Книга: Сборник "Горбун - Черные мантии-отдельные произведения. Компиляция. Книги 1-15"
Назад: V САЛАДЕН ВИДИТ СЛЕД ЧЕРНОЙ МАНТИИ
Дальше: XVII ЗАПАДНЯ

XI
РОДИНКА

Юная модистка, которую Саладен демонстрировал своему отцу Симилору через витрину магазина мод на бульваре Ришелье, звалась просто – Маргерит Баумшпигельнергартен (произносилось: «Боспигар»). В свое время она родилась в Германии, откуда и прибыла в Париж вместе с сотнями себе подобных и ничем не примечательных девиц.
Мы знаем, что Симилор нашел в ней большое сходство с мадемуазель Сапфир. Правда, немке недоставало грации, однако же Маргерит Баумшпигельнергартен, более известная под кличкой Гит-Чего – Изволите, была очень красивой особой то ли семнадцати, то ли восемнадцати лет, выглядевшей всего лишь на пятнадцать.
Ее прозвище – Гит-Чего-Изволите – не имело никакого отношения к ее взглядам на мораль, вполне, впрочем, соответствовавшим нравам, царящим среди модисток. Оно лишь указывало на то, что число профессий, перепробованных ею, несмотря на молодость, было очень велико. Она отличалась редкой ловкостью, и ей все всегда удавалось, но в то же самое время она была настолько ленивой, что ей случалось страдать от голода единственно потому, что она не хотела нигде служить.
Она продавала метлы на улицах, пела на перекрестках, выступала как статистка в маленьких театриках, шила сорочки, прошивала подтяжки и ботинки; кроме того, как говорили ее враги, умудрилась провести несколько месяцев в Сен-Лазар.
Тем не менее она всегда умела пристроиться на работу даже в почтенные дома, потому что никто во всем Париже не мог так, как она, из ничего соорудить изумительного изящества шляпку.
В последнее время господин маркиз де Розенталь считался в шляпном ателье любовником Гит-Чего-Изволите. Ее приятельницы вовсе не думали, что маркиз похож на богатого наследника из предместья Сент-Оноре, но им нравились его тщательно причесанные прекрасные волосы; когда же они узнали, что он увлекается игрой на бирже, то стали наперебой поздравлять подружку.
Сборище биржевых маклеров всегда имело странное очарование в глазах этих девиц.
Когда Гит поздравляли, она улыбалась или краснела – в зависимости от настроения, но всегда казалось, что она скрывает какой-то секрет.
И раскрытие этого секрета, судя по улыбке, не доставило бы удовольствия господину маркизу де Розенталю.
В конце концов барышни модистки стали на свой лад трактовать улыбку Гит, и, когда маркиз де Розенталь проходил мимо, они говорили: – Бедный молодой человек! Так, словно у него не хватало руки или глаза.
Наутро после того вечера, который мы провели в компании членов «Клуба Черных Шелковых Колпаков», между пятью и шестью часами, Саладен постучал в дверь комнатушки, находившейся на самом верхнем этаже самого высокого здания на улице Вивьенн и служившей пристанищем мадемуазель Маргерит Баумшпигельнергартен.
Спросили: «Кто там?», и господин маркиз де Розенталь назвался.
В комнате сейчас же раздался шум: мадемуазель Гит явно была там не одна. Кто-то ходил туда-сюда, шаркал шлепанцами, стучал каблуками, разговаривал и даже не стеснялся смеяться.
Господин маркиз де Розенталь совершенно не обижался на это, но, поскольку он торопился, то и выражал время от времени нетерпение, шагая по лестничной площадке.
Через четверть часа дверь мадемуазель Гит открылась и оттуда вышел молодой человек, похожий на коммивояжера, торгующего модным товаром. Он приветствовал маркиза насмешливой улыбкой, в которой можно было заметить и некоторую дерзость. Господин маркиз серьезно ответил ему на приветствие и переступил порог.
В комнате царил жуткий беспорядок. Гит, одетая в муслиновый пеньюар, причесывалась у туалетного столика. Ее чудесные волосы были растрепаны, плечи оставались полуобнаженными.
И эти плечи, правду сказать, были необыкновенно хороши.
Саладен, однако, даже не посмотрел на них. Он сел на стул и сказал:
– Давай, давай, малышка, мы опаздываем.
Гит отбросила назад свои роскошные локоны и послала ему самую кокетливую из своих улыбок.
– Значит, вы скупитесь на время? – спросила она.
– Просто не могу его терять, – ответил маркиз.
– Ах, так! – воскликнула Гит, с досады топая ножкой. – Какой же вы все-таки противный! Холодный, как лягушка. А может, вы не находите меня красивой? Ну же, отвечайте!
– Нахожу, – ответил Саладен. – Я вас и выбрал именно потому, что вы красивы.
– Но вы не ревнуете? – снова спросила нахальная девчонка тоном, выражавшим презрение.
– Ей-Богу, нет, – ответил Саладен. – Прошу вас, скорее.
Мадемуазель Гит покраснела от гнева.
– Вы… – начала она.
Но остановилась и засмеялась.
– В конце концов – не все ли мне равно?
Саладен подошел к девушке и дотронулся до ее щеки рукой. Его ладонь была такой холодной, что и вправду заставляла вспомнить кожу лягушки или змеи. Гит полуобернулась: любопытно, что он хочет сказать?
Но он повторил только:
– Ну, малышка, поторапливайся.
Гит причесалась и мгновенно зашнуровала ботинки.
– Хотите побыть моей горничной, господин маркиз? – спросила она, в последний раз испытав на нем силу своего чарующего взгляда.
Саладен охотно согласился: взял платье, надел на нее, застегнул и снова уселся.
– Ну, знаете! – воскликнула пораженная мадемуазель Гит. – Честное слово, немного найдешь таких маркизов, как вы, господин де Розенталь!
– Поспешим, сокровище мое, – ответил Саладен. – Экипаж ждет внизу.
Мадемуазель Гит нацепила шляпку на свои кое-как уложенные волосы, и они спустились.
Внизу их действительно ждала карета, а в карете – человек в потертом костюме весьма причудливого покроя. Он сидел на переднем сиденье, а рядом с ним стояла большая плоская коробка, сильно смахивавшая на ящик, с каким ходят маляры.
Когда Саладен и Гит уселись на заднем сиденье, мужчина неуклюже снял свою каскетку.
Карета тут же тронулась с места, направилась к Сене, пересекла Новый Мост и остановилась перед красивым домом на улице Генего, неподалеку от Монетного двора.
В пути они обменялись лишь несколькими словами. Мадемуазель Гит спросила:
– Что же все-таки мы собираемся делать?
Господин маркиз ответил просто:
– Там посмотрим.
Три наших персонажа поднялись на второй этаж по прекрасной старинной лестнице, и Саладен позвонил в дверь, на которой была прикреплена медная табличка с надписью: «Практикующий врач».
Им открыла служанка, которая сразу же, не спрашивая ни их имен, ни того, зачем они сюда явились, провела посетителей в сурового вида гостиную, где пахло пылью и стояло множество разношерстных предметов. Комната эта сильно смахивала на лавку старьевщика.
Доктор Самюэль славился тем, что охотно соглашался на любую плату. Когда он посещал семью слишком бедную для того, чтобы оплатить его счет, он совершенно не сердился и попросту уносил в кармане какой-нибудь «пустячок».
И когда он возвращался вот так, неся под полами своего редингота пару подсвечников, или подушку, или статуэтку, или даже метелку для камина, он, по примеру императора Титуса, прозванного «отрадой рода человеческого», говорил: «День прошел не зря!»
– Доложите о нас вашему хозяину, – сказал Саладен служанке, – он ждет нас и знает, что мы торопимся.
Человек с плоской коробкой и в причудливом костюме скромно занял место в самом темном углу гостиной.
Саладен и его подружка уселись на диван.
Через три минуты появился доктор Самюэль в сопровождении служанки, которая несла на большом подносе множество флаконов и стаканов.
Можно было бы подумать, что гостеприимный хозяин готов Предложить утолить жажду доброй дюжине гостей, вот только прохладительные напитки выглядели не слишком аппетитно.
Служанка поставила поднос на стол, и хозяин жестом отослал ее.
– Это и есть пациентка? – спросил доктор Самюэль, изучая Гит, которая отчего-то переменилась в лице. – Прежде чем начать операцию, прошу вас, милостивый государь, обрисовать мне в точности форму и размеры требуемого предмета.
Потом, наклонившись к уху Саладена, врач добавил:
– Это и есть мадемуазель де Шав, господин маркиз?
– Самая что ни на есть настоящая, – ответил Саладен.
При слове «операция» Гит задрожала всем телом.
Уродливая внешность Самюэля только усиливала ее страх.
– За все золото на свете, – испуганно призналась она, – я не позволю этому доктору сделать мне больно.
Саладен притянул к себе ее светловолосую головку и страстно поцеловал, чего никогда не делал, когда они оставались наедине.
– Милая маленькая сумасбродка, – нежно прошептал он. – Это я-то хочу сделать тебе больно? Не бойся человека, которому ты доверила свою судьбу, ничего плохого с тобой не будет.
Затем, обратившись к доктору, он сказал:
– Я глубоко верю в ваше искусство, мой ученый друг, но я слишком люблю это прелестное дитя, чтобы пойти даже на самый минимальный риск. Если вы не возражаете, мы сначала проведем опыт на другом живом существе.
– На вас? – спросил Самюэль.
– Нет-нет, я почти так же изнежен, как моя очаровательная подружка.
И добавил с улыбкой:
– Все, что нужно, у меня с собой.
Доктор поискал глазами под стульями, надеясь найти там какое-нибудь четвероногое, но в этот момент человек с плоской коробкой встал, вышел из своего угла и сказал:
– Не хочу вам указывать, господин доктор, но дело, видите ли, в том, что живое существо – это я, Лангедок, ярмарочный артист, художник и гример, готовый услужить вам при любых обстоятельствах.
Пока удивленный Самюэль разглядывал своего «подопытного», Лангедок расстегнул старый редингот, диковинного фасона жилет и рубашку не первой свежести.
Мадемуазель Гит, несколько успокоившаяся, по крайней мере – на время, глядя на него, весело и от души смеялась.
Лангедок, быстро скинув одежду, остался в одних штанах. Взорам собравшихся открылся его узловатый торс, причем не в том виде, в каком он был дан ему Богом, но испещренный многочисленными татуировками и картинками.
Он тяжелыми шагами подошел к доктору, выпятил грудь и показал пониже соска место, покрытое волосами, но еще не тронутое кистью художника. Место было величиной с монету достоинством в сто су.
– Не хочу вам указывать, господин доктор, – сказал он, – но вот место где еще ничего нет. Посмотрим, как вы делаете свою работу.
– Ну и волосатый! – воскликнула мадемуазель Гит, бросая выразительный взгляд на гладкие щеки Саладена. – Вот это я понимаю!
– Это настоящая шерсть дикого зверя, – пробормотал доктор, – а на мехе не рисуют!
– Не хочу вам указывать, – ответил Лангедок, – но различные изображения, которые покрывают мое тело, были выполнены, несмотря на присутствие волос. Волосы тут ни при чем, потому что они неотъемлемы от природы индивидуума.
– Он мог бы торговать ими! – с восхищением прошептала Гит.
Лангедок гордо выпрямился.
– Такова была воля Провидения, – сообщил он. – Рука человека ничего сюда не добавила!
Саладен поднялся, набросал на листке бумаги из своего блокнота эскиз вишни обычной величины, передал его доктору и сказал:
– Вот здесь она красная, здесь – розовая, в этой части оттенок должен быть чуть желтоватым; поверхность же – бархатистая.
Доктора, казалось, это привело в замешательство.
– Дружок, – сказал он Лангедоку, – возьмите четыре стула, лягте на спину и лежите неподвижно. Сейчас мы попробуем осуществить операцию.
– Вы что-то китайские церемонии разводите, господин доктор, – отвечал Лангедок, – но если уж вам так хочется, давайте. Я здесь для того, чтобы повиноваться.
Он лег на четыре стула, вытянувшись во весь рост, и замер без движения.
Гит развеселилась еще больше.
– Этот парень мне жутко нравится! – сказала она Саладену. – Когда я стану герцогиней, я возьму его к себе. Как вы думаете, он даст себе разрисовать и спину тоже?
Доктор подставил пятый стул, а потом и шестой, чтобы поместить на него поднос со склянками. Он поочередно открыл несколько флаконов, обнюхал их и сделал в стаканах ряд смесей.
Жидкости, которые он смешивал, распространяли вокруг себя именно те острые фармацевтические ароматы,
ъХ® 338 @&о
какие заставляют опасаться соседства с аптекарем. Они были красивых цветов – красные, синие, оранжевые – и иногда начинали внезапно закипать на дне сосуда.
Лангедок по-прежнему лежал без движения на своем импровизированном ложе.
Самюэль, смешав краски, выбрал две или три кисточки и несколько маленьких хирургических инструментов и начал накалывать, процарапывать и разрисовывать указанное место – единственно свободное, располагавшееся между галльским петухом, отличавшимся изумительной прочностью окраски, и имперским орлом, распростершим крылья среди знамен над группой пушек и под двумя целующимися с большим чувством голубками.
Лангедок не шевелился, только говорил время от времени:
– У каждого свой метод. Эта ветвь изящных искусств с начала нынешнего века очень разрослась.
Гит, а за ней и сам Саладен встали с дивана, чтобы заглянуть поверх спинок стульев.
Это продолжалось довольно долго. Доктор работал битый час и, как сочувственно заметил Лангедок, просто-таки взмок от пота.
Час спустя Самюэль сказал:
– Вот как примерно выглядит то, чего вы хотели. Сейчас это, конечно, кажется несовершенным, но к завтрашнему утру, а то и раньше, родинка приобретет надлежащий вид.
На груди славного Лангедока виднелось черноватое пятно, отдаленно напоминавшее то ли дикую вишню, которую мальчишки прозвали «негритоской», то ли небольшой нарыв, грозивший гангреной.
– Если мне собираются сделать то же самое, – решительно заявила Гит, – я всех здесь перекусаю и вызову полицию.
– Да уж, – добавил Саладен, – мы явно не добились того, чего хотели.
– Подождите несколько часов… – начал было лепетать доктор Самюэль, но Лангедок, который к тому времени уже встал и посмотрел на себя в зеркало, беззлобно и без горечи оборвал его:
– Вот что я вам скажу, господин доктор. Вы испортили мне единственное свободное место на груди. Есть только одно средство исправить положение: налепить туда пластырь. Понимаете, у каждого – свой талант, и вам бы наверняка не выдержать экзамен на художника. Не хочу вам указывать, но теперь пришла ваша очередь представить мне свой участок кожи, где бы я мог разместить рисунок, предназначенный для украшения тела этой юной особы. Увидев у нее на груди нечто подобное тому, что вы сделали на моей, родители сказали бы, несмотря на все свое умиление: «Это? Но это же не вишня, а кошмарный нарыв!»
– Я предупреждал вас, – бормотал смущенный доктор, – волосы – помеха всему… Из шкуры этого парня можно шубу сшить!
– Покажите-ка свою! – воскликнул Лангедок, надевший рубашку и весело засучивавший рукава; он готовился открыть свой плоский ящик с малярными принадлежностями.
Но доктор наотрез отказался подвергнуть свою особу подобному эксперименту.
– Ладно, – сказал Лангедок, – тогда идите на рынок и купите другое «живое существо», лучше всего – курицу; кожа птиц удивительно напоминает человеческую.
Мадемуазель Гит тем временем исследовала содержимое плоской коробки.
– Я такое уже видела, – сказала она, совершенно успокоившись. – Там, внутри, нет ничего похожего на крысиный яд. У графинь такие же коробки, только из красного дерева.
Лангедок немного подумал, а потом ответил:
– Вся разница – в богатстве… Но, уверяю вас, эти дамы умеют пользоваться этим арсеналом куда хуже, чем я.
Гит похлопала его по щеке.
– Хорошо, папаша, – сказала она. – Тебе-то я верю, ты мне вполне подходишь. И если ты мне пообещаешь – но клятва должна быть священной! – если ты пообещаешь не делать мне «бобо», то можешь возиться со мной, сколько хочешь. Кричать же я стану, только если ты станешь сдирать с меня кожу.
На задубелом лице Лангедока появилось выражение горделивого умиления.
– У девочки есть чутье, – прошептал он. А затем, подняв руку, добавил:
– Клянусь, цыпонька, обжечь вас не больше, чем это сделал бы стаканчик сухого!

XII
ТРИУМФ ЛАНГЕДОКА

Мадемуазель Гит не заставила себя дольше упрашивать и принялась медленно расстегивать платье, а когда Саладен и доктор Самюэль из приличия собрались удалиться, простодушно сказала им:
– Да не стоит беспокоиться – это же предмет искусства!
Лангедок, который методично обшаривал все потайные уголки своей шкатулки, проникновенно прошептал:
– Что за ангел небесный! И я смогу помочь ей обрести счастье и богатство в благородном замке ее благородных предков!
– Мне надо лечь? – спросила Гит.
– Ну что вы! – откликнулся Лангедок. – Оставьте это докторам, я не намерен создавать вам таких затруднений. Присядьте здесь, мое сокровище, на краешек стола, подставьте стульчик под ваши ножки, и думайте о своих возлюбленных. Вот только шевелиться нельзя: вишенка может получить не такой круглой, как надо. Договорились?
– Договорились, – ответила девица, удобно устраиваясь там, где ей было указано, и демонстрируя всем атлас своей белоснежной груди, где не было ни галльского петуха, ни знамен, колышущихся над имперским орлом.
– Честное слово, – сказал Лангедок, – не родись я в 1807, в год битвы при Эйло, моя рука дрогнула бы, но когда к природному целомудрию нашего пола добавляется зрелость лет, художник уже не отвлекается.
И он принялся за работу, время от времени спрашивая:
– Не больно, деточка?
На третий раз Гит вместо ответа громко запела модную в том сезоне фривольную песенку.
– Н, е, ц, нец, конец! – важно произнес Лангедок спустя четверть часа.
Гит вскочила на ноги и бросилась к зеркалу.
– Ну что за прелесть! – воскликнула она. – Так и хочется обмакнуть в водочку и съесть!
И она повернулась к доктору и Саладену, показывая им вишенку между правой грудью и плечом. Вишенка была такой блестящей, что казалась влажной от росы.
– Но это же не родинка, – сказал доктор, – это просто цветная литография!
– Завистник! – с гримасой отозвалась Гит.
– Метка у той, другой, – тихо заметил Саладен, – очень похожа на эту – только она не такая яркая.
– Сколько было лет юной особе, когда вы видели отметину в последний раз? – спросил Лангедок.
– Шесть или семь, – ответил Саладен.
– Ага, малышечка – кисочка… то есть, простите, я хотел сказать, господин маркиз, что такие отметины на теле, как и все остальное в нашем бренном мире, со временем изнашиваются. Вы смотрели тогда, так сказать, на бутон, но когда бутон начинает превращаться в розу… в общем, когда девочки становятся барышнями, то и вишенки у них на груди созревают и меняют цвет, а то и вовсе исчезают. Я видел это на ярмарках раз десять! Работая, я все предусмотрел.
– Как?! – воскликнул доктор. – Да она же красная, словно мак!
– Подайте-ка мне графин с водой, если не возражаете, господин доктор, но только с водой чистой, куда не насыпано никаких снадобий! Нет уж, чтобы быть уверенным полностью, я лучше сам сейчас наберу воды.
Он вышел из комнаты.
– Это его профессия, – сказал. Саладен доктору, будто в утешение.
– Но я-то, – ответил доктор, – я-то предлагал вам нечто несмываемое!
– Хороша бы я была с этим вашим «нечто», – усмехнулась мадемуазель Гит.
Тут возвратился Лангедок с полным графином. Саладен только и успел шепнуть на уход доктору:
– Перемените тон, говорите с ним по-другому, вы должны стать друзьями… Вы же знаете – день настал…
– Ничего в руках, ничего в карманах, – говорил между тем Лангедок, подходя к девушке. – Уголок вашего хорошенького платочка, красавица, если вы не против.
Гит протянула ему свой надушенный носовой платок, и Лангедок с наслаждением его понюхал. Он окунул ткань в воду и немедленно, без всяких предварительных приготовлений, стал смывать краску, которую только что нанес на грудь Гит.
– Вы все смоете! – сказала она.
– Не надо бояться! – ответил Лангедок. – Я знаю, что делаю. Ну-ну, еще чуть-чуть водички… Вот! Смотрите, господа и дама! Пожалуйста!
– Отлично! – воскликнул Саладен.
– Честное слово, – сказал доктор, который, оставив зависть, видимо, усвоил преподанный ему урок. – Это настоящий шедевр!
Лангедок удивленно уставился на него.
– А все-таки вы славный малый, – прошептал он. – Это странно…
– Ну да, – подтвердил со смехом Самюэль, – я славный малый. Вот только, – добавил он, – понимаете ли, я чувствовал себя немного униженным, когда вы говорили о нарыве и пластыре.
– Господин доктор, – искренне заявил Лангедок, – такие невежды, как я, обычно не выбирают выражений, однако же, поскольку вы находите, что моя вишенка хороша, я заявляю вам, что вы наверняка отличный врач.
Все это время Гит-Чего-Изволите, радостно повизгивал, изучала себя в зеркале.
– Да какая же она прелесть, эта маленькая штучка, – говорила девушка. – Вот бы хроникеры пронюхали про наши делишки! То-то бы рады были, что без работы мы их не оставляем… Скажите-ка, господин Лангедок… Вас ведь зовут Лангедок, да? Такое же странное имя, как вы сами… Краска-то хоть у этой вишенки прочная?
– Не такая вечная, как на гравюрах или у настоящих татуировок, – ответил художник, – но прочнее, чем на большей части ситцев и батистов Ее можно тереть пальцами и даже легонечко мочить – пускай себе бледнеет, в моей коробочке найдется, чем ее подновить, – сказал он, постучав по крышке ящичка.
– Вот это здорово! – сказала Гит. – Вы просто чудо какой старичок, папаша. Поцелуйте меня!
Потом, повернувшись к Саладену, она прибавила:
– Господин маркиз, развяжите-ка ваш кошелек!
– Минутку! – засмеялся Саладен. – Мы с Лангедоком еще не закончили. Вот уже лет четырнадцать, как я должен ему изысканный обед…
– Да, это правда, – также смеясь, отвечал художник. – Четырнадцать лет минуло с последней пряничной ярмарки. В тот раз повезло тебе, ничего не скажешь, а, господин маркиз?
– Ах, так? – удивилась мадемуазель Гит. – Значит, вы на «ты»? Неужто вдвоем гусей пасли?
– Не обращайте на меня внимания, – поспешил ответить Лангедок. – На ярмарках мы привыкли тыкать всем без разбору, но господин маркиз знает, как я его уважаю.
Саладен отвел доктора Самюэля к столу.
– Мне надо сегодня повидать вас и прочих членов нашего клуба, – тихо сказал он. – Сейчас все пойдет очень быстро. Полагаю, вы уже догадались о механике дела? Теперь предстоит привести это потерянное дитя в объятия нежной матери, поудобнее устроить ее в особняке… ну, и так далее. Это все пустяки. Через несколько часов я окончательно продумаю детали. Вам предстоит предупредить наших друзей и находиться здесь неотлучно с двух часов.
– Отлично, – ответил доктор, не требуя других объяснений.
– Это еще не все, – продолжал Саладен, еще больше понижая голос. – Этот человек знает нашу тайну.
Доктор тревожно посмотрел на своего собеседника.
– Никогда я не занимался ничем подобным, – прошептал он.
– Вы меня не поняли, – продолжал Саладен. – Речь идет просто-напросто о том, чтобы угостить его обедом, хорошим обедом… таким хорошим, чтобы к концу его он крепко заснул.
– Это возможно, но только не требуйте от меня большего.
– Погодите. Поскольку он оказал нам услугу, было бы невеликодушно бросить его пьяным или оставить спать на тротуаре. У вас наверняка есть какая-то нора, чулан, вот туда и поместите его проспаться, а завтра…
– Завтра мы будем ужасно заняты, – перебил его доктор.
– Конечно, конечно. А значит, поскольку с похмелья у него будет болеть голова, ему дадут какую-нибудь микстуру, от которой он снова заснет. Послезавтра или самое позднее еще через день я сам займусь им, так что вам не о чем беспокоиться. Ну ладно, договорились, – продолжал он громко, отходя от окна. – Добрый доктор возьмет на себя мой долг. Ах, мэтр Лангедок, может, он и не умеет рисовать, как ты, но зато он понимает толк в еде. Наш доктор – настоящий гурман. Нам с малышкой придется сейчас отлучиться, но к обеду мы обязательно вернемся. Однако вы нас не ждите, смело приступайте к закуске. До свидания! Приятель, нынче я доволен тобой, ты отлично потрудился!
С этими словами маркиз де Розенталь предложил руку мадемуазель Гит, и они вышли из комнаты.
Лангедока, казалось, привел в некоторое замешательство подобный оборот событий, но доктор Самюэль, охотно вошедший в свою роль, предложил ему сигару и попросил кое-каких объяснений по художественной части. В его голосе звучал неподдельный интерес, и Лангедок, счастливый возможностью продемонстрировать свою ученость, совершенно перестал волноваться.
Через полчаса они уже сидели за столом друг против друга, намереваясь «приступить к закуске». Лед окончательно растаял, и вы бы приняли их за лучших друзей.
А мадемуазель Гит и ее спутник тем временем быстро катились в коляске в предместье Сент-Оноре, к особняку де Шав.
Мадемуазель Гит совершенно не представляла себе дальнейшего, того, что ее ожидало, у нее в голове вертелись смутные обрывки каких-то сказок о феях. Молоденькие парижские работницы, особенно в том случае, если они похожи на очаровательную мадемуазель Гит, больше верят в фей, чем в Бога.
Саладен, когда они только что познакомились, сблизился с ней под предлогом ухаживания, но это продолжалось недолго, и вскоре он дал мадемуазель Гит понять, что ей предлагается роль в грандиозном спектакле – роль, которая принесет ей счастье и богатство.
Саладен был недурен собой, и мадемуазель Гит, давно мечтавшая сыграть в пьесе – все равно какой, – охотно согласилась бы сделаться его любовницей.
Но это вовсе не входило в намерения Саладена. Он как мог сдерживал порывы девушки, повторяя ей, что обстоятельства слишком серьезны и не следует размениваться на пустяки.
Мадемуазель Гит ничего не понимала. Она была достаточно образована, чтобы знать: все интриганы в комических операх занимаются одновременно и любовью, и делами, но, поскольку Париж никогда не был необитаемым островом и там хватало ухажеров и без Саладена, она в конце концов оставила его в покое и набралась терпения.
Но тем не менее белокожий безбородый красавчик маркиз де Розенталь оставался для нее живой загадкой, возбуждавшей в ней любопытство и даже легкое презрение.
В тот самый момент, когда они садились в карету у дома доктора, Саладен с улыбкой сказал ей:
– Дорогое мое дитя, теперь мы подходим к самому важному: вы делаете первый шаг навстречу своей матери.
Гит сразу стала серьезной.
– Уже! – прошептала она. Потом, помолчав, добавила:
– Вот так – без всяких приготовлений, ничего не зная?
– Нужно, чтобы все было правдоподобно, – холодно ответил Саладен. – Чем более растерянной, смущенной, взволнованной вы будете выглядеть, тем лучше, детка; я так решил.
– Но ведь… – хотела что-то возразить девушка.
– Не спорьте, а попробуйте запомнить мои слова: вы кое-что подозреваете о смысле нашей драмы, хоть я и старался держать вас в необходимом и полезном неведении, которое и обеспечит вам успех во время первого представления. Вас, ребенка благородного происхождения, похитили четырнадцать лет назад, сейчас вам шестнадцать – чуть меньше или чуть больше. Вчера вы даже не догадывались об этом похищении, еще вчера вы знали только… Слушайте меня внимательно, потому что сейчас я объясню вам вашу роль. Итак, вы знали только, что великодушный человек, то есть я, маркиз де Розенталь, великодушие которого вы оплатили самой нежной любовью, подобрал вас на большой дороге, где вас потеряли ваши похитители, бродячие акробаты. Вам тогда могло быть лет шесть или семь. Вы получили неплохое образование. Маркиз был небогат, но вы все-таки не сомневались, что он небо и землю переворачивает вверх дном – лишь бы найти ваших настоящих родителей.
– А потом? – спросила Гит, видя, что он умолк.
– Вот и все, – ответил Саладен. – Он не нашел ваших родителей и женился на вас, чтобы вы заняли положение в свете.
– Значит, я замужем? – развеселившись, воскликнула Гит. – Замужем за вами?
Саладен утвердительно кивнул.
– Забавно, – сказала Гит.
А затем, вспомнив о грядущих трудностях, воскликнула:
– Но мы ведь уже у Тюильри! Через десять минут я окажусь перед этой дамой, которая считает себя моей матерью! Что ей сказать?
– Все, что захотите, – ответил Саладен.
– Но…
– Расскажите ей свою собственную историю, если ее можно рассказать, или еще чью-нибудь – это совершенно безразлично. Скажите, что я поместил вас в пансион, потом отдал в учение, сочините, если угодно, роман о нашей взаимной любви… или просто молчите, будьте застенчивы до онемения… Поймите же наконец, что здесь все варианты хороши. Наихудшее, что вы могли бы сделать, это выучить роль заранее и продекламировать ее уверенным тоном.
Они пересекли улицу Рояль, и Гит задрожала при виде фасада церкви Мадлен.
– У меня осталось не больше трех минут! – прошептала она.
– Меня восхищает ваш испуг, – заявил Саладен. – Вы именно такая, как надо… Кстати, найдите случай ввернуть, что мы с вами побывали в Америке. Это совершенно необходимо.
– Но, – сказала Гит, страшно покраснев, чего с ней не случалось уже много лет, – вишенка…
– Это кольцо у вас на пальце стоит всех дворянских грамот мира, – объяснил Саладен. – Но вы не должны сами пользоваться вашим козырем: надо будет дождаться подходящего момента. Правда, ничего, кроме правды! Если бы у вас действительно со дня рождения была такая отметина, то как бы вы себя нынче вели?
– Как обычно, – ответила Гит. – Вы правы!
– Вот видите. Ваша роль проще простого. Главное – чтобы не к чему было придраться, ваша мать сама все сделает за вас.
Экипаж остановился перед воротами особняка.
– Итак, – быстро сказал Саладен, – найдена на большой дороге в семь лет, очень смутные воспоминания о жизни с бродячими акробатами и уже совсем туманные – о женщине, склонившейся над вашей колыбелькой… Воспитана мной, изнежена, обожаема. Обожание это с лихвой мне возвратила. Получила кое-какое образование, выучилась ремеслу, путешествие в Бразилию, совершенно потрясена и оглушена известием, что предстоит увидеть мать.
Он выпрыгнул на тротуар и подал руку Гит, которая сказала, ловко соскочив на землю:
– Значит, будем действовать наудачу и сделаем все возможное, чтобы дама полюбила нас как можно сильнее. А если мы не сумеем ей понравиться – что ж поделать, там видно будет, как поступить!
– Восхитительно! – оценил Саладен, взявшись за шнурок звонка.
– Ах, черт! – вспомнил он, когда дверь особняка уже открывалась. – Еще одна деталь, но очень важная! Вы любите деревья, зелень, травку, цветочки, поэтому попросите устроить вас в маленьком домике в саду. Не забудьте об этом! Это совершенно необходимо.
Герцогиня ждала с утра, охваченная лихорадочным нетерпением. Наконец она почувствовала себя на седьмом небе от счастье; предупрежденная заранее горничная объявила:
– Господин маркиз де Розенталь и мадемуазель Жюстина.
– Мадемуазель Жюстина? – повторила за ней герцогиня и поднялась, пошатываясь. – Он же говорил мне…
Ее прервал приход господина маркиза, первые же слова которого стали ответом на ее вопрос:
– Госпожа герцогиня, – прошептал он, почтительно поздоровавшись. – Нынче здесь – только ваша дочь. Я не отказываюсь от прав, которые для меня дороже жизни, но я отступаю в сторону, слышите: отступаю, преклоняясь перед великой материнской радостью и чувствуя, что сегодня я тут лишний. Я вернусь, сударыня, только тогда, когда вы сами меня позовете.
Пока он говорил, герцогиня стояла недвижно, опираясь обеими руками на стол. Она была страшно взволнована, ее душу переполняла огромная благодарность.
Не найдя слов для ответа, она обняла Саладена и, притянув его голову к себе, запечатлела на лбу мошенника поцелуй.
Саладен же бормотал, усиленно смахивая с ресниц воображаемые слезинки:
– Благодарю, мадам, о, благодарю, от всего сердца! Потом он отступил и, взяв мадемуазель Гит за руку, подвел к герцогине со словами:
– Вам никогда не удастся стать до такой степени счастливой, какой я желаю вас видеть!
Мадам де Шав, завладев наконец «Жюстиной», с рыданиями прижала ее к своей груди.
Саладен скрылся. Женщины остались одни.

XIII
МАДЕМУАЗЕЛЬ ГИТ ХРАПИТ

Саладена можно было считать мастером обмана и отличным знатоком психологии: чаще всего его комбинации удавались. Безусловно, неведение стоит всех возможных в мире приготовлений при некоторых обстоятельствах и с некоторыми людьми.
Можно сказать, что самая тщательная подготовка не способна предусмотреть всего, а все непредвиденное может таить в себе опасность. Впрочем, предварительная подготовка вообще хороша лишь для хладнокровных людей.
Иными словами, Саладен не обладал ни широтой ума, ни величием души, но зато владел даром ограниченных людей: изворотливостью.
Первый встречный не достиг бы подобного результата, уничтожив всякий расчет расчетом же; первый встречный ни за что бы не догадался, что высшая ловкость в данных обстоятельствах – это держаться в тени.
Саладен отошел в сторону после долгих размышлений, взвесив все «за» и «против» и сказав себе: «Здесь нет ни малейшего повода для шпагоглотательства!»
Потому что, по его мнению, когда нельзя с пользой для дела проглотить ни одной шпаги, – пора уходить.
Правота Саладена была подтверждена первыми же словами мадемуазель Гит. Нарушив воцарившееся молчание, она произнесла фразу, выдававшую естественное беспокойство и в сложившихся обстоятельствах оказавшуюся весьма уместной.
– Неужели это правда, – прошептала она, пока герцогиня душила ее в объятиях, – неужели у меня действительно есть мать?
Она не плакала: слезы ей заменяла бледность лица и лихорадочный блеск глаз.
Она страдала. Она не была злой по природе и, ошеломленная трагичностью момента, которой по легкомыслию своему не предполагала, чувствовала, как от вида бедной, обманутой и едва живой женщины у нее сжимается сердце.
Она страдала душой и страдала телом; о причинах ее недомогания мы непременно расскажем вам чуть погодя.
– Эта правда, да, да, это правда! – отвечала мадам де Шав, сама не зная, что говорит. – У тебя есть мать! О! Как она тебя любит, твоя мама, если бы ты знала, если бы ты знала!
Слезы слепили ее, и она смахивала их, чтобы получше рассмотреть свою дочь, которую толком еще не видела.
Но слезы навертывались снова и снова. Несчастная совершенно растерялась и почти в безумии повторяла:
– Ты здесь, а я не могу тебя увидеть! Я не вижу тебя! Разве можно ослепнуть вот так, сразу!
Гит на этот раз промолчала. Движимая инстинктом и жалостью, она приложила свой носовой платок к глазам герцогини и поцеловала ее в лоб.
Мадам де Шав держала дочь в своих объятиях, опьянев от счастья.
– Я чувствую твои губы, – говорила она. – Губы моей дочери! Ты здесь – ты, которую я так оплакивала! Господь сжалился надо мной и подарил мне встречу с тобой! Подойди к свету, подведи меня, чтобы я тебя увидела. Я хочу тебя увидеть!
Гит повиновалась и, почти такая же бледная, как герцогиня, пошатываясь, повела новообретенную мать к окну.
Мадам де Шав разглядела наконец, словно сквозь туман, лицо девушки и судорожно рассмеялась.
– Ах! Ах! Ти красивая! Но ты красива не так, как я себе представляла… Еще красивее… Конечно, я никогда не видела никого красивее тебя! Вот, вот, мои глаза прозревают! Боже, Боже, у тебя глаза были темнее когда-то… Но твои волосы – да, это твои волосы, они такие мягкие, такие шелковистые… Они так часто ласкали мой лоб, когда я спала… И представь себе, Жюстина, моя Жюстина, ты всегда снилась мне с веночком, который мы сплели вместе, гуляя во ржи, венком из васильков, который делал тебя такой красавицей! Но ты ведь не помнишь всего этого, ты не помнишь, да, моя Королева-Малютка?
– Нет, – отвечала Гит, опуская глаза под пылающим взглядом несчастной женщины. – Нет, я не помню…
– Ты все забыла, все, даже свое прозвище «Королева-Малютка»?
– Даже это, – шепнула Гит с усталостью, казалось, вызванной пережитыми волнениями.
– Это странно, – прошептала, в свою очередь, герцогиня. – Ты была совсем маленькой, но тебе должны были сказать… Этот человек… Господин маркиз де Розенталь…
– Мой муж, – сочла необходимым уточнить модистка.
– Твой муж! – произнесла мадам де Шав так, будто эти слова жгли ей губы. – Ты замужем! Я не могу привыкнуть к этому, дорогая!
– А я, – воскликнула мадемуазель Гит, счастливая от того, что может хоть что-то сказать, – я не могу привыкнуть к тому, что должна называть вас матерью. Вы так молоды, так прекрасны, мадам!
Герцогиня улыбнулась, она больше не плакала; казалось, она успокоилась после сильнейшего взрыва чувств.
– Поцелуй меня, – попросила она, – поцелуй как следует и поскорее научись любить меня!
– Я уже вас люблю, мадам, – с усилием выговорила мадемуазель Гит.
– Ты говоришь не так… Я не знаю… Конечно, ты удивлена, ты еще не понимаешь ни того, что чувствуешь, ни того, что думаешь… О! Дорогое дитя! Давай будем счастливы!
Она села на диван и притянула к себе дочь.
– Я была чуть старше, чем ты теперь, когда ты родилась, – снова заговорила она. – Смотри! Вот браслетик, который ты носила накануне того дня, когда тебя похитили…
Она показала девушке браслет, принесенный Саладеном.
– Видишь, – продолжала она, ибо только она и говорила, а мадемуазель Гит приходила во все большее и большее замешательство. – Видишь, мы были бедными: только дети бедняков носят такие украшения. Но теперь я богата! И так счастлива, что богата, – из-за тебя! Вчера вечером, надо тебе сказать, я, возможно, заработала для тебя целое состояние! Но ты слушаешь меня?
– О да, мадам, – сказала Гит. – Я вас слушаю.
Брови герцогини нахмурились, лицо выразило настоящий гнев.
– Ты слишком долго учишься называть меня мамой! – почти жестко произнесла она.
Она сама не могла бы объяснить, откуда в ней взялось это раздражительное нетерпение, которое напоминало ярость.
– Я буду называть вас матерью, – машинально ответила Гит.
– Ну вот! – вскричала бедная женщина, впервые заметив бледность дочери. – Значит, я тебя напугала? Можно подумать, тебе плохо…
– Это от радости… – начала было Гит.
– Да! Да! – воскликнула мадам де Шав. – Это от радости! Это, должно быть, от радости! Как же тебе меня не любить! Разве это возможно? Но о чем я говорила? Ах, моя бедная голова так слаба… Да, да, я говорила, что заработала для тебя целое состояние. Представь себе, какой это был печальный дом до того, как ты в нем появились: несчастье сделало меня злой, а человек, которому я, откровенно говоря, должна быть признательна, мой муж, страдал от моей суровости, от моей холодности…
– Мой отец? – спросила мадемуазель Гит.
– Нет-нет, – живо откликнулась мадам де Шав. – Это не твой отец. Как, разве ты этого не знаешь? Господин де Розенталь, значит, не сказал тебе?
– Он ничего мне не сказал, мадам, то есть матушка, – прервала ее модистка. – Он сказал: ты узнаешь обо всем от своей матери.
– Этой ночью, – тихо, словно говоря сама с собой, продолжала герцогиня, – я долго думала о нем. Я полагаю, что могла бы его полюбить, раз ты его любишь. В нем есть многое, чего я не приемлю, но у людей его национальности бывают странные характеры. Не останавливай меня…
Гит, разумеется, и не думала возражать. Она томно раскинулась на подушках и очень напоминала красивую статую.
Герцогиня поглядывала на нее украдкой, и облачко тревоги набегало на ее прекрасное лицо.
– Я говорила тебе, что мы были несчастливы, – снова начала она. – Это из-за меня, наверное, ибо я причинила немало зла моему мужу. Вчера, думая о том, что ты должна прийти и что тебе, помимо моей нежности непременно понадобятся и его привязанность, и богатство, и благородство – в общем, все, я сказала ему… я попросила господина де Шав зайти ко мне. Он уже давно не бывал здесь. Он пришел, правда, удивленный и не такой счастливый, как я ожидала. Мне он показался даже мрачным и очень переменившимся. Но он меня любит, понимаешь, пусть даже помимо своей воли, он меня любит так же сильно, как я обожаю тебя; он не смог сопротивляться мне, и я видела, как в нем возрождается страсть, которая совсем еще недавно меня ужасала… И он на коленях обещал мне, что ты станешь его дочерью, и клялся, что отныне у него не будет радостей вне стен нашего дома…
– Значит, до этого он вас обманывал? – с явным любопытством спросила мадемуазель Гит.
Во взгляде герцогини промелькнуло удивление.
– Ты замужем, это верно, – прошептала она, – но ты слишком молода, чтобы говорить так… Тебе достаточно знать, что я ради тебя пошла на жертву, которая и сегодня кажется мне слишком большой. Отблагодари меня поцелуем, доченька, я это заслужила!
Мадемуазель Гит приблизила к губам герцогини свой лоб.
– А ты? – спросила мадам де Шав. – Ты меня не поцелуешь?
Мадемуазель Гит послушно поцеловала герцогиню.
– Королева-Малютка тоже была такой, – подумала вслух мадам де Шав. – Обожание делает их жесткими…
И снова погрузилась в созерцание своего сокровища, не в силах наглядеться на него.
Но чувства в ней убывали, да так, что несчастная мать ощущала ужас, не находя в своем сердце и остатков блаженства, царившего в нем совсем еще недавно.
Она чувствовала, что холодна как лед, и это вызвало у нее приступ гнева по отношению к себе самой.
– Я люблю тебя! Я люблю тебя! Я люблю тебя! – трижды, как заклинание, повторила она. – Я хочу любить тебя из-за всех слез, которые пролила о тебе, я хочу подарить тебе те ласки, что не могла тебе расточать. Но помоги мне немножко, умоляю: я еще не видела, как увлажнились твои глаза, на твоих губах еще не расцветала улыбка…
– Матушка! – воскликнула Гит с самой натуральной слезой в голосе. – Клянусь вам, вы видите меня не такой, какая я есть!
Герцогиня бросилась к ней и страстным поцелуем осушила эту единственную слезу, прокатившуюся по щеке дочери.
– Мы слишком многого просим у Бога, – сказала она. – Ненасытное сердце становится неблагодарным. Вчера я отдала бы всю свою кровь до последней капли за счастье, которое мне подарили сегодня, – и вот я жалуюсь! Я хочу чего-то еще, я недовольна – и мое счастье становится почти мучительным!
– Так и у меня, матушка, – пробормотала Гит на этот раз вполне естественным тоном. – Не надо бы мне вас пугать, но я плохо себя чувствую… Я больна…
Действительно, она побледнела еще больше, под полузакрытыми глазами обозначились синие круги. Налицо были все признаки болезни, и казалось, что – как говорят в народе – ее сейчас вывернет наизнанку.
Мадам де Шав в ужасе смотрела на нее. Эти симптомы пугали ее и вызывали в ней беспокойство, которое она приняла за прилив нежности.
«Бедное дитя* – подумала она. – Это из-за избытка переживаний она кажется такой бесчувственной!»
Она подбежала к круглому изящному столику на одной ножке и налила стакан холодной воды.
– Ничего, доченька! Большая радость, как и большое горе, причиняет боль.
Она приблизила стакан с водой к губам мадемуазель Гит, и та, едва пригубив, оттолкнула его.
– Да, – сказала она чуть слышно, – радость… Радость причиняет боль…
Жуткая мысль мелькнула в голове мадам де Шав: мысль о смерти.
Она просто не верила своим глазам – так быстро искажались черты ее дочери.
«Ей нужен воздух!» – подумала она, потрясенная, вне себя от тоски и тревоги.
И открыла окно.
Когда она вернулась к кушетке, мадемуазель Гит уже совсем обмякла. Голова ее бессильно клонилась к плечу.
Изнемогающая от ужаса герцогиня встала на колени; она едва дышала и даже не подумала позвать на помощь.
Здесь нужно отметить одно обстоятельство, которое может показаться несерьезным, но которое, однако, имеет большое значение для нашего повествования.
Читатель уже, наверное, винит непредусмотрительного Саладена за то, как ужасно протекает вся эта сцена встречи матери и дочери. Все идет из рук вон плохо, все как-то несуразно. Почему?
Да потому, говорит себе читатель, что Саладен не дал нужного урока мадемуазель Гит и бедняжке модистке приходится, выбиваясь из сил, выпутываться из сложившегося положения самой при помощи то ли настоящего, то ли притворного обморока.
Вовсе нет! Читатель ошибается! Саладен тут ни при чем. Дело было совсем в другом. Совсем в другом!
Накануне вечером за мадемуазель Гит пришли, чтобы отвезти ее в Аньер, где известнейший английский клуб братался с членами парижского общества парусного спорта. Праздник получился на славу, и дамы, увлекающиеся этим видом спорта, должно быть, долго будут вспоминать о нем.
После праздника все разбились на группки, чтобы пообедать в том или ином месте – в зависимости от желания.
Мадемуазель Гит обедала в «Буа-Коломб» с шестью морскими волками, управлявшими самой быстроходной из яхт – «Мисс Ада».
Это заняло целую ночь, весьма насыщенную, на протяжении которой танцы сменялись пуншем, мороженым и ужином, а потом снова последовали пунш, мороженое и танцы.
Когда Саладен нынче утром постучал в дверь мадемуазель Гит, она едва-едва успела вернуться из «Буа-Коломб».
Что бы ни писали и ни говорили о знаменитом темпераменте парижских модисток, они все же не железные. Мы вовсе не станем утверждать, что события сегодняшнего утра никак не сказались на состоянии нашей гризетки, но на ее здоровье прежде всего отразились события прошлой ночи. Много ли можно требовать от юной особы, которая накануне долго танцевала, непрерывно ела и пила и совсем не спала.
Пусть чистосердечие этого признания послужит извинением его убийственной пошлости: у мадемуазель Гит просто-напросто сильно болел живот, а ее мнимый обморок был всего лишь приступом тяжелого сна, который всегда накатывает после того, что подружки нашей героини называют «гулянкой».
Мадам де Шав была слишком далека от кругов, в которых царили подобные нравы, а возможно, она и не знала, что Париж – морская держава, а главный порт ее – Аньер.
Она стояла, трепеща, перед этой девочкой и с испугом вглядывалась в ее лицо – закрытые глаза, полуоткрытый рот, страдание, исказившее черты; матери казалось, что ее Жюстина вот-вот умрет.
Эта мысль все крепла, но вместе с тем в душе мадам де Шав росло недовольство собой. Она уже забыла о безумной нежности, которая бросала ее то в жар, то в холод в момент первой встречи. Поскольку в ее душе не осталось и следа прежнего восторга, она упрекала себя в том, что была холодна и напугала этой своей холодностью бедное дитя, которое, разумеется, мечтало о совершенно другом приеме, когда узнало, что встретится с матерью.
Она больше не помнила, что готова была рыдать от счастья всего несколько минут назад. Радость была теперь так далеко! В самом деле: первый поцелуй и нынешнюю минуту разделяла целая вечность.
«Я ее мало любила, – думала мадам де Шав. – Да, дочь показалась мне слишком холодной, но ведь и она, наверное, думала: разве таким должно быть сердце матери? Мне следовало всю свою любовь к ней вложить в поцелуй, мне следовало…»
Она остановилась, прижав руки к груди.
– Но что случилось? – спросила она страдальчески. – Разве я не люблю свое дитя? Я! Я! – вскричала она, почувствовав, как закружилась у нее голова. – Я не люблю мою дочь, мою жизнь, все самое для меня дорогое?! Но что я делала долгие четырнадцать лет, если не изливала в слезах свою душу – каплю за каплей?.. Жюстина! – оборвала она сама себя и заговорила нежным и певучим голосом. – Моя малышка Жюстина, приди в себя, я люблю тебя, я прошу: открой глазки! Любовь моя так сильна, что не дает высказать словами то, что таится в моем сердце!
Герцогиня попыталась приподнять девушку, но мадемуазель Гит тяжело рухнула обратно на кушетку и замерла там, приняв более удобную позу.
Мать целовала ее волосы, у корней влажные от пота.
– Она дышит, – сказала себе несчастная женщина. – Это не обморок, это просто нервный срыв; сейчас она очнется.
Мадемуазель Гит действительно дышала, причем ее дыхание становилось все более хриплым.
Мадам де Шав подсунула ей под голову подушку и уселась рядом, чтобы лучше видеть Жюстину.
Она простодушно полагала, что обязана созерцать свою девочку и обожать ее. Ни малейшего сомнения не закрадывалось в ее душу.
Сейчас она мечтала о том, чтобы искупить свое воображаемое преступление, заключавшееся в холодном и суровом поведении.
– Мне надо было сразу же расспросить ее, – сказала себе герцогиня. – Мне надо было говорить только о ней и о том, что с ней произошло, и тогда она бы рассказала все, доверившись мне. Имя ее мужа, кажется, жжет мне губы, и она должна была заметить это. А что он сделал мне, этот человек, кроме того, что принес такое огромное счастье, какого я не испытывала с тех пор, как существую на свете?
Она подавила вздох.
– Да, – повторила она печально, – счастье… Такое большое счастье…
Она похлопала Гит по руке и нежно позвала:
– Жюстина! Жюстина!..
Потом, повинуясь внезапно пришедшей в голову идее, герцогиня поднялась. Она находилась в таком состоянии, когда мозг как бы парализован и любая новая мысль кажется грандиозным открытием.
– Мой флакон! – воскликнула она. – Мой флакон с нюхательными солями! Как же я о нем не подумала?
Флакон оказался рядом, на ближайшей к кушетке этажерке. Она схватила его, открыла и поднесла к ноздрям мадемуазель Гит.
Та вздрогнула, отвернулась и продолжала спать.
Герцогиня пощупала ей пульс, послушала сердце.
– Она спокойна, – удивленно, но с удовлетворением сказала мадам де Шав. – Все пройдет… И теперь, когда станем говорить, я не повторю прежней ошибки. Она полюбит меня так, как я люблю ее…
С этими последними словами она встала, и в ней как будто снова проснулись угрызения совести.
Она походила по комнате, скрестив на груди руки.
– Как я люблю ее… – повторила она медленно после долгого молчания.
Она вернулась к оттоманке и застыла там в изумлении с широко раскрытыми глазами.
Для того, чтобы описать то, что происходило в комнате, нам придется употребить неожиданное слово: храп. Мадемуазель Гит храпела!
Бывают вещи невинные, но одновременно непристойные. Я не смог бы проанализировать впечатления, произведенного храпом мадемуазель Гит на госпожу герцогиню де Шав.
Как раз сейчас-то у последней и впрямь были некоторые основания для самобичевания, поскольку она не знала причины столь тяжелого сна и ничто не извиняло ребяческого гнева, явно читавшегося у нее на лице и исказившего чистую линию ее бровей.
Она отвернулась с неприятным ощущением, доходившим до отвращения.
А потом, опомнившись, сказала себе:
– Что со мной? Господи! Боже мой, да что же это такое! Ей полезно поспать…
Она села в самом дальнем углу комнаты, но и там звучный храп мадемуазель Гит терзал ее слух.
Храпела мадемуазель Гит от души и весьма громко.
Герцогиня рассердилась на себя, пожала плечами, жалостливо улыбнулась – и слезы навернулись ей на глаза.
Эти слезы жгли веки.
Она опустилась на колени на скамеечку для молитв, горестно сжала руки и стала с отчаянием молиться.
Мадемуазель Гит храпела.
А когда герцогиня снова повернулась к мадемуазель Гит, оказалось, что та переменила позу.
Теперь она спала, так сказать, развалившись. Ее голова потерялась в подушках, утопая в массе растрепанных волос. Руки, как на изображениях спящих вакханок, образовали круг над головой. Одна нога свисала до полу, другая упиралась острым концом каблучка в спинку дивана.
В горячке можно порой некрасиво раскинуться на постели, но почему-то эта бесстыдная поза очень подходила мадемуазель Гит.
Поза как бы разоблачала ее. Во всяком случае, именно это почувствовала герцогиня.
Эта поза ранила госпожу де Шав, оскорбляла ее.
Ей было стыдно, и она ощущала это всеми фибрами души.
Она опустила глаза и осталась неподвижной, чуть покраснев, как человек, которого только что глубоко обидели.
– Моя дочь! – сказала она, задрожав всем телом. – Это моя дочь!
Ее веки трепетали, но глаза оставались сухими, будто гнев сжег все слезы.
– И это моя дочь?! – прошептала она сквозь зубы.
Она трогала руками лоб, словно теряя разум, и говорила, но так тихо, что никто посторонний не смог бы ее расслышать:
– Это не моя дочь!
Собственный голос ужаснул ее, показавшись очень громким, хотя губы ее едва двигались.
Волосы зашевелились у нее на голове от непонятного Лили таинственного ужаса.
Она как будто выросла. Черты ее лица стали суровыми, как у античных статуй, олицетворяющих непреклонность Справедливости.
Она снова подняла глаза на девушку. Теперь ее взгляд был ледяным.
– Нет, – повторяла она изменившимся голосом, – нет, это не моя дочь, я знаю, я уверена, мое сердце говорит об этом! Ах, если бы это и впрямь оказалась моя дочь!
Последняя фраза прозвучала воплем отчаяния. Она направилась к кушетке, добавив резким, пронзительным голосом:
– Я хочу быть уверенной, даже если мой поступок убьет меня!
Она подошла к девушке и аккуратно скрестила ее ноги, чтобы поза мадемуазель Гит более приличествовала дочери герцогини де Шав.
При этих прикосновениях руки ее мучительно дрожали.
Но еще более мучительно трепетало ее сердце, потому что внутренний голос повторял без конца:
– Если бы это оказалась твоя дочь! О, если бы она оказалась твоей дочерью!
Герцогиня медленно расстегнула корсаж модистки.
Мадемуазель Гит застонала во сне.
Это не остановило мадам де Шав, которая покончила с корсажем и принялась за шейный платок.
Мадемуазель Гит нахмурилась и что-то проворчала.
Мадам де Шав, неловкие руки которой дрожали все больше и больше, стала развязывать тесемки сорочки.
Мадемуазель Гит произнесла слово – написать его мы не смеем, слово, которое заставило запылать огнем бледные щеки мадам де Шав.
Она улыбнулась и подняла к небу глаза, полные слез.
– О! – прошептала она, от всего сердца благодаря Бога. – Я же знала, что это невозможно!
К ней вернулась уверенность, так что развязывать рубашку она продолжала только для очистки совести.
Ее взгляд скользнул к груди мадемуазель Гит… как бы облако проплыло перед ее глазами, ей показалось, что она плохо видит.
Уже не прибегая ни к каким мерам предосторожности, несчастная мать сдвинула сорочку и наклонилась, чтобы присмотреться повнимательнее.
А потом попятилась – растерянная, пытаясь задушить рвущийся из горла крик.
Протянутые руки герцогини искали опоры, только два слова сорвалось с ее губ:
– Это она!
И, словно пораженная молнией, она упала на пол.

XIV
КОНСУЛЬТАЦИЯ

Это происходило ранним утром того же дня, за несколько минут до девяти, на третьем этаже шаткого строения, сложенного из самана и трухлявых досок архитектором мадам Барбы Малер, постоянной покровительницы старьевщиков, но одновременно и владелицы нескольких домов, сгруппированных в поселок, примыкающий к кварталу Инвалидов.
Папаша Жюстен, самый знаменитый из парижских законников в среде тряпичников с корзинами за спиной, ярмарочных шутов и прочих невзыскательных господ, спал на тощей соломенной подстилке в углу совершенно пустой комнаты.
Бывает нищета мрачная, как тюремная ночь, она напоминает о сумрачной нищете средневековья или о той нищете, в тысячу раз более ужасной, которую Лондон прячет за наглой ложью своей роскоши.
Подобная нищета у нас уже исчезает. В Париже пролагаются широкие просеки, оттесняющие бедняцкие муравейники и позволяющие дневному свету проникнуть туда, где еще недавно царили сумерки.
Этот процесс не уничтожает нищеты, и я даже не знаю, уменьшилась ли она, разве что совсем немного, но он по крайней мере уничтожает вековое, вошедшее в поговорку зловоние, столь же постыдное, сколь самые отталкивающие язвы прокаженных кварталов Лондона.
Нищета отступила и, отступив, поменяла облик.
Теперь это набеленная, припудренная, так сказать, оштукатуренная нищета, которая больше не прячется, а выставляет себя напоказ.
Мы видим ее признаки повсюду вокруг Парижа: наспех сооруженные халупы, которые, кажется, существуют лишь для того, чтобы быть разрушенными и выстроенными вновь тогда, когда Париж, беспрестанно разрастаясь, пинком отшвырнет их на новые задворки.
Они выглядят, может, и не очень ужасно, но зато страшно уродливо. У ночи есть своя поэзия, а эти мерзкие тусклые лачуги глухи и немы.
Можно сказать, их держат здесь из жалости, как нищего на пороге: они не решаются пустить корни, всегда ожидая метлы, которая безжалостно сметет их.
Из окна комнаты Жюстена можно было увидеть голую землю цвета пепла, на которой в некоем порядке выстроились сооружения, созданные фантазией Барбы Малер.
Слово «сооружения», впрочем, здесь неуместно, потому что дома этого рода, кажется, растут вольно, сами по себе, как грибы.
Барба Малер, сообразительная спекулянтка, просто-напросто арендовала по дешевке на три года пустырь и таким образом устроила себе ренту в четыре или пять тысяч ливров, сдавая старьевщикам комнаты, обходившиеся им в сто су в месяц.
Плата за комнату поднималась до шести франков, если она была меблирована.
Комната считалась меблированной, когда Барба ставила туда табуретку и бросала на пол набитый соломой тюфяк.
Комната папаши Жюстена не называлась меблированной. В ней не было ничего, кроме кучки соломы, собранной по травинке, и бедной колыбели, о которой мы так часто говорили: алтаря, у коего в течение нескольких недель Лили оплакивала свою дочь.
Помимо этих двух предметов меблировки, вы не нашли бы в комнате папаши Жюстена ничего – разве что бутылку, свечу и библиотеку, имеющую немалое значение для поддержания его репутации ученого человека.
Его библиотека представляла собою стоявшую на прибитой к стене дощечке дюжину ужасно грязных книжек, среди которых можно было заметить «Пять кодексов», два тома Вергилия и очень красивое, но донельзя затрепанное издание полного собрания сочинений Горация.
Папаша Жюстен, одетый, спал на соломе. Впрочем, «одетый» – это громко сказано: его костюм был из тех, что принадлежат беднейшим из старьевщиков.
Лучи утреннего солнца, проникавшие сквозь небольшое окошко, в котором не хватало нескольких стекол, отвесно падали на его изможденное лицо с густой бородой и на седые взъерошенные волосы.
Ничего в его облике не напоминало того красивого человека, что каких-то двадцать лет назад слыл в студенческом квартале настоящим светским львом.
Это усталое и безразличное лицо казалось бы высеченным из камня, если бы лихорадочный сон не окрасил скулы румянцем.
Папаша Жюстен лежал, вытянувшись, как мертвец, на спине, прижав руки к бокам. Рядом с ним стояла пустая бутылка, огарок свечи был прилеплен прямо к полу; неподалеку валялся открытый том Горация.
В дверь постучали. Он не проснулся. Постучали сильнее. Он остался недвижим.
Тогда на лестничной клетке послышались голоса.
– Разве господин Жюстен уже ушел? – спросил женский голос.
– Папаша Жюстен давно не выходит, – прозвучал ответ. – Он зарабатывает себе на стаканчик, составляя иногда для хозяйки всякие важные документы; она дорого бы заплатила, если бы он согласился пойти к ней на службу, да папаша Жюстен хочет остаться свободным.
– Раз он здесь, то почему молчит? – спросил тот же голос.
– Папаша Жюстен делает, что хочет, – ответили женщине. – Он не такой, как все, и те, кто близко знаком с ним, уверяют, что подобного ему не сыскать в целом Париже. Хозяйка Малер недавно предложила ему франк с лишним и дармовую выпивку – лишь бы он содержал в порядке ее домовые книги, но куда там! Ему ничего не надо. Еще бы: ведь любая птица клюет больше, чем он съедает хлеба, а чтобы напиться пьяным, ему хватает одного-единственного стаканчика слабого вина. А ведь было время, когда ему ничего не стоило одним глотком проглотить полбутылки абсента – все равно что ложку супу хлебнуть. Да-а, сдает наш Жюстен, сдает…
– А он все еще может помочь советом?
– Когда бывает в хорошем настроении… Редко… Чаще всего он гонит посетителей прочь – чтобы, мол, не надоедали и не утомляли. Черт возьми, он и впрямь очень худой и слабый. Иногда, впрочем, он вдруг приходит в себя и тогда становится гордым, как принц!
Женский голос заключил:
– Но нам все-таки нужно посоветоваться с ним. – И в дверь снова застучали.
Поскольку папаша Жюстен и не подумал пошевелиться, голос услужливого соседа возвысился до крика.
– Эй! Эй! – вопил он на лестнице. – Папаша! Тут богатые люди пришли спросить у вас совета. Очень вы им, видно, нужны!
В комнате по-прежнему царило молчание. Замком двери папаши Жюстена служила лишь людская честность. Сосед сказал ожидавшим:
– Вы оба кажетесь мне заслуживающими доверия и сочувствия, и я попробую помочь вам. Надеюсь, вы не забудете отблагодарить меня за мои усердие и услужливость?
Он дернул за бечевку, привязанную к задвижке, и добавил:
– Будь что будет! Заходите, пожалуйста!
Заслуживающие доверия и сочувствия посетители переступили порог, и – право слово! – мы не стали бы спорить с соседом папаши Жюстена: оба они и впрямь выглядели весьма почтенно.
Итак, в комнату вошли: Эшалот, заместитель директора театра, где работала мадемуазель Сапфир, с ног до головы облаченный в светло-голубое – за исключением галстука, который был ярко-оранжевым, и мадам Канада, директор того же заведения – в платье из желтого шелка, ковровой шали, черных перчатках, ботинках с кисточками и выходном чепце, украшенном листьями. В самом настоящем чепце для светских вечеринок, который она купила в пассаже Сомон, этом гроте нимфы, украшающей головы тех, кто стремится к элегантности, не забывая о бережливости.
Слава Богу, что в театре Канады теперь ни в чем себе не отказывали: вот уже семь лет, как пассаж Сомон пытался продать кому-нибудь этот диковинный чепец.
Надо сказать, принаряженные таким образом Эшалот и его спутница выглядели куда хуже, чем в своих обычных костюмах.
Вдова Канада держалась высокомерно, ибо ни на секунду не забывала о том, во сколько обошелся ее туалет. Чувствительному же Эшалоту, напротив, было неловко в его наряде. Его глаза бегали из стороны в сторону, и он то и дело опускал голову, хотя буквально все зеркала, попадавшиеся ему по дороге, дружно возвещали, что он совершенно великолепен.
Услужливый сосед прикрыл за ними дверь, предоставив им самим выпутываться из создавшегося положения.
– Вот он, – тихонько сказал Эшалот, указывая пальцем на спящего папашу Жюстена. – Что теперь делать?
– Снять шляпу! – ответила мадам Канада. – Это первое и главное!
Эшалот повиновался.
– А дальше? – спросил он. – Похоже, этот человек и не собирается просыпаться.
– Вот еще! – ответствовала мадам Канада. – Я думаю, он притворяется. Люди с таким воспитанием всегда оригинальничают. Подойди к нему.
Эшалот нерешительно посмотрел на нее.
– Но мы же договорились, – прошептал он, – что ты будешь официально представлять нас обоих.
– Подойди! – грозно повторила мадам Канада. Эшалот повиновался.
– Видишь, Амандина, он все равно не просыпается, – проворчал он, вертя в руках шляпу.
– Посмотрим! – ответила добрая женщина. – Мне хорошо известны некоторые его привычки и слабости. Наклонись к нему вот так, и вежливо скажи: «Господин Жюстен, мы пришли с утра пораньше единственно для того, чтобы прежде других предложить вам выпить первый стаканчик!»
Эшалот счел предложенное средство весьма действенным и выполнил поручение досконально, раскланявшись перед спящим Жюстеном и слово в слово повторив фразу своей спутницы.
В тот самый момент, когда он произносил слово «стаканчик», папаша Жюстен широко раскрыл глаза – да так живо, что Эшалот, испуганный, попятился.
– Не бойся! – сказала мадам Канада, храбро приближаясь к охапке соломы, на которой лежал хозяин комнаты, и вставая рядом с Эшалотом. – Самое трудное позади.
– Ну же, здравствуйте, господин Жюстен, – заговорила она с хозяином комнаты самым приятным голосом. – Мы очень хотим понравиться вам и ради этого готовы немедленно сопроводить вас в такое место, где вы сумеете утолить жажду и даже впрок наполнить вашу бутылку.
Жюстен устремил на нее тусклый, безжизненный взгляд, но не пошевелился.
– Во время ваших возлияний, – продолжала мадам Канада, ничуть не обескураженная, – мы, я и мой супруг, также здесь присутствующий, намерены досконально обсудить с вами некоторые обстоятельства нашей жизни и возникшие трудности, что вот-вот доведут нас до белого каления. Справиться с ними мы надеемся с помощью ваших познаний.
Эшалот в глубине души зааплодировал, очередной раз сказав себе, что красноречие Амандины поистине феноменально.
Папаша Жюстен тем не менее снова закрыл глаза и, приподняв одну руку, указал ею на дверь.
Жест получился тоже весьма красноречивый.
Амандина величественно задрапировалась в свой ковровый платок, явно намереваясь выразить энергичный протест.
– Потише! – предупредил Эшалот, дотронувшись до ее руки. – Не будем его задевать! Мне кажется, он вот-вот разозлится.
– Разозлится или не разозлится – мне наплевать! – отрезала мадам Канада. – Что это за манера принимать хорошо воспитанных людей, которые ради него приоделись и наняли фиакр, платя кучеру за каждый час?! Какое безобразие! Да что он себе позволяет, этот шут гороховый?! У него даже туфель нет!
Увы, это было правдой. Обтрепанные штаны папаши Жюстена позволяли увидеть его босые ноги, на которых не наблюдалось ни носков, ни даже самых стоптанных башмаков.
– Нет, ну надо же! – продолжала бушевать вдова Канада, увлекаемая своим бурным темпераментом. – Голый, как червяк, глядеть стыдно! Куртка-то, куртка прямо на голое тело надета! Глупость какая – отталкивать полезных клиентов, приехавших издалека и готовых предложить ему за грошовую справку кучу монет. Да мы бы ни за что к нему не обратились, не попади мы в затруднительное положение!
– Амандина! Амандина! – пытался успокоить ее Эшалот.
– А ты заткнись! Мужчины вечно заступаются друг за друга!.. – начала было мадам Канада, но закончить ей не дали.
– Вон отсюда! – вдруг произнес Жюстен резким и звучным голосом. – Я еще не хочу пить, я сплю!
– Черт побери! – воскликнул Эшалот. – Всяк хозяин у себя дома! Наверное, ты зашла чересчур далеко, Амандина.
– Пойдем к адвокату! – решила взбешенная Амандина. – К настоящему адвокату!
– Ты что, позабыла, что доверяешь только господину Жюстену? – сказал Эшалот. – Давай-ка я попробую поговорить с ним полюбезнее. Извините нас великодушно, папаша Жюстен, – продолжал он, в свою очередь приближаясь к кучке соломы. – Никто и не думает презирать вас из-за ваших босых ног. Моя спутница слишком уж разгорячилась, но вы же знаете женщин! Между прочим, она забыла уточнить, что мы пришли сюда не без рекомендаций: мы оба, я и мадам Канада, находимся под покровительством вашего друга Медора…
– А! – сказал папаша Жюстен. – Так вы знакомы с Медором?
– И даже очень дружны с ним, – ответил Эшалот. Папаша Жюстен приподнялся на локте и внимательно посмотрел на нежданных гостей.
– Медор никогда ни о чем меня не просил, – заявил он. – Идите за выпивкой, а потом я вас выслушаю.
Эшалот тут же схватил бутылку и удалился.
– Принеси самого лучшего! – приказала вдогонку мадам Канада.
– Нет, – сказал Жюстен. – Плохого. Оно вкуснее.
Он снова уронил голову на солому. Мадам Канада взглядом поискала, куда бы присесть, и, не найдя ничего подходящего, решительно задрала юбки своего роскошного туалета и уселась прямо на пол у стены.
Устроившись, она тяжело вздохнула и произнесла с важным видом:
– Вы ведь понимающий человек, господин Жюстен, да? Я не прочь потолковать с вами с глазу на глаз, пока нет Эшалота. Понимаете, это дело, которое, конечно, делает нам честь, поскольку мы желали бы провести свое дело в строгом соответствии с правилами и одновременно в благотворительных целях, но вся закавыка в одном пустяке, который вообще-то очень даже может нам помешать, вот мы и решили обратиться к вам, хотя вы тут, честно говоря, человек посторонний, весь же вопрос в том, как узаконить ребенка, который не является вашим, путем бракосочетания… Как же это выразить-то? Ну, да это неважно… Путем бракосочетания, заключенного… Ах, да! Проведенного между двумя особами, которые не являются ни его отцом, ни его матерью, я имею в виду мадемуазель, о которой идет речь, вышеупомянутую… Вы уловили суть?
Она остановилась перевести дыхание и бросила торжествующий взгляд на странного адвоката, растянувшегося на соломе, желая насладиться эффектом, произведенным ее замечательной речью.
Папаша Жюстен закрыл глаза и, казалось, крепко спал.
– Все талантливые люди не в своем уме, – проворчала мадам Канада. – Это точно! Но я ему все-таки ясно дала понять, в чем дело.
Тут возвратился Эшалот с полной бутылкой.
– Вот она, папаша! – крикнул он с порога.
Жюстен протянул тощую руку и взял бутылку. Он приподнялся, не открывая глаз, сунул горлышко в рот, и стекло зазвенело, стукнувшись о зубы.
Жюстен сделал глоток, всего один, а потом сказал печально и устало:
– Старуха тут что-то говорила, но я ни черта не понял. Попробуй теперь ты, парень, я буду слушать тебя внимательно – ради Медора.
Мадам Канада пожала плечами и нервно хихикнула, поправляя свой нарядный чепец.
– В добрый час! – сказала она. – «Старуха»! Значит, ты будешь говорить вместо меня. Что ж, видать мир перевернулся! Давай!
Эшалот бросил на нее полный любви взгляд и постучал себе по лбу, как бы желая сказать: «Бедняга чуть-чуть того!»
Затем он расположился поудобнее перед охапкой соломы и начал:
– Хотя я и не обладаю умом Амандины… я имею в виду присутствующую здесь мадам Канаду… я постараюсь кратко представить все обстоятельства. Впрочем, на случай, если я запутаюсь, я взял с собой памятные заметки, составленные мною собственноручно и имеющие целью помочь такому знатоку законов, как вы, разобраться в нашем деле.
Он вытащил из кармана большую тетрадь и сунул ее под мышку.
Жюстен лежал недвижнее камня.
– Ну вот… – снова начал Эшалот, превозмогая неприятное ощущение, овладевшее им при виде хозяина комнаты, всем обликом своим напоминавшего покойника. – Мы считаем, что малышка – дочь какой-нибудь знатной маркизы или герцогини, у которой ее когда-то похитили прямо из колыбели, лишив тем самым материнской любви.
– Да объясни же… – попыталась вмешаться мадам Канада.
– Молчать! – сурово приказал Жюстен.
– Ты же видишь, он слушает, дорогая, – тихонько сказал Эшалот. – Не раздражай его… Воспитанная настолько хорошо, насколько это оказалось возможно, – продолжал он, обращаясь к Жюстену, – она стала теперь одной из лучших танцовщиц на канате нашего времени, и ее добродетели превосходят положение, которое она занимает. Мадам Канада и я, желая убить двух зайцев одним ударом, сказали себе: мы поженимся и таким образом дадим нашей девочке фамилию и законное положение.
На застывшем лице Жюстена появилось подобие улыбки.
– Вы добрые люди, – прошептал он в свою седую бороду.
– Что касается таких дел – да! – воскликнула Амандина. – У нас обоих большие сердца, и мы превосходим в своем великодушии многих, чье положение в обществе повыше нашего!
Костлявый палец папаши Жюстена поднялся вверх, призывая ее замолчать.
Если бы мадам Канада не питала к нему такого сверхъестественного уважения, она бы сейчас ему такого наговорила!..
Жюстен сделал второй глоток.
– Дружок, – заговорил он, обращаясь к Эшалоту, – уверены ли вы в том, – вот эта добрая женщина да и вы сами, – уверены ли вы, что юная особа, к которой вы питаете столь похвальные чувства, будет довольна, если станет в один прекрасный день вашей дочерью?
– Как?! Довольна?! – подпрыгнув на месте, завопила мадам Канада.
– Молчать! – снова рявкнул Жюстен.
– Знаете ли, – отвечал ему Эшалот, – по этому вопросу у нас нет и тени сомнения. Мне даже странно, как это вам неизвестна прославленная мадам Канада, равных которой нет на ярмарке.
– Она мне известна, – проворчал Жюстен.
– Что же касается моей персоны, – продолжал Эшалот, – то хотя я и не столь знаменит, как мадам Канада, но все же заработал себе кое-какое имя – благодаря своим прошлым связям с деловыми людьми и даже с самими Черными Мантиями, с которыми я тоже был на короткой ноге. Так что мадемуазель Сапфир надо будет только выбрать между званием мадемуазель Канада и званием мадемуазель Эшалот, и это уж как ей будет угодно, потому что нам с Амандиной все равно, какую фамилию нам запишут в акте о бракосочетании.
– Вы не знаете никакого другого ее имени, кроме мадемуазель Сапфир? – поинтересовался Жюстен.
– Когда она только начинала свою карьеру, ее звали мадемуазель Вишенкой, – отвечал славный циркач, – все это есть в моих записках, которые вы видите. Но это имя казалось нам слишком уж легкомысленным для афиши.
– И у вас нет никаких следов, ведущих к тайне ее рождения? – снова спросил Жюстен.
Эшалот подмигнул, а мадам Канада запыхтела и заерзала на плитках пола, заменявших ей кресло: загнанное в глотку красноречие прямо-таки душило ее.
– Прежде чем перейти к описанию ее родственных связей, – продолжал Эшалот, – будет правильно дополнить список преимуществ, которые получит дитя, когда мы с Амандиной удочерим его. Мы – не рядовые артисты, о коих говорят: «Кто много странствует, добра не наживает». Мы, конечно, тоже постранствовали вдоволь, но тем не менее нажили кое-какое добро. У нас с мадам Канадой пять тысяч четыреста ливров ренты в государственных облигациях различных железных дорог, и девочка станет нашей единственной наследницей.
Глаза Жюстена были полуоткрыты. Его словно высеченное из мрамора лицо выражало нечто, смутно напоминавшее внимание.
– Вы славные люди, – повторил он. – Расскажите мне о матери.
– О какой матери? – не удержалась мадам Канада.
– О герцогине, – сказал Жюстен со своей грустной и усталой улыбкой.
Он сделал третий глоток, и его впалые щеки слегка порозовели.
Эшалот взял в руки заветную тетрадь и с силой постучал по обложке.
– Никто матери и в глаза не видел, никто слыхом о ней не слыхал, – ответил он, – и все-таки способ ее найти заключен вот здесь. Он подробно изложен в моих мемуарах, написанных мною самим, моей собственной рукой. Я уверен, вы прочтете их с удовольствием – и потому, что в них я излил свои чувства, и потому, что все, касающееся вышеупомянутой юной особы, интересно, как какой-нибудь авантюрный роман.
Эшалот открыл тетрадь.
Мадам Канада скрестила руки на внушительных размеров груди, всем своим обликом выражая покорность судьбе.
– Я уже кое-что поведал вам, папаша Жюстен, – произнес Эшалот, – но вы пока не знаете одной весьма существенной детали. Вы не знаете, каким образом можно опознать нашу любимицу. Обратили ли вы внимание вот на что: первым прозвищем, которое получила у нас девочка, было – «мадемуазель Вишенка»?
Жюстен в четвертый раз протянул руку и взялся за горлышко бутылки, но внезапно отставил ее в сторону. Затем, тяжело дыша, он попытался подняться.
Вообще-то Жюстен выпил не больше двух рюмок, но уже добрых четверть часа он был изрядно пьян. Его руки дрожали, на висках выступил пот, глаза под полуопущенными веками блуждали.
– Вишенка? – беспокойно повторил он. – Я больше ничего не понимаю, вы говорите слишком долго.
Он чуть было не стукнулся головой об пол, и Эшалоту пришлось поддержать его.
– Чертов упрямец! – проворчала мадам Канада. Жюстен, который в этот момент как раз поднимался на ноги, устремил на нее мрачный взгляд.
– Вишенка? – повторил он снова. – Почему вы говорите мне о вишенке?
– Потому что… – решила объяснить Амандина.
– Спокойно! – прервал ее Жюстен. – Вы славные люди, я слушал вас, сколько мог. Девушки бывают разные… Для одних ваша фамилия и ваша рента – благо, но для других…
Он опять устало усмехнулся и сказал:
– Оставьте мне ваши бумаги. Вы добрые люди. Когда я изучу их, я проведу две консультации: одну – для вас, другую – для девочки. А теперь идите, я пьян.
И он взял тетрадь из рук Эшалота, смотревшего на него с почтением и состраданием.
– Когда нам вернуться? – спросила Амандина, вскочив с таким проворством, какого никак нельзя было ожидать от дамы столь могучего телосложения.
– Никогда, – ответил Жюстен. – Я не люблю, когда приходят ко мне домой. Я сам разыщу вас. Мне надо увидеть юную особу, чтобы разобраться, добро или зло принесет ей осуществление ваших благих намерений.
И он вытолкал гостей за дверь.
Спускаясь по лестнице, Эшалот и мадам Канада обменялись взглядами, в которых читалось глубокое, почти суеверное уважение, внушенное им этим философом в лохмотьях.
Когда они сели в фиакр, языки у обоих развязались.
– Вот ведь какие странности бывают на свете! – пробурчала мадам Канада. – Раскомандовался, будто архиепископ, а ведь, в сущности, ничего ценного он нам не сказал – ни да, ни нет.
– Он сказал… – начал было Эшалот.
– Помолчи! – воскликнула почтенная женщина. – Ты и так болтал все время, теперь моя очередь! По-моему, самое удивительное, что он закосел с такой малости. Я-то сама выпила бы половину его бутылки, не потеряв и капли своего достоинства. Да и ты тоже, правду сказать, не промах: обычно держишься не хуже меня. Ну и что? Сейчас мы знаем ничуть не больше, чем когда вышли из дому!
– Если уж на то пошло, – печально ответил Эшалот, – то мы знаем больше.
– Что же это такое мы узнали?
– Мы узнали то, о чем я никогда бы не догадался.
– Объясни! – нетерпеливо потребовала его подруга.
– Мы узнали, – медленно произнес он, – что, может быть, недостойны стать отцом и матерью нашей дорогой малютки.
– Вот еще! – воскликнула мадам Канада, покраснев как мак. – Мы – и недостойны?
– Да, – подавленно заявил Эшалот, – а мне-то это и в голову не приходило.
Мадам Канада открыла рот, явно желая резко возразить, однако отчего-то промолчала.
И ее красные щеки побледнели.
Когда они приехали домой и мадемуазель Сапфир, как обычно, выбежала им навстречу, подставляя лоб для поцелуя, они прижали ее к себе куда нежнее, чем всегда.
Потом они вдвоем ушли в свою комнатку. Глаза у обоих были полны слез.
– И мне тоже, – призналась мадам Канада, сжимая руку Эшалота, – мне тоже это не приходило в голову!

XV
ПАПАША ЖЮСТЕН

Оставшись один, папаша Жюстен принялся бродить по комнате, и шаги его были медленными и неуверенными. Он ходил взад-вперед, руки за спиной, все время возвращаясь к окошку, сквозь которое проникал солнечный луч, и бросая через стекло туманный взгляд.
Время от времени он, словно нехотя, распрямлялся, и тогда в его фигуре появлялось что-то величественное.
У нищеты тоже есть достоинство, надо только уметь его увидеть.
Стоя лицом к свету, Жюстен – со своими спутанными белыми волосами и седой бородой, в которой застряли соломинки – вдруг обрел ту красоту, которая так привлекает художников. Теперь, когда ничей взгляд не раздражал хозяина комнаты, его лоб казался осененным мыслью, и становилось понятно, как удручен и подавлен этот человек, ввергнутый судьбой в пучину несчастий.
Два или три раза он в задумчивости подносил к губам горлышко бутылки, но так и не сделал ни единого глотка.
В такие мгновения на лице его появлялось нечто вроде отвращения, подобное тому, какое испытывает больной при виде горького лекарства.
В последний раз взяв таким образом бутылку, он сказал, растерянно оглядываясь:
– Они добрые люди… У девочки будут отец и мать…
Потом бросил бутылку на солому, рискуя разбить ее, и прошептал:
– Пить я ненавижу, а не пить не могу!
Он стремительно шагнул к колыбельке – единственному предмету обстановки в его жалкой комнатенке.
– И это я тоже ненавижу, – снова заговорил он, и лихорадочные жесты выдавали его волнение. – Это прошлое… Это укор… Я умру от этого…
Походка его стала тверже, и он, выпрямившись, заложил руки за спину.
– Вишенка! – подумал он вслух. – Почему ее так назвали? О Господи, лучше мне немедленно сойти с ума!
Он взял тетрадь, оставленную Эшалотом, открыл ее и пробежал глазами первые строчки.
– Зачем? – продолжал он, опуская руки. – Я знаю их историю так же хорошо, как они сами. Они правы, эти люди: на деньги, которые они честно заработали тяжким трудом, они имеют право купить себе счастье… Девочка будет принадлежать им, потому что они заплатят…
Эти последние слова он произнес с насмешливой горечью, словно желая уязвить побольнее кого-то неизвестного.
Жюстен выронил тетрадь, и листочки веером рассыпались по соломе.
– Они прозвали ее Вишенкой, – продолжал он, – а могли бы назвать Розеттой или Резедой. Ах! Все, чего я хочу, – это заснуть, заснуть навсегда!
Он вернулся к колыбели и потрогал лежащие в ней жалкие лохмотья, бывшие когда-то детскими платьицами.
– У меня была дочь, – подумал он вслух. – У меня была жена… У меня было все для счастья, и я мог дать своим близким дворянское звание и богатство… Однако моя мать обездолила меня и умерла, когда у меня не осталось никого, кроме нее… Вот уже четырнадцать лет, как я пытаюсь забыть, но все время вспоминаю… Жюстине должно быть теперь шестнадцать… Но как же странно, – прервал он себя, – что у меня украли их портрет! Несчастные отверженные никогда не воруют друг у друга, да и карточка эта не имела для вора никакой ценности. Увы! Бывают люди, которым вынесен куда более суровый приговор, чем прочим. У меня не было ничего, кроме фотографии женщины с облачком на руках, – она была памятью моего сердца, она была всей моей жизнью, эта фотография, она была смыслом моего существования. Я люблю эту женщину так же пылко, как в день нашей первой встречи, и в тысячу раз более пылко, чем в дни нашего счастья… А облачко? Дитя, которого я не знал, но которое любил из-за его матери… Это дитя соединяло нас – меня и ее… Облачко, крохотное облачко!..
Он закрыл лицо руками и зарыдал; его плечи тряслись.
– У меня украли этот портрет, мое жалкое счастье, мой последний единственный талисман! Я больше не вижу ее, такой прекрасной, что сердце мое разрывалось, когда я смотрел на фотокарточку. Невозможно изгнать этот образ из моего сердца, но он был еще и здесь, прямо в этой комнате – а теперь его нет! Я лишился наследства, положенного мне по праву рождения, – и я прожил жизнь печально, тоскуя и пьянствуя. Бог с ним, с этим наследством, с этими деньгами – но эта фотокарточка!.. Зачем, зачем небо допустило, чтобы ее украли у меня?!
Он машинально продолжал рыться в пыльных игрушках и башмачках, сохранившихся в колыбели, но, в отличие от Лили, которая при виде тех же реликвий целиком погружалась в воспоминания о ребенке, Жюстен грезил лишь о матери, о прекрасной Глорьетте.
Он любил, этот человек; его мнимое безразличие скрывало огромную всепоглощающую страсть. Он жил ею и умирал от любви.
И вдруг его рука наткнулась на некий предмет, и он поднес его к глазам. Это был крошечный кусочек канвы – такой дают детям, захотевшим научиться вышивать.
Жюстен присел у колыбели, держа канву в руке и с трепетом рассматривая ее.
Канва напомнила ему не о дочери, но о любимой.
Можно было ясно различить уверенные стежки, которыми юная мать дополняла несовершенное творение ребенка.
Квадратик канвы не был заполнен целиком. Вероятно, это была одна из последних игрушек Королевы-Малютки, одна из последних услуг, оказанных ею Лили. Может быть, они вышивали это накануне того дня, когда в их дом вошло несчастье.
Фон вышивки был нежным, бело-розовым, и на этом фоне, заполненном крупными крестиками, ясно выделялась алая вишня – вишня, вышитая, должно быть, целиком рукой Лили.
Жюстен понимал их игру: он почти слышал слова, которыми обменивались мать и ребенок, с улыбкой занимаясь этой приятной для обеих работой, которая содержала намек на прелестную тайну, составлявшую предмет гордости Королевы-Малютки.
Жюстен резко встал, и это движение выдало его гнев, для которого не было никакой видимой причины. Он далеко отбросил канву, подбежал к своей соломенной постели и схватил бутылку, намереваясь сделать солидный глоток.
Пил он долго и остановился только чтобы перевести дыхание.
– Ах! Ах! – воскликнул он, и огонь зажегся в его глазах. – Пламя внутри – и два часа забвения!
Он с силой стукнул себя в грудь кулаком, уселся, скрестив ноги, посреди комнаты с открытым томиком Горация и принялся с серьезным видом листать его.
На щеках его, пока он читал, запылал румянец – и вот, не в силах противиться неудержимому желанию, он уже в полный голос декламирует любимого автора, отменно выговаривая по-латыни.
Потом, отложив книгу, он громогласно прочел наизусть одну из од, сопровождая свою декламацию энергичными жестами.
– Моя молодость! Моя молодость! – вскричал он, закончив. – Коллеж! Мама! Ах, зачем, зачем я приехал в Париж!
И он монотонно затянул какую-то студенческую песню.
Щеки его пылали по-прежнему, но взгляд угасал.
– Кому что суждено… – прошептал он, возвращаясь к соломенной подстилке и вновь хватаясь за бутылку. – Мне, как видно, были суждены лохмотья. Я, граф Жюстен де Вибре, встретил девушку в лохмотьях… И я любил ее.. Никогда в жизни я никого не любил, кроме нее…
Он выпил еще, но на этот раз спиртное не подействовало. Он подошел к доске, заменявшей ему книжный шкаф, взял оттуда «Пять кодексов», открыл их и тут же с раздражением отбросил книгу.
Он опять попробовал запеть, но песня застряла у него в горле.
Тогда он толкнул ногой валявшийся в пыли том Горация.
– Ладно! – сказал он вдруг. – Это славные люди. Я не стану спать – надо разобраться в их деле.
Он растянулся на соломе, обхватил голову ладонями и начал читать рукопись Эшалота.
Он не закончил и первой страницы, когда эти убогие заметки, которые наши читатели, быть может, пролистнули бы с сочувственной улыбкой, приковали к себе его жадное внимание.
Ни одно великое произведение человеческого ума не заинтересовало бы папашу Жюстена до такой степени.
Чтение продолжалось два часа, в течение которых Жюстен оставался недвижим; любопытство, словно магнит, притягивало его к тетради.
Ему не потребовалось много времени, чтобы обо всем догадаться. Он был готов к этому еще тогда, когда визитеры рассказывали о своем деле, и теперь, быстро просматривая страницы, на которых полуграмотный циркач неловким слогом излагал факты, Жюстен лишь собирал подтверждения своим догадкам, страстно жаждая уверенности.
Эту уверенность дала ему деталь, прибереженная Эшалотом, по его собственному выражению, «на закуску». Когда Жюстен дошел до описания родинки на груди мадемуазель Сапфир, которую Эшалот подробно описал и наивно назвал «вишенкой», он отложил рукопись и долго оставался во власти чувств, слишком сильных для его жалкого усталого мозга.
Опьянение боролось в нем с огромным волнением, и более сильное, чем волнение, тяжелое и вязкое опьянение выиграло битву.
Время восторга прошло.
Наступила реакция: отупение заволокло его ум, как густой туман.
Он тихо сказал бесцветным голосом:
– Моя дочь… Это моя дочь…
И остался на месте, скованный оцепенением.
Внутри него все еще шла борьба, но исход ее был предрешен, и крупная слеза скатилась по исхудалым пальцам на солому.
Вскоре Жюстен тяжело вздохнул и голова его упала на скрещенные руки.
Миновало несколько часов. Солнце почти обошло по кругу дом, когда кто-то тихонько постучал в дверь.
Жюстен и не подумал ответить, но тот, кто стучал, видимо, знал его привычки, потому что потянул шнурок замка, и дверь открылась.
Вошел Медор; он держался робко и почтительно. Взгляд его тотчас же – ищя привычную охапку соломы – наткнулся на полупустую бутылку.
– Мертвецки пьян! – прошептал он. – Остается узнать, как давно он пил.
Медор прошел по комнате, стараясь шагать потише, и опустился на колени у «постели» Жюстена.
– Жюстен! – позвал он ласково. – Папаша Жюстен! Господин Жюстен!
Жилец убогой комнаты оставался недвижим и безмолвен.
– И все-таки надо бы вам проснуться, – снова заговорил Медор, в голосе которого звучала нетерпеливая мольба. – Я приходил вчера, я заглядывал сюда прошлой ночью, но я все время застаю вас спящим, спящим, спящим… Ну же, папаша Жюстен, просыпайтесь!
Последние слова он произнес громче. Хозяин жилища чуть шевельнулся.
– Просыпайтесь! – повторил Медор, осмелев и дернув хозяина комнаты за руку.
Жюстен проворчал устало:
– Я не сплю. Я словно бы умер.
– Да, да, черт побери! – прошептал Медор. – Пока, конечно, он еще жив, однако вот-вот и впрямь умрет. Но, в конце концов, – возвысил посетитель голос, – вы можете меня слушать, а это уже кое-что! И мне есть что рассказать вам, папаша Жюстен!
– Я знаю куда больше, чем ты, – пробормотал тот, – но какая разница? Я больше ничего не могу… ничего… А впрочем, – сказал он, делая отчаянное усилие поднять голову, – я хорошенько поразмыслил и… А, я все обдумал, я думал долго… Я сказал этим добрым людям – потому что они добрые люди, – что девочка никак не может быть их дочерью…
– Что за девочка? – удивленно спросил Медор.
– Она… – ответил Жюстен. – Хотя что это я, ты же не знаешь… Их дочь… Страшно подумать!.. Их дочь! И все-таки они сейчас настолько же выше меня, насколько я был выше их пятнадцать лет назад. Я, я – дошел до предела нищеты и позора! Мне уже не подняться… Лучше ей быть их дочерью, потому что я не имею права воспитывать ребенка!
Медор слушал с открытым ртом, понимая не больше половины.
– Ваша дочь! – наконец вымолвил он, и чувствовалось, что волнение душит его. – Вы и вправду говорите о своей дочери, папаша Жюстен?
– Да, – ответил несчастный, – да, я говорю о той, что умерла бы от боли и стыда, если бы кто-нибудь указал ей пальцем: вот твой отец! Ах, я позволил себе прожить слишком долго!
Медор помог ему подняться. Слушая его, он плакал и смеялся одновременно.
– А скажите-ка, – спросил он, задыхаясь после каждого слова, – вы знаете, где она, ваша дочь?
И Медор обхватил обеими руками голову папаши Жюстена, чтобы иметь возможность смотреть ему в лицо.
– Да, – пробормотал тот, – я знаю, где она.
– Ну, взгляните же на меня, папаша Жюстен! – воскликнул Медор. – Я боюсь, что вас убьет… боюсь, вас убьет эта радость! Видите, я смеюсь и плачу? Попробуйте сами догадаться, что со мной происходит, иначе принесенная мною весть слишком уж ошеломит вас!
Жюстен широко раскрыл глаза.
– Что? Что? – потерянно повторял он, не в силах справиться с волнением. – Ты пришел, чтобы рассказать мне о ней?
– Да, – ответил Медор, – я буду говорить о ней. Ну же, расправьте плечи! Вам всего сорок, какого черта! Вы же мужчина!
– Говори! – бормотал слабеющий Жюстен. – Говори быстрее!
– Ладно, – согласился Медор. – Вам больше нет необходимости искать для девочки приемных родителей, понимаете? Если вы знаете, где ваша дочь, то все в порядке, потому что я знаю, где ее мать!
Жюстен вырвался из рук Медора и на какое-то время застыл, вытянувшись в струнку.
Потом он пошатнулся, и Медор кинулся ему на помощь, боясь, что несчастный упадет навзничь.
Но Жюстен снова оттолкнул его. Ноги бедняги подкосились, он опустился на колени и спрятал лицо в ладонях.
– Лили! – произнес он таким странным, незнакомым голосом. – Лили! Значит, она не умерла! И значит, Господь подарит мне радость встречи с ней?
– Ну да, да, – отвечал Медор. – А вы перенесли это куда лучше, чем я ожидал!
Жюстен молча плакал, а Медор продолжал:
– Она все еще молода, все еще красива и живет в собственном особняке – не дом, а прямо дворец!
Руки Жюстена скользнули вниз, открывая мокрое от слез лицо. Он посмотрел Медору прямо в глаза.
– Ах! – воскликнул он. – Она молода, красива, богата… А я… Я… Если мы встретимся, то она увидит меня, а это невозможно… Лучше умереть, пока этого не произошло! Лучше бы мне до этого не дожить!
И он ничком упал на пол.
Медор растерянно смотрел на него.
«Конечно, он очень опустился, – Медор. – Никогда уже не сможет он стать таким, каким был когда-то. Ах, если бы я сумел отыскать в его душе хотя бы частицу прежнего господина Жюстена!»
Он встал на колени рядом с несчастным и протянул было руки, чтобы снова поднять его, но передумал и сказал себе: «Нет, это совершенно бесполезно. Сяду-ка я лучше на солому рядом с ним и попытаюсь его немного приободрить…»
Медор совсем не боялся пыли и сначала уселся, а потом и вовсе улегся на грязную соломенную подстилку, стараясь заглянуть в лицо Жюстену, по-прежнему лежавшему ничком.
Они расположились, как два усталых путника, сделавшие привал на обочине дороги во время долгого пути.
– Я знаю, это обязательно взволнует вас, – начал Медор, стараясь говорит как можно убедительнее. – Я и сам весь дрожу, и колени у меня подгибаются, так что придется мне собраться с силами… Господи, только бы не умереть от счастья!
Жюстен оставался недвижим, он явно ничего не слышал. Тогда Медор приблизил губы к его уху и сказал совсем тихо, но выделяя каждое слово:
– Если я останусь один, то что, по-вашему, я смогу сделать для нее?
По телу Жюстена пробежала едва заметная дрожь.
– Вы были когда-то храбрым малым, – продолжал Медор. – Как бы я хотел слепо следовать за вами – я уверен, что вдвоем мы бы обязательно помогли ей.
Жюстен слегка приподнял голову и повторил с огромной усталостью в голосе:
– Помогли ей?
И почти сразу же добавил:
– Значит, она в опасности?
– Вот так-то лучше! – обрадовался Медор. – Я вам еще не все сказал, вернее, я вам пока еще ничего не сказал. Когда я расскажу вам о ее муже…
– Ее муже! – снова эхом откликнулся Жюстен.
Он медленно повернул голову, и его тусклый взгляд встретился со взглядом Медора.
– Слушаю, – сказал он.
– И хорошо делаете, папаша! Бедная женщина, может быть, очень нуждается в нас!
Жюстен по-прежнему пристально смотрел на собеседника.
– Не знаю, хорошо ли я понял, – пробормотал он. – Так ты говоришь, что Лили замужем?
– Точно, – ответил Медор. – Замужем за злодеем, который нагоняет на меня страх.
Жюстен уперся обеими руками в пол и сумел чуть-чуть приподняться.
Его глаза заблистали, голос стал твердым:
– Говори громко и внятно. Я мертв только наполовину, и я слушаю тебя.

XVI
ЖЮСТЕН ПРОСЫПАЕТСЯ ОКОНЧАТЕЛЬНО

На лице доброго Медора отразились удовольствие и надежда. – Вы и впрямь мертвы только наполовину, папаша, – сказал он, – и только потому, что сами этого хотите. Если вас хоть раз удастся разбудить, все пойдет как по маслу!
– Я слушаю, – медленно и серьезно повторил Жюстен.
– Ах, много же времени мне понадобилось, чтобы расшевелить вас! – воскликнул Медор. – Так вот, я никогда не бросаю начатого: пока вы спали, я искал. Вот уже четырнадцать лет, как я не перестаю искать. Я вам ничего не говорил все это время, потому что незачем было. Вы не захотели бы помочь мне, уж я-то знаю. Но сегодня придется вам все-таки выйти из комнаты, вот что я вам скажу. Ждать больше нельзя. Начать с того, что этот человек был, по-моему, как-то замешан в похищении ребенка. Я помню его лицо. Оно все еще стоит у меня перед глазами. Понимаете, мне кажется, что он мог бы остановить воровку.
– О ком ты говоришь? – спросил Жюстен, у которого уже много лет не было такого ясного взгляда.
– Я говорю о муже Глорьетты, – ответил Медор. Жюстен опустил глаза.
– Кто этот человек? – помолчав, спросил он.
– Знатный дворянин, иностранец, господин герцог де Шав.
– Ах, вот что! – воскликнул Жюстен. – Герцог!
– Настоящий герцог, – подтвердил Медор. – И это ему принадлежал экипаж, в котором он увез мадам Лили в тот день, когда вы вернулись в Париж.
– Чтобы найти пустую комнату… – подумал вслух Жюстен. – «Я этого не переживу», – сказала моя мать.
– Это еще не все, – вставил Медор.
– Мне холодно, – не дал ему договорить Жюстен. – Помоги мне перебраться на солому. Моя мать умерла из-за этой истории.
– К вашим услугам, – ответил Медор, протягивая ему обе руки. – Только смотрите – не засните снова, понятно?
С помощью друга Жюстену удалось добраться до своего ложа, но он не стал укладываться на него. Он сел на корточки, подпер подбородок ладонями и решительным тоном заявил:
– Нет-нет, я не засну.
Медор присел рядом с ним в той же позе.
– Давайте поговорим как друзья, – предложил он. – Хорошо бы я сумел рассказать вам все, что мне известно. Я не силен в разговорах, но вам надо знать все, потому что мне в голову приходят всякие мысли, такие мысли, понимаете ли, от которых просто кровь в жилах стынет, вот оно как! Этот большой неприступный дом, где она живет, стоит совсем рядом с особняком, в котором во времена Луи-Филиппа муж однажды ночью зарубил топором свою жену, причем то ли пятнадцать, то ли двадцать слуг не слышали ни криков убийцы, ни стонов его жертвы. Я боюсь. У герцога была другая жена, красавица. Господин Пикар говорил мне когда-то, что эта другая жена умрет очень скоро, и так оно и случилось, и герцог женился на Глорьетге. Но вы же не знаете, кто такой господин Пикар, папаша Жюстен, а мне так трудно рассказывать все по порядку, с самого начала. Ладно! – он ударил себя кулаком по лбу. – Постараюсь все-таки говорить яснее.
– Да уж, постарайся, – пробормотал Жюстен, утирая пот со лба, – моя голова очень слаба, и я тщетно стараюсь тебя понять.
– Ну, значит, – снова заговорил Медор, – две недели я ночевал в дровяном сарае у дома Глорьетты, это вы знаете. Я тогда только и делал, что бегал из полицейского участка в префектуру и обратно. Я постоянно торчал у них перед глазами и здорово им всем надоел. К тому же они понимали, что дали маху: ребенок пропал, а они никак не могут его найти. И я сказал себе: здесь что-то не так, кто-то постарался замести все следы преступления.
У полицейских было точное описание похитительницы, и по этому описанию легче легкого было бы узнать ее. Облаву начали сразу же, и сыщики быстро явились на место преступления и смогли собрать все свидетельские показания. Только вот что вдруг случилось (и именно это заставило меня как следует призадуматься!): следствие вели двое, их звали господин Риу и господин Пикар, и внезапно один из них все бросает и исчезает… говорили, будто бы он получил большое наследство и уволился из полиции. Это как раз и был господин Пикар. Когда он ушел, поиски тут же закончились, а господин Риу принялся болтать на каждом углу, что все нити были в руках у господина Пикара.
Господин Риу говорил еще, что зря герцог давал ему столько денег: не надо кормить собак до отвала, если собираешься пустить их по следу.
Ну вот. После этого дело было, как они выражаются у себя в полиции, закрыто, и сыщики, когда я к ним приставал, только плечами пожимали. А теперь слушайте меня лучше прежнего.
Однажды утром на улице в Версале, где я выпивал по случаю местного праздника, я нос к носу столкнулся с господином Пикаром, богато одетым и с рожей такой красной, какая бывает только у очень сытых людей.
Времени уже прошло много, так что никого, кроме меня, эта история давно не интересовала.
Я тихонько так подошел к Пикару и сказал ему:
– Привет, господин Пикар! Теперь вы выглядите куда лучше прежнего!
– А, так мы знакомы, приятель? – вот так он мне ответил.
Я напомнил ему, что имел честь познакомиться с ним, когда он занимался поисками Королевы-Малютки.
– Ага! – воскликнул он. – Точно, точно! Давненько это было… А вы были немного надоедливы, старина, потому что хотели заставить стрелки бежать быстрее, чем идут часы… Так что же стало с той хорошенькой девочкой?
Рассказывая ему все, что знал, я между делом предложил ему что-нибудь выпить… очень вежливо предложил.
– Хотя я сейчас и неплохо устроился, – ответил он, – но нос не задрал и не возомнил о себе невесть что. Сегодня вы за меня заплатите, завтра я за вас. Люблю я поболтать со старыми знакомыми, которых помню еще по Парижу.
Мы пошли в кабачок, и там он стал говорить мне всякие гадости о полиции – если бы он такое написал в своих мемуарах, то у людей просто волосы бы дыбом встали что будто он ушел из полиции, чтобы не якшаться со всякой швалью, подонками и преступниками. Они все так говорят, когда уйдут в отставку. Я-то не знаю, сколько во всем этом правды, да мне и дела нет.
Однако же он не только болтал, но еще и пил, и надо вам сказать, оказался большим мастером закладывать за воротник.
Правда, мне этого и надо было, я сам заказывал ему рюмку за рюмкой, потому что видел: из него кое-что можно вытянуть.
Когда он совсем уже опьянел, я стал его подначивать, потому что знал – выпивохи не терпят этого.
– Никогда я не поверю, – заявил я, – что герцог и миллионер станет воровать маленьких детей! Не может такого быть!
– А я и не говорил, что именно он украл девочку, – возразил господин Пикар, – хотя он вполне способен на такое. Я говорил только, что он воспользовался удобным случаем, потому что любой ценой хотел заполучить хорошенькую блондиночку. Да, любой ценой, вот так-то! – повторил он, с силой ударив кулаком по столу. – Чтобы ее заполучить, он поджег бы Париж с четырех концов! Этот дикарь на все способен, от него чего хочешь можно ждать, от этого красавца с повадками тигра! И знаете, – вдруг перескочил он совсем на другое, – он ведь уже был женат, жена его тогда, несколько лет назад, жила в Париже, привлекательная была женщина, пикантная брюнетка. Черт побери! Когда он говорил со мной о Глорьетте, я как будто слышал похоронный звон по его законной супруге… М-да! В богатых домах тоже порой творятся странные вещи.
– Значит, вы говорили с ним о Глорьетте? – спросил я. В его взгляде промелькнуло недоверие. Где-то я, видно, промахнулся, но что поделаешь: ловкости у меня и впрямь маловато.
Однако он так накачался вином, что вскоре его недоверие рассеялось, и он продолжил:
– Понимаешь, старина, такой случай выпадает раз в жизни, второго не жди, удачу надо ловить за хвост, не мешкая. Я никому ничего плохого не сделал… да и к тому же я вообще вышел в отставку, и все… Нельзя требовать от свободного гражданина, чтобы он был рабом власти. Сам посуди: мы, французы, все равны перед законом. Поскольку я думал, что герцог хочет найти ребенка, я сражался, как лев, он ведь хорошо платил. Кроме того, я мог обойти господина Риу, эту бездарь. Ну, как-то утром я явился к герцогу с докладом, просто прелесть какой был доклад, игрушечка, а не доклад, и в нем говорилось, что я, так сказать, проинспектировал всех окрестных кучеров и наконец обнаружил одного, который знал старуху в чепце с синей вуалью… Я долго рассказываю, – сам себя перебил Медор, – но без этого не обойтись.
– Я слушаю и все понимаю, – ответил Жюстен, не шелохнувшийся с самого начал рассказа.
– Сами понимаете, папаша, как я навострил уши, когда он про это заговорил. И просто из кожи вон лез, чтобы казаться спокойным.
Господин Пикар разозлился и заявил, что я не слишком-то интересуюсь его рассказом. Старый безмозглый пьянчуга! Да я просто впитывал каждое слово!
Ну вот. Этот его кучер высадил старуху в чепце на большой дороге, между Шарантоном и Мезон-Альфором. Это насторожило доброго малого, потому что старуха приказала остановиться в таком месте, где не было ни одного дома.
– И что же я сделал? – продолжал господин Пикар. – Да, нелегко им будет найти мне замену! Я отправился на место с двумя первоклассными ищейками и самим кучером. Кучер привез нас как раз туда, где сошли старуха и ребенком – маленьким мальчиком, по ее словам, но эти штучки нам известны! Мы облазили всю округу – никаких построек! А тропинка, по которой она пошла, когда кучер ее высадил, вела все равно что в пустоту – прямиком на свекольное поле. Уж ясное дело, не для того она украла ребенка, чтобы зарыть его там среди свеклы. В одном углу поля я увидел большую кучу навоза. «Ищите!» – приказал я. И через десять минут у меня в руках был чепец, синяя вуаль, шапочка с пером, маленький турнюр и ботиночки, такие хорошенькие…
На этот раз, – не удержался от комментария Медор, – я уже не смог скрыть своего волнения и закричал во весь голос:
– Ах, черт побери! Ах, черт побери! Что за прекрасный отчет, господин Пикар! Господин герцог, должно быть, был очень доволен вами?
Господин Пикар выпил еще стаканчик, а потом, важно выпятив грудь, ответил:
– Что касается этого, дорогой мой, он был так доволен, что благодаря ему я разбогател.
– Но тогда, – спросил я, – почему же вы не нашли малышку?
– Эх-эх! – подмигнув, ответил господин Пикар. – А ты не слишком-то сообразителен, старина!
Я кивнул и открыл рот, прикинувшись круглым дураком.
– Да, не слишком-то ты сообразителен, – повторил он. – Придется мне, видно, самому расставить все точки над «i». Ладно, так я и сделаю. Господин герцог озолотил меня за то, что я уничтожил тот самый доклад, который так сильно ему понравился.
Я не смог сдержать крик возмущения.
Господин Пикар встревоженно посмотрел на меня.
– Ха-ха-ха! – схватившись за бока, тут же расхохотался я. – Хорошая, однако, шутка! Значит, господин герцог больше не хотел, чтобы ребенка нашли.
– Точно! Ему была нужна только мать. И он заставил меня прямо накануне моей отставки написать другой доклад – о том, что труппа бродячих циркачей, которая отплыла из Гавра в Америку, увезла с собой маленькую девочку – хорошенькую-прехорошенькую…
– И ей было, мол, столько же лет, сколько Королеве-Малютке? – воскликнул я.
– Точно. Ты угадал.
– И герцог то же самое сказал Глорьетте?
– И Глорьетта, бедная овечка, – закончил господин Пикар, – последовала за герцогом в Америку.
Медор замолчал. Он посмотрел на неподвижного, как и прежде, жильца убогой комнаты и спросил неуверенно, тоном человека, сомневающегося в том, что делает:
– Вы хоть что-то поняли из всего этого, папаша Жюстен?
Тот утвердительно кивнул.
– Вот этот человек, – медленно проговорил Медор, – и стал мужем Глорьетты.
– Да, – повторил Жюстен, – это и есть муж Глорьетты.
Потом он спросил:
– А что случилось с другой герцогиней?
– Об этом я ничего не знаю, – ответил Медор, – но у меня есть подозрения.
– Ты думаешь, она мертва?
– Еще бы! Герцог же снова женился!
Жюстен, подняв обе руки, заслонил глаза.
– Это еще не все, – сказал Медор.
– Ах, это еще не все? – глухим дрожащим голосом отозвался Жюстен.
– Этот человек не переменился, папаша Жюстен, хотя его волосы поседели, и от него-то и исходит угроза, страшная угроза, которая заставила меня сказать: «Я боюсь!» Напротив моей лачуги, на площади Инвалидов, есть большой театр, а в этом театре работает девушка, и она – клянусь, что я не вру! – красивее любого ангела. Знатные господа частенько приходят посмотреть на нее, но, поверьте, они только зря теряют время, потому что она так же разумна, как хороша собой… И Глорьетта тоже была умницей… Ну вот. Позавчера вечером я встретил там этого человека, господина герцога. Он был там, понимаете, я никак не мог ошибиться, мне никогда не забыть его лица. Я видел, как он со своим спутником входил в балаган. Когда такие люди приходят на ярмарку, каждому понятно, что за этим кроется.
Я хотел войти вслед за ними, потому что мой сосед никогда не закрыл бы передо мной дверь своего театра, но как раз в эту минуту мимо меня прошла Глорьетта, и мне надо было отправиться за ней, чтобы узнать, где она живет.
– Почему ты не заговорил с ней? – спросил Жюстен.
– Как приятно видеть, что вы внимательно слушаете, папаша Жюстен! – откликнулся добрый Медор. – Я не мог заговорить с ней, потому что ее сопровождал красивый молодой человек, и их ждали лошади на улице Сен-Доминик. Я мог только издали следить за ними.
Жюстен задумался.
– А когда я вернулся обратно, – продолжал между тем Медор, – народ уже выходил из театра. Я снова увидел господина герцога и его спутника, они негромко разговаривали, и я понял, прислушавшись, вот что: господин герцог опять, как выразился господин Пикар, готов поджечь Париж с четырех концов, но только теперь не ради Глорьетты, а ради мадемуазель Сапфир.
Произнесенное Медором имя заставило Жюстена резко вскочить на ноги, тряхнув волосами, как лев – гривой.
Он в одно мгновение стал другим человеком. Его глаза блестели, он выпрямился во весь рост.
Медор изумленно уставился на хозяина комнаты, который тщетно пытался выговорить это имя – «мадемуазель Сапфир»; тщетно – потому что слова застревали у него в горле.
Он положил руки на плечи Медора и таким голосом, словно его душили, ухитрился вымолвить:
– Она… Она… Это она… Это моя дочь!
Медор остолбенел. У него появилось подозрение – не сошел ли бедняга с ума?
– Это моя дочь! – повторял тем временем Жюстен все громче и громче. – Это моя дочь! Моя дочь! Моя дочь!
Он схватил бумаги Эшалота и стал судорожно перелистывать их в поисках имени, одновременно мечась из угла в угол по своей берлоге.
Наконец он замер прямо перед Медором, пораженный внезапно пришедшей ему в голову мыслью, и сказал голосом таким же глубоким, как его гнев:
– Ах, так! Значит, теперь он хочет мою дочь! Отведи меня в особняк этого человека, – добавил он, сделав шаг к двери и как будто успокоившись.
– Но… – забормотал Медор.
– Ну что? Что? Веди меня, я так хочу!
– Хотеть хорошо, – прошептал Медор, – но в этот дом не так-то просто войти – во всяком случае, таким людям, как мы с вами.
Жюстен оглядел свои грязные лохмотья и густо покраснел.
– Я уже пробовал, – снова заговорил Медор, – и даже… Мне пришла в голову одна идея: я положил портрет Глорьетты в конверт и отнес его в особняк.
– А-а, так это ты? – сказал Жюстен. – А я искал этот портрет!
Он протянул Медору руку и прибавил:
– Он принадлежит тебе так же, как и мне!
– Двери заперты, – продолжал Медор, – войти невозможно. Я возвращался туда трижды, и я думаю, что, может быть, мое письмо попало в руки этого человека.
– И все таки войти надо! – вслух подумал Жюстен. Брови его нахмурились, было видно, как терзает его непривычная работа мысли.
– Пошли! – сказал он вдруг.
И шагнул за порог – босой, с непокрытой головой.
Он спустился по лестнице, пересек пустырь и остановился перед довольно большой лачугой, украшенной объявлением следующего содержания:
«Мадам Барба Малер, домовладелица, сдача внаем».
– Подожди меня здесь, – сказал он Медору. И открыл дверь.
Барба Малер по прозвищу Любовь-и-Удача, глава старьевщиков, сидела в своем «кабинете» перед регистрационным журналом, страницы которого были покрыты совершенно неразборчивыми каракулями. Рядом с ней стояла бутылка вина и до половины налитый стакан. Известно, что алкоголь, который для одних людей – отрава, другим лишь помогает нагулять жирок. Барба Малер отличалась отменным здоровьем и изумительной яркости румянцем, украшавшим ее круглую физиономию.
– Ты пришел заплатить за жилье? – спросила она, увидев Жюстена. – Как жаль видеть тебя умирающим от жажды, когда ты мог бы закладывать здесь за галстук с утра до вечера… как я, мой котик, а?
И она, подкрепляя свои слова делом, шумно отхлебнула из стакана.
– До чего же хорошо! – добавила она, причмокнув. – Да и желудок укрепляет, не то что та дрянь, которую ты пьешь, скелетик, роя себе могилу.
– Я пришел сказать вам, – ответил Жюстен, – что мне нужны двадцать луидоров.
– Двадцать луи? – повторила она. – Только и всего? Да тебя в порошок сотрут, в ступке истолкут – и то не вытащат из тебя даже двадцати франков, мой цыпленочек!
– Мне нужны двадцать луидоров, – повторил Жюстен, – и я пришел взять их у вас взаймы.
– Ну-ну, милейший! – от души рассмеявшись, воскликнула Барба. – Вот это шутка!
– Вы часто предлагали мне, – холодно продолжал Жюстен, – писать для вас бумаги.
– Конечно, но ты же не хотел, потому так и обнищал.
– За эти двадцать луидоров я буду составлять для вас бумаги столько времени, сколько вам будет угодно.
Толстуха налила себе еще вина.
– А ты подпишешь документ, дружище? – спросила она.
– Да, – ответил Жюстен, – подпишу.
В маленьких глазках Барбы Малер засветились лукавые огоньки. Она явно торжествовала.
В этих фантастических, призрачных краях, куда омнибус довезет вас всего за шесть су, но которые более удалены от цивилизации, чем прерии Америки, люди имеют совершенно особое представление о ценности контрактов, и всякая гербовая бумага вызывает у них суеверное уважение.
Для них все, что подписано, – священно. Подпись, под каким бы безумным документом она ни стояла, является для них твердой гарантией, подтверждением непреложной истины – в отличие от произнесенного слова, которое они обычно почитают ложью.
– Садись-ка вот сюда, малыш, – сказала Барба, подтолкнув ногой стул, – и пиши то, что я тебе продиктую.
Жюстен сел.
– Я не дура, – продолжала Барба, – знаю, что такое незасвидетельствованный договор, и меня не надуешь. Возьми гербовую бумагу вон там, в левом ящике, и не делай клякс.
И она продиктовала следующее:
«Я, нижеподписавшийся, Жюстен… – Есть у тебя фамилия? Тогда напиши и ее… – обязуюсь служить мадам Барбе Малер, домовладелице, в качестве писца и вообще выполнять все ее поручения в течение четырех лет за жалованье в размере шестисот франков в год, без харчей и права на жилье, и я заявляю, что получил сегодня, 19 августа 1866 года, все мое жалованье за вышеупомянутые четыре года, наличными сполна, без векселя».
– «Векселя», – повторил последнее слово Жюстен, дописывая договор.
– Перечитай мне это, цыпленочек! – Жюстен прочел вслух написанное.
– Хочешь расписаться за двадцать луи? – спросила Барба Малер. – Деньги нынче дороги, а я удержу с тебя всего две тысячи франков.
Она смеялась. Жюстен подписал.
– До чего глупы эти философы! – сказал Барба, придя в восторг от заключенной ею сделки. – Хотя, может, я все-таки в конце концов окажусь в дураках – если ты года через два протянешь ноги.
Она достала из ящика четыреста франков и вложила их в руку Жюстена.
– Начнешь завтра, в шесть утра.
– Нет, – ответил Жюстен, – через три дня.
– Ладно, – сказала она. – Тебе и впрямь нужно время, чтобы напиться впрок. Через три дня, договорились.
Жюстен вышел.
В прихожей он встретился с Медором, пожал ему руку и произнес всего два слова:
– Мы войдем!
Назад: V САЛАДЕН ВИДИТ СЛЕД ЧЕРНОЙ МАНТИИ
Дальше: XVII ЗАПАДНЯ