляет он, версия – это не речь адвоката. Для речи адвоката нужны надежные доказательства и проверенные факты. Да, так вот!
Он страстно завидует прокурору и сам бы с удовольствием произнес обвинительную речь. Но его удел – защита.
Я не знаю, почему приближение суда вселяет в меня необычайную веру. Каждый вечер я засыпаю, думая о присяжных. Присяжные заседатели выбираются из числа лучших людей города. Какой это замечательный институт! Я увижу тебя, Жюли.
25 июля. Господин Котантэн де ла Лурдевиль уже в течение десяти лет пытается поступить на службу в судебное ведомство. Он признался мне, что несправедливая позиция властей в конце концов заставит его перейти в оппозицию. Он показал мне список присяжных заседателей – для возможных отводов. По-моему, состав присяжных замечательный; все они честные люди, большинство из них коммерсанты. Я не вижу оснований для каких-либо отводов.
Создается впечатление, что мой сосед-убийца обрабатывает стену, которая отделяет его камеру от моей. В результате слышимость между нашими камерами стала гораздо лучше, и до меня доносится теперь его пение. Его адвокатом является господин Котантэн де ла Лурдевиль. И у моего соседа есть алиби.
28 июля, среда. Слушания начались.
Господин Котантэн ко мне не пришел, он защищает моего соседа. Его делом открывается судебная сессия. У меня лихорадка. Мое дело слушается седьмым, значит, это будет 8 или 9 августа.
Шесть часов вечера. Вернулся мой сосед. Он поет.
29 июля, вечер. Соседу вынесен смертный приговор.
1 августа. Прошедшей ночью он работал дольше и интенсивнее обычного. На что он надеется? В тюрьме есть специальная камера для приговоренных к смертной казни.
Господин Котантэн пришел мне рассказать, что очень удачно вел в суде защиту кабатчика Ламбэра. Теперь адвокат намерен подать апелляционную жалобу. Я чувствую себя все более подавленным, и когда вижу тебя, Жюли, ты уже не улыбаешься.
Я передал Луи письма для тебя. Они адресованы в Лондон, и ты их не получишь, но нужно отвести подозрения. Уже не раз он спрашивал меня, что я делаю со своей бумагой. Когда же ты, моя любимая жена, сможешь оросить слезами мое настоящее письмо?
Я делаю все возможное, чтобы оно не было слишком печальным. Ах, какое счастье было бы, если бы они меня оправдали!
4 августа. Я остался один! У Луи отпуск, а этот человек мне – почти друг. Господин Ролан больше мною не занимается. Почему я так привязался к нему? И, наконец, господин Котантэн не появлялся уже три дня. Я остался один. Я слушаю этого смертника, который работает и поет. Временами мне кажется, что он точит камень своими ногтями: настолько глух звук, долетающий до меня. Должен ли я донести на своего соседа? Есть ли у меня на это право? Не знаю…
Этой ночью я видел тебя, освещенную лучом солнца, который прорвался сквозь ветви деревьев там, в Бургебюсе. Наша горькая последняя трапеза! Что делает ее прекраснее: твоя улыбка или твои слезы?
Я неизменно с тобой, но перо выпадает у меня из рук. Печаль моя слишком велика.
6 августа.
– Больше бодрости! – сказал мне господин Котантэн. – У меня есть веские аргументы. Да, так вот! Кое для кого это станет большой неожиданностью. Они отталкивают от судебного ведомства по-настоящему талантливых людей. Но они нас еще узнают!
Мне хотелось познакомиться с этими знаменитыми аргументами, которые он нашел. Невозможно! Я поинтересовался также судьбой своего соседа. Его оставят в той же камере, где он находится сейчас, до тех пор, пока не будет получен ответ на кассационную жалобу адвоката. Завтра начнется суд надо мной. Больше бодрости!
7 августа. Я выхожу из зала суда. Моя болезнь уже позади. Все прошло так, как я и предвидел, строго, точно. Обвинительное заключение звучит ужасающе, несмотря на достаточно умеренный тон. Но именно в обвинении прекрасно вырисовывается образ человека, незнакомца, демона, который избрал меня козлом отпущения, чтобы ввести в заблуждение правосудие. О, здесь чувствуется опытная рука! Мастерская работа! Я говорю, что вижу его. Вот он, у меня перед глазами, я слежу за ним, я касаюсь его. Мне понятна каждая его хитрость. И я не представляю себе, как это нагромождение лжи может не стать очевидным для всех. Однако происходит нечто обратное. Веры в демона больше нет. Ведь я уже здесь, в руках правосудия, и к чему искать кого-то еще? Он влез в мою шкуру – я не могу по-другому выразить свою мысль – и в моем обличье совершил свое преступление. Он далеко, а я тут. И все видят лишь меня.
Я сын этой угрюмой земли, где месть является религией. Странная вещь: никогда мысль о мести не приходила мне в голову. Там, на Корсике, я носил оружие для того, чтобы не дать тебя в обиду. Для твоей защиты я не задумываясь совершил бы убийство, глубоко уверенный, что имею на это право; но опасность проходит, и ненависть моя испаряется.
Однажды вечером, недели две тому назад, у меня вдруг сильно заколотилось сердце. Как бы это сказать? Волнение, которое меня охватило, было жгучим, острым и напомнило мне первые муки любви. Тут, как и там, тоже были тревога и страсть. Возникшая у меня мысль, навязчивая идея, открыла мне врага, готовящего нашу гибель. Я колебался, прежде чем сравнить свою ненависть со своей любовью. Но дело в том, что вся моя любовь заключена теперь в темницу моей ненависти. Ведь этот человек оторвал меня от тебя.
То, что я называю своей идеей, Жюли, это чувство мести – наше, корсиканское. Оно меня захватило; оно не выросло с момента своего возникновения, потому что сразу же заполнило все мое сердце, А сердце мое чересчур мало, чтобы вместить две страсти; его хватало лишь на любовь к тебе – и ты одна заняла все его целиком. Теперь же любовь моя пропиталась ненавистью – будто два вина смешались в одном сосуде. И ради тебя одной я собственным судом судил виновника всех наших бед – и вынес ему обвинительный приговор. Завтра или через двадцать лет, но приговор этот будет приведен в исполнение.
Я стану искать негодяя, я найду его, я его уничтожу.
8 августа. Они дали показания против меня. Никто из них не солгал. Полицейский комиссар господин Шварц сказал, что видел нас в одиннадцать часов вечера; фонарщик папаша Бертран поведал о встрече на скамейке; сам господин Банселль – о, видела бы ты, на сколько лет смогли состарить человека переживания нескольких дней! Господин Банселль, которого я с трудом узнал – так изменился он после постигшего его несчастья – передал наш разговор о боевой рукавице.
Боевая рукавица, представь себе, находится в зале суда, и каждый хочет ее рассмотреть; она является одним из вещественных доказательств. Присутствующие указывают на нее пальцами и перешептываются. Это загадочная и любопытная деталь дела. Слышатся тихие голоса:
– Дьявольское изобретение! Давно уже суд присяжных не рассматривал такого волнующего преступления!
И я тоже смотрю на рукавицу. Она ведь была частью нашего небольшого состояния; именно с ее помощью могли осуществиться твои мечты о Париже…
Желающих попасть в зал так много, что они берут двери штурмом. Сегодня утром аудитория вздрогнула и готова была зааплодировать, когда господин Банселль произнес своим изменившимся, слабым голосом:
– Возможно, я сам подсказал ему идею воспользоваться боевой рукавицей, я предложил ему за нее тысячу экю, потому что у меня возникло какое-то предчувствие. И опять-таки я показал ему четыреста тысяч франков, которые находились в моем ящике!
Прежде господин Банселль был гордым; после его падения жители Кана отнеслись к нему сурово. Но суд присяжных – это спектакль. Там проливаются крокодиловы слезы. Председатель вынужден был вмешаться, чтобы прервать поток проклятий, который со всех сторон изливался на мою голову. Госпожа Банселль была в зале вместе с мужем. Она беременна. Раньше она к тебе хорошо относилась и заявила об этом. Тебя прокляли.
Тебя, Жюли! Я сказал тебе, что этот человек заслуживает смерти.
Допросили пятьдесят два свидетеля. У каждого было свое слово правды, и все они показали против меня. Вот пример: галантерейщик, живущий напротив Банселля, заявил, что накануне преступления видел, как я внимательно рассматривал окно, через которое грабитель проник потом в дом. Речь шла об окне будуара госпожи Банселль; ее муж в тот день просил меня подыскать витраж для украшения этого окна.
Я так и ответил. Присутствующие улыбками выразили свое восхищение. Меня считают ловким жуликом!
9 августа. Сегодня я прошел по всем кругам ада. Я прослушал обвинительную речь прокурора и речь моего защитника. Обвинительная речь произвела большое впечатление на присяжных, мнение которых, по-моему, уже определилось. Прокурор так искусно сгруппировал свои доказательства, что моя виновность не вызывает сомнений; я погиб, я это знаю; мои надежды находятся теперь за пределами дворца правосудия.
Господин Котантэн блеснул красноречием. Меня может спасти только чудо.
10 августа, вечер. Сегодня утром Луи сообщил мне, что кассационная жалоба по делу моего соседа отклонена.
В четыре часа мне был вынесен приговор. Что сказать? Все это похоже на кошмарный сон. Я осужден на двадцать лет каторжных работ.
Сейчас семь часов вечера. Уже два часа, как я вернулся в камеру, и вот пытаюсь писать эти строки.
Мешает мне отнюдь не страдание. Сегодня я мучаюсь не более, чем вчера. Однако я чувствую себя, словно в страшном сне. Мне мерещится, будто между мною и тобой кто-то есть. Если бы я сходил с ума, то только от мысли, что наш враг тебя любит.
Как бы все тогда прояснилось!..»
Это были последние слова, написанные узником. Перо застыло в неподвижности над листом бумаги. Чернила успели высохнуть.
Андре Мэйнотт, бледный, похудевший, подавленный, уронил голову на руки. Его горящие глаза были устремлены в пространство. Свет заходящего солнца, который проникал сверху через окно, падал на его спутанные, черные как смоль волосы.
Доносившиеся в камеру звуки города смешивались с шумом ветра, игравшего в листве дальних тополей. Больше ничего не было слышно. Однако через неравные промежутки времени до узника долетало глухое бормотанье, потом монотонное, хриплое пение, которое сопровождалось скрежетом какого-то инструмента о камень.
Скрежет слышался так близко, что взгляд несведущего человека невольно обратился бы к той части стены, которая была напротив окна; так близко, что при внимательном осмотре этой стены можно было лишь удивиться, почему крупный каменный блок еще цел.
Андре Мэйнотт не слышал ни шума, доносившегося снаружи, ни скрежета, раздававшегося за стеной. Молодой человек был поглощен своими мыслями. Дважды он макал перо в чернильницу, и оба раза чернила высыхали.
Часы на башне дворца правосудия пробили восемь. Андре Мэйнотт глубоко вздохнул и опустил перо.
– Я сказал все! – тихо произнес он.
Затем с усталым видом он опустился на свое убогое ложе. Последние несколько дней состарили его на десять лет.
Он лежал в одежде на своей кровати, не смыкая глаз и тупо уставившись в пространство.
Пробило девять часов вечера; потом – десять; наступила темная ночь. Не изменив позы, Андре Мэйнотт заснул… Если бы не слабое дыхание, молодого человека можно было бы принять за покойника.
В одиннадцать часов надзиратель открыл дверь и вошел в камеру. Андре Мэйнотт не пробудился.
Надзиратель улыбнулся и сказал:
– Зато у его женушки теперь – двадцать тысяч ливров дохода!
Звук, доносившийся из-за стены, стих за несколько минут до появления надзирателя и возобновился вскоре после его ухода. Но пения больше не слышалось.
Казалось, работавший трудился с подъемом.
Через окно в камеру упала полоска лунного света, сначала – косая и тонкая, словно лезвие ножа; затем она немного сместилась, и на противоположную стену легла четкая тень решетки.
Решетка состояла из пяти прутьев, двух горизонтальных и трех вертикальных. Это были старые добрые прутья со следами подпиливания и острыми заусенцами, способными поранить руки того, кто попытался бы сорвать их с места.
Полоска света скользила вниз по стене, одновременно смещаясь в сторону, поскольку по небосклону поднималась полная луна. Несколько минут слабое сияние озаряло бледный лоб Андре Мэйнотта.
Этот человек был молод и красив, и Жюли еще сильнее полюбила бы его теперь, в часы тяжких страданий. Все благородство его души отражалось в чертах его лица.
Нет, он сказал не все. Он не упомянул о том, что представляли собой хваленые аргументы его адвоката. Затронув ряд вопросов… да, так вот… господин Котантэн неожиданно перешел к теме, злободневной во всей Нормандии и за ее пределами: хитростям банкротов. Суть аргументов адвоката заключалась в утверждении, что господин Банселль оказался зажатым между наступлением срока крупных выплат и пустой кассой. В свое время господин Банселль прохладно отнесся к просьбе Котан-тэна о предоставлении кредита, который помог бы последнему заключить выгодный брак. Котантэн обиды не забыл. Случается, что лица, застраховавшие свое имущество, поджигают собственные дома, чтобы получить страховку. А господин Банселль очистил собственную кассу! Да, так вот! Это же совершенно очевидно! Что ж, подобное коварство вовсе не является неожиданным. Ведь Котантэну, в конце концов, нужно было спасти человека…
Андре Мэйнотт поднялся и заявил, что четыреста тысяч франков находились в кассе банкира. Он видел их собственными глазами.
Котантэн предусмотрел и такой поворот событий – и тут же выложил следующий аргумент; кто-то выразил потом сущность его речи одним словом – комедия.
Так вот, если недоверие – этот дорогой товар – отсутствует почему-либо на рынке тех мест, где вы пребываете, отправляйтесь в Нормандию. По собственному выражению господина Котантэна де ла Лурдевиля, аргумент не сработал.
Все сошлись на том, что адвокат и обвиняемый – два ловких молодчика – попросту сговорились!
Впрочем, публика была им признательная за искусно разыгранный спектакль.
Но когда в конце своей речи нижненормандский адвокат, дойдя до необходимой эмоциональной кульминации, представил своего клиента невинным ягненком, находящимся под каблуком у честолюбивой и порочной женщины, Андре Мэйнотт с такой яростью заставил его замолчать, что все в зале – от зрителей до присяжных заседателей – содрогнулись. Таким образом провалился и другой аргумент. Андре Мэйнотт не был ребенком, которого можно к чему-то принудить. В коридоре господин Котантэн воскликнул:
– Пожелай он этого, я бы его спас! И без алиби. Да, так вот!
Андре Мэйнотт отомстил за свою оскорбленную жену.
Полоска лунного света, скользнувшая по его лицу, упала теперь как раз на ту часть стены, откуда доносился таинственный скрежет. И большой квадратный камень, озаренный сиянием луны, словно бы зашевелился; казалось, пазы вокруг него становятся все глубже. Эту иллюзию усиливал звук неведомой работы. Человек за стеной перестал скрести; он принялся наносить удары. И каждый удар сдвигал камень с места.
Было ли это только иллюзией? На плиты пола посыпался песок, начали падать кусочки цемента. Камень пришел в движение, пол побелел. Камень сдвинулся с места; это уже была не иллюзия; затем камень ушел вглубь стены, открыв неожиданно широкую черную дыру.
И тотчас же бодрый голос воскликнул:
– Привет тебе, луна! Я рассчитал точно; вот мы и на свободе!

XI
ВИЗИТ

Из темноты вынырнула голова, сразу же попавшая в полосу яркого лунного света. Крупная физиономия с резкими и грубыми чертами выражала в этот миг торжествующую радость, смешанную с жадным любопытством. Так было в первое мгновение, но тотчас же во взгляде «гостя» промелькнула тревога. Он осторожно высунулся из дыры и поглядел вниз, явно надеясь увидеть там пустое пространство. Похоже, он хотел измерить глазами расстояние, отделявшее его от земли, но взгляд незадачливого беглеца уперся в освещенную плиту пола; человек побледнел.
Он поднял глаза и лишь тогда заметил, что между ним и луной, свет которой только что ослепил его, находится окно с железной решеткой. Глухое проклятье вырвалось из груди узника. Кровь ударила ему в голову.
– Черт возьми! – прорычал он. – Ну что за невезение! Рассчитывал вырваться на свободу, а на самом деле переполз из одной клетки в другую!
От дикого гнева у него вздулись вены на лбу. Затем землистая бледность вновь разлилась по его лицу, сразу осунувшемуся от горя.
– Значит, все кончено! – произнес он потерянно. – За два часа я не успею пробить стену в другом месте!
Он собрался было двинуться назад. В глазах его застыло отчаяние загнанного зверя. Но в тот момент, когда узник уже готов был исчезнуть в темной дыре, его намерения как будто изменились; когда он подался назад, его лицо попало в полосу лунного света, лившегося из окна, и глаза этого человека вдруг широко раскрылись: теперь он хорошо разглядел прутья решетки. В душе беглеца вновь возродилась надежда, пока еще – слабая и хрупкая; его мясистый рот растянулся в некоем подобии улыбки, а на висках заблестели капельки пота.
– Если бы это была клетка Чернеца! – произнес он тихим, дрожащим голосом. – Но нет, это было бы слишком большой удачей!
Затем из дыры вновь высунулась голова, за ней протиснулись плечи – с трудом, потому что беглец был человеком плотного телосложения. Как только обе его руки коснулись пола, мужчина встал на ноги. И тут мы узнали в нем, несмотря на обритую голову и густую бороду, скрывавшую лицо до самых глаз, Этьена Ламбэра – кабатчика и содержателя комнат в тупике Сен-Клод. В самом деле, на нем был короткий плащ, красный жилет и бумазейные штаны, которые мы видели на нем вечером 14 июня, когда господин Лекок зашел к нему в его берлогу.
Он окинул взглядом камеру. Убогую постель, на которой спал Андре, скрывала темнота. Полоска лунного света, озарявшего стену над жалким ложем, делала кровать совсем незаметной.
– Никого! – сказал Ламбэр.
Он подошел к окну, находившемуся на высоте восьми футов от пола. Он размышлял: «Чернец дал десять напильников; здесь всего пять прутьев: три вертикальных и два горизонтальных. Расчет точный!»
Да, расчет был точный: десять напильников на пять прутьев. Утраченная было надежда неожиданно возродилась вновь.
Действительно, надежда быстро умирает и так же быстро оживает. За одну лишь секунду тонущий человек может сто раз обрести и потерять ее. Этьен Ламбэр тонул. Накануне вечером он был извещен, что его кассационная жалоба отклонена; король не захотел его помиловать. Ламбэр знал тюремные порядки. Гильотинируют на рассвете; в августе солнце встает рано, а нужно еще успеть подготовиться к казни. Тюремный священник уже навестил приговоренного…
Ламбэр знал порядки. К двум, самое позднее – к трем часам утра достойный священнослужитель должен возвратиться. Какая самоотверженность: говорить о Божьем прощении тому, кого ждет безжалостная гильотина.
После визита священника приговоренный должен привести себя в порядок, а затем с благодарностью принять смехотворную милость, оказываемую агонизирующей жертве: съесть жареного цыпленка, выпить стакан вина и даже выкурить гаванскую сигару. Я не знаю ничего более гнусного, чем эти кощунственные подачки.
Этьен Ламбэр тонул. Он был грубым и подлым негодяем; он готов был утопить двадцать спасателей, чтобы самому добраться до берега.
Оказавшись под окном, он чуть присел на своих крепких ногах и подпрыгнул, как тигр, чтобы ухватиться за решетку и выглянуть наружу. Но он был слишком тяжел. В тюрьме мышцы слабеют. Царапнув ногтями по скользкому камню, он плюхнулся на пол, не достав до железных прутьев.
Андре спал крепким сном и ничего не слышал.
Ламбэр выругался. Он ощупью обследовал пространство вокруг себя; глаза кабатчика постепенно привыкли к темноте и видели теперь лучше, чем тогда, когда свет падал ему на лицо. Ламбэр отыскал табуретку, подтащил ее к окну и поспешно влез на нее. Но и этого оказалось мало. Тогда он попытался подпрыгнуть на ней, но табуретка сломалась, наделав шуму. Андре мгновенно проснулся и вскочил с кровати.
– Кто здесь? – вскричал он.
Ламбэр поднялся с пола и скорее инстинктивно, чем сознательно ринулся к кровати, злобно вопя:
– А, так ты здесь! Притворился мертвым!
Обе его руки тут же привычно потянулись к горлу Андре. У кабатчика хватило бы сил, чтобы задушить даже быка, а сейчас, когда на карту было поставлено все, человеческая жизнь не имела для него абсолютно никакого значения. Молниеносно вцепившись друг в друга, узники покатились по полу, но вскоре Андре сумел вырваться; он вскочил на ноги и наступил Ламбэру на горло.
Тот тщетно пытался освободиться.
– Хватит! – прохрипел он наконец со столь же неожиданной покорностью, сколь внезапной была вспышка его гнева. – Это вроде бы не клетка Чернеца!..
– Кто вы и что я вам сделал? – спросил молодой чеканщик.
– Я тот, кому придется поплясать на рассвете, – почти весело ответил кабатчик. – А ты, малыш, я вижу, крепкий парень! Я чуток перестарался – церемониться, понимаешь, было некогда. Ты меня осилил, ну да ладно… Если ты не против, то отпусти меня, я брыкаться не стану…
Андре убрал ногу с горла Ламбэра и холодно произнес:
– Хорошо, но веди себя тихо.
Ламбэр, поднявшись с пола, ощупал себя и показал пальцем на дыру в стене, половина которой была еще освещена луной.
– Мими, – сказал он с оттенком игривости в голосе, – пришлось долго царапаться в твою дверь, прежде чем войти.
– Действительно, я слышу вас уже почти месяц, – кивнул Андре.
– И ты не донес на меня, чтобы получить табак и выпивку? Что ж, молодец… Ты прошел инспекцию?
– Что вы имеете в виду?
– А-а… Ты, стало быть, не знаешь нашего языка, Биби?
– Боюсь, – ответил Андре, улыбаясь, – что вашего не знаю.
– Тем хуже для тебя… Тогда ты не понимаешь, что означают слова: «Будет ли завтра день?»
Андре заколебался, поскольку эта фраза, явно имевшая тайный смысл, пробудила в нем одно воспоминание, но, подумав, ответил:
– Нет.
– Странно! – недоверчиво произнес смертник. – А сперва прикинулся парнем, неплохо поднаторевшим в нашем деле… Но если вы обыкновенный господин, то разве вам не доставит удовольствия удрать отсюда?
– Я очень рассчитываю на побег, – не колеблясь, ответил Андре.
– Ага!.. И ваши средства позволяют вам это сделать?
– Я пока еще не думал о средствах.
Часы на дворце правосудия пробили один раз.
– Половина первого, – пробормотал кабатчик. – Открыта дверь или нет, у нас есть минут десять для разговора. На последней сессии суда, как они называют эту комедию, только я проходил по мокрому делу. Но разве я похож на убийцу, а, парень? У меня была причина разделаться с нарочным из Фекама; он поплатился за то, что хотел сыграть со мной злую шутку; такова правда. А вы здесь за воровство?
Андре утвердительно кивнул.
– И так же виновны, как и я, точно?
– Нет, совсем не так, как вы, – спокойно возразил Андре.
– Ах, вон оно что! – прорычал Ламбэр. – Значит, ты мне не товарищ!..
Но вдруг он замер, пораженный неожиданной мыслью, и тихо сказал:
– Готов поспорить, что вы тот самый ягненок, которого Чернец подставил в деле с сейфом?
– Чернец!.. – повторил ошеломленный Андре.
Он боялся, что все это ему снится. До полной ясности было еще далеко, но тьму словно прорезал ослепительный луч света. Значит, мучившие Андре кошмары не были плодом больного воображения? Значит, его безумные подозрения подтвердились? И, возможно, под странной кличкой Чернец действительно скрывается демон, положивший конец счастливым дням молодости чеканщика?
– Да, да, Чернец, – продолжал Ламбэр, разговаривая сам с собой. – И если бы я намотал на ус его уроки, то не оказался бы здесь, мой милый. Ему наплевать на судей… Ему или им, потому что Приятель-Тулонец пока еще только ученик, а настоящие мастера делают дела в Париже.
Андре прикрыл ладонями глаза, словно защищаясь от яркого света.
– Его зовут Приятель-Тулонец? – пробормотал он, невероятным усилием воли сдерживая свой гнев.
Кабатчик рассмеялся:
– Его зовут! Его зовут! – произнес он дважды. – Какой ты смешной, Биби! Все-то тебе сразу и выложи! Нет, но каков молодец! Одним махом четверых или пятерых убивахом! Мыслишка использовать боевую рукавицу сильно меня развеселила. Во-первых, эта штуковина помогла ему добраться до денег; во-вторых, всю вину он свалил на вас; в-третьих же, заявил: «Женушка торговца железками – смазливенькая бабенка…»
Андре обеими руками схватился за сердце. Женушкой торговца железками была Жюли.
– При всем при том, – продолжал Ламбэр уже мрачным тоном, – о нарочном из Фекама давно перестали говорить. Значит, меня предали, это ясно как день. Я знаю их трюки, они всегда заметают за собой следы… Правда, они прислали мне паспорт, засунув его в карман доктора; тот ни о чем не подозревал… Ну и ловкачи, всем ловкачам ловкачи!.. Кстати, молодой человек, вы ведь умеете читать! Растолкуйте мне по-простому, на кого я там похож и как мне себя величать.
Он извлек паспорт и передал его Андре. Молодой человек начал читать:
«Главное полицейское управление. Заграничный паспорт, действителен в течение одного года… Именем короля мы, префект полиции и т. д., и т. д. Антуан (Жан), торговец верхней одеждой и разносчик, родился в Париже 14 января 1801 года…»
– Черт-те что! – воскликнул Ламбэр. – Выходит, мне всего двадцать четыре года! Глупо!
«Рост: один метр восемьдесят сантиметров…»
– Пять футов пять дюймов! – скривился Ламбэр. – Они рехнулись!
Он был на добрых три дюйма ниже. «Волосы темные; лоб высокий; брови темные…»
– Ну вот! Гром и молния! – зарычал кабатчик.
«Нос большой…»
– Скорее толстый!..
«Рот средний; подбородок круглый; лицо овальное; кожа светлая…»
– А особые приметы?..
«Нет»!
Грубой рукой кабатчик потер хорошо заметный шрам на щеке.
Андре же подумал: «В крайнем случае этот документ пригодится мне».
Ламбэр сердито отобрал у него паспорт, сунул документ за пазуху и погрузился в мрачные размышления.
– Что ж, благодарю покорно! – внезапно вскричал он. – Славно же эти мерзавцы надо мной подшутили! Они надеются, что палач помешает мне навестить их, чтобы сказать спасибо! Но погодите! Не все еще потеряно… Господин Андре Мэйнотт, – обратился он к чеканщику, резко меняя тон, – вы – честный человек, а я – вор и убийца; я не навязываюсь вам в друзья, но мне известно все, что вам необходимо знать, и если мы однажды окажемся на свободе, я смогу дать вам в руки оружие против тех, по чьей вине вы попали в беду.
Давно уже Андре не слышал, чтобы его называли честным человеком, и какой бы презренной ни была личность, произнесшая эти слова, они взволновали Андре до слез. Его рука невольно потянулась к руке кабатчика, но тут Мэйнотга пронзила горькая мысль, и он повторил:
– Если мы однажды окажемся на свободе!..
– Вот в чем загвоздка, не так ли, малыш? – продолжал Ламбэр неожиданно веселым и громким голосом. – Я молчал, сколько мог, но всему есть предел… Скажите, раз уж речь идет о вашем спасении, вы когда-нибудь занимались решеткой вашей клетки?
– Никогда, – ответил Андре. – Я решил бежать только вчера.
– А Луи занимался решеткой, пока вы сидели здесь?
На тюремном жаргоне «заниматься решеткой» означает, слегка постукивать по ней молотком. Нетронутые прутья нормально вибрируют, но если их успели подпилить, то звук становится дребезжащим и предупреждает надзирателя. По правилам решетку нужно проверять утром и вечером, но, слава Богу, правила правилами…
Луи никогда не обращал внимания на прутья.
Снаружи окно находилось в пятидесяти футах над землей!
– Надо бы добраться до решетки, – сказал кабатчик.
Без особых усилий Андре подпрыгнул и ухватился руками за подоконник.
– Ах, молодость, молодость! – вздохнул Ламбэр.
Затем он протянул Андре небольшой заостренный железный прут, добавив:
– С его помощью я точил камень. Ударьте слегка по решетке.
На висках у него выступили капли пота. Андре нанес короткий удар по первому поперечному пруту. Кабатчик пошатнулся.
Андре ударил по продольному пруту. Кабатчик стиснул свои дрожащие руки.
– Оба подпилены! – произнес он тихо. – Это клетка Чернеца!
И Ламбэр рухнул на кровать. Андре расслышал только последние слова.
– Действительно, эту камеру занимал Чернец, – подтвердил молодой человек. – Господина Банселля ограбил именно он?
– Нет. Тут сидел Главный… Тот, который прикончил здесь, в Кане, англичанку, – ответил Ламбэр. – Их несколько; их много. Вы все узнаете… и не только про них…
Андре хорошо помнил это убийство; оно будоражило умы еще в то время, когда он только приехал в Кан, и особенно поразило юношу тем, что убийца оказался корсиканцем.
Детство Жюли и юность Андре были окружены тайнами. И Жюли легко сумела бы объяснить волнение, охватившее недавно Андре, лишь только он услышал таинственные слова «Будет ли завтра день?»
– Ну вот, малыш! – воскликнул кабатчик, подпрыгнув на месте. – У меня снова появился шанс! Рвани-ка их! Прутья поддадутся; а у меня с собой крепкая веревка, я обмотался ею под рубашкой!
Андре сильно дернул один из прутьев; тот зашатался, но устоял.
– У меня не хватает сил, – простонал молодой человек, – и мне трудно ломать решетку на весу.
Ламбэр тут же принялся рвать на куски одну из простыней, чтобы скрутить из них жгут.
– Привяжи его к прутьям, – скомандовал он, – и спускайся… Даю слово, что отвезу тебя в Англию и ты узнаешь, где отыскать Приятеля-Тулонца, этого подлого негодяя… А, малыш? Приятно, когда знаешь, что можно отомстить!
– Вы уверены, что это был он? – уточнил Андре, привязывая жгут к решетке. – Именно он воспользовался боевой рукавицей?
– Спрашиваешь! – отозвался кабатчик.
– И вы сможете это доказать?
– Спрашиваешь, черт подери!
Когда Андре спрыгнул, закончив свою работу, Ламбэр добавил:
– Чтобы вскрыть сейф, нужны были два человека… Хитрый замок. Я работал вместе с ним.
– Вы? – вскричал Андре, отступая.
Несколько мгновений они стояли друг против друга.
– Будем срывать решетку! – сказал Ламбэр. – Объяснимся потом.
Свернутая жгутом простыня была протянута между прутьями в верхней части окна. Дрожа от возбуждения, кабатчик схватил ее за свисавшие концы, покрепче скрутил края жгутов и, веря, что простыня выдержит нагрузку, резко дернул… Молодой гравировщик стоял не двигаясь.
– Так! – произнес он. – Значит, вы там были!
Мощный рывок Ламбэра явно привел прутья в движение, но вся решетка, прогнувшись, тут же вернулась в прежнее положение.
– По крайней мере один прут Чернец не подпилил, – проворчал Ламбэр. – Взялись, малыш, вместе!
– Я желаю знать имя вашего сообщника, – заявил Андре.
– Желают только короли, детка; а нам с тобой будет удобнее разговаривать по ту сторону стены… Вы, господин Мэйнотт, называете сообщником человека, который присваивает четыреста тысяч франков и бросает своему помощнику подачку в одну тысячу экю!.. Я мог бы ублажить вас, назвав его первым попавшимся именем – верно? – и без всякого обмана: ведь у него столько имен, что есть из чего выбирать; но это длинная история, которую я не прочь вам рассказать. Назвать угря угрем – это только полдела; главное – знать, как его поймать… Поработаем вместе, малыш! А ну давай!
Андре, в свою очередь, обеими руками взялся за простыню; он верил в успех. Надежда вырваться на свободу охватила все его существо.
– Держи крепче! – скомандовал кабатчик. – Вам никогда не приходилось поднимать грузы с помощью кабестана, господин Мэйнотт? Готовы?.. Раз, два, взяли!.. Раз, два, взяли!.. Раз, два, взяли!..

XII
«БУДЕТ ЛИ ЗАВТРА ДЕНЬ?»

Они, как каторжные, принялись вместе тянуть за концы жгута; решетка трижды прогибалась, но железо пружинило, и после каждого рывка прутья снова возвращались в вертикальное положение.
– Стоп! – скомандовал Ламбэр, выпуская из рук простыню. – Тыльной стороной ладони он смахнул пот со лба. – Неудачное начало, господин Мэйнотт, – продолжал он. – Когда занимаются делом, учитывают все мелкие детали. Итак, в этой камере сидел настоящий Чернец, Главный! Он подпилил прутья на тот случай, если будет осужден, понимаете? Но его невозможно осудить ни при каких обстоятельствах: все проходит по-семейному, известное дело… А я, видите ли, занимался нарочным из Фекама еще до того, как связался с ними, и если бы не они, я был бы чист как стеклышко. Значит, он перепилил все прутья, кроме двух, слева… и поскольку его оправдали, он бросил сделанную уже на три четверти работу. Влезьте на окно, чтобы взглянуть еще раз. Там есть перекос, поэтому нужно привязать простыню к прутьям справа – и решетка откроется, как табакерка.
Как и в первый раз, Андре подпрыгнул и ухватился за подоконник. Кабатчик продолжал:
– Мне велели быть наготове, с лошадью, и ждать беглеца с правой стороны дороги на Пон-л'Евэк. Человек должен был сказать мне: «Будет ли завтра день?» И что же! Все это было ни к чему – он, как всегда, вышел сухим из воды… Но мне довелось познакомиться с Чернецом номер два. Вашим, господин Мэйнотт… Как у нас дела?
Андре только что спустился вниз.
– И вас ждут сегодня у дороги на Пон-л'Евэк?
– Тысяча чертей! – воскликнул кабатчик. – Сегодня или никогда. Согласитесь, гордец, что завтра будет уже поздно. Взялись!
Когда Андре ухватился за простыню, часы пробили час ночи.
– Гром и молния! – прорычал Ламбэр изменившимся голосом. – Как летит время!.. Ну, начали!
Но вместо того чтобы выполнить собственную команду, сам он вдруг замер и, наклонив голову, стал напряженно прислушиваться.
Снаружи доносился шум, отчетливо слышный в ночной тишине.
Это были удары молотка по дереву. Дрожь прошла по телу кабатчика.
– Что это? – спросил Андре. – С тех пор как я в тюрьме, ни разу не слышал ничего похожего.
– Гильотинируют не каждый день, – ответил Ламбэр, попытавшись выдавить из себя смешок.
И не без фанфаронства он продолжал:
– Это строят эшафот, как говорится, для короля Пруссии… Зря стараются, значит.
Кровь застыла в жилах Андре.
– За дело, соратник! – воскликнул он.
Простыня, в которую вцепились четыре руки, натянулась, и Ламбэр, руководя операцией, запел:
– Тяни, моряк… Раз, два, взяли! Раз, два, взяли! Раз, два, взяли!
После третьего рывка один из двух целых прутьев сломался в том месте, где входил в стену; а за ним сразу вылетел и второй. Свет луны, плывущей по небу, косо падал в окно и озарял ничем теперь не защищенное отверстие. Ламбэр подпрыгнул от радости.
– Да, да! – закричал он, торжествуя. – Завтра будет день – провалиться мне в ад! Лошадь у дороги на Пон-л'Евэк, рыбацкий баркас в устье Дивы! Вперед, ребята! Курс на Англию, и плыви на просторе!
Андре уже пододвинул свою кровать к окну. Намерение совершить побег было твердым; при этом его врожденная доброта уступала право первым спастись человеку, которому угрожала смерть. Он помог Ламбэру взобраться на подоконник. Ламбэр достал из-под рубашки крепкую шелковую веревку, один конец которой обмотал себе вокруг пояса.
– Какая тонкая… – пробормотал молодой чеканщик.
– Она способна выдержать трех человек, – усмехнулся кабатчик. – Мы могли бы при желании спуститься вместе, мой котеночек, но моя матушка этого бы не одобрила. Нужно действовать осторожно… Поглядите, как вяжется морской узел!
Он сделал на конце шнура двойную петлю, которой ловцы лосося трижды обхватывают рыболовный крючок, и надел ее на очень короткий стержень, оставшийся от сломанного прута. Этот стержень был таким же прочным, как и сам камень.
– Ну, вот и готово! – продолжал Ламбэр. – Ветер попутный, бриз подходящий. Спать мы сегодня будем у наших соседей – англичан… Скажите, господин Мэйнотт, а ваша женушка не там ли находится, не на английской ли стороне?
Андре не ответил. Он был занят подготовкой побега. Ламбэр, который удобно уселся на подоконнике, свесив ноги наружу, повернул голову и сказал:
– Однако будет забавно, господин Мэйнотт, если я отдам вам на растерзание Приятеля-Тулонца.
Андре очень рассчитывал на мстительность кабатчика и не спешил задавать вопросы. Он все узнает в свое время. Между тем Ламбэр бросил веревку вниз, чтобы измерить длину предстоящего спуска, потому что выступ, проходивший по стене в шести футах ниже окна, мешал видеть землю, тонувшую во мраке; ближайшие постройки и деревья, росшие во внутреннем дворе тюрьмы, закрывали луну. Веревка коснулась земли; у кабатчика в руках оставалось еще несколько футов… Можно было спускаться. Он в последний раз проверил узлы и решительно ринулся вниз. Не успел Андре заметить его исчезновение, как Ламбэр уже стоял на выступе под окном.
– До скорого, господин Мэйнотт! – произнес он полушепотом.
Но поскольку молодой чеканщик его не слышал, он тихонько свистнул и добавил:
– Эй, малыш! Следи за стержнем, чтобы с него не соскользнула петля.
Андре тут же вскочил на подоконник. Он только что собрал свои вещи. Все, чем он теперь владел в этом мире, включая длинное письмо к Жюли, уместилось в карманах его куртки.
Кабатчик все еще стоял на выступе.
– Красота! – сказал он весело. – А они там, у гильотины, не могут настучаться своими молотками. Напрасно беспокоят жителей Кана… Ну – вперед! Сейчас вы увидите цирковой номер на канате под аккомпанемент ударов молотка и сопение людей, сооружающих для акробата эшафот!
Оттолкнувшись обеими ногами от выступа, он стал спускаться – умело и решительно, но очень медленно, ибо от малейшей поспешности руки могли заскользить по шелковой веревке. Андре следил за стержнем, на котором держался тонкий канат. Один раз молодой человек коснулся веревки рукой, отчего та зазвенела, как туго натянутая струна лютни. Секунды казались ему настолько долгими, что он не мог удержаться, чтобы не посмотреть вниз, опираясь одной рукой о стену, подавшись всем корпусом вперед и наклонившись над темной бездной. Он не увидел ничего, кроме этого тонкого каната, который терялся в мрачной глубине.
Ламбэр больше не разговаривал. Веревка была неподвижна, так как все ее колебания замирали у выступа стены. И тут Андре вдруг услышал сухое потрескивание, едва различимое и похожее на то, которое издает влажный фитиль горящей свечи. Молодой человек кинулся к стержню. Обломок прута не двигался, но острый заусенец постепенно перетирал одну за другой нити веревки, и они лопались с тем своеобразным звуком, который уловил чеканщик.
Андре бросило в холодный пот. Луна ярко освещала решетку, прутья в местах разломов сверкали в ее бледном сиянии, словно алмазы. Андре мог бы вести счет шелковых нитей, которые рвались одна за другой, уже образовав вокруг потертости густую бахрому… Молодой человек зажмурился, потом снова открыл глаза и внимательно осмотрел стержень. Да, ошибки быть не могло: отчетливо выделявшийся заусенец перерезал веревку.
– Быстрее! – произнес Андре сдавленным голосом. – Во имя Бога, спускайтесь скорей!
Из темноты донесся насмешливый голос Ламбэра:
– Торопишься, малыш? Ведь эшафот-то строят не для тебя!
Андре снова крикнул, чтобы кабатчик не медлил. Тот отозвался снизу:
– Осталось всего два этажа, потом твоя очередь.
Бахрома из растрепанных шелковых нитей на потертом месте становилась все гуще. Последние слова застряли у Андре в горле. Глядя на заусенец, блестевший в лунном свете словно лезвие ножа, чеканщик застыл как зачарованный. Веревка вытягивалась, удлинялась, катастрофически утончаясь, и приобретала все большее сходство с волосом, который вот-вот лопнет. Человек, спускавшийся по канату, был подлым убийцей, и все же это был человек; между ним и Андре установилась некая связь. До сих пор Андре рассчитывал использовать его в своих интересах, глядя на кабатчика лишь как на орудие мести, но теперь он больше не думал об этом. Им руководило единственное настойчивое стремление спасти это существо, приближающееся к своей гибели; стремление столь сильное, словно речь шла о святом или о любимом человеке.
Наш рассказ о чувствах Андре занял некоторое время, в действительности же события развивались молниеносно. Если бы молодой гравировщик инстинктивно вцепился обеими руками в веревку ниже стержня, он бы вывалился из окна головой вниз. Но раздался короткий сухой треск, совсем негромкий, и канат с невероятной быстротой исчез во мраке.
Снизу донесся глухой звук: это на землю упало тяжелое тело. Послышался короткий крик, за ним – еще один. Андре резко отпрянул назад, затем прислушался. Ветер шелестел листьями деревьев, росших во внутреннем дворе тюрьмы. Молодой человек позвал Ламбэра. Будет ли ответ? Андре не знал.
Чеканщик высунулся из окна. Стук молотков смешивался с голосами. Плотники, строившие эшафот, пели.
– Ламбэр! – негромко крикнул Андре. – Ламбэр!
В тюремном дворе завыла сторожевая собака.
Это напомнило Андре о его собственном положении; ведь он и сам – узник, которому уже вынесен приговор.
Эта мысль пришла к нему вместе с воспоминанием о Жюли, безраздельно царившей в его сердце.
Андре звала свобода. Воспользовавшись простыней, с помощью которой они с Ламбэром выломали решетку, молодой человек соскользнул из окна на выступ стены. Шесть футов были выиграны. Держась за ту же простыню, Андре наклонился и посмотрел вниз. Он размышлял. Одно из двух: или Ламбэр предал его, бежал один и находится теперь уже далеко – или он разбился при падении и сейчас скорее всего мертв.
Разглядеть что-либо сверху было невозможно. Разве что макушки деревьев, на ветвях которых едва различимо трепетали во тьме листья. Правда, можно было прикинуть, на какой высоте находится выступ, на котором стоял Андре. Его отделяло от верхушек деревьев более двадцати футов.
Кровь застыла в жилах Андре… Мы не рискнули бы утверждать, что мысль совершить этот отчаянный прыжок пришла ему в голову в тот момент, когда он выскользнул из окна. Молодой человек хотел сначала просто посмотреть, можно ли добраться до земли, и разверзшаяся перед ним черная бездна вполне могла остановить его. Но голова Андре вдруг пошла кругом, он перестал соображать… Глаза чеканщика заволокла огненная пелена, в ушах зашумело… Какая-то непреодолимая сила влекла его вниз.
Это уже было не стремление к свободе и даже не желание оказаться рядом с Жюли, это было просто наваждение. Андре тянуло в пустоту с такой же неотвратимостью, с какой сорвавшийся камень падает на дно пропасти. Лишь тусклые и слабые проблески меркнувшего сознания еще удерживали молодого человека на карнизе. Андре чудилось, что чьи-то руки толкают его в бездну и что его пальцы, судорожно вцепившиеся в простыню, вот-вот разожмутся…
Но Мэйнотт был волевым и смелым человеком.
Он выпустил из рук простыню, которая только и удерживала его от падения в манящую пустоту; однако он сделал это для того, чтобы распрямиться, а не для того, чтобы беспомощно сорваться вниз. Несколько секунд Андре сохранял равновесие, словно готовя свое сердце к страшному испытанию и расслабляя мышцы перед сокрушительным ударом. Он успел осенить себя крестным знамением. Это было не самоубийство.
Мэйнотт не сполз с выступа, а прыгнул, намеренно, осознанно, по собственной воле и с надеждой на благополучный исход.
Говорят, люди, падающие с большой высоты, умирают еще до того, как коснутся земли. Когда отчаявшийся человек бросается, например, с балюстрады собора Парижской богоматери, он, видите ли, сразу превращается в труп, который, рассекая воздух, несется вниз и разбивается о мостовую… Наука любит философствовать.
Андре, отлетевший, словно выпущенное из пушки ядро, на довольно значительное расстояние от стены, врезался в липу, оставив в ее ветвях клочья одежды и своей собственной кожи; а затем последовал чудовищный удар. Так Андре приветствовала земля. Он оставался без сознания недолго: было по-прежнему темно, когда отчаянный собачий лай за стеной привел его в чувство. Молодой человек обнаружил, что наполовину погрузился в сухую траву и старые листья, собранные в кучу под липой и лежавшие там в ожидании тачки садовника. К Андре вернулась память, и сердце тотчас же простучало имя Жюли.
Без особых усилий Андре поднялся на ноги; он не был серьезно ранен. Лай собаки вызвал в соседнем дворе какое-то движение, которое ничего хорошего не предвещало, однако в той части тюрьмы, где находилась его камера, царила гробовая тишина. Первым желанием Андре было бежать. Он сделал шаг к стене ограды, но тут же мысль о кабатчике остановила его.
Ему не пришлось долго искать; почти рядом с тем местом, куда он упал, на серой дорожке, окаймлявшей внутренний двор тюрьмы, виднелось что-то большое, темное и бесформенное. У Андре не возникло ни малейших сомнений, что там лежит несчастный Ламбэр.
Действительно, это был он; его тело смутно напоминало фигуру человека, присевшего на корточки; голова кабатчика свисала так низко, что самой верхней частью туловища казались плечи. Обе руки Ламбэра сжимали канат. Одна из ног ушла глубоко в землю, а другая была буквально размозжена о плиты дорожки.
Без сомнения, Ламбэр после падения даже не шевельнулся. Он умер мгновенно…
Андре попытался нащупать пульс, но обе руки несчастного уже окоченели; молодой человек приник ухом к холодной груди, но сердце в ней давно перестало биться. Однако, расстегивая куртку кабатчика, Андре наткнулся на какую-то бумагу; это был паспорт, который чеканщик сунул себе в карман. Ветви одного из деревьев касались ограды. Андре уже говорил однажды, что сам не представляет, насколько он силен и ловок… Так что через несколько минут молодой человек уже тихо и спокойно шагал по улице, легко преодолев две высоких стены.
Между тем в тюрьме поднялась суматоха. Давно уже пробило два часа ночи, и участники похоронной драмы вошли наконец в камеру приговоренного к смерти. Они-то и обнаружили побег.
На улицах, несмотря на ранний час, было много народу; здесь собрался в основном деревенский люд. Зеваки не ложились спать, чтобы занять удобные места вокруг эшафота. Те из них, кому уже посчастливилось видеть гильотину, рассказывали о ней своим более молодым спутникам. По мостовой громыхали телеги, приехавшие издалека, плелись лошаденки, хромавшие от усталости, тащились изнуренные прохожие. Но надежда насладиться захватывающим зрелищем вселяла в людей силы. Истинные мусульмане не чувствуют усталости во время паломничества в Мекку.
На улице Андре слышал лишь одно слово: гильотина, гильотина, гильотина. В Нормандии мы с любовью произносим это название: мы говорим «гэйотэна» – это звучит ласково и весело. Можно ли без грусти думать о том разочаровании, которое ожидало стольких добродетельных деревенских гостей? Того же славного папашу, который издалека привел по разбитой дороге своих юных отпрысков? Или пылко влюбленного молодого фермера, который привез сюда свою обожаемую женушку, исполнив обещание, данное в день свадьбы?
Но свадебного подарка не будет! И обманутые дети станут проливать слезы. О, как несправедлива судьба! Столько времени добирались в город – и все напрасно; когда еще теперь увидишь гильотину?
По мере того как Андре удалялся от тюремного квартала, он ускорял шаг. Чеканщика охватывало все большее беспокойство. Побег не был подготовлен, не было и никакого плана действий… Молодой человек тщетно пытался привести в порядок свои мысли…
Сначала он машинально зашагал в нижний город, к Воссельскому мосту; обычно именно по нему Андре выезжал из Кана, отправляясь вместе с Жюли на другой берег Орна к лугам Лувиньи; но тут ему смутно припомнился маршрут, о котором рассказывал кабатчик: дорога на Пон-л'Евэк.
Тогда чеканщик инстинктивно вернулся назад, стараясь держаться подальше от дворца правосудия, и подошел к церкви Сен-Пьер. Он словно бы стал сейчас Ламбэром; ощущать себя в шкуре преступника было непривычно, но пока необходимо. Скрытая поддержка, которой пользовался убийца, принадлежавший к таинственному братству, распространялась и на Андре – по крайней мере в течение одной ночи.
Сворачивая на улицу Фруад, молодой человек неожиданно вспомнил банальную фразу, которая явно использовалась как пароль: «Будет ли завтра день?»
Ламбэр обещал рассказать ему об этой фразе целую историю, которую Андре мог связать с самым ярким приключением юности, глубоко врезавшимся ему в память. Но Ламбэр не успел выполнить ни одно из своих многочисленных обещаний…
Трудно выразить словами, как Андре жалел о гибели Ламбэра. Дело в том, что навязчивая идея вновь начала неотступно преследовать чеканщика, лишь только он оказался на свободе: он догадывался, что жажда мести будет терзать его всю жизнь; ведь эта страсть была неразрывно связана с единственным чувством, наполнявшим дотоле сердце Андре, – любовью к Жюли. Ламбэр клялся, что раскроет тайну пути, ведущего к тому самому демону – человеку, который никогда не оставлял никаких следов и всегда оставался безнаказанным, отдавая на растерзание правосудию свою очередную жертву. О, это был истинный мастер, с блеском избегавший опасных последствий грабежей и убийств; дикарь, сбивавший с толку преследователей в самом центре цивилизованного мира не менее ловко, чем индейцы в гуще девственных лесов. Чернец – Приятель-Тулонец…
Кличка, под которой были известны многие люди, фальшивое имя, принадлежавшее тому, кто имел дюжины имен!
В общем, ни одной – или почти ни одной – зацепки! А кабатчик Ламбэр умер, унеся тайну в могилу!
Андре остановился против церкви Сен-Пьер. Отсюда одна улица вела к дороге на Париж, а другая – к дороге на Пон-л'Евэк. Направо – Жюли и почти неминуемая опасность, налево – одиночество, неизвестность и призрачная надежда отомстить.
Андре свернул налево и побежал.
Когда он миновал последние дома Кана, забрезжил рассвет. У первого придорожного дерева стоял человек с лошадью. При виде Андре он шагнул вперед.
– Эй, парень! – властно крикнул молодой чеканщик. – Будет ли завтра день, а?
– Ну вот мы и дождались, Бижу! – произнес человек, отвязывая лошадь.
Потом ответил:
– Завтра наверняка, хозяин, да и сегодня тоже… Это вас зовут господин Антуан?
– Тысяча чертей! – откликнулся Андре.
Лицо парня почти скрывала белая шапка, низко надвинутая на лоб.
– Надо ж знать, – спокойно усмехнулся он. – В расспросах обиды нет.
Он стянул с себя шапку; под ней оказалась вторая, на которую была до этого нахлобучена первая; потом скинул куртку; под ней тоже скрывалась не рубашка, а еще одна куртка. Снятые вещи вместе с коричневыми полотняными штанами, висевшими у парня на руке, перекочевали к Андре. Тот мгновенно сбросил свой арестантский костюм и облачился в другую одежду.
Парень смотрел на него, позевывая.
– Бижу надо оставить в Диве у Гийома Меню, – сказал он, передавая повод Андре, который тут же вскочил в седло. – Прилив в девять часов; лодка – там, на берегу. Чаевые будут?
Андре бросил ему серебряную монету, и парень, сняв свою вторую шапку, произнес:
– Доброго пути, хозяин!
В то утро конные жандармы прочесывали все дороги в окрестностях Кана. Но они не видели никого, кроме опечаленных людей; те возвращались по домам, так и не полюбовавшись гильотиной. Бижу была крепкой лошаденкой. В девять часов она уже жевала сено в конюшне у Гийома Меню, в Диве. Дул береговой ветер. Он подгонял удалявшуюся рыбачью лодку, которая огибала скалы Кальвадоса. Андре сидел на корме и чувствовал себя как дома – а все потому, что недавно задал хозяину лодки вопрос: «Будет ли завтра день?»

XIII
О ФРАНЦИИ

Это было во второй половине сентября. Над площадью Акаций, где липы облачились в свой осенний наряд, занимался рассвет. По земле стлался легкий туман, но прояснявшееся синее небо, по которому бежали перламутровые облака, обещало хороший день. Все дома на пустынной площади были погружены в сон. В предрассветных сумерках папаша Бертран гасил фонари.
На крайней скамье площади Акаций, в нескольких метрах от последнего горевшего фонаря, сидел человек. Его лицо было скрыто широкополой соломенной шляпой, рядом с ним стояла корзина, в какой уличные торговцы носят свой товар.
– Эй, приятель, – сказал папаша Бертран, – здесь ночевать, конечно, дешевле, чем на постоялом дворе!
Человек не ответил.
Разговорчивый, как и все одинокие люди, папаша Бертран продолжал:
– Наверное, когда вы прибыли в город, все гостиницы были уже закрыты? Однако я не хотел вас обидеть. Через часок распахнутся двери кабачков.
С этими словами он погасил фонарь. Тусклый утренний свет заливал площадь; поднимался туман. Бертран стоял, опираясь на шест.
– Каждый раз, когда я зажигаю или гашу здесь фонари, что-нибудь происходит. Проживи я еще сто лет – и то не забуду, что видел на этой скамье.
Именно таким образом папаша Бертран очень часто начинал разговор, заставляя собеседника задать естественный вопрос:
– И что же вы видели, папаша Бертран?
Но торговец, похоже, не отличался любопытством и никаких вопросов не задавал. Тогда папаше Бертрану пришлось самому воскликнуть:
– Эх, дорогуша, хотите знать, что я тут видел? Это не секрет. Я вполне могу вам рассказать, хотя не знаю вашего имени ни по Адаму, ни по Еве. Так вот, убийца Мэйнотт и его шлюха сидели здесь в ночь кражи – на том самом месте, где сейчас отдыхаете вы. Ну прямо два голубка: ему лет двадцать пять, а она совсем молоденькая, разным вертопрахам головы кружила. Я к ним тогда подошел, думая, что это амурные штучки. Ан нет!..
Про деньги шел разговор, а ни про какую не про любовь!.. Они считали банковские билеты; а было этих билетов столько, что переплети их – и получилась бы целая книга. Он, нахал, не стесняясь, сказал: «Это четыреста тысяч франков из кассы Банселля…»
Папаша Бертран остановился, чтобы посмотреть, какое впечатление произвел его рассказ. Торговец продолжал сидеть неподвижно, словно каменное изваяние.
– Выходит, – продолжал с некоторой досадой папаша Бертран, – вы не из наших мест, раз вас не волнует это дело. Денежный ящик был дорогой, его из Парижа привезли. И была в нем ловушка для грабителей; там-то и застряла рукавица Мэйнотта… понятно?! Он подбросил мне на выпивку, но я потом все равно ничего не скрыл… Помог правосудию покарать негодяя.
После этих слов папаша Бертран гордо выпрямился, по-прежнему опираясь на свой шест.
– Значит, вы нездешний, дорогуша, – продолжал он, – это видно. А то бы вы сразу закричали: «Так вас зовут папаша Бертран!» потому что про меня повсюду говорят после того, как я сыграл такую важную роль в этом деле. Двадцать лет каторжных работ – ни много ни мало! Это я про Мэйнотта… Красотка-то его была… не знаю, как и сказать… ну, в общем, мотовка… Одним словом, подрубили они Банселлей под корень!.. Раньше-то у тех был особняк в городе, замок в деревне и карета. А, каково?.. Да, неплохо сработано… И Банселли ищут теперь кусок хлеба… А что у вас в корзине, приятель?
При упоминании имени Банселля голова торговца поникла. А на последний вопрос папаши Бертрана он ответил:
– I don't speak french, sir.
Папаша Бертран сжал кулаки и надулся.
– Инглиш! – воскликнул он. – Английский савоец. Заставил меня все выложить задарма!
Разгневанный, он удалился. Иностранец остался один, по-прежнему неподвижный, со склоненной головой.
Свет наступившего утра просочился сквозь поля шляпы, упав на бледное, утомленное лицо и полные печали глаза. Немало жителей славного города Кана, увидев это лицо, задумались бы: почему оно нам так знакомо? Но ответить на сей вопрос смогли бы лишь немногие, потому что каждый стал бы ворошить далекие воспоминания вместо того, чтобы воскресить в памяти вчерашний день, в котором и крылась разгадка.
Впрочем, всем было известно, что Андре Мэйнотт утонул в море и его тело было найдено на отмели Диветты.
Иностранец сидел, обхватив колени руками и устремив взгляд в пространство прямо перед собой. Терявшиеся в дымке дальние липы заслоняли здания, стоявшие на другом конце площади. Именно к этим-то зданиям был прикован взгляд иностранца – во всяком случае, к одному из них; человек на скамье, казалось, видел заветный дом сквозь легкую пелену тумана.
Иностранец пребывал в глубокой задумчивости, ет& губы иногда медленно шевелились, произнося слова, звучавшие совершенно не по-английски.
Он шептал:
– Это было там! Бог мой! Бог мой!
Часов в шесть на площади Акаций появились редкие прохожие; луч восходящего солнца проник сквозь дымку и осветил скромный фасад дома.
Иностранец грустно улыбнулся.
Первым открыл свою витрину Гранже, сдающий внаем экипажи, затем с шумом распахнулись ставни на втором этаже, и госпожа Шварц в утреннем чепце облокотилась о подоконник; из-за ее плеча выглядывал Эльясен.
Иностранец подождал до семи часов, но лавка, над дверью которой все еще красовалась вывеска с именем Андре Мэйнотта, так и не открылась.
В половине восьмого иностранец взял свою корзину и отправился в нижний город. По дороге он никому не предлагал свои товары и вел себя так, словно приехал в Кан с единственной целью: побывать на площади Акаций, посидеть там на скамье и издали посмотреть на лавку с закрытыми ставнями, на вывеске которой сохранилось имя Мэйнотта.
Однако один раз он остановился; это было между Сен-Мартенским кварталом и Воссельским мостом, недалеко от префектуры, возле особняка, позади которого раскинулся сад. За кустами сирени шумно играли на траве двое детей. Иностранец приблизился к невысокой ограде и заглянул во двор. Пока малыши резвились, их отец, сидя на плетеном стуле, листал судебные бумаги, а молодая мать вышивала, присматривая за детьми. В семье следователя Ролана утро начиналось рано.
На бледном лице иностранца появилась добрая улыбка. Рука его поднялась в жесте, напоминавшем благословение. И человек с корзиной удалился. За Воссельским мостом он задумчиво посмотрел на извилистую дорогу, которая вела к Виру, поднимаясь по отлогому склону холма над обильными лугами Орна. Взволнованным голосом иностранец снова произнес:
– Это было там…
По мосту проехал экипаж, тильбюри; это было тильбюри господина Гранже, запряженное вороным конем, мчавшимся как вихрь. В экипаже сидела молодая пара: влюбленные. Иностранец замолчал на полуслове, и его накрыло облаком дорожной пыли.
Он присел, подперев голову руками.
– Блэк! – прошептал он.
И две слезы скатились по его щекам.
В полутора лье от Кана, справа от дороги на Алансон, располагалась крошечная усадьба, втиснувшаяся между землями двух или трех богатых фермеров.
Маленький чистый домик выходил фасадом на проселочную дорогу, от которой его отделяли лишь заросли боярышника. Справа и слева от дома за кустами алых роз виднелись квадратные грядки овощей. Позади них во фруктовом саду ветви яблонь склонились под тяжестью румяных плодов. Две виноградные лозы и вьющаяся роза, оплетавшие длинные жерди, украшали фасад дома. Розы пышным букетом цвели между двух окон, на лозах гирляндами висели крупные кисти винограда.
Это было жилище кормилицы Мадлен.
Сама она находилась в поле за садом, где копала картошку, ее муж работал у соседнего фермера; старая матушка пряла свою пряжу, приглядывая за кастрюлей, а малыш играл на земле у порога дома. По обеим сторонам от входа во двор две жандармские лошади методично жевали молодые побеги.
Ибо каждая лошадь, удостоившись чести принадлежать жандармерии, немедленно обретает степенность и гордый вид, которые отличают этот образцовый род войск.
Бригадир с подчиненным ему жандармом, сидя за столом, с наслаждением попивал добрый сидр. Жандарм слушал, а бригадир рассказывал прелюбопытнейшие вещи.
Бывает, что преступник, – говорил он, демонстрируя весьма высокую культуру речи, – временно скрывается под разными личинами; он ловко прикидывается честным человеком: бродячим торговцем или просто горожанином, путешествующим ради удовольствия, или по делам, или по семейным надобностям. На заре моей карьеры, когда я еще не был в чинах, как теперь, мне случилось столкнуться с преступником лицом к лицу, и он не вызвал у меня ни малейших подозрений. Теперь же, когда я приобрел богатый опыт, самый хитрый негодяй вряд ли смог бы меня убедить, что облака – это пасущиеся на небесах барашки. Наше дело требует постоянной бдительности и учит смотреть на все по-американски, обращая внимание на самые мелкие детали. Честный человек никогда не станет возмущаться, если вы вежливо попросите его предъявить документы. И совершенно по-другому ведут себя беглые преступники и люди, которые почему-либо не в ладах с законом, а также прочие сомнительные особы…
– Бригадир, – прервал его жандарм, – вот как раз подходящий случай: по полю шагает какой-то человек, похожий на бродячего торговца.
Действительно, по тропинке шел молодой мужчина. Это был иностранец с площади Акаций. Он задержался на краю пшеничного поля, полого спускавшегося к дороге, и устремил долгий взгляд на ребенка, игравшего у домика Мадлен.
– Поскольку вы работаете со мной недавно, – сказал бригадир своему подчиненному, – я не буду возражать, если вы продемонстрируете мне свои способности, Маниго. Действуйте! Иностранец, увидев Маниго в дверях дома, спустился к дороге и осведомился:
– Не это ли дом Мадлен Бребан?
Задавая свой вопрос, он продолжал смотреть на ребенка. Заслышав голос путника, малыш поднял белокурую головку; большие голубые глаза мальчика улыбались; однако, оглядев незнакомца, малыш тут же потерял к нему интерес и снова принялся играть с камешками на пыльной земле.
Жандарм Маниго сделал несколько шагов вперед и приветливо сказал:
– Мы, значит, ищем тут одного бродягу, он преступление совершил, потому как умышленно, по злобе поджег скирды Жана Пуассона; это в местечке Ковий, недалеко отсюда. Не в службу, а в дружбу, покажите мне ваши бумаги: и вам вреда не будет, и нам польза.
Путник тут же вынул из корзины и протянул жандарму паспорт на имя Антуана Жана, бродячего торговца, засвидетельствованный совсем недавно в мэрии Шербура.
– Отпустите! – скомандовал издали бригадир, услышав текст записи в паспорте, громко прочитанный Маниго. – Все в порядке.
Путник подошел к домику и оказался рядом с ребенком, который снова посмотрел на него и попросил:
– Не ходи по моим камням!..
От голоса малыша к лицу путника прилила кровь. Он переступил порог и спросил, где найти Мадлен. Старая матушка указала ему тропинку к картофельному полю. Мадлен работала на солнцепеке, прикрыв голову платком; у нее было отменное здоровье, чистая совесть и хорошее настроение; женщина громко распевала какую-то песню. Увидев, что к ней приближается через сад бродячий торговец, она воскликнула:
– Вы напрасно стараетесь, приятель, у меня есть и иголки, и нитки, да и тканей полно.
Торговец молча продолжал идти. Взглянув на него повнимательнее, Мадлен побледнела.
– Несчастный, вы ли это? – пролепетала она; лопата выпала из ее рук.
Потом, отступив на несколько шагов и осенив себя крестным знамением, она проговорила:
– Но ведь господин Мэйнотт погиб! Все об этом говорят, а грамотные даже прочли в газетах! Так кто же вы? – прошептала женщина, охваченная суеверным страхом.
Торговец все приближался. Мадлен закрыла глаза руками, защищаясь от наваждения.
– Если поможет молитва… – начала она дрожащим голосом.
Это была мужественная женщина, но ее мужества хватал лишь на живых людей.
– Мадлен, – сказал Андре, остановившись перед ней, – я не погиб. Вы можете меня потрогать, если хотите…
– Прикоснуться к вам! – ужаснулась она.
– Мадлен, – продолжал Андре тихим голосом, – я не заслужил презрения порядочных людей. Я невиновен, клянусь вам!
– Ах! Он клянется… – пробормотала про себя Мадлен и решилась взглянуть на Андре сквозь пальцы рук, которыми она все еще прикрывала глаза.
Между тем ярко светило солнце, а страх при свете дня быстро проходит. Мадлен прошептала:
– Я не судья вам, господин Мэйнотт. Да простит вас Бог!
Затем под влиянием другого страха, который не могло рассеять даже солнце, она воскликнула:
– Но послушайте, несчастный! Повсюду ищут бродягу, который поджег скирды Пуассона. Вокруг полно жандармов! Если они вас увидят…
– Жандармы уже у вас, Мадлен… Я только что говорил с ними.
Ах!.. – вскричала кормилица, широко раскрыв глаза. – У нас! Жандармы! И вы с ними разговаривали!.. Уходите вон той дорогой, господин Мэйнотт… – и женщина указала, куда следует идти. – Они у всех спрашивают документы!
– Они уже проверили мой паспорт, Мадлен.
– Ах! Боже мой, если бы они арестовали вас в моем доме!
– Не называйте меня больше господином Мэйноттом, Мадлен. Я взял другое имя…
– Ах!.. – В третий раз всплеснула руками кормилица. – И она тоже! Она тоже!
Тут Мадлен отвела глаза.
– Вы сильно изменились, – заметила она.
– Да, – тихо сказал Андре, – изменился! Мой малыш не узнал меня.
На его ресницах блеснули слезы. Доброе сердце Мадлен сжалось.
– Она приходила? – спросил Андре, немного помолчав.
– Да, – ответила добрая женщина, – три раза.
– Только три раза?! – прошептал Андре.
– Париж далеко, а о вашем деле здесь еще помнят.
– Не возникало ли у нее желания забрать ребенка?
– Никогда. Она знает, что малышу у нас хорошо.
– Добрая Мадлен, да вознаградит вас Бог! Андре, казалось, заколебался, а потом спросил:
Разговаривала ли она с вами обо мне?
– Никогда, – снова ответила кормилица.
Андре покачнулся; ему пришлось присесть на мешок с картошкой. Кормилице стало его жалко.
– Но ее одежда говорит сама за себя. Она в глубоком трауре.
– Спасибо, – прошептал Андре. – Я очень устал, но нужно уходить. Мне хочется увидеть Жюли. Ради этого я проделал долгий путь.
Мы уже говорили, что Мадлен была жалостливой женщиной, но она была еще и нормандкой.
– А деньги у нее в Париже? – спросила кормилица.
Гримаса глубокого отчаяния исказила лицо Андре Мэйнотта, и он со стоном произнес:
– А ведь вы нас хорошо знаете, Мадлен!
– Как это они называли ту железную штуковину? – пробормотала женщина. – Боевая рукавица? Да если бы сотня свидетелей заявила под присягой, что господин Мэйнотт – вор, я бы не поверила… Но рукавица! Рукавица!.. А вообще все это меня не касается: ведь ребенок, милое дитя, здесь совершенно ни при чем!
Назад: Часть Первая БОЕВАЯ РУКАВИЦА
Дальше: XIV ОТ АНДРЕ – ЖЮЛИ