Часть Первая
БОЕВАЯ РУКАВИЦА
I
КОЕ-ЧТО О ШВАРЦАХ
В небольшом эльзасском городке Гебвиллере проживало некогда семейство Шварцев. Это было весьма добродетельное семейство, которое усердно увеличивало число эльзасцев и распространяло их по белу свету. А поскольку эльзасцы пользуются везде доброй славой, то и Шварцеву семейству удавалось, когда – поклонившись кому следует, а когда и вовсе без трудов, пристраивать своих отпрысков с известным комфортом. Кстати, это последнее словцо в устах местных знатоков французского языка приобретает особую, приятнейшую для слуха модуляцию.
Итак, семейство Шварцев процветало и неустанно умножало свое потомство, рассылая малышей и в Париж, и в провинцию, и за границу. И несмотря на непрерывные поставки, здесь всегда имелся солидный запас шварценят обоего пола, готовых к отгрузке.
По части торговли, хоровых обществ, пива и особенностей произношения ни одна страна в мире не может сравниться с Эльзасом! Молодой Шварц, должным образом выпестованный и созревший для жизненных побед, соединяет в себе достоинства сынов Савойи, Прованса и Оверни: легендарную скаредность первых, самодовольный апломб вторых и рыцарскую обходительность третьих. И держу пари, что в Европе не найдется ни одного городишка с двумя тысячами душ населения, где бы не было по меньшей мере одного Шварца!
В 1825 году в Кане жили два представителя этой славной фамилии: некий комиссар полиции, добропорядочный ловкач, и кондитер, который трудолюбиво выпекал в швейцарской пекарне свое благосостояние и счастье. Надо думать, что одного упоминания о комиссаре полиции, да еще в 1825 году, достаточно, чтобы читатель догадался: речь пойдет о знаменитом процессе Мэйнотта. А нашумевшее дело Мэйнотта, несомненно, является среди прочих скандальных историй одним из самых любопытных и таинственных.
14 июня 1825 года один молодой представитель семейства Шварцев, настоящий Шварц из Гебвиллера, прибыл в Кан на империале парижской почтовой кареты. Костюм юноши отличался опрятностью и свидетельствовал о заботливом уходе, который, однако, не всегда в состоянии скрыть весьма скромный достаток. Молодой человек был невысокого роста, но вся его ладно скроенная фигура говорила о здоровье и выносливости. Это был брюнет с тонкими чертами лица и приятным цветом кожи. Люди этого типа, не часто встречающиеся в Эльзасе, обычно рано стареют и тучнеют, но Ж.-Б. Шварц пока еще был очень худ. Ему нельзя было дать больше двадцати лет. Необычайно живые глаза, взирающие на мир с жадным любопытством, выделялись на лице, выражавшем спокойную доброжелательность.
Багаж господина Шварца был невелик, и юноша с легкостью сам вынес его из кареты. Заметим, что никто из нормандцев – этих известных физиономистов, зазывающих приезжих в гостиницы, – не полюбопытствовал спросить о роде занятий Шварца. А молодой человек между тем получил адреса господина Шварца – комиссара полиции, и господина Шварца – кондитера.
Шварцы, достигшие благополучия, и Шварцы, пока только стремящиеся к нему, составляют некое братство (наподобие масонского). Наш молодой путешественник был прекрасно принят у торговца; хозяева справились о том, что новенького в родном городе, и были глубоко опечалены вестью о кончине отца и матери молодого Шварца, оставшегося с двумя дюжинами осиротевших, еще не окрепших шварценят. Он был самым старшим среди братьев и сестер. В течение двадцати лет его достойная матушка рожала шестнадцать раз, причем шесть раз – двойняшек. Таковы у Шварцев представительницы слабого пола, благослови их Бог.
Нет, разумеется, нужды говорить о том, что юноша приехал в Кан, чтобы устроить свою жизнь; это нечто само собой разумеющееся, поскольку ни один Шварц не предпримет поездку ради удовольствия. Комиссар полиции и кондитер, увидев его, воскликнули: «Вот жалость-то! Приехать бы вам неделей раньше…»
Один Шварц неплохо устроился у швейцарца, другой свил свое гнездо в полицейском участке, но ведь в других местах тоже полно Шварцев!
В обеденное время наш молодой путешественник прогуливался в задумчивости вдоль берега Орна. Гостеприимство обоих его соотечественников не простиралось столь далеко, чтобы пригласить юношу к столу. По-прежнему он держал в руке свой багаж, и действительность рисовалась ему отнюдь не в розовом свете. Разумеется, прежде чем окончательно впасть в отчаяние, он мог навестить немалое число Шварцев в разных уголках Франции, но дело в том, что деньги его были на исходе, а желудок с самого утра пребывал в состоянии напряженного ожидания.
– Вот это да! Шварц! – услышал он позади себя радостное восклицание. Он живо обернулся, и на какой-то миг в его сердце возродилась надежда. Ведь для голодного желудка всякая встреча желанна: а вдруг она завершится обедом! Однако, увидев того, кто его окликнул, Ж.-Б. Шварц помрачнел и опустил глаза. Ему навстречу по набережной шел его ровесник, безвкусный костюм которого сразу выдавал коммивояжера. Молодой человек, улыбаясь, протянул руку.
– Как дела, старина? – спросил он по-свойски. – Ведь мы на родине жирной говядины, а?
Пожав руку Шварца, который отчужденно молчал, он добавил:
– Как мир-то тесен!
– Да, действительно, господин Лекок, – ответил молодой эльзасец, церемонно приподняв шляпу, – вот и повстречались.
Тут господин Лекок взял Шварца под руку, отчего последнего просто передернуло. Надо, однако, заметить, что своим поведением этот персонаж никак не давал повода для подобной неприязни. Это был весьма представительный молодой человек со здоровым цветом лица, мужественной осанкой и смелым взглядом. Правда, его манеры, как и аляповатый костюм, не отличались изысканностью, но подобные мелочи мало интересовали нашего эльзасца. Просто в Гебвиллере предпочитают сдержанность. И недоверчивость, с которой Ж.-Б. Шварц отнесся к этой яркой фигуре, должна насторожить и нас.
– Так мы уже и пообедать успели? – спросил господин Лекок, шагая рядом со Шварцем.
Тот покраснел и отвел глаза, но ответил:
– Да, господин Лекок.
Коммивояжер остановился, посмотрел на него и расхохотался.
– Та, господин Лекок! – повторил он, передразнивая акцент своего спутника. – Ну и ну! Стало быть, мы и приврать умеем! Те, кто вам сказал, мой друг, – продолжал он с подчеркнутой важностью, – что братья Моннье меня уволили, наплели с три короба! Лекока – приемного сына полковника – уволить нельзя, понятно? Увольняет только сам Лекок – тех хозяев, которые ему не нравятся. Моннье попросту подонок, и у него я получал всего четыре тысячи. А Бертье с компанией предложили мне пять тысяч плюс комиссионные, ясно?
– Пять тысяч плюс комиссионные! – повторил ошеломленный эльзасец.
– Неплохо, а, старина? Но для меня это не предел… А вы-то почему больше не служите у Моннье?
– Они закрыли несколько контор…
– Я же вам говорю: подонки… И сколько ты сейчас имеешь?
– Триста и обед…
Да, это только на хлеб и на воду. Ну и ну! Если говорить откровенно, то я тебе скажу, Жан-Батист, что ты попросту лопух, баба.
Шварц попытался отшутиться и ответил:
– Просто мне не везет так, как вам, господин Лекок.
Они свернули с набережной и стали подниматься по улице Сен-Жан. Коммивояжер пожал плечами.
– В коммерции, Жан-Батист, – изрек он, – нет везения и невезения. Просто надо правильно держать карты, вот так, понял?.. Ну и вовремя пойти ва-банк… Я тебе так скажу: как только у Бертье что-то будет не по мне, я тут же отправлюсь в другое место, чтобы уж точно иметь свои восемь тысяч, а то и больше…
– Вы, должно быть, сколотили целое состояние, господин Лекок, – вставил Шварц с наивным восхищением.
Господин Лекок похлопал его по спине.
– Да ведь и траты какие – карты, вино, красотки! – возразил он. – Я же у родителей – младший сын, ну, недотепа, мокрая курица, а такие не пользуются успехом у женщин. Так-то, старина.
В этот момент он подтолкнул Шварца к дверям большого старого дома, над которыми красовалось живописное изображение голенастой птицы, разгуливающей по львиной гриве, а над этим шедевром виднелась надпись: «У отважного петуха».
Ж.-Б. Шварц не стал сопротивляться, поскольку острые запахи кухни ударили ему в нос и дальше терпеть голод было уже невозможно.
– Эй, там! – громко произнес господин Лекок тем властным тоном, благодаря которому коммивояжерам всегда гарантирован номер в любой гостинице. – Мамаша Брюле! Папаша Брюле! Есть здесь кто-нибудь, черт возьми? Или вы вымерли?
На пороге кухни показалась почтенная мамаша Брюле с лицом старой ведьмы. Господин Лекок послал ей воздушный поцелуй и сказал:
– Я тут встретил старого друга, а у вас, я смотрю, уже готов обед; вот и отнесите в мою комнату закуски, да поприличнее – на четыре франка с каждого… И уж постарайтесь, моя прелесть!
Беззубый рот хозяйки растянулся в ответной улыбке.
– Здесь я отдыхаю душой, когда бываю в Кане, – продолжал господин Лекок, поднимаясь по кривым ступеням лестницы. – Мне сдают комнату под самой крышей. Там я забавляюсь с девочками, сам понимаешь, старина! Ну-с, добро пожаловать! Ж.-Б. Шварц не заставил себя упрашивать: запах, доносившийся из кастрюль, чувствительно щекотал его ноздри, божественной музыкой звучали недавние слова Лекока: «Карты, вино, красотки!» Карты, по мнению Шварца, не стоили внимания, но он был не прочь выпить, а мысль о красотках вызывала в душе сладкое томление. И хотя эльзасцы славятся своей неторопливостью, но – пусть не в апреле, а в августе – даже они откликаются на зов природы… Между тем молодые люди очутились в неуютной и грязной комнате, одной из тех, какие обычно встречаются на постоялых дворах. Не успев войти, Лекок быстро выскочил на лестницу и громко закричал:
– Прислуга! Папаша Брюле! Мамаша Брюле!
Кто-то откликнулся, и Лекок продолжал:
– Мою карету к восьми часам! И чтобы точно как штык! Завтра утром я должен быть в Алансоне!
Затем он присоединился к своему гостю и небрежно добавил:
– Дом Бертье оплачивает мне кабриолет и лошадь, ясно?.. По делам этого дома я путешествую обычно ночью, чтобы не портить цвет лица.
– Если мне будет позволено… – начал было Ж.-Б. Шварц.
– Хочешь поехать со мной?
– Да…
– Та… Так вот, Жан-Батист, не стоит! Об этом мы сейчас и потолкуем, старина: у меня на ваш счет другие планы.
Сомнение вновь охватило нашего Шварца, и он уныло промямлил в ответ:
– Понимаете, господин Лекок, ведь я всего лишь бедняк…
– Ладно, ладно! Мы сейчас побеседуем на эту тему, я же сказал. И обещаю, сударь, что чрезмерно напрягаться я вас не заставлю.
Разговаривая, Лекок одновременно занимался своим туалетом, сменив городское платье на костюм путешественника. Когда служанка принесла еду, он с грохотом откинул крышку своего дорожного сундука.
– Я отправляюсь в Сирию, – сообщил Лекок, – и хочу оплатить счета. И чтоб без всяких приписок, душа моя, ясно? Не забывайте, что мне полагается коммерческая скидка… и овес моему рысаку!
Ж.-Б. Шварц, возможно, и не отличался особой наблюдательностью, но глаза у него все же были, и ему показалось, что господин Лекок уж слишком «пережимает» со сценой прощания, как говорят в театральном мире. Шварц навострил уши, и если предположить, что господин Лекок решил разыграть перед ним комедию, то можно с уверенностью сказать, что и зритель удвоил свое внимание. Но не так-то просто было раскусить Лекока, который, как мы убедимся в дальнейшем, был весьма хитроумным и искусным тактиком.
– Ты видел вывеску у входа? – неожиданно спросил он, садясь за стол. – «У отважного петуха». Это-то и определило мой выбор, Жан-Батист, понял? Я – петух, и я отважен. Но оставим церемонии; у меня к вам дело, сударь, и я плачу чистоганом. Сейчас я при деньгах, потому что дела мои здесь шли успешно: позавчера доставил крупнейшему канскому банкиру Банселлю железный сейф с секретом последней модели, от которого тот просто без ума. В городе только об этом и говорят. Теперь все нормандские банкиры захотят иметь такие сейфы, так что и в деле Бертье у меня со временем будет своя доля. Мое здоровье!
Он опрокинул стакан вина и продолжал:
– А почему?.. Да потому, что я – отважный петух, я всюду вхож, одет с иголочки, за словом в карман не лезу и все такое прочее… А ты, старина, настоящая курица, это точно: потертый сюртук, тощий кошелек и к тому же эта застенчивость!.. Стало быть, в Кане есть двое Шварцев: я, как вы хорошо знаете, сразу беру быка за рога… Шварцы, они, как иудеи, всегда поддерживают друг друга, но уж очень ничтожна эта поддержка, а? Ведь эльзасец – самое дряблое и холодное из всех живых существ на свете, если не считать карпа, конечно. У кондитера – нет места, у комиссара – нет места… И вот мой бедный юноша намерен отправиться в Алансон искать других Шварцев: чушь, да и только!
Все это было грустно слышать; тем не менее – о, сила аппетита! – наш молодой друг ел довольно неплохо. А когда ешь, то хочется выпить; и Лекок щедро угощал его настоящим вином. Не секрет, что вина на постоялых дворах Нормандии отличаются особенными качествами: нигде больше не найти столь кислого, поистине отвратительного пойла, как там. Но жители Гебвиллера не очень привередливы, и обычная воздержанность нашего бедного друга привела к тому, что сейчас его голова, подобно девичьей, пошла кругом. И во время этого пиршества (напомним: за четыре франка на каждого) Ж.-Б. Шварц все явственнее ощущал, как непривычное тепло разливается по его телу; он становился мужчиной, черт побери! И юноша чувствовал, что все больше завидует смелости господина Лекока.
В крошечном мирке парижских служащих, где Ж.-Б. Шварц вращался уже в течение нескольких месяцев, Лекок пользовался не лучшей репутацией. Но никто ничего толком не знал ни о его прошлом, ни о его связях, и ходившие о нем нелестные и довольно тревожные слухи, возможно, не имели под собой никаких оснований, так как зависть – обычная спутница победителей. Лекок же был победителем: пять тысяч франков жалованья, комиссионные и коляска! Не многим коммивояжерам в 1825 году удавалось достичь таких вершин. Ж.-Б. Шварц почтительно глядел на Лекока снизу вверх, и каждый стакан нормандского вина усиливал его восхищение. И если бы на весы положили соблазны, предлагаемые господином Лекоком, – с одной стороны, а эльзасские добродетели – с другой, то мы затруднимся сказать, какая чаша перевесила бы. По крайней мере так обстояли дела уже за десертом.
Но в то же время наш Шварц оставался порядочным человеком; например, он не обманул бы вас, предъявляя счет (но следует узнать, как этот счет составлялся). Итак, на столе располагались различные сыры, а среди них – локти обоих приятелей; молодые люди мирно беседовали.
– Это замужняя женщина, Жан-Батист, – продолжал свою речь коварный соблазнитель. – Сам понимаешь, дело молодое…
Трусоватый Шварц поддакнул.
– С замужними женщинами, – говорил Лекок, – шутить нельзя; на то закон есть.
– В таком случае оставьте их в покое! – воскликнул Шварц, на которого это последнее слово произвело магическое действие: вот новое доказательство его эльзасской чистоты.
Но Лекок прижал руку к груди и патетически произнес:
– О нет, друг мой! Лучше умереть, чем отказаться от счастья! Впрочем, тут вот еще что. Я все же принял кое-какие меры предосторожности: написал одно письмо, и оно уже отправлено с дорожной каретой, а завтра утром в Алансоне его опустят в почтовый ящик. Письмо адресовано папаше Брюле, а в нем – просьба вернуть мне трость с серебряным набалдашником, которую вы видите там, в углу, и которую я «забуду» при отъезде.
– Вот это да! – удивился Шварц. – И все это – из-за какой-то любовной интрижки!
Господин Лекок наполнил стакан, поднес его к губам и, воспользовавшись этим движением, украдкой взглянул на собеседника. Они уже допивали третью бутылку, и Шварц окончательно захмелел.
– Это похоже на те истории, – тихо произнес Шварц, – о которых пишут в газетах. Как это называется в суде присяжных? Обеспечить себе «алиби», если я не ошибаюсь.
Лекок разразился смехом.
– Браво, старина! – воскликнул он. – Из тебя выйдет толк! Не в бровь, а в глаз! Алиби! Именно оно, черт побери! У меня должно быть алиби на тот случай, если муж захочет мне напакостить. Да, в нашем деле не только розы! Есть и шипы, а как подумаешь, что муж – бывший военный… Эй, красавица, дайте-ка нам кофе с ликером, да погорячей!
Все это господин Лекок произнес скороговоркой, поскольку отяжелевший взгляд его гостя выражал недоверие. – Ну, я-то в такую историю не влипну! – заметил Шварц, обращаясь скорее к самому себе.
– Нет, Жан-Батист, – продолжал Лекок, наливая своему гостю полный стакан водки, – и твой черед настанет, и ты потеряешь голову… узнаешь страсть. Но я еще не все сказал. Видишь ли, ее муж – близкий друг комиссара полиции…
Ж.-Б. Шварц отстранился от стола.
– Господин Лекок, – заявил он решительно, – ваши дела меня не касаются.
– Конечно, нет, конечно, не касаются, – подтвердил коммивояжер. – Но ты можешь немножко подзаработать…
– Я не собираюсь… – начал было эльзасец.
– Душа моя, только короли могут сказать: мы собираемся, мы намереваемся… Учти, что я заплачу тебе чистых сто франков наличными за одно только слово, которое надо шепнуть сегодня вечером на ушко полицейскому комиссару, причем тихо и без глупостей… Вот смеху-то, а? Ну, сделаем старику подарочек!
II
ГОСПОДИН ЛЕКОК
Сто франков! Да знаете ли вы, что может сделать с сотней франков добропорядочный Шварц? У Ж.-Б. Шварца никогда не было таких денег. А если бы они были, то Ж.-Б. Шварц устроил бы банковский дом, наверное, даже на чердаке. Иные рождаются поэтами, а Ж.-Б. Шварц принес в этот мир изысканную чувствительность ко всему, что касается реестров и счетов.
Голова его закружилась, потому что выпитая скверная водка неотступно будоражила воображение, а три бутылки кислого вина разжигали в юном сердце священный огонь. И нашему герою привиделось нечто далекое и сказочное: просторные кабинеты, устланные коврами, кассиры за решетчатыми окошками, зеленые гроссбухи с красными надписями, дивной красоты металлическая касса с узорчатой насечкой, служащие, погруженные в изумительно стройные ряды цифр и старательно подсчитывающие доходы, серые ливреи, а в карете, запряженной четверкой лошадей, госпожа Ж.-Б. Шварц с плюмажем – все как на дорогих похоронах.
Сто франков! За сто франков получить все эти сокровища, а возможно, и больше! Вот он – маленький желудь, порождающий могучий дуб!
– Но я не хочу! – пискнула тем не менее испускающая дух добродетель нашего героя.
И, делая вид, что встает из-за стола, юноша добавил:
– Ни за какие блага, господин Лекок, я не стану подвергать себя опасности.
– Жан-Батист, – возразил коммивояжер тоном превосходства, – я вижу вас насквозь. Подумайте хорошенько. Дело и выеденного яйца не стоит, а кроме ста франков, вы можете получить еще и тепленькое местечко у Бертье.
– Но за одно свидание не дают ста франков, – отвечал эльзасец. – Здесь что-то нечисто.
– А если платит дама?.. – сделал новую попытку Лекок, взъерошив себе волосы.
Ну, кого же не растрогает такая любовь? А Лекок, решив ковать железо, пока горячо, воскликнул:
– Не стоит рассуждать о вещах, которых ты не понимаешь, старина! Скажем так: ты утопающий, а я – твой спаситель, ясно? Диспозиция у нас следующая: господин Шварц-кондитер в девять часов запирает дом на ночь; в половине десятого у тебя уже не будет другого выбора, как только искать ночлега где-нибудь на чердаке у господина Шварца-комиссара полиции.
– Но он же меня прогнал! – только и сумел вставить эльзасец.
– Черт возьми! Извольте понять одну истину: на всем белом свете только я один проявляю интерес к вашей персоне!
– Это верно, – пролепетал Ж.-Б. Шварц, размягченный выпитой водкой. – Я здесь совсем один!..
– Печальный изгнанник в чужих краях… Тут вспоминается множество стихов, положенных на музыку выдающимися композиторами. Однако же в десять часов десять минут комиссар полиции вернется домой после циркового представления у братьев Франкони, помнишь эту палатку на площади Префектуры? Он будет торопиться, находясь в дурном расположении духа из-за того, что по долгу службы ему придется уже в четырнадцатый раз созерцать господина Франкони-отца в генеральской форме и мадемуазель Лодоз в костюме Симодосеи. Он пойдет вверх по улице Префектуры и по улице Экюйер. Вы последуете за ним до площади Фонтетт – затем по улице Вильгельма Завоевателя до площади Акаций. Ее так назвали, поскольку она обсажена липами. Госпожа Шварц – эта малопривлекательная увядающая женщина, которая, однако, любит похохотать, когда ее щекочут, будет уже почивать. Вы подойдете к ее мужу – комиссару. Ваше появление будет для него неприятным сюрпризом; он воскликнет: «Ах, это снова вы!» Не исключено, что в запальчивости он даже добавит к этому восклицанию еще несколько слов и назовет вас бездельником или бродягой. Но это – его право: ведь каждую неделю у него бывает трое или четверо Шварцев. Да слушаете ли вы меня?
Жан-Батист слушал, хотя его сердце сильно колотилось и в ушах стоял шум. Господин Лекок продолжал:
– Внимание, приятель, теперь самое главное. Ты ему скажешь: «Господин комиссар и уважаемый соотечественник! Несчастья как будто преследуют меня в здешней столице. По самой невероятной случайности я остался без денег и в этой беде рассчитывал обратиться за поддержкой к одному коммерсанту, моему прежнему начальнику еще по Парижу – господину Лекоку, служащему дома Бертье, который продал сейф с секретом господину Банселлю…» Ну что, запомнил? И учти, что ты не просто языком будешь болтать, а получишь сто франков, если все запомнишь, как следует… «Но, – продолжишь ты, – этот молодой коммерсант сегодня вечером покинул гостиницу «У отважного петуха», служившую ему пристанищем, и в собственном экипаже отправился в Алансон…» Все это ты скажешь ради последних слов; повтори!
Ж.-Б. Шварц повторил, а потом спросил:
– А где я буду ночевать?
– Где бы вы ночевали, если бы не встретили меня, Жан-Батист? Но не будем отвлекаться на мелочи. Когда достойный комиссар попросит вас идти своей дорогой, считайте, что дело сделано и деньги ваши. А с ними – и моя признательность до гроба.
Молодой эльзасец задумался. Несмотря на сумбур в голове, он не находил ровным счетом ничего предосудительного в той мелкой услуге, о которой его просили. Но что его беспокоило, так это слишком большой размер вознаграждения, обещанного за сущую безделицу. Господин Лекок поднялся и бросил салфетку. Пробило восемь часов.
– Я все сказал, – произнес он высокопарно, – и спешу на зов любви.
– Знать бы, – пробормотал Ж.-Б. Шварц, – что за этим не кроется ничего, кроме амурных дел…
– Я полагаю, молодой человек, – строго произнес коммивояжер, – что вы не ставите под сомнение ни мою честь, ни мои политические убеждения.
Ж.-Б. Шварц не думал об убеждениях Лекока. Он много отдал бы за то, чтобы иметь надежный ночлег и возможность пораскинуть мозгами. Лекок уже закрывал свой дорожный сундук, расплатившись по счету. Все было готово, ничего не забыто, кроме, конечно, трости с серебряным набалдашником, намеренно оставленной в углу.
Господин Лекок спустился вниз, насвистывая какой-то мотивчик; Ж.-Б. Шварц следовал за ним. Экипаж коммивояжера, принадлежащий дому «Бертье и К°» и предназначенный для перевозки ларей с секретом, сейфов, замков с шифрами и тому подобных предметов, представлял собой дрянненькую повозку, но запряженная в нее бретонская лошаденка бодро била копытом.
– Вы дадите мне задаток? – робко произнес молодой эльзасец в тот момент, когда Лекок поставил ногу на подножку.
– Ни в коем случае, – ответил тот. – Не скрою, меня удручают ваши колебания. Скажите «да» или «нет», старина…
– Но если я соглашусь, – спросил Ж.-Б. Шварц, – то где же мы с вами встретимся?
– Так вы согласны?
– Нет…
– В таком случае иди ты к дьяволу! Давно пора!
– Но я же не отказываюсь…
Лекок натянул вожжи. Вид у Шварца был жалкий. За предложенную сумму он бы продал не только себя самого, включая длинные зубы и густую шевелюру, но, может быть, и спасение своей души. Но Шварц боялся совершить проступок в том смысле, какой в это слово вкладывает закон.
– Трогай! – скомандовал Лекок, щелкнув кнутом.
– Я согласен… – пролепетал Шварц уже в полном изнеможении.
Лекок нагнулся и потрепал его по щеке.
– Давно бы так! – произнес он, на этот раз с чистым каннебьерским акцентом. – Значит, договорились, Жан-Батист?.. Тогда так. В два часа ночи ты должен уйти из Кана через Воссельский мост и пройти около одного лье по алансонской дороге. Ровно в три часа я буду ждать тебя в лесу справа от дороги, не доходя до немецкой деревни… До скорого, старина, и не за бывай, что я сказал, чтобы все было точно… Нн-о, пошел, Красавчик!
Красавчик встрепенулся и стрелой помчался по дороге, в то время как прислуга, мамаша Брюле, папаша Брюле и их потомство кричали напутствия вслед уехавшим. В июне темнеет поздно, и было еще светло, когда Лекок и ретивый бретонский скакун покинули подворье «Отважного петуха», оставив беднягу Шварца в плену тревожных размышлений.
Господин Лекок, держа в зубах зубочистку, с победоносным видом щелкал кнутом, спускаясь по небольшим улочкам к реке. Ох, этот шустрый молодчик! Он одаривал улыбками девиц, он посылал воздушные поцелуи торговкам, стоявшим в дверях своих лавок, успевал перекинуться остротой с мальчишками и кричал: «Поберегись, папаша!» – когда встречные уступали ему дорогу.
И его действительно хорошо знали. В городе только и разговору было, что о ларце, купленном у него богачом Банселлем, об этом сказочном сундуке, которому и грабители нипочем и который сам хватает мошенника за руку, как жандарм! Уж эти парижские фокусы! И другие городские богатеи начали подумывать о том, чтобы приобрести такую полезную вещь. Но сейф стоил дорого, и переговоры занимали немалое время. В Кане не было известно имя «Бертье и К°», и говорили попросту: «ларец Лекока». Так что Лекок был человек знаменитый.
Завидев повозку, люди думали: «Вот и Лекок едет продавать новые ящики. Этот дело знает и своего не упустит».
Когда господин Лекок в сумерках выезжал из Кана по Воссельскому мосту, сотни людей были свидетелями его отъезда.
Конечно, само по себе это почти ничего не значит, потому что в конце концов можно ведь и вернуться. Но мелкие детали – это ручейки, которые образуют большие реки.
Пока еще не совсем стемнело, господин Лекок гнал свою лошаденку крупной рысью, приветствуя каждого встречного. С наступлением темноты, отъехав от города примерно на три четверти лье, он остановил повозку у дверей постоялого двора, чтобы на виду у всех, кто там был, зажечь свои фонари.
– Славная лошадка, – сказал трактирщик, похлопывая Красавчика по крупу.
– Он таким ходом до самого Алансона доскачет, – бросил в ответ господин Лекок. – Трогай! Но-о-о!
В пятистах шагах от трактира дорога поворачивала; справа от нее чернели заросли конских каштанов. Сразу после поворота Лекок резко остановил свою лошадь. Он огляделся и прислушался, но дорога была пустынна. Тогда он соскочил с повозки, взял Красавчика под уздцы и повел его в гущу зарослей по дорожке столь узкой, что повозка едва проходила по ней. При первой же возможности они свернули с тропы. Красавчик, которого хозяин с силой тащил за собой, продирался сквозь заросли каштана и волок за собой повозку. При свете дня ее можно было легко увидеть, но в темноте все, что находилось за пределами дороги, было полностью скрыто от глаз.
Лекок освободил свою лошадь от упряжи, отвел ее еще на двести или триста шагов и привязал в самой чаще зарослей. Затем он вернулся к повозке и, не мешкая, сменил свои щегольские клетчатые панталоны на синие бумажные штаны с потертыми коленями. Вместо элегантного дорожного сюртука он облачился в полотняную куртку, а на голову надел грубую шапку из рыжей шерсти и надвинул ее на глаза.
Странный вид для любовника, спешащего на свидание!
Затем он снял сапоги и надел мягкие туфли, а сверху – грубые башмаки с подковами.
Можно с уверенностью сказать, что даже его возлюбленная могла бы пройти мимо, не узнав его. Лекок отправился в путь. Он являл собой совершенный образчик кальвадосского обывателя, наполовину крестьянина, наполовину горожанина.
Он вышел на дорогу и грузно зашагал по направлению к Кану. Было половина десятого.
Около десяти часов из лавки торговца антиквариатом, расположенной на той самой площади Акаций в квартале Сен-Мартен, где жил полицейский комиссар Шварц, вышел некто в крестьянской куртке и рыжей шерстяной шапке. Передвигался он совершенно бесшумно, так как был обут в мягкие туфли.
Он быстро пересек площадь и достал из-под скамьи пару больших башмаков с подковами.
Когда пробило десять, этот человек уже вышагивал по тротуару, звеня подковами своих башмаков; и вот он очутился на площади Префектуры, где звучали последние аккорды оркестра братьев Франкони. Представление заканчивалось. Человек в синих бумажных штанах, потертых на коленях, серой куртке и шерстяной шапке уселся на каменную тумбу на углу собора и стал ждать. Одним из первых из цирка вышел комиссар полиции Шварц и сразу же направился к кварталу Сен-Мартен. Человек пошел за ним на некотором расстоянии. На половине пути к дому, на улице Вильгельма Завоевателя, к комиссару полиции робко приблизился скромного вида молодой человек, который, казалось, хотел его о чем-то просить. Мужчина в рыжей шапке прибавил шагу. А комиссар полиции нетерпеливо и сухо выговаривал бедняку:
– Кто же едет в город наобум Лазаря! Ничем вам не могу помочь!
И тут Ж.-Б. Шварц весьма уверенно, чего от него нельзя было ждать, если вспомнить, что совсем недавно он пребывал в полной растерянности, рассказал затверженный урок. Он заговорил о своем покровителе господине Лекоке, о ларце Банселля и о несчастном стечении обстоятельств, в силу которого именно в этот вечер господин Лекок находился в дороге по пути в Алансон.
Комиссар полиции отвечал на это:
– Я не знаю вашего господина Лекока и не имею ко всему этому никакого отношения. Оставьте меня в покое!
Что и сделал Ж.-Б. Шварц, уже заработавший свои сто франков.
Человек в рыжей шапке, стоя в темном углублении стены, весьма внимательно прислушивался к этому разговору. Когда комиссар полиции и Ж.-Б. Шварц распрощались, он не последовал ни за одним из них, а пошел по направлению к кварталу с кривыми улочками, находившемуся недалеко от площади Фонтетт. Теперь он шел быстро и явно был чем-то очень озабочен. В глубине тупика Сен-Клод находился трактир, который был еще открыт. Мужчина приблизился к окну и осмотрел помещение сквозь мутноватое стекло, прикрытое изнутри тонкой занавеской; в грязном зале было пусто, и лишь один человек за стойкой считал деньги.
– Ну как, готовы, папаша Ламбэр? – обратился к нему, как к старому знакомому, господин Лекок, входя в заведение.
Вместо ответа кабатчик произнес:
– Вещь у вас?
Господин Лекок похлопал себя по куртке в том месте, где оттопыривался какой-то предмет. Раздался металлический звук. Кабатчик погасил лампу, и они вышли.
III
ПЯТЬДЕСЯТ ДОН-ЖУАНОВ
Перенесемся на некоторое время назад и поговорим о вещах более примечательных, чем ларец с секретом и защитным устройством, принадлежащий господину Банселлю. В ту пору Кан был довольно шумным городом; студенты и военные оживленно вертелись вокруг местных красавиц. Самой привлекательной дамой в Кане была Жюли Мэйнотт – жена гравировщика, настоящая красавица. С тех пор как Андре Мэйнотт открыл скромную лавку, где продавались пищали, аркебузы и прочие диковинные вещицы, сразу привлекшие внимание публики, золотая молодежь Кана, оставив городской бульвар и аллею у префектуры, все время проводила под деревьями на площади Акаций.
Офицеры разных родов войск (а тогда дивизию еще не перевели в Руан), студенты всех мастей и львы коммерческого поприща дружно превратились в любителей старины и с утра до вечера приходили поглазеть на антиквариат и другие товары, выставленные в небольшой витрине магазина. Андре Мэйнотт, который, кстати, не был уроженцем Кана, продавал пистолеты, рапиры, маски, меховые перчатки, а также тонкие испанские и миланские клинки, шкатулки, шлифованные драгоценные камни, фарфор и эмаль. Но я бы не стал утверждать, что своим стремительным успехом все предприятие было обязано не ослепительной красоте его молодой супруги, а какой-то иной причине. Жюли Мэйнотт, пленительная, как мадонна Рафаэля с ангелочком на руках, служила для дома великолепной вывеской: такова сила магического воздействия, оказываемого на мужчин прекрасным полом. Жюли, подобно волшебнице, оживляла ценнейшие кружева и тончайшие гравюры, она расцвечивала сверкающими красками шелка и возвращала прелесть узорам индийских тканей.
В мнениях о ней дамы разделились на две половины. Те, что не были дурнушками, утверждали, что в ней нет ничего особенного; дамы же по-настоящему красивые и дамы откровенно непривлекательные оказались, хотя и по мотивам прямо противоположным, в одном лагере, заявляя, что она – сама прелесть. Никто не остался равнодушным, а для истинного успеха разница во мнениях просто необходима. Дом процветал. Сам же Андре Мэйнотт, который был так же молод, как и его жена, горд и смел, умен, полон сил, горяч, очень влюблен, нисколько не страдал от того, что успех жены преступал определенные границы. Да он и в самом деле не имел оснований жаловаться на жизнь: Жюли, нежная и умная, сделала его счастливейшим из мужчин. Дельцы же, студенты и офицеры – все эти любители легких побед – любовались ею и, вопреки ожиданиям, не выказывали особой предприимчивости.
К сказанному, впрочем, следует добавить, что комиссар полиции господин Шварц жил на втором этаже того дома, где супруги Мэйнотт занимали первый этаж. А такое соседство помогает укреплять добродетель.
Боюсь, что читатель может подумать, будто самой значительной достопримечательностью Кана – большей, чем сейф господина Банселля – была изысканная красота Жюли Мэйнотт. Но вы заблуждаетесь. Соперничать со знаменитым ларцом банкира может только материальный предмет, и о Мэйноттах мы говорим потому, что сей предмет красовался в витрине их лавки. Им была, выражаясь точным языком, латная боевая рукавица из Милана, состоявшая из перчатки, кистевого набора сочлененных пластин и защитного рукава, или стального чехла, предназначенного для того, чтобы охватывать руку до локтя. Все изделие, инкрустированное сверкающим золотом и серебром, усыпанное рубинами и украшенное затейливой чеканкой в духе оружейных мастеров средневековья, своим великолепием и искусной работой привлекало внимание как дилетантов, так и знатоков.
Весь Кан уже ознакомился с боевой рукавицей, обнаруженной Мэйноттом в куче железного хлама. Отреставрированная его умелыми руками, всю последнюю неделю она красовалась в витрине магазина. Мнение было одно: нет в городе достаточно богатого любителя, чтобы осилить стоимость такого изделия, редкого как по технике исполнения, так и по ценности металлов и изящных камней, преумножавших его красоту. Назывались сумасшедшие цены, а наиболее сведущие утверждали, что Андре Мэйнотт отправится в Париж, чтобы продать свою боевую рукавицу самому королю – почетному директору Лувра.
Это было незадолго до того момента, как Ж.-Б. Шварц повстречал несравненного господина Лекока на набережной Орна. Пятьдесят пар очков, принадлежавших коммерсантам, студентам и офицерам, были направлены в сторону витрины Мэйнотта, где между топориком и кастетом, под гирляндами кружев Жюли сверкала золоченым узором знаменитая боевая рукавица. Пятьдесят пар очков прогуливались под липами площади Акаций и ловили очаровательный образ, скрывавшийся в глубине, за выставкой железа и шелковых кружев; супруга Мэйнотта стеснялась своей популярности и держалась со своим младенцем вдали от любопытных глаз.
Андре работал, напевая, за своим верстаком, приводя в порядок пистолеты и отвечая время от времени вежливым кивком головы на поклоны своих клиентов.
А большинство обладателей очков действительно стремилось поприветствовать Андре, что и отрадно отметить. Среди них были элегантные кавалеры, хотя их и портило досадное присутствие очков; были и розовые щеки, гибкие тонкие талии: короче, недостаток в привлекательных молодых людях ощущался в Кане не больше, чем в других городах, и эти милые юноши, все как один, были бы рады отдать содержимое своих карманов любому, кто мог хотя бы заподозрить их в нарушении спокойствия крепкой, как цитадель, семьи ремесленника. Вот так!
Этажом выше комиссар полиции и его супруга, стоя на балконе, дышали свежим воздухом. Жена комиссара принадлежала к враждебной и взыскательной категории тех, кто не был дурнушками, и Жюли изрядно ее раздражала. Комиссар же, человек благоразумный, ограниченного ума и непреклонной честности, считал своих соседей обычными пройдохами, а их успех – возмутительным. К тому же дома его неустанно пилили за то, что некогда он сказал, будто у Жюли Мэйнотт большие глаза. Госпожа комиссарша поговаривала о переезде в другое место, и все из-за Жюли, но ей было жаль расставаться с видом на деревья перед домом.
Пары очков не столь уж часто обращались к ее балкону, но это не мешало ей говорить:
– Невыносимо, когда на тебя все время смотрят!
У комиссара тоже было скверное настроение.
В половине седьмого вечера к Мэйноттам постучался старый слуга; на нем был диковинный сюртук, призванный изображать ливрею. Комиссар с супругой в один голос сказали:
– Смотри-ка! У господина Банселля есть дело к Андре!
Слуга был из дома господина Банселля.
Прошло немного времени, и Андре с непокрытой головой и без сюртука вышел вместе со стариком из лавки.
Держу пари, что он приходил по поводу сейфа! – воскликнула госпожа Шварц. – Господин Банселль просто сошел с ума из-за него!
– Да-да, это очень опасно! – согласился комиссар.
А на площади состязались в остроумии обладатели очков:
– Господин Банселль забыл секрет замка!
– Сейф принял его за вора!
– И его рука уже в ловушке!
И так далее в том же духе.
Жюли тем временем оставалась одна, и среди обожателей возникло оживление, хотя в окне этажом выше виднелись комиссар и его жена. Не будь этого, можно себе представить, что бы тут творилось! Наши кавалеры фланировали перед витриной, выпятив грудь, напрягая мышцы и выгибая талию. И мы не ошибемся, предположив, что каждый из них, военный или штатский, лелеял тайную мечту о том, что госпожа Мэйнотт поглядывает на него из-за занавесок.
Внезапно госпожа комиссарша, которая до этого зевала со скуки, встрепенулась и спросила:
– На что это они смотрят?
Действительно, все пятьдесят воздыхателей, столпившись против входа в лавку, с чрезвычайным вниманием что-то разглядывали.
– Зеваки! – презрительно изрек комиссар, а его супруга, окончательно утратив интерес, отошла от окна.
А произошло вот что. Жюли распахнула ставни, и в комнату за лавкой через небольшое окошко проник луч солнца, освещая внутреннее убранство; поднялся театральный занавес, и все, что находилось в маленькой комнате – обстановка и люди, – вдруг ожило. Зрители увидели незатейливую мебель и супружеское ложе со стоящей рядом колыбелью ребенка. С другой стороны кровати горела печь; на деревянном столе посреди комнаты лежало творение Жюли: гирлянда шелковых кружев.
Жюли отворила окно, чтобы при свете дня причесать светловолосого ангела, чьи густые кудри весело золотились под лучами солнца. Она вовсе не предполагала, что на нее будут смотреть, так как привыкла к тому, что комната за лавкой скрывала ее от посторонних глаз и она могла бесхитростно наслаждаться счастьем материнства. Луч солнца с любовью осветил ее, обводя нежную линию профиля, лаская волосы, мастерски расцвечивая алмазными блестками улыбку глаз и придавая невыразимую прозрачность ее изящным розовым пальцам. Ребенок то целовал Жюли, то барахтался и мило выражал свое неудовольствие. Окно в глубине обрамляли ветви жасмина, среди которых висела клетка, и сидевшие в ней птицы оживленно спорили друг с другом. Из печи вылетали голубоватые искры, тая в лучах солнца.
Воздыхатели молча созерцали эту картину.
Когда, наконец, Жюли заметила, что за нею наблюдают, и закраснелась, они все же устыдились и отошли от лавки.
Жюли наполовину прикрыла дверь комнаты и закончила причесывать своего малыша.
Наступил час, когда канские щеголи и щеголихи выходили на прогулку. У каждого из пятидесяти наших кавалеров была на счету не одна интрижка. Всякий молодчик из начинающих коммерсантов, в своих мечтах соблазняющий Жюли Мэйнотт, имел на содержании какую-нибудь работницу, в то время как даме из общества предназначались страстные послания. Судите сами, как вели себя еще более дерзкие студенты и офицеры.
Итак, площадь Акаций была чрезвычайно популярна. Здесь встречались дамы благородного происхождения и дамы из нарождающейся знати, а также дамы, представляющие, так сказать, официальные круги, имеющие отношение к Министерству внутренних дел или к Министерству юстиции. Ведь Кан – это столица. И дамы, связанные с государственной службой, перевозящие с места на место свои семейства, как того требуют интересы родины, любят Кан с его дешевизной, приятным обществом и чистым воздухом.
И, верите ли, порхание канских дам все же привлекло к себе внимание прелестной Мэйнотт, этой итальянской мадонны. Она быстро покончила с туалетом своего любимца и рассеянно поглядела на ужин Андре, стоявший на плите. Она и впрямь обожала своего Андре – самого любящего супруга, о каком можно только мечтать. Их брак был заключен по любви, если таковая вообще бывает на этом свете… Но сейчас красавица Мэйнотт, спрятавшись за дверью, стала разглядывать платья из шелка и крепдешина, легкие шарфы, итальянские соломенные шляпки гуляющих… Что тут сказать?.. Она не удостоила бы и взглядом пятьдесят или даже пятьсот Дон-Жуанов, но вот предметы роскоши и цветы ее неизменно влекли.
Мостовая зазвенела под копытами лошадей, и красавица Мэйнотт побледнела от волнения. В открытой коляске, покачивающейся на рессорах, находился целый букет нормандских маркиз, не менее прекрасных, чем парижанки.
Жюли закрыла дверь, присела и вздохнула. Ребенок попытался забраться к ней на колени, но она его оттолкнула. Ее охватило мечтательное настроение, и она достала колоду карт из ящика светлого деревянного стола. Эта очаровательная мадонна была южанкой, и ей еще не исполнилось и двадцати лет.
Она принялась гадать. Малыша это заинтересовало, и он не мешал матери. По мере того как молодая женщина раскладывала карты, ее умное, с правильными чертами лицо оживлялось; теперь оно было не только красиво, но и выражало страсть; глаза ее блестели, она внимательно следила за тем, как ложились карты, и время от времени ее губы что-то шептали.
– Ты будешь богат! – обратилась она к ребенку с движением, внезапность которого заставила малыша вздрогнуть.
И Жюли уронила голову на руки. Однако вскоре она собрала карты и положила колоду на место, посетовав при этом:
– Но карты не сказали мне, когда!
С наступлением сумерек вернулся Андре. Людей на площади становилось уже меньше, а комиссар полиции отправился в цирк, оставив жену с господином Эльясеном Шварцем. Эльясен был эльзасцем, опередившим своим появлением нашего Ж.-Б. Шварца. Не будь Эльясена, Ж.-Б. Шварц, возможно, и попал бы в контору комиссара полиции. Поэтому позже, когда Ж.-Б. Шварц стал миллионером – а он им стал, причем не просто миллионером, а миллионером в квадрате и более того, – он обеспечил теплое местечко этому Эльясену – косвенному виновнику своего благосостояния. Да, проигрыш в небольших делах открывает порой лучшие шансы для большого выигрыша.
У Эльясена были белесого цвета волосы, брови и ресницы, розовая кожа, широкие плечи, здоровые зубы и глаза такие же, как и волосы: короче, это был крепкий эльзасец. Он исправно выполнял свою работу в конторе и говорил мадам комиссарше, что в красоте Жюли есть что-то дьявольское. Им были вполне довольны.
Тем временем внизу, в комнате за лавкой, ужинали голубки Мэйнотт. В Андре было что-то детское, несмотря на мужественное выражение его лица. Он был счастлив, иногда – до умопомрачения, и когда смотрел на жену – свое обожаемое сокровище, то боялся, что ему снится сон.
Заметьте, что ему было ведомо все то, о чем, казалось, он не имел ни малейшего представления: так, он знал страсть Жюли к гаданию. А когда под окном появлялись великолепные дамы в сногсшибательных туалетах, крепдешинах и итальянских соломенных шляпках, ему казалось, будто в его собственной груди бьется чувствительное сердце Евы. Ах! Он по-настоящему любил, и его сердце было сердцем мужчины! Но Жюли обо всем этом не думала. Когда глаза Андре смотрели в ее глаза, она испытывала только счастье, которому могла бы позавидовать даже королева. Итак, повторяю: здесь было двое влюбленных. Ребенок забавлялся их поцелуями – милое, смеющееся создание, как бы само воплощение улыбки счастья, сияющей на их лицах.
Они говорили обо всем, кроме любви, поскольку семейные радости не похожи на другие, хотя, может быть, и напрасно.
Молодая женщина спросила:
– Отчего ты так долго был у господина Банселля?
– Да сундук этот! – ответил Андре. – Опять этот ящик! Он из-за него просто света белого не видит!
– А что ему нужно?
– Отделать заклепки, нанести чеканку на ручки, позолотить резьбу, покрыть поверхность бронзой, короче говоря, превратить эту вещь в драгоценность. Прямо с ума сошел.
Из магазина послышался негромкий шум. Оба приумолкли, но не двинулись с места. Хотя был уже поздний вечер, на площади еще раздавались голоса гуляющих.
– Он действительно может схватить грабителя? – продолжала разговор Жюли.
– Думаю, что да! Это же волчий капкан! Господин Банселль показал мне детали механизма. Когда система включена, специальный захват, находящийся под замком, выходит из паза при первом повороте ключа и зажимает руку грабителя. Пружины замечательно прочны, так что машина действует превосходно. Настолько, что если однажды господин Банселль второпях забудет отключить механизм…
– И в ларце много денег? – с любопытством перебила его молодая женщина.
– Все его платежи до тридцать первого и деньги за замок на побережье! Более четырехсот тысяч франков!
Жюли вздохнула, а Андре продолжал:
– Господин Банселль расхваливает его направо и налево. Можно подумать, что ему даже нужен вор, чтобы испытать свой ящик в действии. Мы были у него втроем сегодня вечером; он показал нам денежные банкноты и сказал: «Сохранность гарантирована; мой служащий при кассе уволился, и я даже не думаю его заменять. Здесь никто не ночует, никто». Он повторил это два раза.
– Более четырехсот тысяч франков! – прошептала красавица Мэйнотт. – Вот чьи дети будут богаты!
Лицо Андре омрачилось.
– Тихо! – воскликнул он, внезапно вскочив. – В магазине кто-то есть!
Тишину лавки нарушил какой-то металлический звук. Андре бросился в магазин, жена – вслед за ним, с лампой в руке. Но лавка была пуста.
– Что-то железное звякнуло… – начала было Жюли, – или… Погляди! Комиссаров кот!
Мимо Андре прошмыгнула кошка, и Андре со смехом гнался за нею, будто бы преследуя, до самой площади.
Гуляющих уже не было. Андре заметил лишь одного прохожего, который скрылся среди деревьев. Это был мужчина в синих бумажных штанах, серой куртке и рыжей шерстяной шапке.
– Укладывай спать малыша! – велел Андре жене. – Я должен тебе что-то сказать.
Жюли, которую разбирало любопытство, заторопилась. Поцеловав ребенка в колыбели, она вернулась, и Андре накинул шаль на ее плечи и сказал:
– Лучше выйдем, здесь жарко.
В его тоне было что-то серьезное, и это заинтриговало молодую женщину.
В то время как Андре запирал дверь лавки, к дому подошел комиссар полиции, вернувшийся из цирка Франкони. После встречи с Ж.-Б. Шварцем он был в отвратительном настроении. И он сказал своей жене, укладываясь спать:
– У этих, внизу, странные привычки. Я их сейчас встретил – пошли шататься на ночь глядя.
На что комиссарша позволила себе заметить:
– Шутовская жизнь! Еще неизвестно, чем это кончится. На твоем месте я бы за ними приглядывала получше.
А Андре и Жюли, взявшись за руки, вышли на улицу, довольные тем, что им никто не мешает, не ведая страха и подозрительности; они шли медленно, обмениваясь взволнованными словами; они говорили о будущем, забыв о том, что человек предполагает, а Бог располагает.
IV
КУВШИН МОЛОКА
Молчание прервала любопытная Жюли. Даже ничтожная мелочь способна вывести из равновесия эти милые честолюбивые создания: только за порог, едва успеют накинуть шаль – и вот уж они витают в облаках и воздвигают воздушные замки.
– Что же ты хотел мне сказать, Андре? – спросила она.
– Так, ничего особенного, дорогая, – ответил молодой гравер, – но только вот уже несколько дней я что-то странно себя чувствую. За работой и то все думаю, а по ночам спать не могу.
– И я тоже, – прошептала Жюли.
– Да, и ты тоже, и, может быть, с тебя-то это и началось.
Жюли ничего не ответила.
– Наши сердца настолько близки, – продолжал Андре, – что даже бьются одновременно. Стоит тебе только что-то задумать, как я уже готов все для тебя сделать.
– А вот это уже опасно, – промолвила Жюли, пытаясь рассмеяться. – Может, я в чем-то перестаралась? Тогда скорее отругай меня.
Они подошли к той части площади Акаций, где стояла деревянная скамья, а над нею висел фонарь. Андре остановился и, усевшись на скамью вместе с Жюли, обнял ее за талию.
– Я не сержусь, – продолжал он еще более нежно, понизив голос. – Ты ли? Я ли? Какая разница! Возможно, наши мысли даже родятся одновременно. И мы оба взволнованы чем-то таким, отчего наше положение может измениться…
– На все воля Божья! – рассеянно отвечала молодая женщина.
Наступило молчание, и полная раскаяния Жюли добавила:
– Мой милый Андре, ты знаешь, как я счастлива с тобой.
– Я знаю, дорогая; по крайней мере я так думаю, и не думай я так, что бы со мной стало? Но в твоих жилах течет кровь благородной дамы, и за это я люблю тебя еще больше… Эти туалеты, которыми так Любуешься, тебе бы так пошли! И мне кажется, милая моя женушка, что они – твои, а те, другие, их у тебя похитили.
Жюли сказала: «Ты сумасшедший!», но позволила себя поцеловать.
Вечерний ветерок покачивал висевший позади фонарь, который освещал густые волосы и легкий пушок, обрамлявшие профиль Жюли. Андре Мэйнотт переживал одно из тех мгновений, когда чувства переполняют сердце и рвутся наружу, а Жюли – то состояние, когда сама красота, расцветающая с новой силой, излучает волшебное сияние. Андре посмотрел ей в глаза, в их таинственный свет; ему казалось, что ее губы благоухали хмелем; теплое дыхание летней ночи вводило его в дрожь, и сладкое томление в груди соперничало с невыразимой страстью. Жюли с ласкающей бархатистостью в мелодичном и нежном голосе снова спросила:
– Андре, что же ты хотел мне сказать?
– Ты счастлива, – ответил он, – и любишь меня, но твое место – в другом обществе. Когда я об этом думаю, то вижу тебя так, словно здесь ты – в изгнании. Женщины в нашем краю часто гадают о будущем…
Жюли отодвинулась в тень, чтобы не было видно, как она покраснела.
– Милое дитя, – продолжал Андре, – если бы твоя нынешняя жизнь тебе нравилась, разве бы ты мечтала приблизить будущее?
– Но ведь мы можем желать не только богатства, – прошептала молодая женщина.
– Чего же?
– Когда я впервые увидела тебя там, в Сартэне, то решила погадать на ромашке и стала обрывать лепестки: «Любит – не любит?»
Андре закрыл ей рот поцелуем.
– Люблю всем сердцем, – добавил он почти сурово. – И чтобы в этом увериться, вам, Жюли, не нужны ни карты, ни цветы.
– Это правда, – воскликнула она, обняв его обеими руками, – и я лукавила. Но ты сказал мне «вы» и наказал меня. Нет, я гадала не для того, чтобы узнать, как сильно ты меня любишь. Случаются дни, когда мне бывает страшно. Хорошо ли мы здесь спрятались от тех, кто тебя ненавидит, Андре?
Затем, тряхнув своей очаровательной головкой и с той решимостью, с какой говорят только правду, она продолжала:
– Нет, и не для этого, Андре… или, по крайней мере, еще и по другой причине: я гадала, чтобы узнать, займешь ли ты когда-нибудь то место, какое тебе надлежит занять в обществе. Ведь твое положение много ниже твоих способностей?..
– И что же ответили карты?
Жюли заколебалась, но затем, решившись, заговорила – и в голосе ее звенела радость:
– Сегодня вечером остались четыре туза.
– И это значит?..
– Коляска на четырех колесах, сударь. У нас будет карета!
– И в этой карете ты будешь сказочно хороша, дорогая, – заключил Андре с юношеским восторгом.
– Послушай, – продолжал он, – кто не рискует, тот и не бывает в выигрыше. У меня гораздо больше честолюбивых замыслов в отношении тебя, чем у тебя самой. Пришло время начинать битву. Если хочешь, мы отправимся в Париж.
Жюли издала радостный крик и с изяществом всплеснула руками. Затем, опомнившись, не без страха отозвалась:
– В Париж!
Для Жюли с ее пылким воображением в этом названии таилось почти столько же угроз, сколько и надежд.
– Но чтобы добиться успеха в Париже, нужны деньги, – заметила она.
– Сейчас попробуем сообразить! – сказал Андре, привлекая ее к себе.
Его ласковый голос звучал так многообещающе, что, казалось, говорил: «Вот увидишь, что в наших руках – сокровища!» Жюли слушала его внимательнейшим образом.
– Мы приехали сюда с Корсики, – продолжал Андре Мэйнотт, – с тремя тысячами франков, зашитыми в моем поясе. Теперь, живя в Кане, мы можем сказать, что мы начинали с более чем скромного достатка. Но если здесь не нужны средства, чтобы устроиться, то и возможности для торговли весьма невелики, и я смотрю на достигнутый нами успех, как на чудо. Только в Париже, в столице, действительно можно составить состояние.
Жюли кивнула в знак согласия.
– Оружейник Госсэн, – продолжал Андре, – обещал двенадцать тысяч франков за товар и клиентуру.
Жюли выразила радостное удивление.
– Он дал бы за них и пятнадцать тысяч, – добавил Андре Мэйнотт, – но это еще не все. Господин Банселль, банкир, покупает у меня боевую рукавицу.
– Господин Банселль? Да он же скряга!
– За это надо благодарить его любимый сундук. Сегодня вечером господин Банселль совершенно меня уморил рассказом о его достоинствах, два часа говорил. А когда я собрался уходить, он спросил: «И много вы будете иметь с продажи боевых рукавиц?» Я не понял, к чему он клонит; тогда он пояснил: «Эта вещица представляет большой интерес для воров, господин Мэйнотт! Понимаете, в одном городе с человеком, который продает боевые рукавицы, нельзя чувствовать себя в безопасности!» И, видя, что я все еще не понимаю, воскликнул: «Черт возьми! С вашими боевыми рукавицами никакая хитрая система не справится! Что может моя механика? Захватить руку грабителя. Так вот, если у грабителя есть рукавица, он преспокойно вытащит из нее свою руку и удалится с моими экю, а ваш воришка останется в когтях моего полицейского».
Жюли весело рассмеялась; радостное возбуждение все никак не покидало ее.
– А ведь это верно, – сказала она. – Рукавица – достойный ключ к сейфу господина Банселля!
– Я дал ему слово больше не держать рукавиц для продажи, – продолжал Андре, – а за это он купит нашу за тысячу экю. Я отнесу ее завтра утром, так как банкиру не терпится поиграть со своей машиной в воров.
– Значит, всего восемнадцать тысяч франков, – подытожила Жю, ли.
Андре вынул из кармана бумажник, открыл его и показал четырнадцать банкнот по пятьсот франков.
В тот момент, когда Жюли наклонилась, чтобы их разглядеть, неожиданно погас свет, а позади них раздался громкий смех. Это был папаша Бертран – фонарщик, который решил над ними подшутить. Увидев издалека в этот неурочный час двоих влюбленных на скамейке, шутник подкрался к ним, как кошка; он любил разыгрывать горожан.
– Делим на троих, – заявил он, – если расшибем копилку господина Банселля.
Как тут сердиться? И к чему? Славный папаша Бертран получил стакан сидра, который ему налила Жюли Мэйнотт, и все отправились спать.
Двадцать четыре тысячи франков! Париж! Карета, обещанная четырьмя тузами! Жюли видела чудесные сны.
Она проспала до двух часов дня; таков был канский обычай, и ему следовали все. Но Андре не спалось, желанный сон все не шел к нему. Андре ворочался с боку на бок под теплым одеялом. У него щемило сердце. Он страдал.
Это был мягкий, прямодушный и чувствительный молодой человек редкого ума. До сих пор его жизнь протекала не без приключений, ведь он прибыл издалека, и потребовался целый роман, печальный и сказочный, чтобы привести в объятия простого ремесленника обездоленное юное создание благородного происхождения; но этот роман начался в некотором роде в угоду судьбе. В прошлом Андре и Жюли попадали во всевозможные переделки, причем с благополучным исходом, но им пока не приходилось участвовать в настоящих битвах. Андре только предстояло себя испытать. Бывали моменты, когда он ощущал неукротимую скрытую энергию, которая еще не нашла себе достойного применения.
В эти минуты он как будто вставал во весь рост; он бросал вызов будущему, рвался в бой, ибо победа приносит лавры. Именно это он чувствовал и теперь. Андре грезились будущие сражения, им двигала таинственная потребность ринуться на поле брани.
Когда пробило два часа, некий человек торопливо прошел по Воссельскому мосту, остановился на его середине и огляделся. Вокруг было безлюдно. Человек проворно скинул серую куртку, свернул ее вместе с рыжей шерстяной шапкой и, привязав к свертку тяжелый камень, швырнул его в воду. Оставшись в синих бумажных штанах, с непокрытой головой и без куртки, он свернул вправо с алансонской дороги и зашагал вперед через поле. Человек держал в руках нечто, завернутое в платок, не твердое, не тяжелое и ничуть не мешавшее ему, когда надо, перепрыгивать через камни и ямы. Он шел очень быстро, когда его нельзя было заметить со стороны; на открытых же местах он шагал нетвердой походкой, держа руки в карманах, сгорбившись, так что его можно было принять за подвыпившего крестьянина, потерявшего дорогу домой. Такое случается в Нормандии, как, впрочем, и везде.
Он избегал ферм, делая для этого большие крюки. Услышав лай собаки, человек останавливался, охваченный дрожью. Глазами, полными страха, он вглядывался в предрассветные сумерки. Мы уже видели господина Лекока в ситуациях необычных и трудных: вспомним его разговор с Ж.-Б. Шварцем, ложь о предстоящем любовном свидании; его прервавшуюся поездку; усердие, с каким он прятал свою повозку и лошадь; переодевание; возвращение в город; засаду у ворот, устроенную для того, чтобы следить за комиссаром полиции и за тем, как все тот же Ж.-Б. Шварц исполнит свою, вроде бы такую незначительную, миссию; наконец, его визит к папаше Ламбэру, кабатчику из тупика Сен-Клод, – все это позволило нам без труда догадаться, что профессией господина Лекока была вовсе не продажа сейфов. Во всех этих разнообразных обстоятельствах, свидетельствовавших о предстоящей операции, господин Лекок, без сомнения, показал себя смелым, полным холодной решимости человеком, вкладывавшим в исполнение своего опасного проекта некую удаль сомнительного сорта.
Таким был этот человек. Однако известно, что за выигранным сражением следует упадок сил, когда дает о себе знать цена добытых трофеев. И если вы хорошенько подумаете, то поймете, в чем разница между фанфароном, готовым ко всему и не знающим страха, и победителем, которому действительно есть что терять.
Этот платок с четырьмя завязками по углам, если его положить на весы, не потянул бы и на килограмм. Между тем сверток давил на господина Лекока с такой невероятной силой, что в это трудно было поверить. Наглый молодчик, каким мы знали его совсем недавно, теперь выглядел обеспокоенным, боязливым и обессилевшим. Холодный пот выступил у него на лбу: деревья издали представлялись ему жандармами.
Временами он разговаривал сам с собой; он говорил о Ж.-Б. Шварце, о папаше Ламбэре – кабатчике из тупика Сен-Клод и еще о ком-то со странным именем: Черная Мантия. Он угрожал, что больше не поделится ни с кем. Но хруст ветки, сломанной ветром, вызвал у него дрожь, а заяц, едва слышно шуршавший в траве, заставлял его застывать на месте.
Ночь полна пугающих голосов. Некоторые породы дуба и в разгар лета сохраняют прошлогоднюю листву. Когда же ее колышет легкий ветерок, она издает резковатый шелестящий звук, как будто сквозь эту листву кто-то пробирается.
Мы можем утверждать, что господин Лекок проводил не первую свою операцию, но ему было всего двадцать два года, и мы еще увидим, как он будет мужать.
Он добрался до зарослей, не встретив ни одной живой души. Лошадь щипала траву, повозка была на месте. Облачившись в клетчатые штаны, жилет с искрой и щегольскую куртку, господин Лекок смог вздохнуть с облегчением. Главное было сделано, и страхи исчезли. Он лихо заломил свой дорожный картуз.
И через несколько минут Красавчик так же гордо, как прежде, скакал по большой дороге. Не проехав и одного лье, господин Лекок сошел с повозки. Было еще довольно темно, хотя предрассветное небо на востоке посерело. Слева от дороги находилась ферма, обитатели которой еще не проснулись. Лекок привязал камень к свертку с синими бумажными штанами, перебрался через изгородь во двор и бросил сверток в колодец.
Покончив с этой последней предосторожностью и вновь пустив вскачь своего коня, господин Лекок – да, да! – стал насвистывать модный мотивчик, развязав при этом свой знаменитый платок.
Ж.-Б. Шварц тоже двигался по этой дороге; он шел пешком, погруженный в грустные раздумья. Его мысли витали вокруг ста франков, и в то же время он силился вспомнить басню о кувшине молока Перетты. Время от времени кувшин разбивался от столкновения с грустными мыслями: этот злой шутник Лекок, наверное, посмеялся над ним. Коммивояжеры имеют склонность к ярким мистификациям, чтобы затем живописать свои подвиги за общим столом. Сто франков только за то, чтобы предотвратить нежелательные последствия любовного свидания! Даже знатные господа не всегда так щедро раскошеливаются, чтобы замести следы своих похождений!
Сто франков! Какое же именно коммерческое предприятие он сможет начать на эти деньги? Сто франков наличными! Он чувствовал, как его переполняет заслуженная гордость капиталиста.
Простившись со своим однофамильцем – комиссаром полиции, Ж.-Б. Шварц прошелся немного по пустынным улицам. Он даже взглянул на Орн, который протекал под мостом, неся свои воды дальше, к морю. Так вот и с деньгами, рассеянными по бедным кошелькам: все они – ну, решительно все – двигаются по протоптанным тропкам к объемистым сундукам, к тем широким рекам, в которые впадают разрозненные золотые ручейки. По части денег Ж.-Б. Шварц был философом, мыслителем; он разгадал закон тяготения, согласно которому су притягиваются к луидорам.
В полночь он вышел из Кана. Скитаться три часа в потемках – это больше, чем можно себе представить. Не раз Ж.-Б. Шварц присаживался у края дороги, мучаясь над самым главным вопросом: «Получу ли я свои сто франков? Или я не получу своих ста франков?»
Он подошел к месту встречи намного раньше назначенного часа и стал ждать. По мере того как текло время, надежда испарялась, потому что Шварцы по прямой линии – люди прежде всего прямодушные, и поведение, подобное поведению господина Лекока, оскорбляет их чувства! Но почему сто франков? За пол-луидора господин Лекок мог бы сделать господина Шварца даже соучастником своего предприятия – при условии, однако, что это предприятие было бы честным; отметим для себя следующее: чтобы склонить Ж.-Б. Шварца на бесчестный поступок в полном смысле этого слова, было бы недостаточно и ста тысяч франков. А сумма в сто франков – не что иное, как явная насмешка над благоразумным и осторожным эльзасцем; иначе как издевкой ее не назовешь.
Если бы вы только знали, сколь упорно он трудился с тех пор, как покинул родной Гебвиллер, для того чтобы собрать двадцать больших белых монет, составляющих заветную сумму в сто франков. Но это ему не удалось.
Однако какой же сумасшедший этот Лекок! Возле парижских рынков полным полно банкиров – этих благодетелей улицы. Ростовщичество, как полагают лучшие умы, оскорбляет сознание, но робость закона по отношению к ростовщикам являет собой симптом современного благочестия. Посягать на всесилие золота, как бы почтительно это ни делалось, значит хулить Бога – последнего и единственного, у которого есть хоть какое-то будущее! И если однажды ростовщичество было дозволено, то почему же в дальнейшем от него отказываться? Добро, укрепленное традицией, лишь повышается в цене. И Ж. – Б. Шварц представил себя на минуту в роли благотворителя, заключающего сделки под проценты в сквере Невинных, Благодаря весьма скромной величине процентов, взимаемых, например, при операциях с общественными фондами, сто франков за двенадцать месяцев легко превращаются в тысячу экю; а за двенадцать следующих месяцев одна тысяча экю при умелом обращении способна дать тысяч пятьдесят франков, включая издержки. Тогда, уже покинув этот район Парижа, можно заняться учетом векселей мелких торговцев: широкое поле деятельности, где плодоносит каждое су, разделенное на четыре части. Лет десять можно посвятить учету векселей, скажем, в галантерейном деле. Вот миллион и составится, а дальше – желанный итог: он вступит в ту неведомую и прекрасную жизнь, которую сулит этот миллион, совсем молодым, с пушком на губах.
Ну а что же он станет делать со своим миллионом в высоких промышленных сферах? Мы уже достаточно удалились от сквера Невинных и не скрываем презрения к маленькой лавчонке. Рельсы для стокилометровой железной дороги или поставки муки – вот это для нас. Лучшими всегда бывают самые простые идеи. Можно, например, не мудрствуя лукаво, заняться производством вина из яблочных очистков…
Однако этот Лекок не такой уж и сумасшедший! Но чтобы нажить миллион, необходимо иметь пятьдесят тысяч франков, для получения пятидесяти тысяч франков нужны тысячи экю, а для тысяч экю – двадцать монет достоинством в сто су господина Лекока.
Увы, увы! Черепки молочного кувшина снова рассыпались.
И Ж.-Б. Шварц пробудился с тревогой в душе, говоря: «Близок рассвет! Должно быть, уже три часа. Лекок насмеялся надо мной!»
И тут донесся едва различимый звук едущей повозки! Ж.-Б. Шварц вскочил, воскрешенный мелькнувшей надеждой. В эти унылые часы, когда все кругом спит, даже шорохи слышны на большом расстоянии. С того момента, когда послышался звук приближающейся повозки, и до ее появления в предрассветных сумерках надежда не раз покидала Ж.-Б. Шварца. Наконец повозка, которая двигалась с огромной скоростью, приблизилась к нему почти вплотную.
– Садись, Жан-Батист! – скомандовал знакомый голос. В тот же миг крепкая рука подхватила Ж.-Б. Шварца, и он очутился в глубине повозки, в то время как Лекок победно щелкнул кнутом, и Красавчик рванул с места, наращивая скорость и поднимая клубы пыли.
V
МУЧЕНИЯ Ж.-Б.ШВАРЦА
Повозка пронеслась, как смерч, через немецкую деревню, еще погруженную в сон, а затем Лекок резко повернул влево. Несколько минут они ехали молча. – Да, Жан-Батист, карты, вино и красотки, – неожиданно заговорил Лекок. – На моем счету немало побед. Ты хорошо справился с моим заданием, приятель. Комиссар ни о чем не догадался!
Тут он стегнул Красавчика, который взвился, как черт на пружине.
– Итак, душа моя, – продолжал он, – к вечеру ты покроешь тридцать пять лье!
– Куда же мы едем? – спросил Шварц.
– Ну, ты-то недалеко, Жан-Батист. А я сейчас нахожусь в Алансоне, в постели, у меня простуда, а вот завтра утром я проснусь здоровым и свежим.
– Вы, значит, боитесь мужа, господин Лекок?
– Какого мужа, Жан-Батист? Где ты взял мужа?.. Я встану в бодром расположении духа, чтобы заняться делами, продажей ящиков, и чтобы поговорить о простуде. Хорошо иметь друзей, ты согласен, старина? Друг, в доме которого я заночую, – тот самый, что отнесет на почту мое письмо с просьбой вернуть мне трость… Слышал ты что-нибудь о масонском братстве, старина?
– Мой папаша был его членом, – отозвался Ж.-Б. Шварц.
– Значит, папаша тоже, – продолжил, смеясь, Лекок. – Может, это и неплохо. А знаешь ты такую историю? Как один военный очутился в бою прямо перед вражьей пушкой, и по условному знаку артиллерист сразил его наповал, просто так, чтобы доставить кому-то удовольствие? Слышал такое?
– Папаша рассказывал, господин Лекок.
– Опять папаша; а история интересная. Ну да ладно! Итак, Жан-Батист, всего нас около сотни приятелей, может быть, около двухсот, и все однокашники, так сказать, ветераны, выпускники школы Балансьель. Время от времени мы оказываем друг другу небольшие услуги, так, чтобы дружба не слабела… Значит, я говорил тебе о муже, да, старина?
– Вы мне сказали…
– Карты, вино и красотки! Я не против мужа, Жан-Батист, если тебе так хочется. Какого ты предпочитаешь: брюнета, блондина? Мое слабое сердце не может сделать выбор. Ты веришь в Верховное существо? Да? Я не стану тебя осуждать. Этой верой живут все народы мира. Остерегайся только крайностей вроде ночи святого Варфоломея. Какая дрянь этот Карл IX, правда? Чего смеешься-то? Мне вот не до смеху. И кстати: что касается мужа, то это я погорячился.
В тоне Лекока звучала едкая насмешка. А наш молодой эльзасец как человек, так скажем, строгих правил, привык понимать слова в их буквальном смысле, к тому же его немало удивлял тот диковинный парижский жаргон, которому, как известно, предстояло вытеснить язык Боссюэ. Он слушал, раскрыв рот, всю эту белиберду, и ему даже не пришла в голову мысль, что его компаньон лишился рассудка. При всей наивности Ж.-Б. Шварц трезво смотрел на вещи. Он подумал, что эта пустынная дорога – место весьма подходящее для убийства. И ему стало по-настоящему страшно. Особенно его взволновали последние слова господина Лекока. Он смутно сознавал, что проник чересчур глубоко в некую опасную тайну.
Дорога пролегала в ложбинке, и небо над окаймлявшими ее по обе стороны высокими изгородями посерело в свете наступающего утра. Ж.-Б. Шварц уголком глаза наблюдал за своим товарищем. Если бы дело дошло до драки, то мы бы не поставили на Ж.-Б. Шварца, чья худосочная фигура лишь оттеняла бравую осанку его соседа; но внимательно всмотревшись в это угловатое создание, в эти настороженные, проницательные глаза, мы бы поняли, что наш эльзасец вовсе не из тех, кто с безропотностью курицы позволит с собой расправиться.
Господин Лекок внезапно повернулся к Ж.-Б. Шварцу и посмотрел на него сверху вниз. Настроение у него было хорошее; вид молодого эльзасца заставил его расхохотаться.
– Эге, Жан-Батист, – воскликнул он, – да у вас такой вид, будто вы только и боитесь, как бы вам пулю в лоб не всадили. В газетах ведь пишут, что такое случается, правда? Ну-ка, постой, приятель! – прервал он свою тираду, внимательно вглядываясь в Жана-Батиста. – А ведь ты способен постоять за себя, да-да! Впрочем, на чем мы остановились? На муже? Нет, на Верховном существе. Верховное существо – это вроде как распорядитель в большой лотерее. А вам бы хотелось угадать все пять номеров, Жан-Батист?
Под взглядом коммивояжера в глазах Шварца появилась уверенность. Он холодно и спокойно ответил:
– Смотря по обстоятельствам, господин Лекок.
– Так, так! – продолжал последний. – Хочешь, чтобы тебе выложили всю правду, Жан-Батист?
– Нет, – твердо ответил Шварц. – Если вы совершили преступление, я не хочу этого знать.
– Великолепно! – проворчал коммивояжер. – Все вы такие. Ну ладно, старина. Был-таки такой муж! Доволен?
– Да, – ответил Шварц. – И вы мне обещали сто франков за оказанную мною услугу, на случай, если муж вас заподозрит.
– Верно… и я даю тебе – тысячу, Жан-Батист.
Он держал в руке купюру названного достоинства.
Ж.-Б. Шварц быстро заморгал, сильно побледнел и тихо спросил:
– Почему тысячу франков?
Господин Лекок весело обласкал кнутом своего маленького бретонца и ответил:
– Ишь какой любопытный! Хочешь со мной поссориться?
– Я хочу знать! – медленно произнес Ж.-Б. Шварц. Господин Лекок всматривался в него со все большим вниманием.
«Забавной породы это существо!» – подумал он и громко добавил: – Врешь ты, Жан-Батист. Ты хочешь только одного – ничего не знать.
– Что вы делали этой ночью, господин Лекок? – еле слышно спросил наш молодой эльзасец, у которого на лбу выступил пот.
– Вино, карты, красотки… – начал Лекок, пожимая плечами.
Но вдруг он осекся и решительно скомандовал:
– Слезай-ка, парень. Хватит, поговорили; нам с тобой не по пути.
Он резко остановил повозку, и Ж.-Б. Шварц с видимой поспешностью соскочил на землю.
– Жан-Батист, – продолжал господин Лекок более вежливо, – я доволен вами. Быть может, мы еще встретимся. И вы, конечно, настоящий мужчина, приятель. Вы оказали мне услугу, и она стоит тысячи франков; а я не тот человек, кто отказывается от своих долгов. Вот ваша тысяча, и мы в расчете.
Поскольку молодой Шварц, стоя неподвижно рядом с повозкой, не протянул руки, Лекок выпустил банкноту, которая, покружившись, опустилась на землю.
– Ладно, – продолжал он, снова пытаясь иронизировать, – подберешь, когда я уеду. Положение-то деликатное, я ж понимаю. Но все у нас по-честному, не сомневайся. Правда, комиссару пришлось соврать, так что, с другой стороны, можно и судебную повестку получить. Их, кстати, жандармы носят.
Глаза Шварца наполнились гневом; господин Лекок продолжал, смеясь:
– Я человек не злой: муж есть, Жан-Батист. И вот что я посоветую: идите-ка вы прямо своей дорогой и не оборачивайтесь, а то увидите, что творится у вас за спиной. Знаете, наверное, пословицу? Глух тот, кто не хочет слышать. Так что затыкайте уши – и вы сохраните душевный покой. А если будете как следует себя вести, то с этими деньжатами сможете обделать неплохие делишки. Если же вы будете плохо себя вести, то вас будет ждать, с одной стороны, прокурор, а с другой – я и мои приятели, которые, предупреждаю, прошли курс обучения в одном специальном заведении. Так что у тебя на шее две петли, Жан-Батист! Желаю удачи!
И он хлестнул свою лошадь, которая в ответ взбрыкнула весело, но вдруг спохватился и, натянув поводья, добавил:
– Старина, было бы неразумно разменивать банкноту в этих местах. Вот деньги на дорожные расходы. Как видишь, я про все помню. Итак, желаю успеха! Пошел, Красавчик!
На этот раз бретонская лошадка, тут же пустилась вскачь, и повозка скрылась в густой зелени придорожных кустов. В подтверждение последних слов господин Лекок бросил две золотые и несколько серебряных монет к ногам Ж.-Б. Шварца. Никакие расходы не останавливали в это утро нашего великолепного коммерсанта, он сорил деньгами и расточал благодеяния на своем пути.
Хотя сам по себе Ж.-Б. Шварц и не походил на шедевры античной скульптуры, сейчас он сильно напоминал бюст античного бога, стоящий на пьедестале. Золото, серебро и банкнота лежали в пыли у его ног, но он даже не пошевелился, чтобы их поднять, и стоял, как статуя.
И когда шум повозки уже стих, он еще долго не трогался с места.
Его прикованный к земле взгляд выражал то напряженную работу мысли, то полное оцепенение. Предрассветные сумерки рассеялись, светало; затем наступил день и восходящее солнце заиграло в просветах листвы. А Ж.-Б. Шварц все не двигался.
Наконец он пошевелился, но лишь для того, чтобы сесть у края дороги. Ноги ему отказывали. На лбу выступили капельки пота, и в глазах стояли слезы.
Ж.-Б. Шварц был честным, совестливым человеком, он не любил окольных путей. И вид денег Лекока, разбросанных на песке, внушал ему ужас.
Теперь он уже почти не сомневался: совершено преступление! И его помраченному воображению представлялась кровь на каких-то клочках бумаги. Фигура Лекока выросла в его воображении до дьявольских размеров.
Вдали на дороге послышался шум большой повозки. Ж.-Б. Шварц сгреб ногой монеты и банкноту и засыпал их придорожной пылью. Затем он вскарабкался вверх по откосу, продрался, как дикое животное, сквозь заросли кустарника и, весь исцарапанный, затаился в траве на поле близ дороги.
Проехала телега; сидевший на ней крестьянин то весело разговаривал с живностью, помещавшейся в той же повозке, то напевал какой-то сельский мотив, покачивая в такт головой в большой бумазейной шляпе.
Проводив его взглядом, Ж.-Б. Шварц поднялся и инстинктивно сделал шаг к своему сокровищу. Но и сейчас он показал себя как честный человек: рассердившись на самого себя и отвернувшись от дороги, он быстро зашагал прочь по полю. Он шел и шел, задыхаясь, прямо по пашне, перепрыгивая через канавы, пробираясь через попадавшиеся заросли кустарника.
Да, он уходил сознательно, и этот поступок был тем более достоин похвалы, что в характере Ж.-Б. Шварца имелись свойства, заставлявшие его страдать из-за оставленных денег. Послушайте, ведь это же тысяча франков! Его мечта, да вдобавок десятикратно увеличенная! И еще карманные деньги.
Он все шагал, а солнце нещадно пекло. И он остановился в изнеможении на краю колосящегося поля в тени деревьев. Ему хотелось есть, пить и спать; главное – как следует выспаться после всего пережитого. И он уснул.
Он видел во сне свои деньги в виде желудя, из которого выросло могучее дерево. Но в листве этого дерева порхали птицы, и в их щебете слышалась брань господина Лекока.
Пробудившись, наш Шварц огляделся вокруг. В его сознании мешались явь, сон и воспоминания. Он увидел проход в густых зарослях, напоминающий след, оставленный диким животным. И полный новой решимости, направился к этому лазу. Путь был ему знаком. Он спустился по откосу к дороге и очутился перед кучкой земли, скрывавшей его банкноту.
Шварц был порядочным человеком, но не сама ли судьба вернула его на это место?
Он думал так: «Конечно, нужно спрятать все это в надежном укрытии». И выкопал ножом небольшую ямку в зарослях кустарника – чистое и аккуратное углубление, в которое и опустил банкноту, зажав ее с обеих сторон плоскими камнями.
Да можно ли представить себе Лекока без любовных похождений? Он молод, щегольски одет, недурен собой, смел, весел, общителен. Наш Шварц говорил себе это, роя углубление и одновременно поглядывая на свои сокровища. Ах, банкнота! Желанная банкнота, предмет безумной страсти! Великолепный образчик банковских изделий, не особенно чистый, но и без разрывов, склеенных бумагой. А сколь прелестно все изображенное на ней! Безбожники, полюбуйтесь билетом французского банка: пелена спадет с ваших глаз.
Да, да, этот Лекок в своем жилете и клетчатых панталонах способен нарушить семейный покой. На банкноте были булавочные проколы, которые ее очень украшали. И рисунок, и булавочные уколы суть не что иное, как пленительные ямочки на обличье банкноты. У Лекока было, как видно, немалое состояние; об этом свидетельствовала его внешность, костюм – все. Банкноты имеют иногда особые приметы, вроде родинок у дам. В углу тысячефранкового билета находилась подпись Боннивэ-сына с росчерком.
Итак, поразмыслим: что делать? Пойти к комиссару полиции? Вручить ему банкноту, золото и серебро? Такая мысль возникала у Ж.-Б. Шварца, поскольку он был, напомним, честным человеком; но, по совести говоря, имел ли он право так поступать? Ведь это было бы прямым предательством: а если ревнивый муж пронзит Лекока своей шпагой?..
На что, однако, рассчитывает Боннивэ-младший, ставя свою подпись в углу банковского билета?
Это, очевидно, рекламный трюк. Ж.-Б. Шварц закончил копать углубление и стал искать два плоских камня. Мысль пойти к комиссару полиции отпала. Этот чиновник отнесся к нему недоброжелательно, и ему могла прийти на ум фантазия взглянуть на изнанку вещей. Наш Шварц нарушил закон, и результатом его неосмотрительности может стать суд присяжных!
Нужно ведь исходить из худшего. Допустим, совершено преступление, и тогда Ж.-Б. Шварц, воплощенная невинность, окажется соучастником. Кроме того, Лекок, как известно, связан с дружками, которые учились в каком-то особом заведении.
Наш Шварц отыскал два плоских камня, выложил дно углубления галькой и спрятал там плоские камни с банкнотой посередине, выполнив все это очень аккуратно. Вся его мальчишеская угловатая фигура наверняка вызвала бы у вас сочувствие. Ведь требуется проявить героизм, чтобы вот так похоронить свой первый банковский билет – живой, улыбающийся, обожаемый. И несмотря на гебвиллерские корни, Ж.-Б. Шварц держался в этом деле так, как если бы он был римлянином. Он положил две золотые монеты рядом с банкнотой, а серебряные – рядом с золотыми и бросил первую горсть песку.
От этого скорбного звука в человеческих жилах стынет кровь. Наш Шварц прикрыл глаза, чтобы не замечать кончик росчерка Боннивэ-младшего, видневшийся меж камней. По его щеке скатилась одинокая слеза. Добрая душа! И он стал спешно, полными пригоршнями бросать землю, так что вскоре углубление было засыпано.
Ж.-Б. Шварц уселся рядом с тайником, в котором он закопал нечто большее, чем свою жизнь. Ему хотелось есть, его мучила жажда, но какое это имело значение? Он не мог уйти. Невидимый магнит притягивал его к этой земле, где покоилась его душа.
И нам это уже ясно дали понять. Здесь находился не банковский билет достоинством в тысячу франков, а зерно миллиона. Но ведь такие зерна, в отличие от других, не должны попадать в землю.
Ж.-Б. Шварц стал забавляться тем, что насыпал небольшой холмик над дорогим погребением. Затем, как обычно бывает, ему пришла в голову мысль, не раз посещавшая знаменитых любовников: осквернить могилу, вскрыв ее для того, чтобы отдать последний поцелуй своей возлюбленной.
Он разрыл землю. Кто-то будто внушал ему: «Этот Лекок – просто искатель приключений».
Другие голоса шептали: «Не зарывай деньги. Это было бы настоящим преступлением».
Он слышал: «У тебя будет возможность вернуть полученное, если когда-нибудь ты сочтешь нужным…»
Перед взором Ж.-Б. Шварца вновь появилась, как будто окруженная сиянием, подпись Боннивэ-сына. «Когда-нибудь вернуть?!» Он погрузился в беспокойные размышления.
Ах, развратник Лекок! А мужа Ж.-Б. Шварц видел собственными глазами!
Дама была блондинкой… или брюнеткой. Фу! Бесстыдница!
О чем, черт возьми, думал Ж.-Б. Шварц столько времени! Пугал себя зачем-то какими-то чудищами.
Он взял сто су на ужин и ночлег, затем – один из луидоров, а за ним и другой, потом – желанный билет, уже успевший отсыреть. Все это он положил в карман и со спокойной душой зашагал по дороге, чтобы дождаться дилижанса, направлявшегося из Лизье в Париж.
VI
ЧУЖИЕ РАЗГОВОРЫ
В тот час, когда Ж.-Б. Шварц и господин Лекок расставались на дороге, славный город Кан начинал просыпаться: июньский день рано вступает в свои права. Окрестности постепенно оживали; на великолепных обильных лугах, среди которых струится Орн, стали собираться стада; начиналась деловая жизнь на набережной; на улицах нижнего города спешили открыть свои двери кабачки, а деревенский люд во множестве заполнял рынок.
Крестьяне, живущие недалеко от города, и горожане, рабочие, фермеры, все те, кто пришел покупать или продавать, имели невозмутимый вид. Кан выспался, ничто, казалось, сегодня не нарушило его обычного ночного покоя.
Витрину в лавке Андре Мэйнотта открывали раньше, чем распахивались ставни у комиссара полиции. Природа, возможно, и не наделила Андре той бойкой коммерческой жилкой, которая приносит благосостояние и не позволяет потратить ни одной минуты на что-то, не имеющее отношения к добыванию денег; однако другое чувство, более сильное, чем алчность, заставляло его каждое утро вскакивать с постели. К трудолюбию его побуждала любовь. Он поставил перед собой цель дать Жюли нечто большее в сравнении с тем скромным достатком, который не давал покоя его благородной и гордой душе. Жюли было предназначено судьбою блистать; и он решил добиться, чтобы его звезда сияла, и работал для этого не покладая рук, потому что был сильным и терпеливым. Такие Люди, как он, уверенно достигают своей цели. Он отличался несокрушимой волей, талантом, который ее укрепляет, и той неподкупной честностью, которая, что бы ни говорили, остается наивысшей из всех добродетелей. Чтобы покончить с ними, нужна молния, бьющая в толпу и поражающая одного человека из ста тысяч!
В то утро, однако, ставни у комиссара полиции открылись раньше, чем витрина у Андре Мэйнотта. Нам трудно сказать, почему обитатели второго этажа подобным образом пренебрегли традицией. Госпожа Шварц в индийском пеньюаре ходила взад и вперед по дому и то и дело, снедаемая всепобеждающим любопытством, подслушивала через замочную скважину разговор своего мужа. Эльзасец, который уже довольно давно вошел в кабинет, все еще оставался там. Случилось, по-видимому, нечто серьезное.
Андре провел бессонную ночь. Его самого удивляло беспокойство, которое овладело им, едва он решился ступить на новый путь. Колебаться было не в его характере, и он тщательно взвесил свои шансы на успех; откуда в таком случае это тревожное возбуждение?
Жюли почивала рядом с ним и чему-то улыбалась во сне.
В свете утра, проникшем в комнату, Андре, приподнявшись на локте, любовался чистой красотой своей молодой жены; затем его полный любви взгляд остановился на ребенке, кротком ангеле, наполовину скрывшем свою белокурую головку под пологом колыбели. Он чувствовал себя совершенно счастливым, можно сказать, слишком счастливым, и это его пугало. Сейчас, перед началом большого дела, ему хотелось увидеть хотя бы облачко над своей головой.
Пока он ждал появления на горизонте предвестников несчастья, его наконец одолел сон, и он сам не заметил, как заснул.
Вдруг его разбудил тихий стон. Это Жюли металась во сне, мучимая каким-то кошмаром. Поцелуй разбудил ее, и она сказала с улыбкой: «Они хотели нас разлучить!» И ее прекрасные глаза закрылись снова.
Пробило пять часов утра. Этажом выше раздался стук молотка.
Первой мыслью Андре было подняться, но он ощутил такую усталость и упадок сил, которых, сколько он помнил, никогда не испытывал. Вместе с тем какая-то незнакомая печаль мешала ему думать.
– Они хотели нас разлучить! – произнес он машинально, сам того не замечая.
В небольшом помещении, служившем кладовой, Андре хранил инструменты и ожидавшие реставрации вещи. Двери кладовой, располагавшиеся по соседству со спальней, выходили во двор. Сквозь дремоту, охватившую его от усталости, Андре почудилось, что в кладовой кто-то разговаривает. Звук речи был настолько явственным, что он соскочил с кровати. Казалось, будто за дверью было несколько человек. А наверху все стучали молотком.
Но открыв дверь, Андре обнаружил, что в кладовой никого не было. Голоса доносились теперь со двора, и он с удивлением отметил, как несколько раз произнесли его имя.
Так и не надев туфли, босиком, он приблизился к широко распахнутому из-за жары окну. Во дворе, как и в кладовой, никого не было.
Но голоса по-прежнему были слышны – и даже еще более отчетливо, чем прежде. Они раздавались настолько близко, что Андре высунулся из окна, решив, что говорившие стоят у самой стены. Он посмотрел вверх; он мог бы поклясться, что вновь услышал свое имя.
Непосредственно над его головой рабочий уже заканчивал прибивать к стене нечто вроде навеса, который должен был прикрывать расположенное этажом выше окно без жалюзи. Это было окно кабинета комиссара полиции, выходившее на южную сторону; лето обещало быть жарким, и комиссар пытался отгородиться от солнечных лучей.
Андре Мэйнотту не раз случалось быть невольным свидетелем разговоров наверху; они были слышны особенно явственно, когда госпожа Шварц повышала голос во время семейных ссор. Но его эти дела не касались, а провинциальное любопытство не было слабым местом Мэйнотта: он не обращал никакого внимания на семейную комедию, разыгрываемую несметное число раз соседями, и лишь взял себе за правило говорить тихо, находясь в кладовой. Но навес над окном этажом выше, устроенный под углом в сорок пять градусов по отношению к стене, менял ситуацию и в комнатенке первого этажа, отражая звуки с такой четкостью, что ему мог бы позавидовать и слуховой аппарат.
Однако говорил не рабочий. Голоса доносились изнутри, приглушенные и взволнованные: говорившие, как видно, опасались, что у открытого окна могут быть уши. Андре Мэйнотт застыл как вкопанный. Почему? Он не смог бы ответить на этот вопрос, поскольку обычно не позволял себе слушать соседские пересуды.
А за пересудами, которые продолжались изо дня в день, не было, как ему подсказывала совесть, ничего такого, в чем его можно было бы обвинить.
В таком случае что же могло приковать его внимание? Ведь он столь снисходительно и даже пренебрежительно относился к иным жителям Кана и их заботам, он был чужим в этом городе и готовился вскоре покинуть его навсегда.
И тем не менее он слушал; упоминание его имени давало ему на это право.
Рабочий, мастеривший навес, ушел. Голоса на верхнем этаже смолкли. Затем разговор возобновился, но теперь обсуждали нечто, не имевшее отношения к Андре. Было прохладно, и желание слушать прошло. Он уже готов был снова лечь в постель, когда до его слуха долетела неожиданная фраза, произнесенная вполголоса:
– Я вам говорю, что он разорен, полностью разорен! Собирается пустить себе пулю в лоб.
Андре колебался. Говорил явно кто-то чужой, не комиссар, и не эльзасец Эльясен. Андре раздумывал ровно столько, сколько необходимо, чтобы решить, что он не вправе подслушивать чужие секреты. Разве у него не было своих дел? Тут раздался сердитый голос комиссара:
– Вы распространяете вредные слухи, и все это выйдет вам боком. Подобные люди держат у себя дома только деньги для срочных выплат по платежам.
Незнакомый голос отчетливо произнес:
– В кассе было более четырехсот тысяч франков в банковских купюрах.
Андре вздрогнул: эта цифра сказала ему все. Как раз накануне господин Банселль сообщил ему, что у него в кассе находится именно эта сумма.
Его не отпускал нервный озноб. Было ли это выражением сострадания к несчастью человека? У Андре Мэйнотта было доброе, великодушное сердце, но сейчас речь шла не о сострадании.
И хотя нам не ясно, почему, но Андре боялся. Итак: отчего этот молодой человек, само воплощение мужества, испугался, догадавшись, что кассу богатого банкира Банселля ограбили?
Мы часто предугадываем будущее, и значительным событиям предшествуют их приметы – так же, как серьезным болезням – симптомы.
У Андре Мэйнотта сжалось сердце.
Ему казалось, что он все еще слышит стоны в спальной комнате, которые его разбудили. В изнеможении он едва дотащился до двери. Ребенок мирно спал; молодая мать, разметав по подушке локоны роскошных волос, тоже спала, умиротворенная и прекрасная, как святая.
Андре протянул руки к этим двум дорогим ему созданиям. Он был бледен, он трепетал.
Мы говорили о предчувствиях. Все дальнейшее является не пояснением сказанного, а простыми фактами.
Город Кан, которому несколькими годами позже предстояло стать ареной страшной, ужасной трагедии – убийства часовщика Пешара, в 1825 году жил недавним судебным разбирательством по делу супругов Оранж.
Супруги Оранж, фермеры из Аржанса, в августе 1825 года были приговорены королевским судом Кана к смертной казни по обвинению в совершении преднамеренного убийства Дени Оранжа – их дяди по отцовской линии. Это было одно из тех тяжких дел, в которых крестьянская жадность играет главную роль. Ежегодно деревенская скаредность демонстрирует какое-нибудь новое издание известного сюжета: некий старый крестьянин имеет неосторожность завещать свое достояние племянникам с условием, что они будут его кормить, давать ему кров и заботиться о нем до самой смерти. Такой контракт содержит, естественно, одно негласное условие со стороны племянников, а именно: дяде не потребуется слишком много времени, чтобы отойти в мир иной. Когда же дядя допускает злоупотребления и задерживается в этом мире, ему перерезают серпом горло, а то и просто кидают в колодец. Каждый это знает, и тем не менее всегда находятся престарелые дяди, готовые воспользоваться опасным гостеприимством своих племянников.
Отвратительные подробности преступления обеспечили судебному процессу блестящий успех. Но публика все же сомневалась в виновности супругов Оранж, которые к тому же были совсем молоды: Пьер – крепкий парень, который мог зарабатывать на жизнь совсем иными средствами; Мадлен – милое наивное создание, и когда речь заходила о дяде, она могла только плакать.
Смертная казнь была отменена, в Аржансе же появился наемный рабочий, который проживал вчетверо больше, чем зарабатывал, и который вполне мог пойти на убийство.
Андре Мэйнотт был мужественным, умным и честным человеком, но его нельзя было назвать образованным. Он присутствовал на судебном процессе по делу супругов Оранж. Слушание произвело на него глубокое впечатление; к тому же он был уверен в невиновности обвиняемых.
Но эти впечатления не могли служить поводом к тому, чтобы бояться. Кто его обвинял? Здесь мы вступаем в сферу необъяснимого. В том и состоит особенность предчувствия, которое никогда не отвечает на все возникающие вопросы.
Андре дрожал, он был очень бледен. Его имя дважды было произнесено там, наверху, у комиссара полиции. Но его разум сопротивлялся, и улыбка появилась на лице, когда он сказал себе: «Это нелепость».
В самом деле: это было просто безумие, ведь нужен по меньшей мере мотив, предлог.
– А я всегда говорила, что следует сторониться таких людей! – вступил в разговор повелительный женский голос.
Это в кабинет ворвалась госпожа Шварц. На сей раз не было названо ни одного имени, и тем не менее Андре Мэйнотт был уверен, совершенно уверен, что говорили о нем. «Таких людей!» Это он и его жена.
Наверху, кажется, попытались выпроводить госпожу Шварц, но она заявила, что имеет право остаться; дело касалось ее лично, потому что с подобными соседями нельзя будет спокойно спать. И если Андре еще полностью не утвердился в своих подозрениях, то основания для них были теперь налицо. Комиссар, судя по наступившей паузе, уступил жене. Между тем незнакомый голос продолжал:
– Тут эта мысль, как молния, пронзила господина Банселля. И когда пришла жена с детьми, он воскликнул: «Я сам все сказал этому человеку! Он знал, что в кассе находятся деньги, равные стоимости всей земли, да еще срочные платежи. Он знает секрет, и рукавица тоже его…»
Андре не понял этой последней фразы, точный смысл которой был бы для него ударом дубинки. Но в этом и не было необходимости. Кровь прилила к его лицу, и крупные капли пота выступили на лбу.
– Их было двое? – спросил комиссар.
– Да, – последовал ответ. – Чтобы взломать кассу, нужно было действовать вдвоем.
– Думаете, двое мужчин?
– Нет… Помочь в таком деле мог бы и ребенок.
– Или женщина… – совсем тихо произнес комиссар.
– Ты ведь мне сказал, – вставила госпожа Шварц, – что видел вчера вечером, как они выходили уже после одиннадцати!
Андре скрестил руки на тяжело вздымавшейся груди. Но сознание собственной невиновности придало ему сил, и постепенно он все же пришел в себя. Он захотел подняться наверх и опровергнуть абсурдное обвинение. Как был, неодетый, Андре сделал шаг, и тут его взгляд упал на прелестное создание, продолжавшее улыбаться во сне. Боль приковала его к месту: ее обвинили тоже!
Он в ней души не чаял. Раньше он никогда не чувствовал так ясно, как в эти минуты, сколь крепко он ее любит. Ужас охватил его и сразил окончательно. В мыслях возникла тюрьма, суд… Ему привиделось множество людей вокруг скамьи подсудимых; он услышал голос, грубый, торжествующий, непреклонный.
Андре рисовались страшные картины, приводившие в трепет, но он не утратил, как мы убедимся, своей твердости и решительности.
– Он словно с ума спятил, бедняга Банселль, – тем временем продолжал незнакомец. – Держится за голову и все повторяет: «Я сам, я сам ему сказал про чертову рукавицу!»
– Нужно их сейчас же взять под стражу, – заявила госпожа Шварц.
– Дом окружен, – ответил комиссар.
Андре едва обратил внимание на две последние фразы, хотя их угрожающий смысл ясно отражал опасность положения. Перед его глазами стоял господин Банселль, вновь и вновь повторяющий роковые слова.
Мы знаем, что недавно в разговоре с молодым гравировщиком банкир упоминал боевую рукавицу. Но причем она здесь сейчас? А ведь наверху у комиссара полиции о ней говорили уже не в первый раз.
Какая рукавица? Сверху замолчали.
Андре лихорадило. Какая рукавица? Кому она нужна?
Его рукавица была там, в лавке, на обычном месте. Машинально он направился туда. Вошел в лавку и тотчас же глухо застонал: он покачнулся, ему надо было опереться обо что-то, и он прислонился к стене. Его лицо посинело, глаза закрылись, губы дрожали.
– Ее украли! – прошептал он, осознавая ужас происшедшего. – Украли боевую рукавицу!
Тем временем комиссар рассказывал:
– Да все Бертран, фонарщик.
– Он что-то видел? – жадно вскинулась его супруга.
– Он видел парочку, – ответил комиссар, заметно волнуясь, – в полночь, на скамье, на том конце площади. Они говорили о сейфе господина Банселля, в котором, по их словам, находилось более четырехсот тысяч франков, и они считали банкноты.
Андре упал на колени, издав хриплый звук, который разбудил Жюли; улыбаясь, еще не раскрыв глаза, она обняла его.
VII
ДОМ ОКРУЖЕН
В доме, где жили супруги Мэйнотт и комиссар Шварц, было всего три этажа. В глубине двора располагалось довольно большое строение, состоявшее из конюшен и каретного сарая, принадлежавших еще одному обитателю дома, сдававшему внаем экипажи и занимавшему верхний этаж. Вся лицевая часть дома на первом этаже справа от ворот принадлежала Андре. В другом крыле, вдвое меньшем, находилась контора владельца экипажей.
Прокат экипажей – дело выгодное и по сей день – в то время процветало, и пальма первенства здесь принадлежала господину Гранже благодаря доброй славе его лошадей. Он держал нормандских коней по пятьсот экю, а любителям прокатиться с ветерком мог предложить английскую лошадку (ценой в сто пятьдесят луидоров) с таким же ходом, что и у лошадей чистых кровей, так что с толком проведенное время в базарный день могло принести солидную сумму денег.
Жюли не знала, почему ее муж стоял на коленях возле кровати, и ни о чем не подозревала; она даже не подумала спросить его об этом.
– Всю ночь мне снился Париж, – сказала она.
И слово «Париж» прозвучало в ее устах так, будто это было название любимого лакомства; Андре не нашелся, что ответить. Минуту он безмолвствовал, как громом пораженный. И когда на прелестном лице Жюли, которая наконец обратила внимание на смятенное состояние Андре, появилось испуганное выражение, он медленно поднял голову и тихо произнес:
– Вставай.
Нельзя сказать, что в тот момент у него уже созрел план действий во всех деталях, ибо мысли его едва начали проясняться. Но мы можем с полным основанием свидетельствовать о его твердом и непреклонном намерении встретить опасность лицом к лицу. Сейчас, придя в себя, он решил, что погиб окончательно; его ясный и живой ум за несколько секунд произвел анализ, для которого следователю потребовались бы недели. Он видел реальные и мнимые доказательства своей вины, он все учел, взвесил, сопоставил, подобно преступнику, приговоренному трибуналом к смертной казни, который в мыслях своих расставляет дюжину солдат, целящихся ему в сердце. Совсем недавно, до того как наверху заговорили о боевой рукавице и фонарщике, он, испытывая непонятное беспокойство, которое можно назвать недобрым предчувствием, искал ему объяснения в свойствах своей натуры; это беспокойство и эти предчувствия настраивали его враждебно ко всему, что он видел, и заставляли думать, что он в подобном случае, в отличие от судей, действовал бы более правильно. Теперь же – нет; смутные впечатления уступили место бескомпромиссной, так скажем, четкости мгновенных суждений. Андре Мэйнотт осознавал это; интуиция подсказывала ему такие тонкости, которые обычно недоступны рассудку: «Будь я судьей, я бы осудил».
Стечение обстоятельств казалось роковым, и факты – каждый по отдельности и все вместе – били прямо в сердце. Он уже не мог обороняться: арест представлялся ему делом решенным.
Поскольку Жюли с удивлением на него смотрела, он добавил по-прежнему тихо и холодно:
– Одевайся.
Он прислушался. Из окна, выходившего во двор, донесся звук колес.
– Двуколку! – крикнули из конторы владельца экипажей. – И англичанина для господина Амона, он отправляется на ярмарку Сет-Ван, за Шомоном!
– Готово! – послышалось в ответ со двора, откуда доносился стук деревянных башмаков конюха, ходившего по каменному покрытию. – Я задал Блэку овса.
Первое же слово заставило Андре вздрогнуть; теперь он размышлял. Жюли, никогда не видевшая его таким, надела платье, висевшее на спинке кровати.
– Не это! – резко произнес Андре.
Обычно все служит предлогом для беседы влюбленных, а они были влюбленными в полном смысле этого слова. Любое решение, от незначительного до самого важного, принималось ими сообща, на семейном совете, что доставляло им нескрываемое удовольствие. Можно сказать, что, как правило, Андре затевал спор только для того, чтобы как можно лучше понять, чего хочет Жюли, и в зависимости от этого определить, что делать.
– Что это сегодня происходит? – Жюли отложила свое индийское платье и спросила с оттенком недоумения и почти раздраженно: – Что же мне надеть?
– Праздничное платье, – ответил Андре.
Он сам тем временем быстро облачился в панталоны и натянул сюртук.
– С тобой, кажется, что-то неладно, – прошептала молодая женщина, у которой на глазах выступили слезы.
Андре не ответил. Он попытался улыбнуться, но это ему не удалось; он начал было что-то напевать, но и голос ему не повиновался.
– Андре, ты хочешь, чтобы я уехала отсюда? – пролепетала Жюли; действительно, от этого бледного как полотно человека с остановившимися глазами можно было ожидать чего угодно.
– Нет, – ответил Андре, пожав плечами.
Этот холодный односложный ответ, конечно, не мог успокоить Жюли; более того, он сразил ее окончательно. Она больше ничего не сказала и достала свой выходной наряд.
Впрочем, случаются ведь и беспричинные несчастья. И вместе с мрачными мыслями, хотя и неясно как, рождается ревность.
Андре подошел к окну и бросил мимолетный взгляд во двор, где конюх мыл колеса двуколки. Разговор наверху прекратился: как видно, мешало присутствие конюха. Андре повернулся и сказал жене, стоявшей с гребнем перед зеркалом:
– Поторопись, у нас мало времени.
– Ты хочешь сделать мне сюрприз? – спросила Жюли, пытаясь улыбнуться.
Ее нежный голосок прекрасно знал дорогу к сердцу Андре! Андре слегка покраснел и ответил:
– Быть может.
– Да мы гулять идем! – воскликнула тотчас же молодая женщина, хватаясь, словно утопающий, за эту хрупкую словесную соломинку.
– Тогда я одену малыша?
Они всегда ходили гулять всей семьей, и она уже протянула было руки к колыбели, когда Андре резко остановил ее:
– Нет, не надо!
Тут она схватилась обеими руками за голову и разрыдалась. Андре отвернулся от нее, чтобы скрыть слезы.
Он вошел в лавку и судорожно сжал кулаки.
В то же время он продолжал рассуждать и говорил себе так: «До тех пор пока я не открою витрину, они ничего не станут предпринимать. Но окружен ли дом? И могут ли ждать те, кто приставлен следить?» В лавке было три двери: в дальней комнате, то есть в спальне, главный вход с площади Акаций и маленькая боковая дверь, выходившая к воротам под арку. Андре решил выяснить, где именно стоят полицейские. Он бесшумно отодвинул железный засов витрины и стал смотреть сквозь щель. Прямо напротив него сидели на скамье человек пять в штатском; под деревьями стояли двое жандармов, а четверо полицейских прохаживались по тротуару.
Он задвинул засов и вынул ключ из замка боковой двери. Сквозь замочную скважину он увидел чью-то широкую спину и решил подождать.
Под аркой стояли на страже четверо полицейских.
Судя по тому, что площадь была пуста, весть о случившемся еще не разнеслась по городу, само же присутствие стражи около комиссариата не было редкостью и поэтому не вызывало любопытства.
Андре достал с витрины два пистолета и зарядил их. За то время, что он был один, к нему вернулись спокойствие и мрачная решимость.
Он подошел к жене, которая застегивала платье, и поцеловал ее в лоб.
– Значит, ты на меня не сердишься? – воскликнула она, прижимаясь к его груди.
– Нужно сложить вещи в чемодан, – сказал он. Жюли смотрела на него, не понимая.
– Чемодан! – повторила она. – Разве мы уже уезжаем? Она было подумала, что Андре, прежде чем покинуть Кан окончательно, решил сам съездить в Париж до того, как туда приедет семья, чтобы Все там подготовить.
Но Андре ответил кратко и холодно, и это вновь поразило ее:
– Я не еду.
В то же время он достал чемодан и открыл его.
– О Господи! – взмолилась Жюли. – Андре, муж мой, объясните же мне, что случилось?
– Я вас провожу, – ответил Андре, – и по дороге все объясню.
Жюли села, так как ей показалось, что у нее остановилось сердце.
– Поторопитесь! – снова сказал Андре тоном приказа.
Он выдвинул до конца ящики комода.
Жюли спросила, плача:
– Что класть в чемодан?
– Все, что сможете, – отвечал Андре.
– И долго мне придется оставаться одной, без вас?
– Это одному Богу известно.
При этих последних словах голос Андре задрожал. Жюли бросилась к нему и прильнула к его груди.
– А мой сын? Мой сын? – вскрикнула она в отчаянии.
Андре не подумал о ребенке, поэтому какое-то мгновение оставался в нерешительности. Видя, что Жюли сделала движение к колыбели, он остановил ее во второй раз.
– Малышу не грозит никакая опасность, – прошептал он.
– А нам, значит, что-то угрожает? – воскликнула она снова.
Молодой гравировщик заколебался, потом совсем тихо сказал:
– Да, и это серьезно. Если вы меня любите, Жюли, поторопитесь.
С трудом сдерживая слезы, она уложила в чемодан нужные ей вещи. Теперь ею владел только страх. Андре снова оставил ее одну и пошел в кладовую. Конюх запрягал Блэка в двуколку.
– Здравствуйте, господин Мэйнотт, – сказал он, увидев Андре в окне. – В городе что-то случилось, знаете? Полицейские собрались вокруг дома и не говорят, в чем дело. Что-то вы сегодня неважно выглядите, спали плохо?
– Красивое животное, – сказал Андре, глядя на лошадь.
Если речь о красоте, – ответил конюх, – то я больше люблю наших нормандцев, да-да. Этот, конечно, более гладкий, круп и грудь у него вон какие, а вот повадкой, резвостью он уступит!.. Ох! Вот еще двое полицейских к комиссару! Что-то серьезное случилось!
Андре заглянул в спальню. Жюли стояла возле колыбели ребенка.
– Вы мне скажете, – продолжал словоохотливый конюх, – что это не наше дело; согласен! Но знать-то хочется, верно?
– Ты готова? – тихо спросил жену Андре.
Вместо ответа Жюли, такая же холодная и бледная, как и сам Андре, спросила:
– Это все из-за меня или из-за тебя?
– Из-за меня, – ответил Андре.
Она поднялась на ноги и решительно произнесла:
– Я готова.
Потом добавила, как бы снедаемая угрызениями совести:
– Это мне наказание за то, что я так рвалась в Париж!
Андре закрыл чемодан и поставил его в кладовой под самым окном. В карманы своего сюртука он вложил пистолеты, бумажник и дорожный картуз. Затем, снова подойдя к окну, все еще с непокрытой головой, окликнул конюха, который уже успел взнуздать Блэка.
– Да, господин Андре? – откликнулся тот.
– Запишите для меня в конторе кабриолет с одиннадцати часов и до вечера. Мы хотим навестить кормилицу нашего малыша.
Добряк конюх хотел было сразу же исполнить просьбу, но спохватился:
– Я совсем не против, господин Андре, – сказал он, – но я не могу оставить без присмотра Блэка, норов-то у него дьявольский.
– Дайте мне поводья и идите! Не хочу смотреть на этих типов под аркой.
Конюх рассмеялся.
– Народец так себе, это уж точно, – высказался он и подвел Блэка к окну, передав поводья Андре.
– Я сейчас, – произнес он и исчез под аркой. Как только конюх скрылся из глаз, Андре помог жене перебраться через подоконник и подняться в двуколку, затем бросил туда чемодан и сам занял место рядом с Жюли. В этот момент госпожа Шварц случайно выглянула в окно и закричала:
– На помощь! Грабители убегают!
Жюли, сидевшая на узенькой Скамейке, покачнулась. Чтобы не дать ей упасть, Андре одной рукой обнял ее за талию, а другой схватил поводья. Блэк чуть потоптался на месте, а затем, подчиняясь молодому гравировщику, который заставил его сначала сделать круг по двору, чтобы взять разбег, рванул вперед. И очень вовремя, поскольку госпожа Шварц оглашала улицу своими криками:
– Держите вора! Держите убийцу! Горим!
Набравший скорости Блэк в один миг проскочил под аркой, так что полицейские успели только прижаться к стене. Те же, кто был на площади Акаций, а также стражники и жандармы, услышавшие вопли госпожи Шварц и самого комиссара, который присоединился к жене и, как и она, теперь неистовствовал у окна, выходившего на площадь, обратились к исполнению своего долга. Но Блэк и впрямь был сущим дьяволом. Он вихрем промчался по площади, в то время как вокруг на сотню ладов раздавались призывы: – Держите их! Остановите!
Для исполнения этого приказа потребовалась бы целая сотня людей, которые должны были перегородить улицу, или какой-нибудь бравый горожанин из числа тех, что с закрытыми глазами готовы броситься навстречу опасности. Я говорю «с закрытыми глазами», ибо открытыми глазами теперь можно было увидеть, что Андре одной рукой держал поводья, а в другой его руке находился заряженный пистолет, и его бледное лицо представляло собой еще более страшную угрозу, чем само оружие.
Андре сидел прямо и уверенно. На плече у него лежала голова потерявшей сознание жены.
В этот ранний час на улице было мало прохожих, и среди них не нашлось героя, способного преградить дорогу Андре. В то время как госпожа Шварц, находившаяся в ярости от того, что ей не удалось отомстить канскому обществу, не ее назвавшему достойнейшей, бесновалась с криками: «Все мужчины трусы!», в то время как более рассудительный господин Шварц реквизировал лошадей у их владельца и сажал на них полицейских, готовясь отдать распоряжения жандармам, Андре уже свернул с площади и мчался галопом по улице Вильгельма Завоевателя. Вопли негодования все еще летели ему вслед, но расстояние смягчало их резкость. Удивленные прохожие ограничивались мирным созерцанием проносившегося вихря. Блэк старался вовсю, и колеса двуколки подскакивали на мостовой.
Когда повозка достигла площади Фонтенель, где находился рынок, шум погони остался позади. Андре поехал медленнее, чтобы дать передохнуть лошади. Правда, теперь встречные изрядно удивлялись при виде светлой женской головки у него на плече. Но в Нижней Нормандии не принято совать нос в чужие дела. (Тут надо сказать, что навязчивые воздыхатели Жюли в конце концов все-таки надоели Мэйнотту.)
– Здравствуйте, господин Мэйнотт.
Раз двадцать его приветствовали так, как будто Жюли и не было рядом.
Один же из кавалеров – ранняя пташка, в отличие от остальных – даже снял шляпу, мечтая, как лестно услышать слова: «Это вы виноваты в случившемся!» Так мог сказать не меньший дурень, чем он сам.
Спустя пять минут проехали конные полицейские, затем – жандармы. «Ах! Когда б мы знали! – восклицали доблестные нормандцы. – Ах, он мошенник! Как ловко сработал!» Но как тут было догадаться! Кто же знал, что у банкира Банселля очистили кассу. Когда же новость облетела город, то собралась внушительная толпа – не для того, конечно, чтобы гнаться за грабителями, но чтобы поглазеть на жилище потерпевшего.
Дом Банселля вел дела со всеми коммерсантами в округе. Его глава, стремясь заранее умножить свои потери, лучшего и придумать не мог. Это был день платежей, и армия кредиторов обсуждала, не продать ли на вес самого Банселля… В Нижней Нормандии шутить не любят! И если молния сражает должника, мы, не боясь греха, промоем его кости, чтоб отыскать хоть толику своих деньжат! А господин Банселль был чертовски богат, и многие ему завидовали! Разве он не жил на широкую ногу? А этот парижский ларь! Да Что, кроме ловушки, можно привезти из Парижа? Он сам виноват: подставился, вот и обокрали!
Но, к счастью, нам недосуг раздумывать над гневными высказываниями нижненормандских кредиторов. Скажем лишь, что милосердная судьба наложила в этот день не одну сотню протестов по векселям на раны бедняги, чья коммерческая душа была сражена.
Андре Мэйнотт пересек город и выехал по Воссельскому мосту к дороге на Вир. Была прекрасная погода, и по утреннему холодку лошадь мчалась как вихрь, с легкостью преодолевая расстояние. За границами города дорога из красного песчаника сворачивала на запад и, пересекая сады, плавно поднималась на холм. Андре прижимал к себе Жюли; он находился во власти радостного возбуждения и чувствовал себя неуязвимым. Когда на вершине холма он обернулся и увидел вдалеке всадников в клубах пыли, мчавшихся за ним вдогонку, то не ощутил страха и только улыбнулся. Опасность находилась позади него, в то время как впереди открывались широкие просторы, и ему казалось, будто крылья несут его.
VIII
ПОБЕГ
На вершине следующего холма Андре Мэйнотт вновь посмотрел назад; на дороге стояла только пыль, поднятая его собственным экипажем. На обозримом расстоянии ничего не было видно. Кинувшиеся в погоню ищейки отстали. – Молодчина Блэк! Добрый конь!
Раньше случалось, что Блэк подходил к самому окошку кладовой, и Жюли, добрая душа, угощала его сахаром и хлебом. Она гладила его, и конь отвечал легким ржанием. Блэк был пятьдесят первым и единственным воздыхателем Жюли, пользующимся взаимностью.
Не забывай об этом, славный Блэк!
И, представьте себе, добрый конь как будто в самом деле отвечал добром на добро. Его бег был мягким и быстрым, как полет.
Жюли, разбуженная поцелуем, бледная, как лилия, была столь очаровательна, что сердце Андре едва могло выдержать нахлынувшие восторг и боль. Блэк был предоставлен самому себе: Андре был занят только Жюли. Она открыла глаза и вздрогнула в растерянности, ничего не понимая. Но память вернулась к ней. Она вскрикнула.
– Мы спасены! – сказал Андре, спокойно улыбаясь. Жюли спросила:
– Но что ты сделал?.. Скажи мне наконец!
– Должна же была быть причина у столь поспешного бегства.
– Мы спасены, – все повторял молодой гравер, – я счастлив и люблю.
Он прикоснулся губами к ее лбу, и Жюли, вздрогнув, спросила:
– Куда ты меня везешь?
Андре продолжал улыбаться. Затем, доехав до перекрестка и не увидев никого вокруг, он вдруг свернул налево. Блэк проскакал еще немного, и Андре вновь повернул налево. В течение получаса он все сворачивал с одной дороги на другую, туда, где только мог проехать экипаж. Блэк бежал спокойно и легко.
– Чего же ты хочешь? – спросила Жюли.
Полагая, что Андре хочет окончательно запутать преследователей, она добавила:
– Ведь это детская игра! Сколько можно прятаться – ну, день, два…
– Только сегодня, – возразил Андре.
Теперь он перестал петлять и ехал на восток, ориентируясь по солнцу. Спустя два часа после отъезда из Кана он достиг Орна, перебрался через него на фежерольском пароходе, пересек большую алансонскую дорогу, а потом – дорогу на Фалэз в окрестностях Роканкура.
В это время он мог бы повстречать в тех же местах другого нашего знакомого, Ж.-Б. Шварца, бродившего по окрестным дорогам и беседовавшего со своей совестью.
Между Бургебюсом и дорогой на Париж, как известно, находится прекрасный лее. Блэк пошел шагом.
– Мы вернемся сюда, – сказал ему Андре.
Жюли обратила к нему взгляд, полный беспокойства.
Ее пугала сама безмятежность Андре, уж не лишился ли он рассудка?
Андре остановился в ста шагах от парижской дороги неподалеку от небольшого местечка Вимон, в полулье от Муль-Аржанса. Он помог Жюли выйти из экипажа, взял чемодан и отнес его в придорожные кусты.
– Я пойду разузнать насчет завтрака, подожди меня, – сказал Андре жене.
Жюли села на траву. От усталости она была как во сне.
Жюли ничего не знала, ни о чем не догадывалась. Утром, когда речь зашла об отъезде и она спросила, не угрожает ли им опасность, Андре ответил утвердительно. И выражение его лица – она хорошо это запомнила – было более пугающим, чем сами слова.
Правда, сейчас Андре улыбался и говорил, что бояться нечего…
Но как в это поверить? Еще Андре сказал, что не намерен скрываться больше одного дня.
Но что это за беда, которую можно устранить за день? Все это странно, невероятно, необъяснимо, за этим кроется что-то зловещее. Когда страх заставил Жюли спросить мужа, что же он такого сделал, она и не думала, что он способен совершить предосудительный поступок. Но хотя женщины многое не способны понять, их воображение не дремлет. Что он мог сделать, чтобы вот так все бросить и бежать?
Глухая боль сдавила ей грудь, едва она осталась одна. Ей стало страшно. К чему все это приведет? Она подумала: «Что, если Андре не вернется?» Но он вернулся.
В руках у него была корзинка, и он напевал на ходу. Жюли бросилась ему навстречу и крикнула:
– А малыш? С кем он остался?
– Ах да, малыш! – воскликнул Андре. – Как раз о нем-то я сейчас и думал. Давай-ка все обсудим.
Эти слова прозвучали так странно и нелепо – ведь Андре безумно любил своего ребенка. Он взял чемодан. За кустарником, росшим вдоль дороги, находилось поле спелой пшеницы. Он зашагал по борозде и на минуту скрылся из виду. Затем он вновь появился, но уже без чемодана.
– Чемодан нам мешает, – сказал Андре. – Давай пройдемся.
Пройдемся! Жюли почувствовала, как по ее телу пробежала дрожь, несмотря на палящее, июньское солнце, красившее в желтый цвет пшеничные колосья. Приглашение Андре прозвучало, как приглашение на пир во время чумы.
Держа в одной руке корзинку, он протянул другую руку Жюли и произнес:
– Кругом так красиво, и да поможет нам Бог.
Жюли одарила его благодарным взглядом, хотя слезы стояли в ее глазах. С самого утра она не слышала столь добрых слов.
Они пошли вместе по краю поля. Углубившись в свои мысли, Жюли смотрела на цветущий кустарник. Она не осмеливалась задавать вопросы. Андре вновь принялся напевать; это была одна из любимейших песенок девушек Сарта.
Их можно слышать на извилистых тропинках, поднимающихся к Кюнья. Этот край сурового гнева полон любви. Тот, кто слышал их в миртовых зарослях, запомнит и песни, и девушку, которая их пела. Слезы задрожали на ресницах Жюли: песенка напомнила ей прошлое.
Они подошли к лесу и ступили на тенистую просеку под высокие ели с черноватыми иглами.
– Что же ты не поешь? – обратился к ней Андре.
Жюли отступила в сторону и сомкнула кисти рук.
– Умоляю тебя, пожалуйста, расскажи мне все: я страдаю.
Они свернули на тропинку, ведущую в густые заросли. Сделав несколько шагов, Андре остановился перед поляной, усыпанной цветущими гиацинтами. Солнечные лучи, пробиваясь сквозь верхушки елей, играли в этом зеленом море. Невидимый ручей журчал в зарослях кустарника, сливаясь со звуками, похожими на шум далекого моря, шедшими от качающихся верхушек елей.
– Присядь, – сказал Андре.
Он стал на колени перед нею, бледный, с блестящими глазами. Жюли казалось, что она слышит биение его сердца.
– Помнишь ли ты, – прошептал он, собравшись с духом, – тот день, когда ты согласилась стать моей женой, хотя я – ремесленник и сын ремесленника, а ты – богатая и знатная… это был такой же день, как и сегодняшний.
– Я не забыла, – ответила Жюли. – Ведь я люблю и любила тебя.
– Верно, что ты меня любила; но все же не так, как я, ведь каждый имеет то, что заслуживает, а я тебе просто поклоняюсь… Но ты мне верила и оказалась в плену моей любви. Я обещал тебе, что сделаю тебя счастливой.
– Я любила тебя, – повторила Жюли, – и люблю теперь!
Андре покрыл ее руки поцелуями.
– Там тоже был лес, – вспоминал Андре. – Наши преследователи не знали жалости, а у нас была только любовь, и это нас защищало, ведь любовь всегда защищает. Ты помнишь? Мы слышали топот их лошадей, и был момент, когда поднятая ими пыль окутала и нас.
– Конечно, помню, – произнесла совсем тихо молодая женщина. – Но в тот день я знала имена наших врагов.
– Я говорил тебе… в тот час, стирая пыль с твоего усталого лица: «Если у нас с тобой впереди – всего один-единственный день, то пусть он окажется прекрасным, радостным, пусть он стоит целой жизни!» Наши преследователи перекликались друг с другом в лесу. Мы были спокойны; ты улыбалась и произнесла тогда: «Это как причастие перед помолвкой…» И мы делили один кусок и пили из одного кувшина.
– Я и сейчас спокойна, смотри, я улыбаюсь, – пролепетала Жюли. – Но не прошлое мне важно, скажи, что происходит сегодня.
– Нет, прошлое важно, – возразил гравировщик, – оно со мной. Настоящим я не распоряжаюсь, а будущее мне неизвестно.
Жюли прильнула к его губам; затем она сказала, продолжая обнимать его:
– Я, кажется, догадалась, что произошло, но хочу все узнать от тебя.
Он не ответил.
– Они напали на наш след, они преследуют нас, – прошептала она, все более бледнея.
– Нет, – возразил он, – не то.
– Но что же тогда?
Он сел, обнял молодую женщину за талию и наконец сказал:
– Прошлой ночью из кассы господина Банселля были похищены четыреста тысяч франков, и в этом обвиняют нас.
– Нас! – повторила Жюли, и взгляд ее прояснился. И с облегчением, прижав руки к груди, она добавила:
– О! Как я боялась.
Андре обратил на нее нежный взгляд.
– Послушай, Париж – вот место, где я хочу тебя укрыть. Я все обдумал и убежден: обстоятельства уже приговорили нас, и я не хочу, чтобы ты попала в тюрьму.
– В тюрьму! – с дрожью в голосе повторила Жюли.
Андре, которого против обыкновения не поняли с полуслова, с досадой поморщился.
– У меня так мало времени, – высказал он вслух то, что его заботило.
– Я уверена в твоей невиновности, как и в своей собственной, – сказана Жюли. – Но почему в тюрьму?
То, что глубоко прочувствовано, и сказать легко. Нередко именно так рождается красноречие. Как только Андре оказался перед необходимостью объяснения, которого хотел избежать, он стал изъясняться столь кратко, ясно и убедительно, что молодая женщина обрела такую же уверенность в его правоте, как и он сам. Правда, эта уверенность была основана на разрозненных фактах, но они отличались такой согласованностью и были столь последовательно изложены, что в целом составляли ясную картину.
Жюли Мэйнотт была взволнована, как и сам Андре, а может быть, и больше. Когда он закончил свою краткую судебную речь – пророческое резюме обвинения против него самого, – Жюли безмолвствовала.
– Вчера вечером, – прошептала она наконец, – когда мы услышали шум в магазине… это и был грабитель. Он пришел за боевой рукавицей. Я уверена! Комиссар возвращался домой в тот момент, когда мы вышли гулять, а для прогулок было уже слишком поздно. Господин Банселль хвастал перед тобой своими деньгами, которые он держал в новой кассе. Папаша Бертран видел, как ты считал банкноты, и я ему поднесла выпить…
В полном отчаянии она схватилась за голову.
Затем вдруг сказала возмущенно:
– Но какое значение имеет все это, если ты не виновен!.. Все, что сделаешь ты, сделаю и я; я пойду туда, куда пойдешь и ты; я разделю твою судьбу: ведь я – твоя жена.
– Ты также и мать, – прошептал Андре, с восторгом глядя на нее.
Блеск угас в глазах Жюли.
– Почему ты не взял ребенка? – спросила она.
– Ты сама нашла ответ, вспомни, как ты сказала, что можно прятаться день, два…
Поцелуй, смешанный со слезами, был ее ответом:
– Без тебя я умру!
И, конечно же, она сказала это чистосердечно; Андре понимал ее, чувствуя, как трепещет ее сердце.
– Ты будешь жить для мужа и для сына, – возразил он.
Жюли заметалась в его объятиях.
– Так вот что ты задумал! Я поняла твой замысел – остаться без меня, одному с нашим несчастьем!
Ответ молодого чеканщика звучал твердо и почти строго:
– Да, я хочу остаться один. И я говорю «я хочу» впервые с тех пор, как мы женаты, Жюли. И хотя мысль скрыться втроем приходила мне в голову, все же я не решился на это. Мой отец был всего лишь бедняком, но он оставил мне в наследство незапятнанное имя, и таким я должен передать его своему сыну.
– Значит, ты надеешься? – спросила Жюли, глядя на него в волнении.
Но он хранил молчание, и она с горячностью добавила:
Если ты надеешься, то зачем же отталкиваешь меня?.. Да нет же! – прервала она себя. – Надежды нет, и твой побег – тому свидетельство. Его вменят тебе в вину. Если ты хотел защищаться, ты не должен был бежать.
Я не столь уж большой умник, – сказал Андре, согревая своим дыханием похолодевшие руки молодой женщины, – но мы вместе читали древнюю историю, помнишь, там речь идет о войнах за свободу. Так вот, когда какому-то городу угрожала осада и он готовился к решающему сражению, детей и женщин удаляли…
– Лишние рты, – с горечью прошептала Жюли.
Андре вновь улыбнулся.
– Тебе не удастся меня рассердить, – ответил он, продолжая целовать ее тонкие дрожащие пальцы, – ты несправедлива, ты жестока, но ты меня любишь, и я счастлив… Воины, о которых я говорю, удаляли детей и жен, поскольку не хотели сдаваться. Когда те, кого любишь, в безопасности, то чувствуешь себя уверенней. Я люблю только тебя, и я прячу тебя, чтобы снова быть с тобой, когда опасность останется позади. С первыми признаками беды я понял жестокость предстоящего сражения и задал себе вопрос: в силах ли я выиграть его? Я увидел тебя рядом с собой, тебя, Жюли, – мое драгоценное сокровище, я увидел тебя сидящей на скамье подсудимых; я не могу представить себе ничего более постыдного и нестерпимого, чем тебя в окружении жандармов, чем грязные взгляды бесцеремонно разглядывающей тебя толпы; я все это видел; ты – бледная, похудевшая, состарившаяся, хотя к твоим годам добавилось не более четырех недель; голова твоя склонилась, и казалось, что слезы жгли покрасневшие глаза. Я все это видел, и я чувствовал, как меня покидает мужество. Ты слышишь, я дрожал, я кричал своим воображаемым судьям: «Оставьте в покое мою Жюли, и я сознаюсь в преступлении, которого не совершал! Уберите от нее этих стражников, не давайте этим грязным зевакам марать ее своими похабными взглядами! Пусть эти мужланы перестанут трепать ее благословенное имя, пусть эти женщины перестанут вымещать на ней свою гнусную зависть – и вы все узнаете. Я вышел из дому ночью со своей боевой рукавицей, которую смастерил специально для ограбления ящиков с секретом; я проник в дом Банселля; как? Какая вам разница? Моя боевая рукавица не открывает замков, но для этого у меня, конечно, припасена отмычка. Я разгадал шифр; я выбил задвижку из паза, пользуясь металлическим стержнем: да-да, наш брат делает свои дела умеючи, как и вы – свои. Когда дверца отворилась, сработал захват, но тут – о чудо! Моя рука оказалась зажатой стальными зубцами, но на нее была надета рукавица. Я осторожно вытащил руку, а рукавица осталась на месте. Я унес четыреста банкнот, которые потом считал, сидя на скамье на площади Акаций, что и видел фонарщик Бертран».
Он стер тыльной стороной руки капавший со лба пот.
И странное дело: Жюли молчала. Она была задумчива, я бы сказал – безучастна, если бы это слово не было здесь столь неуместно.
Андре этого не замечал, изо всех сил стараясь убедить Жюли в своей правоте. Он продолжал судебную речь.
– Бедняку не дано права быть порядочным, – сказал он с горькой усмешкой, но в ней звучали слезы. – Что он теряет? Я же – человек весьма богатый и многим рискую, поэтому боюсь. И я бежал – для того чтобы выиграть время и спрятать свои драгоценности. Когда они будут в безопасности, когда я найду надежное убежище для моего сокровища, моей обожаемой Жюли, я возвращусь сам, я это знаю, я в этом уверен. Я буду защищаться, буду драться; но должен быть пролит свет на эту тайну, и я ее открою. Не опасайся, что твое отсутствие мне повредит. Моя жена была причиной страха, потому что я люблю ее так, как никто никогда не любил. Но вот я здесь. Вы можете пытаться ее разыскать, но я отвечу за нас обоих, ведь я же здесь! Пока речь идет только обо мне, я не падаю духом; более того, я не теряю веры. Ценность моего клада чрезвычайно велика. Но все экю, все луидоры и бриллианты мира – ничто для меня по сравнению с моей Жюли. О, судьи! Моя жизнь и моя честь в наших руках, но моя любовь подвластна только Богу, и именно Богу я вверил Жюли.
Голова его была высоко поднята, глаза блестели. Жюли же, наоборот, поникла. Ресницы ее были опущены. О чем она думала? Андре говорил красноречиво, и тем не менее он еще не был уверен в том, что выиграл дело. Он искал новые аргументы. Жюли спросила со вздохом:
– Как мне добраться до Парижа и как там спрятаться?
Щеки ее покраснели. Не в состоянии более сдерживаться и как бы стыдясь сорвавшихся слов, она сказала:
– Но я не хочу! Я умру от тоски. Я никогда не покину тебя!