2. ТВОРЕЦ НЕВЕРА
1. ЗОЛОТОЙ ДОМ
Уже два года как умер Людовик XIV, переживший двух своих наследников — Дофина и герцога Бургундского. Престол перешел к его правнуку, малолетнему Людовику XV. Великий король ушел из жизни — всецело и во всем. Он оказался лишен того, чего после смерти не лишен никто. Стократ более несчастный, чем самый последний из его подданных, он не смог обеспечить исполнения своей предсмертной воли. Правда, притязания распорядиться посредством собственноручно написанного завещания почти тридцатью миллионами подданных — могли показаться совершенно непомерными. При жизни Людовик XIV мог дерзнуть и на большее. Но завещание покойного Людовика XIV, похоже, превратилось в ни к чему не обязывающий клочок бумаги. Его попирали все кому не лень. Оно не интересовало никого, кроме легитимных детей почившего монарха.
В царствование дяди Филипп Орлеанский носил маску шута, точь-в-точь как Брут. Только цель у него была совершенно противоположная. Едва из дверей королевской спальни прозвучал крик «Король умер, да здравствует король!» — Филипп Орлеанский сбросил матку. Регентский совет, учрежденный Людовиком XIV, тихо угас. Остался только регент, каковым и был герцог Орлеанский. Принцы крови подняли крик, герцог Мэнский возмущался, а герцогиня, его супруга, злословила, но нация, почти не интересовавшаяся этими надушенными бастардами, оставалась равнодушной. Если не считать заговора Челламаре, который Филипп Орлеанский подавил политическими средствами, эпоха Регенства была спокойной.
То была странная эпоха. Не знаю, можно ли сказать, что она оболгана. Некоторые литераторы время от времени пытаются доказать несостоятельность презрения, которое все испытывают к ней, но большинство пишущих в полном согласии улюлюкают и оглушительно освистывают ее. История и мемуары в этом смысле вполне единодушны. Ни в какой другой период человек, сотворенный из горстки грязи, так явно не подтверждал свое происхождение. Оргия царила, золото стало богом.
Когда читаешь о безумных кутежах и ожесточенной спекуляции бумажками, выпущенными Лоу, создается впечатление, будто присутствуешь при пиршествах финансистов нашего времени. Правда, тогда Миссисипи была единственной приманкой. А у нас сколько угодно соблазнительных наживок. Цивилизация в ту пору еще не сказала свое последнее слово. То, что происходило тогда, было детской забавой, но забавой многообещающего ребенка.
Итак, сентябрь месяц 1717 г. После тех событий, о которых мы поведали на первых страницах нашего повествования, прошло девятнадцать лет. Изобретательный сын ювелира Джон Лоу де Ларистон, основавший банк Луизианы, пребывал на вершине успеха и могущества. Благодаря выпуску государственных казначейских билетов, организации государственного банка, а также «Западной компании», которая вскоре была преобразована в «Компанию Обеих Индий», он стал подлинным министром финансов королевства, хотя министерский портфель принадлежал господину д'Аржансону.
Регент, чей незаурядный ум был испорчен сперва воспитанием, а потом всевозможными излишествами, безоговорочно, как утверждают, поверил блистательным миражам этой финансовой поэмы. Лоу, казалось, купался в золоте и все превращал в золото.
И действительно, настал момент, когда каждый спекулятор, подобно маленькому Мидасу, сидя на спрятанных в сундуке миллионах в бумагах, не знал, на что купить хлеба. Но наше повествование не дойдет до падения дерзновенного шотландца, который, кстати, и не является его героем. Мы затронем только ослепительное начало его аферы.
В сентябре 1717 г. новые акции «Компания Обеих Индий», которые назывались «дочки» в отличие от «матерей», выпущенных ранее, при номинальной цене в сто ливров продавались за пятьсот.
«Внучек», выпущенных несколькими днями позже, ждал такой же успех. Наши предки в драку покупали за пять тысяч ливров звонкой полновесной монетой листки серого цвета, на которых было начертано обещание уплатить «предъявителю сего» тысячу ливров. Через три года эти спесивые клочки бумаги шли по пятнадцать су за сотню. Их употребляли для папильоток, и какая-нибудь красотка, желающая иметь кудрявую на манер болонки прическу, могла на ночь накрутить себе на голову полмиллиона, а то и тысяч шестьсот ливров.
Филипп Орлеанский оказывал Лоу прямо-таки безмерную снисходительность. Однако мемуары того времени утверждают, что снисходительность эта была отнюдь не бескорыстной. При каждом новом выпуске акций Лоу приносил малую жертву, то есть отдавал часть двору. Высокопоставленные сановники с отвратительной жадностью оспаривали друг у друга эту подачку.
Аббат Дюбуа, который стал архиепископом Камбрейским лишь в 1720 г., а кардиналом и академиком в 1722, так вот, аббат Гийом Дюбуа, только что назначенный послом в Англию, любил акции, как бы они ни назывались — матерями, дочками или внучками, искренней и неизменной любовью.
Мы не станем рассказывать о нравах той эпохи, они уже достаточно описаны. Двор и город в каком-то неистовстве вознаграждал себя за показную суровость последних лет царствования Людовика XIV. Париж превратился в огромный кабак с игорным притоном и всем прочим. И если великая нация может быть обесчещена, период Регентства будет несмываемым пятном на чести Франции. И все же сколько славных, величественных свершений того века скрывают эту неразличимую глазом грязь!
Было хмурое, холодное осеннее утро. Плотники, столяры, каменщики с инструментами на плечах шли группками вверх по улице Сен-Дени. Они шли из квартала Сен-Жак, где, в основном, находились жилища рабочих, и почти все сворачивали на углу улочки Сен-Маглуар. Примерно посередине ее почти напротив церкви того же имени, что до сих пор еще стоит в центре приходского кладбища, взгляду открывался величественный портал, по обеим сторонам к которому примыкали стены с окнами-бойницами, завершающиеся остроконечными украшенными скульптурами крышами. Рабочие входили в ворота и оказывались на обширном мощеном дворе, окруженном с трех сторон богатыми благородного облика зданиями. То был старинный Лотарингский дворец, в котором во времена Лиги жил герцог де Меркер. Начиная с Людовика XIII он назывался дворец Неверов. Теперь же его звали дворцом Гонзаго. Здесь жил Филипп Мантуанский, принц Гонзаго. После регента и Лоу он был самым богатым и самым влиятельным человеком во Франции. Он пользовался доходами с владений Неверов по двум основаниям: во-первых, как родственник и назначенный наследник, а во-вторых, как супруг Авроры де Келюс, вдовы последнего герцога.
Кроме того, благодаря этому браку он получил огромное состояние Келюса-на-засове, который отошел в лучший мир, дабы соединиться там с обеими своими женами.
Если читатель удивится этому браку, мы напомним ему, что замок Келюс находился в уединении вдали от городов и что там уже угасли в заточении две молодые женщины.
Есть вещи, которые невозможно объяснить иначе как физическим или моральным принуждением. Милейший Келюс-на-засове не прибегал к обинякам и уловкам, и потому мы просто обязаны достаточно подробно остановиться на деликатности принца Гонзаго.
Вот уже восемнадцать лет как вдова Невера носила имя Гонзаго. Она не сняла траур ни на день — даже когда шла к алтарю. В ночь после бракосочетания, когда Гонзаго пришел к ее ложу, она одной рукой указала ему на дверь, а второй держала у своей груди кинжал.
— Я живу только ради дочери Невера, — объявила она ему, — но и у человеческого самопожертвования есть предел. Если вы сделаете еще хотя бы шаг, я уйду дожидаться дочь рядом с ее отцом.
Гонзаго жена нужна была только для того, чтобы прибрать к рукам деньги де Келюса. Он отвесил глубокий поклон и удалился.
С той ночи принцесса не произнесла в присутствии супруга ни слова. Он был учтив, предупредителен и нежен. Она оставалась холодна и нема. Каждый день в час трапезы Гонзаго посылал дворецкого пригласить госпожу принцессу. Не исполнив эту формальность, он не садился за стол. Он был большой вельможа. Каждый день первая камеристка принцессы отвечала, что ее госпожа дурно себя чувствует и просит господина принца позволить ей не присутствовать за столом. И так повторялось триста шестьдесят пять раз в году в течение восемнадцати лет.
Впрочем, Гонзаго очень часто упоминал о своей жене, причем всегда с нежностью и любовью. У него были готовые фразы, начинавшиеся с «Госпожа принцесса сказала мне…» или «Я сказал госпоже принцессе…» И он с большим удовольствием вставлял в разговор эти фразы. Свет далеко не так глуп, как хотелось бы, но он притворяется таковым, что для некоторых вольнодумцев почти одно и то же.
Гонзаго был весьма большой вольнодумец и, вне всякого сомнения, хладнокровный и дерзкий интриган. В манерах принца присутствовала несколько театральная важность, присущая его соплеменникам; он лгал с наглостью, соседствующей с героизмом, и хотя вряд ли кто при дворе мог сравняться с ним в бесстыдной распущенности, каждое его слово, произнесенное публично, было отмечено печатью самой строгой благопристойности. Регент называл его своим лучшим другом. Каждый охотно признавал, что принц приложил бездну усилий, чтобы отыскать дочь несчастного Невера, третьего Филиппа, второго друга юности регента. Найти ее все не удавалось, но поскольку невозможно было доказать ее смерть, Гонзаго оставался, во всяком случае по званию, естественным опекуном этого ребенка, которого, вероятней всего, уже не было в живых. И в этом качестве он пользовался доходами Невера.
Будь доказана смерть мадемуазель де Невер, он стал бы наследником герцога Филиппа, поскольку вдова последнего, уступив под давлением отца во всем, что касалось брака, проявила твердость и несгибаемость, когда речь зашла об интересах ее дочери. Вступая в брак, она объявила себя вдовой Филиппа де Невера, а кроме того, в брачном контракте записала о рождении своей дочери. Видимо, у Гонзаго были свои резоны согласиться со всем этим. В течение восемнадцати лет он вел поиски, принцесса тоже. Но все их неутомимые старания, хотя побудительные мотивы у них были совершенно противоположными, оставались безуспешны.
Под конец лета 1717 г. Гонзаго впервые заговорил о необходимости упорядочить положение и созвать семейный совет, дабы урегулировать все эти финансовые проблемы. Но у него было столько дел, и он был так богат!
Вот вам пример. Все эти рабочие — столяры, плотники, каменщики, землекопы, слесари, — которые на наших глазах входили во двор бывшего дворца Неверов, были наняты принцем Гонзаго. Им предстояло перевернуть дворец вверх дном. То была великолепная обитель, которую с удовольствием украшали и Неверы, унаследовавшие ее от Меркера, а после Неверов и сам Гонзаго. Дворец состоял из главного корпуса и двух крыльев с пирамидальными аркадами, тянущимися по всему первому этажу, и галереей, доминирующей на втором этаже, галереей, украшенной лепными арабесками, которые заставили бы устыдиться легкие гирлянды дворца Клюни и наголову побивали нижние фризы дворца де Ла Тремуйль. Три больших сводчатых двери, расположенных по центру под стрелкой пирамидальной арки, позволяли видеть перистили, которые Гонзаго восстановил во флорентийской манере, чудесные колонны красного мрамора, увенчанные цветочными капителями и стоящие на широких квадратных цоколях с сидящими по их углам львами. Портал главного корпуса, возвышающийся над галереей, имел два яруса квадратных окон; у боковых крыльев дворца той же высоты, что и главный корпус, было только по одному ярусу высоких сдвоенных окон; в промежутках между ними на крыше высились четырехгранные выступы наподобие мансард. В углу на стыке главного корпуса и восточного крыла прилепилась чудесная башенка, которую поддерживают три сирены, чьи хвосты обвиваются вокруг фигурного опорного выступа. То был маленький шедевр готического искусства, драгоценность из резного камня. Внутреннее убранство, восстановленное с большим знанием дела, выглядело просто великолепно: в Гонзаго тщеславие сочеталось с художественным вкусом.
Задний фасад, выходящий в парк, относился самое позднее к пятнадцатому веку. Он являл собой ряд высоких итальянских колонн, поддерживающих аркады галереи, наподобие тех, что бывают в монастырях. В огромном тенистом парке стояло множество скульптур; с востока, юга и запада он соседствовал с улицами Кенкампуа, Обри-ле-Буше и Сен-Дени.
В Париже не было дворца величественней и пышней. И для того чтобы принц, художник и честолюбец Гонзаго решился разворотить его, имелась весьма серьезная причина. Вот что двигало им.
Как-то, выходя после ужина, регент пожаловал принцу де Кариньяну привилегию создать у себя во дворце огромную биржевую маклерскую контору. Улица Кенкампуа на миг покачнулась на позолоченном основании из хибар. Пошли слухам, что господин де Кариньян имеет право запретить любое распространение акций, ежели они подписаны не у него. Гонзаго возревновал. Дабы утешить его, регент, выходя через несколько дней после ужина, предоставил дворцу Гонзаго монополию обмена акций на товары. То был сказочный подарок. Он сулил золотые горы.
Но прежде следовало освободить место для всех желающих, поскольку все должны будут платить и притом весьма дорого. И на следующий день после пожалования монополии прибыла армия разрушителей. Первым делом принялись за сад. Статуи занимали место и не приносили дохода, поэтому их убрали. Деревья дохода тоже не приносили, но место занимали, поэтому их вырубили.
Во втором этаже, в комнате, увешанной коврами, к окну подошла женщина в трауре и печально взглянула на творящееся разрушение. Она была красива, но до того бледна, что работники сравнивали ее с призраком. Между собой они говорили, что это вдова покойного герцога де Невера, а теперь жена принца Филиппа Гонзаго. Она долго наблюдала. Перед ее окном рос вековой вяз, на котором зимой и летом каждое утро пели птицы, приветствуя рождение нового дня. Когда старый вяз рухнул под топором, женщина в трауре задернула темные занавеси. Больше в окне она не появилась.
Были вырублены все тенистые аллеи, в конце которых виднелись клумбы, засаженные розовыми кустами, и огромная античная ваза, царственно стоящая на пьедестале. Клумбы сравняли, розы выкорчевали, вазу утащили и бросили в углу хранилища мебели. Все они занимали место, а место стоит денег. Слава Богу, больших денег! Знал ли кто-нибудь, до каких пределов страсть к биржевой игре взвинтит стоимость каморок, которые велел построить Гонзаго? Отныне играть можно было только тут, и играть жаждали все. И плата за сдачу внаем этого барака должна была оказаться не дешевле, чем за сдачу дворца.
Тем же, кто удивлялся этому разгрому или посмеивался, Гонзаго объяснял:
— Через пять лет у меня будет миллиарда два-три, и я куплю дворец Тюильри у его величества Людовика Пятнадцатого, который будет королем, но королем разорившимся.
В то утро, когда мы впервые вступили во дворец, труд разрушения был почти завершен. По периметру парадного двора в три этажа высились клетушки, сколоченные из досок. Вестибюли были преобразованы в контору, а строители заканчивали в саду бараки. Двор был буквально забит наемщиками и покупателями. Ведь именно сегодня можно было войти во владение каморками, сегодня должны были открыться конторы в «Золотом доме», как стали уже называть дворец Гонзаго.
Чуть ли не каждый, кто хотел, мог войти во дворец. Весь первый и второй этаж, кроме личных покоев принцессы, были приспособлены для приема продавцов и покупателей обоего пола. От терпкого запаха свежеоструганных пихтовых досок першило в горле, нигде невозможно было укрыться от стука молотков. Лакеи не знали, кого слушать. Аукционисты бегали, потеряв голову.
На главном крыльце в окружении штаба спекуляторов стоял дворянин, разодетый в бархат, шелк и кружева; все пальцы его были унизаны перстнями, а на шее висела драгоценная цепь. То был господин де Пероль, наперсник, тайный советник и правая рука хозяина дома. Он не слишком постарел. Господин де Пероль был все такой же худой, желтый, сутулый, а его большие с волчьим выражением глаза все так же взывали к моде на очки. У него уже были свои прихлебатели, и он вполне их заслуживал, поскольку Гонзаго весьма щедро платил ему.
Часов около девяти, когда сутолока немножко уменьшилась, поскольку даже у спекуляторов возникает обременительная потребность подкрепиться, в ворота вошли с небольшим интервалом два человека, весьма мало похожие на финансистов. Хотя вход был свободный, оба визитера, судя по их виду, были не вполне уверены, имеют ли они на это право. Первый весьма неловко укрывал неуверенность под нарочитой бесцеремонностью; второй же, напротив, старался держаться как можно смиренней. У обоих на боку болтались шпаги такой длины, что уже за три лье чувствовалось, что люди эти — драчуны и забияки.
Надо, правда, признать, что этот тип уже изрядно вышел из моды. Регентство искоренило наемных убийц. Теперь ежели и убивали — даже среди знати, — то лишь каким-нибудь мошенничеством. Явный прогресс, что свидетельствует в пользу новых нравов!
Тем временем наши два храбреца вмешались в толпу — первый бесцеремонно работал локтями, а второй с кошачьей ловкостью проскальзывал между кучками спекуляторов, слишком занятых собственными делами, чтобы обращать на него внимание. У наглеца, чьи продранные локти все время приходили в соприкосновение с новыми кафтанами, были чудовищные усищи, на голове утратившая форму фетровая шляпа, поля которой свисали ему на глаза; одет он был в кожаный полукафтан без рукавов и штаны, первоначальный цвет которых теперь уже стал неразрешимой загадкой. Ржавая рапира была обернута в лоскут, оторванный от плаща с плеча самого дона Сезара де Базана. Этот человек прибыл из Мадрида. У второго же, скромного и робкого, под носом торчали несколько редких белобрысых волосков. Шляпа с оторванными полями накрывала его голову, точь-в-точь как гасильник накрывает свечу. Наряд его состоял из старого полукафтана, зашнурованного на груди кожаными шнурками, латанных-перелатанных штанов и сапог, давно уже просящих каши, и наряду этому куда больше соответствовала бы висящая на поясе и лоснящаяся от частого употребления чернильница, нежели шпага. Тем не менее у него висела шпага, и она крайне смиренно — подстать хозяину — хлопала его по лодыжке.
Они оба пересекли двор, почти одновременно оказались перед дверью в центральный вестибюль, краем глаза глянули друг на друга, и каждый подумал о другом:
«Этот бедолага пришел в „Золотой дом“ явно не ради приобретения акций».
2. ДВА ПРИЗРАКА
И оба они были правы. Нацепи Робер Макер и Бертран шпаги времен Людовика XIV, они выглядели бы в точности как эти изголодавшиеся и оборванные наемные убийцы. Тем не менее Макер пожалел своего коллегу, чей профиль он не мог разглядеть полностью, поскольку тот поднял воротник, дабы скрыть от посторонних глаз отсутствие сорочки.
«Это же надо впасть в такое убожество!» — мысленно сказал он себе.
А Бертран, глядя на собрата, лицо которого он не мог рассмотреть, потому что его скрывала грива взлохмаченных черных волос, в доброте своего сердца подумал:
«Бедняга совершенно дошел до ручки. Как горько видеть человека, носящего шпагу, в столь ничтожном состоянии! Я-то хотя бы держу вид».
И он с удовлетворением оглядел лохмотья, которые почитал своим нарядом. То же проделал в этот миг Макер и решил:
«Уж я-то во всяком случае не вызываю сочувствия у людей!».
И он выпрямился, черт побери, расправил плечи, гордый, как Артабан в те дни, когда этот изысканный герой носил новый наряд.
Лакей с наглой и высокомерной физиономией предстал на пороге. Оба одновременно подумали друг о друге:
«Ну, беднягу не пропустят!»
Макер первым оказался у дверей.
— Д голубчик, пришел покупать! — надменно бросил он, положив руку на эфес шпаги.
— Что покупать?
— Что душа моя пожелает, милейший. Ну-ка, взгляни на меня! Я друг твоего господина и денежный человек, прах меня побери!
С этими словами он взял лакея за ухо, повернул и прошел, бросив на ходу:
— Какого черта! Неужто не ясно?
Лакей вновь обернулся к дверям и оказался лицом к лицу с Бертраном, который, учтиво стащив с головы колпак, заговорщицким тоном сообщил ему:
— Любезный, я — друг господина принца. Я пришел по делу… м-м… финансовому делу.
Лакей, еще не пришедший в себя, посторонился и пропустил его.
Макер, уже прошедший в первую залу, бросал вокруг презрительные взгляды, бормоча:
— Неплохо. Тут живут, ни в чем не нуждаясь.
А Бертран, шедший сзади, пришел к такому выводу: «Для итальянца господин Гонзаго устроился совсем недурно».
Оба они оказались в одном и том же конце залы. Макер заметил Бертрана.
— Вот так-так! — воскликнул он. — Ни за что бы не поверил. Этот все-таки пробрался. Ризы Господни, что за вид!
И он рассмеялся от всего сердца.
«Честное слово, он смеется надо мной, — подумал Бертран. — Невероятно».
И, отвернувшись, он принялся хохотать, пробормотав:
— Он великолепен!
Макер же, видя, как тот смеется, нахмурился, и у него возникла мысль:
«Тут же ярмарка, торг. А вдруг это чучело прикончил на улице какого-нибудь откупщика? Вдруг у него полны карманы? Раны Христовы, что-то меня подмывает завязать с ним беседу».
А Бертран в это время размышлял:
«Сюда ведь приходит самый разный народ. Как известно, не ряса делает монаха. Кто знает, а ну как этот страшила вчера кого-нибудь ограбил? А ну как его карманы битком набиты добрыми экю? Что-то мне подсказывает, что неплохо бы с ним свести знакомство».
Макер сделал шаг вперед.
— Сударь… — произнес он, сдержанно поклонившись.
— Сударь… — одновременно с ним произнес Бертран, склоняясь почти до земли.
В ту же секунду они выпрямились, словно внутри них сработала пружина. Бертран был потрясен акцентом Макера. Макер вздрогнул, услышав носовой выговор Бертрана.
— Битый туз! — вскричал Макер. — Да никак это дорогуша Галунье!
— Плюмаж! Плюмаж-младший! — запричитал нормандец, чьи глаза привычно наполнились слезами. — Тебя ли я вижу?
— Ризы Господни, конечно, меня! Обними меня, золотце мое!
И он распахнул объятья. Галунье бросился ему на грудь. Слившись в объятии, они смахивали на большую кучу тряпья. Они долго так стояли. Их чувства были искренни и глубоки.
— Ну, хватит, — сказал наконец Плюмаж. — Скажи что-нибудь, чтобы я услышал твой голос, плутишка.
— Девятнадцать лет разлуки! — пробормотал Галунье, вытирая рукавом слезы.
— Убей меня Бог! — воскликнул гасконец. — Да у тебя, никак, платка нету?
— Украли в этой толкучке, — безмятежно сообщил бывший его помощник.
Плюмаж принялся рыться в карманах, но, разумеется, ничего не обнаружил.
— Что за черт! — возмущенно бросил он. — Сколько же на свете ворья. Да, золотце мое, девятнадцать лет… Мы оба были молоды.
— Возраст любовных безумств! Увы, мое сердце еще не постарело.
— Да и я пью не меньше, чем тогда.
И они опять принялись разглядывать друг друга.
— Право же, метр Плюмаж, — с сожалением промолвил Галунье, — годы не украсили вас.
— Ежели честно, старина Галунье, — тут же парировал провансальский гасконец, — то как мне ни огорчительно говорить это, но должен признать: ты стал еще уродливей, чем прежде.
Брат Галунье со сдержанным высокомерием улыбнулся и заметил:
— К счастью, дамы придерживаются иного мнения. И все же, постарев, ты сохранил великолепную осанку: шаг решительный, грудь колесом, плечи расправлены. Я, как только заметил тебя, сразу подумал: черт побери, вот дворянин важного вида!
— И я тоже, сокровище мое, и я тоже! — прервал его Плюмаж. — Увидел тебя, и моя первая мысль была: «Эк, хорошо держится этот кавалер!»
— Что же ты хочешь? — жеманясь, отвечал нормандец. — Ежели общаешься с прекрасным полом, приходится следить за собой.
— Да, а куда же ты делся после того дела?
— После дела во рву замка Келюс? — переспросил Галунье, невольно понизив голос. — Лучше не вспоминай. У меня до сих пор перед глазами пылающий взор Маленького Парижанина.
— Ризы Господни! Даже ночь не стала помехой. Видно было, как у него сверкают глаза.
— А как он дрался!
— Восемь трупов во рву!
— Не считая раненых.
— Ризы Господни, а какой град ударов! На это стоило посмотреть. И порой я думаю: если бы мы честно, как люди, сделали выбор, бросили бы в лицо Перолю деньги и встали рядом с Лагардером, Невер остался бы жив, и судьба наша устроилась бы.
— Да, ты прав, — с тягостным вздохом согласился Галунье.
— Надо было не пуговицы надевать на острия шпаг, а защитить Лагардера, нашего любимого воспитанника.
— Нашего господина, — добавил Галунье, невольно сдернув с головы колпак.
Гасконец пожал ему руку, и некоторое время они задумчиво молчали.
— Ну, что сделано, то сделано, — наконец промолвил Плюмаж. — Не знаю, золотце, как сложилось у тебя, но мне это дело счастья не принесло. Когда ребята Каррига обстреляли нас из карабинов, я отступил в замок. А ты куда-то пропал. Пероль обещаний не сдержал и назавтра выпроводил нас под предлогом, что, мол, наше присутствие в тех краях только подкрепит уже возникшие подозрения. Что ж, все правильно. Нам заплатили не то чтобы хорошо, но и не плохо, и мы разбежались. Я перешел границу и на всем пути расспрашивал о тебе. Никаких известий! Сперва я устроился в Памплоне, потом в Бургосе, а затем в Саламанке. Дошел до Мадрида…
— Все-таки хорошая страна!
— Кинжал там ценится больше, чем шпага. Тут она похожа на Италию, которая, не будь у нее этого недостатка, была бы сущим раем. Из Мадрида я отправился в Толедо, из Толедо в Сьюдад-Реаль, а потом, устав от Кастилии, где у меня без моей вины возникли неприятности с алькадами, перебрался в королевство Валенсию. Ризы Господни! Я попил там доброго вина от Мальорки до Сегорбы. А прибыл я туда, чтобы услужить старому лиценциату, который хотел отделаться от одного своего родственника. Валенсия — стоящая страна. На всех дорогах между Тортосой, Таррагоной и Барселоной тьма-тьмущая дворян… но у всех пустые карманы и длиннющие шпаги. В конце концов без единого мараведи я перевалил через горы. Я почувствовал: меня зовет голос родины. Вот, голубок, вся моя история.
Гасконцу больше нечего было рассказать.
— Ну, а ты-то, бродяга, как? — поинтересовался он.
— Я, — отвечал нормандец, — удирал от конников Каррига чуть ли не до Баньер-де-Люшона. Я тоже подумывал отправиться в Испанию, но встретил бенедиктинца, которому понравилась моя благообразная внешность, и он взял меня на службу. Он направлялся в Кельн-на-Рейне, чтобы получить какое-то наследство по поручению своего монастыря. Кажется, я увел его чемодан и сундук, да и деньги, по-моему, тоже.
— Плутишка, — ласково прокомментировал гасконец.
— Пришел я в Германию. Вот уж разбойничья страна! Ты говоришь — кинжал? Но кинжал хотя бы стальной. А там они дерутся только пивными кружками. В Майнце жена одного трактирщика очистила меня от дукатов бенедиктинца. Она была прехорошенькая и так меня любила… Ах, друг мой Плюмаж, — вздохнул Галунье, — ну за что мне такое несчастье, почему я так нравлюсь женщинам? Не будь их, я мог бы купить себе домик в деревне, чтобы спокойно жить в старости, маленький садик, лужок, на котором цвели бы розовые маргаритки, ручеек, а на нем мельница…
— А на мельнице мельничиха, — ввернул гасконец. — Ты чересчур влюбчив.
Галунье ударил себя кулаком в грудь.
— Страсти! — воскликнул он, возведя очи горе. — Страсти превращают жизнь в пытку и не дают молодому человеку отложить на черный день!
Высказав это здравое замечание, брат Галунье продолжал:
— Подобно тебе, я менял город за городом в этой плоской, жирной, глупой и нудной стране. Что я там видел? Худющих, желтых, как шафран, студентов, дураков, поэтов, завывающих при свете луны, ожиревших бургомистров, у каждого из которых по племяннику, жаждущему, чтобы дядюшка преждевременно отошел в лучший мир, церкви, где не поют мессу, Женщин… нет, не могу ничего худого сказать о представительницах прекрасного пола, чьи прелести усладили и сломали мою жизнь, наконец, жилистое мясо и пиво вместо вина.
— Битый туз! — решительно изрек Плюмаж. — Ноги моей никогда не будет в этой дрянной стране.
— Я повидал Кельн, Франкфурт, Вену, Берлин, Мюнхен и еще множество других городов и всюду встречал компании молодых людей, распевающих заунывные песни. Точь-в-точь как ты, я вдруг ощутил тоску по родине, пересек Фландрию, и вот я здесь.
— Франция! — воскликнул Плюмаж. — Нет ничего лучше Франции, малыш!
— Благороднейшая страна!
— Родина вина!
— Отчизна любви! — Но тут Галунье прервал лирический дуэт, который они исполняли с одинаковым воодушевлением, и спросил: — Дорогой мэтр, а только ли полное отсутствие мараведи вкупе с любовью к отчизне заставило тебя пересечь границу?
— А тебя только ли тоска по родине?
Брат Галунье покачал головой, Плюмаж опустил глаза.
— Была и другая причина, — сказал он. — Как-то вечером, завернув за угол, я нос к носу столкнулся… Догадался с кем?
— Догадался, — ответил Галунье. — После такой же встречи я, смазав пятки, удрал из Брюсселя.
— Увидев его, дорогуша, я понял, что воздух Каталонии вреден для меня. Но свернуть с дороги Лагардера ничуть не стыдно!
— Стыдно или не стыдно — я не могу сказать, но благоразумно, это уж точно. Ты знаешь судьбу наших сотоварищей, участвовавших в деле у замка Келюс?
Задавая этот вопрос, Галунье опять же невольно понизил голос.
— Да, — кивнул гасконец, — знаю. Наш мальчик заявил: «Вы все умрете от моей руки!»
— Начало уже положено. В нападении нас участвовало девятеро, считая капитана Лоррена, вожака разбойников. О его людях я не говорю.
— Девять отменных шпаг, — задумчиво произнес Плюмаж. — И все они вышли из этого дела, пусть раненые, с отметинами, залитые кровь, но живые.
— Штаупиц и капитан Лоррен погибли первыми. Штаупиц был из хорошего рода, хотя выглядел мужланом. Капитан Лоррен был военный, и испанский король дал ему полк. Штаупиц погиб у стен собственного замка под Нюрнбергом. Он был убит ударом между глаз.
И Галунье пальцем показал у себя на лбу — куда. Плюмаж инстинктивно повторил его жест и продолжал:
— Капитан Лоррен был убит в Неаполе ударом между глаз. Раны Христовы! Для тех, кто знает и помнит, это все равно что знак мстителя.
— Остальные преуспели, — подхватил Галунье, — потому что господин Гонзаго не оставил своими милостями никого, кроме нас. Пинто женился на даме из Турина. Матодор держал фехтовальную академию в Шотландии, Жоэль де Жюган купил дворянство где-то в глуши Нижней Нормандии.
— Да, да, — кивнул Плюмаж, — они были спокойны и довольны. Но Пинто был убит в Турине, Матодор был убит в Глазго.
— А Жоэль де Жюган, — продолжил брат Галунье, — был убит в Морло. И все одним и тем же ударом!
— Ударом Невера, черт возьми!
— Да, страшным ударом Невера!
Они разом замолкли. Плюмаж приподнял поникшие поля шляпы, чтобы стереть пот со лба.
— Остается еще Фаэнца, — наконец промолвил он.
— И Сальданья, — дополнил брат Галунье.
— Гонзаго много сделал для них. Фаэнца теперь шевалье.
— А Сальданья барон. Но придет и их черед.
— Немножко раньше, немножко позже наступит и наш, — прошептал гасконец.
— И наш, — вздрогнув, шепотом подтвердил Галунье. Плюмаж приосанился.
— Знаешь, дорогуша, — произнес он тоном человека, примирившегося с судьбой, — перед тем как рухнуть на мостовую или на траву с дыркою между бровей — я ведь понимаю, что победить его не смогу, — знаешь, что я ему скажу? А скажу я, как когда-то: «Эх, малыш, пожми только руку и, чтобы я умер со спокойной душой, прости старика Плюмажа!» Ризы Господни, именно так я и скажу.
Галунье не смог удержаться от гримасы.
— Я тоже постараюсь, чтобы он хоть поздно, но простил меня, — сказал он.
— Желаю удачи, золотце. А пока что он изгнан из Франции. Можно быть уверенным, что в Париже мы его не встретим.
— Можно, — повторил Галунье, но не слишком убежденно.
— Одним словом, в мире это единственное место, где меньше всего шансов повстречать его. Поэтому я здесь.
— И я тоже.
— И еще я хочу напомнить о себе господину Гонзаго.
— Да уж, он кое-что нам задолжал.
— Сальданья и Фаэнца окажут нам протекцию.
— И мы станет важными господами, как они.
— Раны Христовы! Из нас с тобой получатся неплохие щеголи, дорогуша!
Гасконец крутанулся на каблуке, а нормандец весьма серьезно заметил:
— Мне идут роскошные наряды.
— Когда я пришел к Фаэнце, — сообщил Плюмаж, — мне объявили: «Господин шевалье отсутствуют». Отсутствуют! — повторил он, пожав плечами. — Господин шевалье! А я ведь помню те времена, когда он юлил передо мною.
— Когда я явился в дом к Сальданье, — подхватил Галунье, — здоровенный лакей презрительно смерил меня взглядом и процедил: «Господин барон не принимает».
— Эх, — крякнул Плюмаж, — когда у нас тоже появятся верзилы-лакеи, мой, черт побери, будет груб, как подручный палача.
— Ах, — вздохнул Галунье, — мне хотя бы домоправительницу!
— Все у нас будет, дорогуша, прах меня побери! Если я верно понимаю, ты еще не встречался с господином де Перолем?
— Нет, я хочу обратиться прямо к принцу.
— Говорят, у него теперь миллионы.
— Миллиарды! Ведь этот дворец называют «Золотым домом». Я не гордый и готов стать, если нужно, финансистом.
— Ты что! Финансистом?
Этот вопль возмущения невольно вырвался из благородного сердца Плюмажа-младшего. Но он тут же спохватился и добавил:
— Да, это ужасное падение. Но если это правда, мой голубок, что тут делают состояния…
— Ты еще сомневаешься! — с энтузиазмом вскричал Галунье. — Неужто ты ничего не знаешь?
— Я много чего слышал, да только не верю в чудеса.
— Придется поверить. Тут сплошные чудеса. Тебе не доводилось слышать про горбуна с улицы Кенкампуа?
— Это о том, который предоставлял свой горб индоссантам акций?
— Не предоставлял, а сдавал в наем в течение двух лет и, говорят, заработал на этом полтора миллиона ливров.
— Не может быть! — воскликнул гасконец и расхохотался.
— Напротив, может, и даже очень, потому что теперь он женится на графине.
— Полтора миллиона! — повторил Плюмаж. — И заработал горбом! Силы небесные!
— Ах, дружище, — порывисто произнес Галунье, — мы потеряли на чужбине лучшие годы, и все же вовремя прибыли сюда. Здесь, представь себе, нужно только нагнуться, чтобы поднять. Это какой-то чудесный лов рыбы. Завтра луидоры пойдут по шесть су. По пути сюда я видел, как мальчишки играли в бушон серебряными экю в шесть ливров.
Плюмаж облизал губы.
— А сколько может стоить, — поинтересовался он, — в эти благословенные времена удар шпагой, нанесенный точно, умело и по всем правилам искусства?
Плюмаж выпятил грудь, громко притопнул правой ногой и сделал глубокий выпад. Галунье скосил глаз.
— Тише! — сказал он. — Не шуми. Люди идут, — и склонившись к уху Плюмажа, прошептал: — Думаю, что и сейчас недешево. Надеюсь не позже, чем через час, узнать цену из уст самого господина Гонзаго.
3. ТОРГИ
Зала, где мирно беседовали нормандец и гасконец с примесью провансальца, находилась в центре главного здания. Ее окна, затянутые тяжелыми фламандскими гобеленами, выходили на узенькую полоску травы, огражденную трельяжем, которая отныне получила пышное название «Личный сад госпожи принцессы». В отличие от других помещений первого и второго этажа, уже наводненных рабочими, здесь пока еще ничто не подверглось переделке.
То была парадная гостиная княжеского дворца, обставленная богатой, но строгой мебелью. Гостиная, которой пользовались только для празднеств и представлений, о чем свидетельствовало находящееся напротив гигантского камина черного мрамора возвышение, застеленное турецким ковром; из-за этого возвышения зала приобретала совершенно судебный вид.
И действительно здесь в те времена, когда знать решала судьбы королевства, не раз собирались представители прославленных домов — Лотарингского, Шеврез, Жуайез, Омаль, Эльбеф, Невер, Меркер, Майеннского, Гизов. И только полным смятением, царящим во дворце Гонзаго, можно объяснить то, что наши два храбреца сумели пройти сюда. И надо сказать, тут они оказались в самом тихом и спокойном месте.
До завтрашнего дня зала эта должна была оставаться нетронутой. Сегодня тут состоится торжественный семейный совет, и только завтра она будет отдана на растерзание плотникам, которые выстроят в ней клетушки.
— Да, кстати о Лагардере, — заговорил Плюмаж, когда шум потревоживших их шагов отдалился. — Когда ты встретился с ним в Брюсселе, он был один?
— Тоже нет.
— С кем он был?
— С девушкой.
— Красивой?
— Очень.
— Интересно. Когда я встретил его во Фландрии, он тоже был с очень красивой молоденькой девушкой. А ты не помнишь, каковы были манеры, лицо, наряд той девушки?
Плюмаж ответил:
— Лицо, манеры, наряд прелестной испанской цыганки. А у твоей?
— Манеры скромные, ангельское личико, наряд благородной девицы.
— Интересно, — в свой черед произнес Плюмаж. — А сколько ей могло быть примерно лет?
— Столько же, сколько было бы унесенному ребенку.
— Второй тоже. Но ведь мы с тобой, золотце, кое о чем позабыли. К тем, кто ждет своей очереди, то есть к нам обоим, к шевалье Фаэнце и барону Сальданье, мы не причислили ни господина де Пероля, ни принца Гонзаго.
Отворилась дверь, и Галунье успел только бросить:
— Ежели доживем, увидим.
Вошел слуга в пышной ливрее, сопровождаемый двумя рабочими с измерительными инструментами. Он был до того озабочен, что даже не обратил внимания на Плюмажа с Галунье, и те сумели незаметно скользнуть в нишу окна.
— Поторопитесь! — распорядился лакей. — Наметьте все для завтрашней работы. Четыре фута на четыре.
Рабочие тут же принялись за дело. Один измерял, второй проводил мелом линии и писал номера. Первым был поставлен номер 927, а далее шло по порядку.
— Дорогуша, кой черт они тут делают? — поинтересовался гасконец, выглянув из укрытия.
— Ты что, не знаешь? — удивился Галунье. — Эти линии показывают, где будут поставлены перегородки, а номер девятьсот двадцать семь говорит, что в доме господина Гонзаго продана уже почти тысяча клетушек.
— А для чего эти клетушки?
— Чтобы делать золото.
Плюмаж широко раскрыл глаза. Брат Галунье растолковал ему, какой драгоценный подарок недавно сделал Филипп Орлеанский своему сердечному другу.
— Как! — ахнул гасконец. — Каждая из этих каморок стоит больше, чем ферма в Босе или в Бри? Друг мой, друг мой, мы просто должны примкнуть к достойнейшему господину Гонзаго!
А измерения и разметка тем временем шли своим чередом. Лакей заметил рабочему:
— Номера девятьсот тридцать пять, девятьсот тридцать шесть и тридцать семь вы сделали слишком большими. Не забывайте, каждый дюйм стоит золота.
— Рай и святители! — пробормотал Плюмаж. — Что же, эти бумажки и впрямь так дорого стоят?
— Настолько, — отвечал Галунье, — что золото и серебро скоро не будут стоить ничего.
— Презренные металлы! И поделом им, — мрачно произнес гасконец и тут же изрек: — Черт побери, видно, у меня неистребимая привычка, но я сохраняю слабость к пистолям.
— Номер девятьсот сорок один, — объявил лакей.
— Осталось только два с половиной фута, — сообщил отмерявший рабочий. — На полную не хватает.
— Ничего, — заметил Плюмаж, — клетка пойдет какому-нибудь тощавому.
— Плотники придут сразу после совета.
— Какого еще совета? — удивился Плюмаж.
— Попытаемся узнать. Когда знаешь, что происходит в доме, считай, что дело здорово продвинулось.
Выслушав это безмерно справедливое высказывание, Плюмаж ласково потрепал Галунье по подбородку, подобно любящему отцу, обнаружившему, что его сынок начинает проявлять сообразительность.
Лакей и рабочие вышли. Но тут же из вестибюля донесся громкий, нестройный хор голосов, выкрикивающих:
— Мне! Мне! Я записался! Давайте по справедливости!
— Ну вот, — буркнул Плюмаж. — Опять что-то новенькое.
— Успокойтесь! Ради Бога, успокойтесь! — прозвучал на пороге залы властный голос.
— Господин де Пероль! — шепнул брат Галунье. — Не высовываемся!
Они еще глубже втиснулись в нишу окна и задернули занавеску.
Господин де Пероль вступил в залу, сопутствуемый, а верней будет сказать, стиснутый толпой просителей — просителей весьма редкой и драгоценной породы, которые умоляли взять у них золото и серебро в обмен на дым.
Одет господин де Пероль был исключительно богато. В волне кружев, скрывающих его тощие руки, сверкали бриллианты.
— Господа! Господа! — повторял он, обмахиваясь платком с каймой из алансонских кружев. — Держитесь подальше. Вы, право же, утрачиваете почтение.
— Ах, плут! Он просто великолепен, — вздохнул Плюмаж.
— Жох! — определил его одним словом Галунье.
Да, тут мы согласны. Пероль был жох. Своей тростью он пытался раздвинуть толпу живых ходячих денег. Справа и слева от него шли два секретаря с неимоверных размеров записными книжками.
— Да блюдите хотя бы собственное достоинство! — с укоризной произнес он, стряхивая с мехельнского жабо крошки испанского табака. — Неужто вы не можете сдержать страсть к наживе?
И он сделал такой жест, что наши мастера шпаги, разместившиеся, подобно истинным ценителям искусства, в закрытой ложе, едва удержались от рукоплесканий. Однако торговцы, окружавшие господина де Пероля, не сумели в той же мере оценить его.
— Мне! — продолжали кричать они. — Я первый! Теперь моя очередь!
Господин де Пероль остановился и изрек:
— Господа!
Все тотчас смолкли.
— Я просил вас успокоиться, — продолжал он. — Я представляю здесь особу господина принца Гонзаго. Я его управляющий. Однако я вижу, что кое-кто позволил себе остаться в шляпе.
В тот же миг все шляпы словно ветром сдуло.
— Вот так-то лучше, — одобрил Пероль. — Господа, я имею сообщить вам следующее…
— Тихо! Тихо! — раздались голоса.
— Конторки в этой галерее будут построены и распределены завтра.
— Браво!
— Это все, что у нас осталось. Больше ничего нет. Все прочее, кроме личных покоев монсеньора и покоев госпожи принцессы, уже занято.
И Пероль поклонился. Хор опять завел:
— Мне! Я записан! Черт возьми, я не позволю обойти себя!
— Да не толкайтесь!
— Вы задавите женщину!
Да, там были и женщины, прабабушки нынешних уродливых дам, что в наши дни пугают в два часа пополудни прохожих на подходах в Бирже.
— Наглец!
— Невежа!
— Нахал!
Затем раздались проклятья и визг дам-финансисток. Похоже, они вот-вот должны были вцепиться друг другу в волосы. Плюмаж и Галунье высунулись, чтобы лучше видеть свалку, но в этот миг двери за возвышением распахнулись настежь.
— Гонзаго! — шепнул гасконец.
— Миллиардер! — дополнил нормандец.
И оба машинально обнажили головы.
Действительно на помосте появился Гонзаго в сопровождении двух молодых дворян. Он был все так же красив, хотя ему уже шел пятый десяток. При высоком росте он сохранил поразительную гибкость. На лбу его не было видно ни единой морщины; густые, черные, как смоль, волосы ниспадали кудрями на черный же бархатный кафтан самого простого покроя.
Богатство его наряда не имело ничего общего с богатством наряда Пероля. Его жабо стоило пятьдесят тысяч ливров, а бриллианты на орденской цепи, которая едва выглядывала из-под голубого атласного камзола, не меньше миллиона.
Молодые дворяне, что сопровождали принца, шелапут де Шаверни, его родственник по линии Неверов, и младший де Навайль, были в пудреных париках и с мушками на лице. То были очаровательные молодые люди, чуточку женственные, немножко уже утомленные, но, невзирая на ранний час, успевшие поднять дух капелькой шампанского; шелка и бархат они носили с великолепной небрежностью.
Де Навайлю было уже лет двадцать пять, маркизу де Шаверни недавно исполнилось двадцать. Они остановились, взглянули на толкотню и разразились искренним смехом.
— Господа, господа, — сняв шляпу, уговаривал Пероль, — имейте хотя бы уважение к его светлости принцу!
Толпа, готовая уже схватиться врукопашную, затихла, как по мановению волшебной палочки: все кандидаты на обладание клетушками дружно склонились в поклоне, все дамы присели в реверансе. Гонзаго приветствовал их, помахав рукой и бросил:
— Поторопитесь, Пероль, мне нужна эта зала.
— Ну и образины! — промолвил маленький Шаверни, в упор лорнируя толпу.
Навайль расхохотался так, что у него слезы выступили на глазах, и только и смог повторить:
— Образины!
Пероль подошел к принцу.
— Они уже доведены до белого каления, — шепнул он, — и заплатят, сколько мы пожелаем.
— Пустите на торги! — закричал Шаверни. — Вот будет потеха!
— Помолчите, сумасброд! — одернул его Гонзаго. — Мы здесь не за столом.
Однако предложение показалось ему удачным, и он сказал:
— Ну что ж, торги так торги Какую назначить цену?
— Пятьсот ливров в месяц за четыре фута на четыре, — ответил Навайль, убежденный, что это безумная цена.
— Тысяча в неделю, — перебил его Шаверни.
— Пусть будет полторы тысячи, — решил Гонзаго. — Начинайте, Пероль.
— Господа, — обратился тот к жаждущим, — поскольку эти места последние и притом лучшие, мы предоставим их тем, кто больше предложит. Итак, номер девятьсот двадцать семь, полторы тысячи ливров!
По толпе прошел ропот, но никто не принял цены.
— Черт побери, кузен, — бросил Шаверни, — придется мне вам помочь, — и он крикнул: — Две тысячи ливров!
Претенденты с тоской переглядывались.
— Две с половиной! — во все горло выкрикнул Навайль. Солидные кандидаты были потрясены и растеряны.
— Три тысячи! — раздался сдавленный голос толстого торговца шерстью.
— Принято! — поспешно сказал Пероль. Гонзаго бросил на него разъяренный взгляд.
Да, Перолю недоставало полета ума. Он боялся, что у человеческого безумия есть предел.
— Ну и ну! — пробормотал Плюмаж.
Галунье стоял, молитвенно сложив руки. Он смотрел и слушал.
— Номер девятьсот двадцать восемь, — назвал управляющий.
— Четыре тысячи ливров, — небрежно произнес Гонзаго.
— С ума сбрендить! — ахнула перекупщица в туалете, в котором ее племянница недавно венчалась с графом, купленным за двадцать тысяч луидоров. Деньги эти она нажила на улице Кенкампуа.
— Беру! — крикнул аптекарь.
— Даю четыре с половиной! — надбавил торговец скобяным товаром.
— Пять тысяч!
— Шесть!
— Отдано! — объявил Пероль. — Номер девятьсот двадцать девять… — но, поймав взгляд Гонзаго, надбавил: — За десять тысяч ливров!
— Четыре фута на четыре! — выдавил ошеломленный Галунье.
Плюмаж задумчиво пробормотал:
— Меньше, чем могила!
А торги уже шли полным ходом. Всех охватило сумасшествие. За девятьсот двадцать девятый номер торговались, словно от обладания им зависела жизнь, и когда за следующую клетушку Гонзаго назначил цену в пятнадцать тысяч ливров, никто даже не удивился. Расплачивались, заметьте, не сходя с места, звонкой монетой либо государственными билетами.
Один из секретарей Пероля принимал деньги, второй заносил в записную книжку фамилии покупателей. Шаверни и Навайль перестали смеяться, они восхищались.
— Невероятное безумие, — заметил маркиз.
— Да, не будь я очевидцем, ни за что бы не поверил, — согласился Навайль.
А Гонзаго бросил с обычной насмешливой улыбкой:
— Ах, господа, Франция — прелестная страна. Но пора кончать. Все остальное по двадцать тысяч.
— Да это же даром! — восхитился Шаверни.
— Мне! Мне! Мне! — завопила толпа.
Торги продолжались под крики радости и вопли отчаяния. Золото потоком сыпалось на ступени, ведущие на помост, которые служили прилавком. Истинное удовольствие, к которому, правда, примешивалось известное ошеломление, было смотреть, с какой радостью люди опустошали набитые карманы. Получившие вожделенную квитанцию размахивали ею над головой. Хмельные от счастья, они мчались, вступали в квадраты, отмеченные мелом, и горделиво примеривались к ним. Потерпевшие поражение рвали на себе волосы.
— Мне! Мне! Мне!
Пероль и его подручные не знали кого слушать. Неистовство нарастало. Когда подошли последние номера, казалось, вот-вот начнется кровопролитие. Девятьсот сорок второй номер, тот, в котором было всего два с половиной фута, был уступлен за двадцать восемь тысяч ливров. Пероль громко захлопнул записную книжку и объявил:
— Господа, торги закрыты.
На миг воцарилась небывалая тишина. Счастливые обладатели клетушек ошеломленно переглядывались. Гонзаго подозвал Пероля и распорядился:
— Очистите зал!
В эту же секунды в дверях, ведущих из вестибюля, появилась еще одна группа — придворных, откупщиков, дворян; они пришли засвидетельствовать почтение принцу Гонзаго. Увидев, что место занято, они остановились.
— Входите, господа, входите! — пригласил их Гонзаго. — Сейчас мы отправим всех этих людей.
— Входите, — добавил Шаверни. — Эти добрые люди, ежели захотите, уступят вам свои приобретения по двойной цене.
— И совершат большую ошибку, — заключил Навайль. — Привет, толстяк Ориоль!
— А, так вот он где, Пактол! — бросил тот, отвесив глубокий поклон Гонзаго.
Ориоль был весьма многообещающий молодой откупщик. Среди прочих здесь были Альбре и Таранн, оба финансисты, барон фон Батц, благонамеренный немец, приехавший в Париж в надежде познать в этом городе все разновидности разврата, виконт де Лафар, Монтобер, Носе, Жиронн, все гуляки и распутники, все дальние родственники или уполномоченные дальних родственников Невера; принц Гонзаго созвал их на торжественный семейный совет, о котором упоминал господин де Пероль и на котором нам вскоре предстоит присутствовать.
— Как распродажа? — поинтересовался Ориоль.
— Неудачно, — холодно ответил Гонзаго.
— Ты слышал? — прошептал в укрытии Плюмаж. Галунье, стирая со лба крупные капли пота, сказал:
— Он прав. Эти петушки позволили бы ощипать себя до последнего перышка.
— Господин Гонзаго, вы потерпели неудачу в делах? — воскликнул Ориоль. — Да быть такого не может!
— Судите сами. Последние места я сдал одно за другим по двадцать три тысячи ливров.
— В год?
— В неделю!
Новоприбывшие воззрились на будущие клетушки и на тех, кто их приобрел.
— Двадцать три тысячи! — в совершенном изумлении повторяли они.
— Надо было начинать с это цифры, — сказал Гонзаго. — У меня было почти тысяча номеров. За сегодняшнее утро я получил бы чистыми двадцать три миллиона.
— Но это же безумие!
— Да. Но это только начало, мы еще не то увидим. Сперва я сдал двор, потом сараи. Сейчас у меня остались только мои покои, но, черт возьми, у меня большое желание переселиться жить на постоялый двор.
— Кузен, — предложил де Шаверни, — по нынешним ценам я готов уступить вам свою спальню.
— Чем больше нехватка мест, — продолжал Гонзаго, стоя в кругу новых гостей, — тем сильней возрастает лихорадка. А у меня уже ничего не осталось.
— Поищи, кузен. Доставим удовольствие твоим гостям и проведем небольшие торги.
— Да нету ничего, — отвечал Гонзаго, но, подумав, воскликнул:
— А! Есть!
— Что? — послышалось со всех сторон.
— Собачья будка.
В группе придворных раздался хохот, однако торговцы не смеялись. Они задумались.
— Господа, вы полагаете, я шучу, — заявил Гонзаго, — а я готов держать пари, что стоит мне захотеть, и я получу за нее, не сходя с места, десять тысяч экю.
— Тридцать тысяч ливров за собачью будку! — раздался недоверчивый голос.
Придворные вновь расхохотались.
Но вдруг между Навайлем и Шаверни, которые хохотали громче всех, протиснулась странная голова с чудовищно всклокоченными волосами — голова горбуна. Тонким, надтреснутым голосом горбун объявил:
— Беру собачью будку за тридцать тысяч ливров!
4. ЩЕДРОСТЬ
Горбун, несомненно, был умен, хотя он и согласился на эту ни с чем несообразную цену. У него был острый, колючий взгляд и крючковатый нос. Чуть приметная улыбка, таящаяся в уголках, свидетельствовала о дьявольской хитрости. Одним словом, то был настоящий горбун.
Что же касается самого горба, то он был весьма изобилен и чуть ли не подпирал затылок. Подбородок горбуна почти утыкался в грудь. Ноги у него были уродливые, кривые, но отнюдь не тонкие, что, по общему мнению, является обязательным признаком всякого горбуна.
Странное это существо было одето в черный костюм весьма пристойного вида, манжеты и жабо из плоеного муслина сияли безукоризненной белизной. Все взоры обратились к нему, но, похоже, это его ничуть не смутило.
— Браво, мудрый Эзоп! — воскликнул Шаверни. — Мне кажется, ты отважный и ловкий спекулятор.
— Достаточно отважный, — ответил горбун, пристально взглянув на маркиза, — а вот ловкий ли, это мы увидим.
Его тонкий голосок прозвучал скрипуче, как детская трещотка. Все вокруг повторяли:
— Браво, Эзоп! Браво!
Плюмаж и Галунье уже ничему не удивлялись. Ошеломленные, они молча стояли, и вдруг гасконец тихо спросил:
— Дорогуша, а мы никогда не были знакомы с этим горбуном?
— Насколько я помню, нет.
— Силы небесные! Мне кажется, я где-то видел эти глаза. Гонзаго тоже с исключительным вниманием разглядывал горбуна.
— Друг мой, а вам известно, что здесь платят наличными? — осведомился он.
— Известно, — отвечал Эзоп, потому что с этого момента у него не будет другого имени, кроме того, которым окрестил его Шаверни.
Он извлек из кармана бумажник и вручил господину де Перолю шестьдесят государственных казначейских билетов по пятьсот ливров. У этого человечка была настолько фантастическая внешность, что все, казалось, ждали: вот сейчас эти билеты превратятся в сухие листья. Однако с ними ничего не произошло.
— Расписку, — потребовал горбун.
Пероль выдал ему расписку. Эзоп сложил ее и сунул ее в бумажник, туда, где до этого лежали государственные билеты. Щелкнув по записной книжке Пероля, он объявил:
— Превосходная сделка! До свиданья, господа! — и учтиво отвесил поклон Гонзаго и его свите.
Все расступились, давая ему пройти.
Кое-кто еще смеялся, но у многих пробежал по спине необъяснимый холодок. Гонзаго стоял в задумчивости.
Пероль и его подчиненные начали освобождать залу от покупщиков, которые уже мечтали, чтобы поскорее наступило завтра. Друзья принца все посматривали на дверь, за которой скрылся странный горбун в черном.
— Господа, пока не подготовят залу, прошу вас проследовать в мои покои, — пригласил Гонзаго.
— Пора! — изрек за занавесом Плюмаж. — Сейчас или никогда. Пошли!
— Я боюсь, — ответил робкий Галунье.
— Ладно, я пойду первый, — решился гасконец.
Он взял Галунье за руку и, держа в другой руке шляпу, направился к Гонзаго.
— Бог мой! — заметив их, воскликнул Шаверни. — Похоже, кузен хочет представить нам комедию. Прямо маскарад какой-то! Горбун был неплох, но это, пожалуй, самая лучшая параразбойников, каких я когда-либо видел.
Плюмаж-младший презрительно глянул на него. Навайль, Ориоль и прочие окружили двух друзой и с любопытством разглядывали их.
— Будь благоразумен! — шепнул Галунье на ухо Плюмажу.
— Ризы Господни! — бросил тот. — Они, видать, никогда не встречались с благородными людьми, что так пялятся на нас.
— Тот, что повыше, просто великолепен! — заметил Навайль.
— А мне больше нравится маленький, — объявил Ориоль.
— Что они тут делают? Собачья будка уже сдана.
К счастью, друзья уже добрались до Гонзаго, который, увидев их, вздрогнул.
— Что угодно этим храбрецам? — осведомился он.
Плюмаж отвесил поклон с благородным изяществом, присущим всем его действиям. Галунье поклонился не столь ловко, но тем не менее как человек, потершийся в свете. Плюмаж-младший, обведя взглядом разнаряженную толпу, которая только что хохотала над ними, громко и внятно произнес:
— Мы с этим дворянином, будучи давними знакомцами монсеньора, явились засвидетельствовать вашей светлости свое почтение.
— А! — протянул Гонзаго.
— Если ваша светлость заняты не терпящими отлагательств делами, — еще раз поклонившись, продолжал Плюмаж, — мы придем снова в день и час, который соблаговолит назначить нам ваша светлость.
— Совершенно верно, — пролепетал Галунье, — мы будем иметь честь прийти еще раз.
Последовал третий поклон, после чего оба гордо выпрямились, положив руки на эфесы шпаг.
— Пероль! — позвал Гонзаго.
Явился управляющий, который выпроваживал последних покупщиков.
— Ты узнаешь этих славных молодцов? — спросил Гонзаго. — Проводи их в службы. Пусть их там накормят и напоят. Одень их во все новое, и пусть они ждут моих распоряжений.
— О, монсеньор! — воскликнул Плюмаж.
— Великодушный принц! — проблеял Галунье.
— Ступайте! — приказал Гонзаго.
Они удалились, пятясь, отвешивая бесчисленные поклоны и метя пол облезлыми перьями шляп. Поравнявшись же с насмешниками, Плюмаж надел шляпу набекрень и приподнял концом рапиры обтрепанную полу плаща. Брат Галунье в точности повторил его. С презрительно-высокомерным видом, задрав нос, подбоченясь, испепеляя грозными взглядами насмешников, они прошествовали следом за господином де Перолем через залу в службы, где поразили своей прожорливостью лакеев принца.
Насыщаясь, Плюмаж-младший объявил:
— Ну, все, дорогуша, мы поймали удачу.
— Дай-то Бог! — отвечал с полным ртом как всегда куда более опасливый брат Галунье.
— С каких это пор, кузен, ты пользуешься подобными орудиями? — поинтересовался Шаверни у принца, когда они ушли.
Гонзаго скользнул по нему рассеянным взглядом и ничего не ответил.
Вероятно, принц не расслышал вопроса: господа, окружавшие их, слишком громко говорили, наперебой пели Гонзаго дифирамбы и всячески старались обратить на себя его внимание. Все они были близкие к разорению дворяне, либо уже развращенные финансисты; никто из них пока еще не совершил ничего, что карается законом, и в то же время ни про одного из них нельзя было сказать, что он сохранил чистую, незапятнанную совесть. Все они по разным причинам нуждались в Гонзаго; он был их господином и повелителем, точь-в-точь как древнеримский патриций для толпы своих полуголодных клиентов. К Гонзаго их привязывали честолюбие, корысть, расчет и пороки.
Единственным, кто сохранял некоторую независимость, был молодой маркиз де Шаверни, чересчур сумасбродный, чтобы спекулировать, и слишком беззаботный, чтобы продаться.
Впоследствии читателю станет ясно, что хотел сделать из них Гонзаго, так как, на первый взгляд, он, находившийся в ту пору на вершине богатства, могущества и удачи, не нуждался ни в ком.
— А еще говорят о золотых копях Перу! — заметил толстяк Ориоль, пока принц находился в некотором отдалении. — Да один дворец Гонзаго стоит Перу и всех его копей!
Молодой откупщик был круглый, как шар, краснощекий, пухлый, одышливый. Девицы из Оперы ограничивались тем, что лишь по-дружески, не более, посмеивались над ним, пока он пребывал при деньгах и был расположен одаривать их.
— Ей-богу, здесь-то и есть подлинное Эльдорадо, — согласился тощий и сухой финансист Таранн.
— «Золотой дом», — добавил господин де Монтобер, — а верней, «Бриллиантовый»!
— Та, ферней, приллиантовый, — подтвердил барон фон Батц.
— Иной вельможа целый год мог бы жить на то, что принц Гонзаго проживает за неделю, — подхватил Жиронн.
— А потому, — объявил Ориоль, — принц Гонзаго — король вельмож!
— Гонзаго, кузен мой, — вскричал с комически жалобным видом Шаверни, — смилуйся, пощади нас, а то эти славословия никогда не кончатся!
Принц, казалось, очнулся.
— Господа, — произнес он, не удостоив маленького маркиза ответом, поскольку не любил насмешек, — прошу вас проследовать в мои покои. Эту залу нужно освободить.
Когда все собрались у него в кабинете, он осведомился:
— Господа, вы знаете, почему я вас собрал?
— Мне говорили про какой-то семейный совет, — ответил Навайль.
— Более того, господа, то будет торжественный семейный сбор, если угодно, семейный трибунал, на котором его королевское высочество будет представлен тремя первыми сановниками государства: президентом де Ламуаньоном, маршалом де Виллеруа и вице-президентом д'Аржансоном.
— Черт побери! — ахнул Шаверни. — Уж не идет ли дело о престолонаследовании?
— Маркиз, — холодно обрезал Гонзаго, — мы говорим о серьезных вещах. Увольте нас от своих шуточек.
— Не найдется ли у вас, кузен, — демонстративно зевая, спросил Шаверни, — каких-нибудь книжек с картинками, чтобы я мог отвлечься, пока вы будете говорить о серьезных вещах?
Чтобы заставить его замолчать, Гонзаго улыбнулся.
— Так в чем, в сущности, дело, принц? — поинтересовался господин де Монтобер.
— А дело, господа, в том, что вы должны будете доказать свою преданность мне, — ответил Гонзаго.
— Мы готовы! — прозвучал многоголосый хор. Принц поклонился и улыбнулся.
— Я велел особо позвать вас, Навайль, Жиронн, Шаверни, Носе, Монтобер, Шуази, Лаваллад и других как родственников Невера, вас, Ориоль, как поверенного нашего родича де Шатийона, а вас, Таранн и Альбре, как уполномоченных обоих де Шателю…
— А, раз дело касается не наследия Бурбонов, — прервал его Шаверни, — значит, речь пойдет о наследстве Неверов?
— Да, будет решаться вопрос о владениях де Невераи другие не менее важные дела, — ответил Гонзаго.
— Но на кой черт, кузен, тебе, который за час получил миллион, владения Невера?
Прежде чем дать ответ, Гонзаго с секунду помолчал.
— Разве я один? — проникновенным тоном задал он вопрос. — Разве я не обязан сделать состояние и вам?
Среди собравшихся раздался благодарный ропот. Все лица в той или иной степени озарились.
— Вы же знаете, принц, — сообщил Навайль, — что всегда можете рассчитывать на меня!
— И на меня! — подхватил Жиронн.
— И на меня! И на меня!
— И на меня тоже, черт побери! — произнес Шаверни последним. — Я только хотел бы знать…
Гонзаго не дал ему договорить, прервав с суровой надменностью:
— Ты слишком любознателен, кузен, и это тебя погубит. Хорошенько запомни: те, кто со мной, должны безоговорочно следовать моей дорогой, неважно, хороша она или плоха, пряма или извилиста.
— Но…
— Такова моя воля! Каждый свободен идти за мной или остаться, но каждый отставший от меня разрывает наш обоюдный договор, и с той поры я не желаю его знать. А те, кто со мной, должны видеть моими глазами, слышать моими ушами, думать моими мыслями. Они — руки, я — голова, и потому вся ответственность лежит на мне. Пойми меня, маркиз, я ищу только таких друзей, другие мне не нужны.
— И нам нужно только, чтобы наш светлейший родственник указывал нам дорогу! — ввернул де Навайль.
— Всесильный кузен, — поинтересовался Шаверни, — а будет ли мне дозволено смиренно и скромно задать один вопрос? Что я должен делать?
— Молчать и на совете отдать мне голос.
— Надеюсь, я не уязвлю трогательную преданность наших друзей, если скажу, что отношусь к своему голосу примерно так же, как к бокалу, из которого только что выпил шампанского, но…
— Никаких «но»! — прервал его Гонзаго. Все воодушевленно зашумели:
— Никаких «но»!
— Монсеньор, мы все сплотимся вокруг вас! — веско заявил Ориоль.
— Монсеньор, — вставил Таранн, — финансист шпаги, — умеет помнить о тех, кто ему служит!
Намек не должен быть слишком хитроумным, но этот был чересчур прямым. Каждый из присутствующих принял равнодушный и независимый вид, дабы его не заподозрили в корыстности. Шаверни послал Гонзаго торжествующую, насмешливую улыбку. Тот погрозил ему пальцем, словно шаловливому ребенку. Гнев его прошел.
— Я чрезвычайно ценю преданность Таранна, — произнес он с ноткой презрения в голосе. — Таранн, друг мой, вы получаете податные откупа в Эперне.
— О, монсеньор! — выдохнул откупщик.
— Не нужно благодарностей, — остановил его Гонзаго. — Монтобер, откройте, пожалуйста, окно, мне что-то нехорошо.
Все бросились к окнам. Гонзаго страшно побледнел, на лбу у него выступил пот. Он смочил платок в бокале с водой, который ему подал Жиронн, и приложил ко лбу.
Шаверни, исполненный неподдельного беспокойства, подошел к нему.
— Пустяки, — успокоил его принц. — Простое утомление. Я почти не спал ночь и должен был присутствовать на утреннем приеме у короля.
— Да на кой черт вам, кузен, так надрываться? — воскликнул Шаверни. — Что может вам дать король? Я даже сказал бы, что может вам еще дать всемогущий Господь?
Что касается всемогущего Господа, Гонзаго тут не в чем было упрекнуть. Если он рано вставал, то вовсе не ради утренних молитв. Принц пожал руку Шаверни. Мы можем совершенно точно сказать, что он с радостью заплатил бы Шаверни за вопрос, который тот задал ему сейчас, любую цену.
— Неблагодарный! — укоризненно произнес Гонзаго. — Разве я для себя стараюсь?
Приближенные Гонзаго дошли уже до такой степени, что готовы были броситься на колени перед ним. Шаверни промолчал.
— Ах, господа, что за очаровательное дитя наш юный король! — промолвил Гонзаго. — Он знает ваши имена и всегда интересуется, как дела у моих милых друзей.
— Невероятно! — прошелестело среди присутствующих.
— Когда его высочество регент, который был в спальне вместе с принцессой Палатинской, раздвинул занавеси полога и юный Людовик открыл глаза, еще затуманенные сном, нам показалось, что взошла заря.
— Розовоперстая заря! — бросил неисправимый Шаверни. Почему-то ни у кого не появилось желания приструнить его.
— Наш юный король, — продолжал Гонзаго, — протянул руку его королевскому высочеству, а потом, заметив меня, молвил: «А, принц! Доброе утро! Недавно вечером я видел вас на Аллее Королевы в окружении вашего двора. Вам придется отдать мне господина де Жиронна, он великолепный наездник».
Жиронн прижал руку к сердцу. Остальные поджали губы.
— «Мне очень нравится также господин де Носе», — продолжал пересказывать собственные слова его королевского величества Гонзаго. — «И господин де Сальданья тоже. В бою он, наверно, непобедим».
— О нем-то зачем? — шепнул на ухо Гонзаго Шаверни. — Его же здесь нет.
И правда, со вчерашнего вечера никто не видел ни барона Сальданью, ни шевалье Фаэнцу. Не обращая внимания на замечание, Гонзаго продолжал:
— Его величество говорил со мной о вас, Монтобер, о вас, Шуази, и о других тоже.
— А его величество, — вновь не выдержал маленький' маркиз, — соблаговолил отметить изящные и благородные манеры господина де Пероля?
— Его величество, — сухо ответил Гонзаго, — не забыл никого, кроме вас.
— Так мне и надо! — промолвил Шаверни. — Это для меня наука!
— При дворе уже знают о вашем предприятии с рудниками, Альбре, — не останавливался Гонзаго. — «А знаете, про вашего Ориоля, — сказал мне, смеясь, король, — мне говорили, что скоро он станет богаче меня».
— Какой ум! Какой государь будет у нас!
Всех обуял восторг.
— Но все отнюдь не кончилось словами, — с приятной и лукавой улыбкой промолвил Гонзаго. — Объявляю вам, друг Альбре, что вам будет подписана концессия.
— И это, разумеется, вашими стараниями, принц! — воскликнул Альбре.
— Ориоль, — повернулся Гонзаго к толстяку, — вы возводитесь в дворянское достоинство и можете повидаться с д'Озье. Насчет вашего герба.
Кругленький откупщик так раздулся от гордости, что, казалось, вот-вот лопнет.
— Ориоль, — обратился к нему Шаверни, — ты до сих пор был в родстве со всей улицей Сен-Дени, а теперь стал родичем короля. Кстати, вот тебе герб: на золотом фоне три лазурных чулка, два и один, а над ними пылающий ночной колпак, и девиз: «Utile dulce» .
Все, кроме Ориоля, посмеялись. Ориоль явился на свет на углу улицы Моконсейм в лавке, где торговали чулками и прочим подобным товаром. Сбереги Шаверни эту шутку до ужина, она имела бы бешеный успех.
— Вы, Навайль, получаете просимую вами пенсию, — продолжал Гонзаго, это живое воплощение провидения, — а вы, Монтобер, патент.
Монтобер и Навайль пожалели о том, что смеялись.
— Вы, Носе, завтра поедете в королевских каретах в свите его величества. Жиронн, о том, чего я добился для вас, я сообщу, когда мы останемся с вами наедине.
Носе был доволен, а уж Жиронн — тем паче.
А Гонзаго все длил перечень благодеяний, не стоивших ему ничего, называя поочередно все имена. Даже барон фон Батц и тот не был забыт.
— Подойдите ко мне, маркиз, — сказал наконец он.
— Я? — удивился Шаверни.
— Ты, ты, балованное дитя!
— О, кузен, я знаю свою судьбу! — дурашливо произнес маркиз. — Все мои юные соученики, которые послушно вели себя, получили satisfecit. А самое меньшее, что грозит мне, быть посаженным на хлеб и воду. Ах, — воскликнул он, стукнув себя кулаком в грудь, — признаю, я вполне заслужил это.
— На утреннем приеме был господин де Флери, воспитатель короля, — сообщил Гонзаго.
— Естественно, — заметил маркиз, — такова его должность.
— Господин де Флери строг.
— Такова его обязанность.
— Господин де Флери узнал про историю, которая у тебя произошла в монастыре фейанов с мадемуазель де Клермон.
— Ой! — ойкнул де Навайль.
— Ой! — подхватил Ориоль с товарищами.
— И ты, кузен, не дал отправить меня в изгнание? — полуутвердительно спросил Шаверни. — Премного благодарен.
— Речь, маркиз, шла вовсе не об изгнании,
— А о чем же тогда, кузен?
— О Бастилии
— Значит, ты спас меня от Бастилии? Стократ благодарен!
— Я сделал более того, маркиз.
— Более, кузен? Мне, видно, придется пасть пред тобою ниц?
— Твои земли в Шанейле были конфискованы при покойном короле?
— Да. Когда отменили Нантский эдикт.
— Они приносили хороший доход?
— Двадцать тысяч экю, кузен, и я продался бы дьяволу даже за половину этой суммы.
— Твои земли в Шанейле возвращены тебе.
— Правда? — воскликнул маленький маркиз, потом, протянув руку Гонзаго, с самым серьезным видом произнес: — Что ж, слово сказано, я продаюсь дьяволу.
Гонзаго нахмурил брови. Его приспешники только ждали знака, чтобы возмущенно завопить. Шаверни обвел их презрительным взглядом.
— Кузен, — тихо заговорил он, выделяя каждое слово, — я желаю вам только счастья. Но если настанут дурные дни, толпа, окружающая вас, рассеется. Я никого не оскорбляю, таково правило, но я останусь с вами, даже если буду один.
5. ПОЧЕМУ ОТСУТСТВОВАЛИ ФАЭНЦА И САЛЬДАНЬЯ
Распределение благодеяний закончилось. Носе обдумывал, в каком наряде он завтра поедет в придворной карете. Ориоль, уже пять минут как дворянин, прикидывал, какие предки могли бы у него оказаться во времена Людовика Святого. Короче, все были довольны. Гонзаго явно не терял зря времени на малом утреннем приеме короля.
— Кузен, — обратился к нему маленький маркиз, — несмотря на великолепный подарок, который ты мне только что сделал, я не удовлетворен.
— Чего еще тебе надо?
— Не знаю, может это из-за истории с мадемуазель де Клермон у фейанов, но Буа-Розе наотрез отказал мне в приглашении на сегодняшнее празднество в Пале-Рояле. Он сказал, что все билеты уже розданы.
— Еще бы! — воскликнул Ориоль. — Сегодня утром на улице Кенкампуа они шли нарасхват по десять луидоров. Буа-Розе заработал на этом, думаю, тысяч пятьсот-шестьсот ливров.
— Из которых половина причитается его хозяину аббату Дюбуа!
— А я видел, как один билет был куплен за пятьдесят луидоров, — сообщил Альбре.
— Мне и за шестьдесят не продали, — перебил его Тарани.
— Их просто рвут из рук.
— А сейчас они вообще стали, можно сказать, бесценными
— Это потому, господа, что празднество будет исключительно великолепным, — сказал Гонзаго. — Присутствие на нем будет означать патент на богатство или благородство. Не думаю, что его высочеству регенту пришла в голову идея спекулировать билетами, но это, увы, беда нашего времени, и, право же, я не вижу ничего худого в том, что Буа-Розе или аббат Дюбуа немножко погреют руки на такой мелочи.
— Так, значит, нынешней ночью гостиные регента будут заполнены маклерами и дельцами, — заметил Шаверни.
— Это завтрашнее дворянство, — бросил Гонзаго. — К тому все идет.
Шаверни хлопнул по плечу Ориоля.
— Ты, нынешний дворянин, на этих завтрашних, небось будешь смотреть свысока? — спросил он.
Мы вынуждены сказать несколько слов об этом празднестве. Идея его родилась у шотландца Лоу, и чудовищные расходы по нему взял на себя тот же шотландец Лоу. Это празднество должно было стать символическим триумфом системы, как тогда говорили, шумным официальным подтверждением победы кредита над звонкой монетой. Дабы торжество получилось как можно более торжественным, Лоу добился, чтобы Филипп Орлеанский предоставил для него залы и сады Пале-Рояля. Более того, приглашение делалось от имени регента, иблагодаря одному этому триумф божества-бумаги становился неким национальным праздником.
Говорят, Лоу передал огромные суммы двору регента, чтобы во время празднества никто ни в чем не испытывал недостатка. С безмерным расточительством готовились всевозможные чудеса, чтобы ослепить приглашенных. Особенно много говорилось о фейерверке и балете. Фейерверк, заказанный кавалеру Джойе, должен был представить гигантский дворец, который Лоу замыслил построить на берегах Миссисипи. Ни одно из чудес света не должно было сравниться с ним: то будет мраморный дворец, изукрашенный всем тем бесполезным золотом, которое победивший кредит выведет из обращения. Дворец, огромный, как город, на который пойдут все драгоценные металлы мира. Это единственное, на что окажутся годны золото и серебро. Балет, аллегорическое произведение в духе того времени, также должен был представить Кредит в виде ангела-покровителя Франции, ставящего ее во главе всех народов. Конец голоду, нищете и войнам! Кредит, этот второй мессия, ниспосланный милосердным Господом Богом, распространит по целому свету вновь обретенные наслаждения земного рая.
После такого празднества обожествленный кредит нуждался лишь в храме. А жрецы уже имелись.
Регент установил число входных билетов в три тысячи. Треть из них прибрал к рукам Дюбуа, столько же под шумок взял себе церемониймейстер Буа-Розе.
Во времена, когда царит зараза спекуляции, спекуляторство проникает повсюду, и ничто не избегает его всеохватывающего влияния. В простонародных кварталах случается видеть, что дети, едва научившиеся ходить и не вполне еще научившиеся говорить, торгуют своими игрушками, превращая в объект купли-продажи надкусанный пряник, рваный бумажный змей или полдюжины стеклянных шариков, и точно как же, когда спекуляторская лихорадка охватывает народ, большие дети принимаются перепродавать все, что пользуется спросом и имеет успех: карты вин модного ресторана, билеты в удачливый театр, стулья в переполненной церкви. Все это происходит совершенно просто и естественно, и никому не приходит в голову возмущаться.
Ей-богу, господин Гонзаго выразил общее мнение, когда сказал, что не видит ничего худого в том, что Буа-Розе заработал пятьсот-шестьсот тысяч ливров на этих безделицах.
— Кажется, Пероль говорил мне, — сообщил он, извлекая бумажник, — что ему предлагали не то две, не то три тысячи луидоров за пачку приглашений, которые его высочество соблаговолил послать мне, но право же, я предпочел сохранить их для своих друзей.
Заявление это было встречено шумным одобрением. У большинства присутствующих в карманах уже лежали билеты на празднество, но при цене их по сто пистолей, ей-богу, никакое дополнительное количество приглашений не оказалось бы избыточным. Да, в это утро принц Гонзаго был просто бесконечно любезен.
Он раскрыл бумажник и бросил на стол толстую пачку розовых листов, на которых в обрамлении прелестных виньеток из переплетающихся Амуров и цветочных гирлянд был изображен Кредит, великий Кредит, державший в руках рог изобилия. Начался дележ. Все брали на себя и своих друзей, кроме маленького маркиза, который оставался еще в некоторой степени дворянином и не привык перепродавать то, что получил в подарок. У благородного Ориоля, было, похоже, бесчисленное множество друзей, потому что билетами он набил все карманы. Гонзаго молча наблюдал, как они хватают приглашения. Он встретился взглядом с Шаверни, и оба рассмеялись.
Ежели кто-то из них считал Гонзаго простофилей, то он весьма заблуждался: принц был себе на уме; в его мизинце ума было больше, чем у целой дюжины ориолей вкупе с полусотней жироннов или монтоберов.
— Господа, — сказа он, — соблаговолите оставить два приглашения для Фаэнцы и Сальданьи. Право, я удивлен, что не вижу их здесь.
Да, это был невероятный случай, чтобы Фаэнца и Сальданья не явились на зов.
— Я счастлив, господа, — говорил Гонзаго, пока шел дележ приглашений, так высоко котирующихся на улице Кенкампуа, — что смог сделать для вас эту сущую безделицу. Запомните хорошенько: где пройду я, там пройдете и вы. — Вы — моя священная когорта; ваше дело — всюду следовать за мной, мое дело — вести вас.
На столе остались только два приглашения, предназначенные для Сальданьи и Фаэнцы. Все сгрудились, с вниманием и почтением слушая своего предводителя.
— Я хочу вас предупредить, — продолжал Гонзаго, — что события, которые скоро произойдут, могут в какой-то мере показаться вам загадочными. Никогда не пытайтесь — и я не прошу, а требую этого — понять причины моего поведения; единственное, что от вас нужно, услышав приказ, действовать. Пусть вас не беспокоит, что дорога может оказаться долгой и трудной, потому что, клянусь вам честью, в конце ее вас ждет богатство.
— Мы идем за вами! — воскликнул Навайль.
— Все до единого! — дополнил Жиронн.
А кругленький Ориоль с рыцарственным жестом завершил:
— Хоть в ад!
— Дьявол меня побери, кузен, — негромко бросил Шаверни, — до чего у нас верные друзья! Готов побиться об заклад…
Возгласы удивления и восторга не дали ему договорить. Он сам с полуоткрытым ртом восхищенно уставился на девушку поразительной красоты, которая неосторожно появилась в дверях спальни Гонзаго. Вероятно, она не ожидала встретить здесь столь многочисленное общество.
На юном, исполненном беззаботной радости лице девушки, вошедшей в двери, сверкала шаловливая улыбка. Увидев, сколько народу собралось у Гонзаго, она остановилась, быстро опустила на лицо кружевную вуаль, украшенную вышивкой, и застыла на пороге, словно прекрасное изваяние. Шаверни пожирал ее взглядом. Остальные прилагали титанические усилия, чтобы не пялиться на нее. Гонзаго, поначалу вздрогнувший, тут же овладел собой и устремился к ней. Он взял ее руку и поднес к губам, причем в его поведении почтительности было даже больше, чем галантности. Девушка не произнесла ни слова.
— Прекрасная затворница! — прошептал Шаверни.
— Испанка! — бросил Навайль.
— Так вот почему принц держит на запоре свой домик за церковью Сен-Маглуар!
Друзья принца с видом знатоков, каковыми они и были, любовались ее гибким ив то время благородным станом, краешком крохотной волшебной ножки, густой, пышной короной шелковистых волос чернее смоли.
На незнакомке был парадный туалет, простая роскошь которого выдавала в ней знатную даму. И чувствовалось, что она умеет носить его.
— Господа, — объявил принц, — уже сегодня вы увидели бы это юное, драгоценное дитя, поскольку она драгоценна мне по многим причинам, и я собирался объявить об этом, но не думал, что это произойдет так скоро. В настоящую минуту я не буду иметь чести представить вас ей: еще не настало время. Прошу вас, подождите меня здесь. Вот-вот вы будете нам нужны.
Он взял девушку за руку и увел в свои покои, дверь за ними закрылась. На всех лицах явилось выражение легкомысленного веселья, и только лицо маркиза де Шаверни осталось, как и прежде, дерзко-насмешливым.
Наставник ушел, и эти большие школьники почувствовали себя свободными.
— Удачи! — крикнул Жиронн.
— Не будем их смущать! — подхватил Монтобер.
— Господа, — начал Носе, — вот так же покойный король совершил выход вместе с госпожой де Монтеспан к собравшемуся двору. Кстати, Шуази, это твой почтенный дядюшка поведал о том в своих мемуарах… Присутствовали архиепископ парижский, канцлер, принцы, три кардинала и две аббатисы, не говоря уже об отце Летенье. Король играфиня должно были торжественно попрощаться, дабы вернуться в лоно добродетели.
Но тем не менее графиня рыдала, Людовик Великий прослезился, затем оба откланялись суровому собранию.
— Как она прекрасна! — задумчиво произнес Шаверни.
— А вы знаете, какая пришла мне мысль? — воскликнул Ориоль. — Семейный совет собран по поводу развода!
Сначала все запротестовали, но потом каждый пришел к выводу, что это весьма и весьма возможно. Ни для кого не было секретом, что принц Гонзаго и его супруга совершенно не общались между собой.
— А ведь он так хитер, — заметил Таранн, — что способен оставить жену, но сохранить ее приданое.
— И потому ему нужны наши голоса, — согласился Жиронн.
— Шаверни, а ты что скажешь? — поинтересовался толстяк Ориоль.
— Скажу, — ответил маркиз, — что вы были бы подлецами, не будь вы такие дураки.
— Клянусь Богом, кузен, — возмутился Носе, — ты уже в том возрасте, когда за дурные привычки наказывают, и я хочу…
— Ну, ну, — вмешался миролюбивый Ориоль. Шаверни даже не взглянул на Носе.
— Как она прекрасна! — еще раз повторил он.
— Шаверни влюбился! — закричали со всех сторон.
— Только поэтому я прощаю его, — объявил Носе.
— А кто-нибудь знает хоть что-то об этой девушке? — осведомился Жиронн.
— Никто и ничего, — отозвался Навайль, — кроме того, что господин Гонзаго тщательно скрывает ее и что Пероль назначен рабом, обязанным исполнять все прихоти этой прелестной особы.
— Пероль ничего не рассказывал?
— Пероль никогда ничего не рассказывает.
— Ну да, ее же охраняют.
— В Париже она одну, самое большее, две недели, — высказался Носе, — потому что в прошлом месяце владычицей и повелительницей в маленьком домике нашего дорогого принца была Нивель.
— Да, и с той поры мы ни разу не ужинали там, — заметил Ориоль.
— В саду установлены, прямо сказать, караулы, — сообщил Монтобер, — и командуют ими попеременно Фаэнца и Сальданья.
— Все тайны, тайны!
— Ладно, успокоимся. Все равно сегодня узнаем. Эй, Шаверни!
Маркиз вздрогнул, словно его внезапно разбудили.
— Шаверни, ты что, замечтался?
— Шаверни, почему ты молчишь?
— Скажи хоть что-нибудь, Шаверни! Можешь даже нас оскорбить!
Маркиз оперся подбородком на руку.
— Господа, — сказал он, — вы по несколько раз в день губите свои души из-за каких-то банковских бумаг, а я ради этой красавицы погубил бы душу окончательно, раз и навсегда.
Оставив Плюмажа-младшего и Амабля Галунье в людской за обильно накрытым столом, господин де Пероль покинул дворец через садовую калитку. Прошествовав по улице Сен-Дени и пройдя за церковь Сен-Маглуар, он остановился перед калиткой другого сада, стены которого были почти скрыты огромными поникшими ветвями старых вязов. В кармане прекрасного кафтана господина де Пероля лежал ключ от этой калитки. В саду не было ни души. В конце сводчатой аллеи, такой тенистой, что она казалась таинственной, виднелся новый дом, построенный в греческом стиле; его перистиль окружали статуи. О, этот садовый дом был подлинная драгоценность! Последнее творение архитектора Оппенора! По тенистой аллее господин де Пероль дошел до дома. В вестибюле торчали ливрейные лакеи.
— Где Сальданья? — осведомился Пероль. Оказывается, господина барона Сальданью никто со вчерашнего дня не видел.
— А Фаэнца?
Ответ был точно таким же. На тощей физиономии управляющего выразилось беспокойство.
«Что бы это значило?» — подумал он.
Не задавая больше лакеям вопросов на этот счет, Пероль спросил, можно ли видеть мадемуазель. Забегали слуги. Наконец раздался голос первой камеристки. Мадемуазель ждет господина де Пероля у себя в будуаре.
Едва он вошел туда, мадемуазель закричала:
— Я не спала всю ночь! Я ни на миг не сомкнула глаз! Я не желаю больше оставаться в этом доме! С той стороны сада не улочка, а какой-то разбойничий притон!
Собеседницей Пероля была девушка поразительной красоты, которую мы только что видели во дворе принца Гонзаго. Но здесь, пока не облачившаяся в парадный туалет, в утреннем дезабилье, она казалась еще прекраснее, если только такое возможно. Белый свободный пеньюар позволял догадываться о совершенствах фигуры; длинные черные волосы свободно падали пышными локонами на плечи, а крохотным ножкам было просторно в атласных туфельках без задников. Чтобы подойти близко к такой прелестнице и не потерять голову, надо было быть из мрамора. Но у господина де Пероля были все основания пользоваться доверием своего господина даже в подобных обстоятельствах. По части бесстрастности он мог бы поспорить с самим Месруром, главой черных евнухов халифа Гаруна-аль-Рашида. Вместо того чтобы восхититься прелестями прекрасной собеседницы, он сказал:
— Донья Крус, господин принц желает сегодня утром видеть вас у себя во дворце.
— О, чудо! — вскричала девушка. — Я выйду из своей тюрьмы? Пройду по улице? Да быть не может! Уж не снится ли вам наяву сон, господин де Пероль?
Она взглянула ему в лицо, рассмеялась и сделала двойной пируэт. Не моргнув даже глазом, управляющий добавил:
— Господин принц желает, чтобы вы явились во дворец в парадном туалете.
— В парадном туалете! — вновь воскликнула девушка. — SantaVirgen! Да я не верю ни одному вашему слову!
— И тем не менее, донья Крус, я говорю совершенно серьезно. Через час вы должны быть готовы.
Донья Крус глянула в зеркало и рассмеялась собственному отражению. Затем, взрывчатая, как порох, закричала:
— Анжелика! Жюстина! Госпожа Ланглуа! Ох, как они медлительны, эти француженки! — заявила она в гневе, оттого что те не прибежали еще до того, как она их позвала. — Госпожа Ланглуа! Жюстина! Анжелика!
— Надо немножко подождать, — флегматично заметил управляющий.
— А вы ступайте прочь! — приказала донья Крус. — Поручение вы исполнили. Я приду сама.
— Нет, я вас подожду, — объявил Пероль.
— Santa Maria, какая жалость! — вздохнула донья Крус. — Если бы вы знали, милейший господин де Пероль, с каким удовольствием я увидела бы какую-нибудь другую физиономию.
В этот момент в будуар одновременно вошли госпожа Ланглуа, Анжелика и Жюстина, три парижские горничные. Донна Крус уже думать забыла про них.
— Я не хочу, — заявила она, — чтобы два этих человека оставались ночью в моем доме, они пугают меня.
Донья Крус имела в виду Фаэнцу и Сальданью.
— Такова воля монсеньора, — сообщил управляющий.
— Разве я рабыня? — покраснев от гнева, воскликнула вспыльчивая красавица. — Или я просила привезти меня сюда? Но даже если я пленница, я хотя бы имею право выбирать себе тюремщиков! Знайте, либо здесь никогда больше не будет этих двух людей, либо я не пойду во дворец.
Госпожа Ланглуа, первая камеристка доньи Крус, подошла к господину Перолю и стала что-то шептать ему на ухо.
Лицо управляющего, и без того бледное, покрылось мертвенной белизной.
— Вы сами видели? — дрожащим голосом спросил он.
— Да, видела, — ответила камеристка.
— Когда?
— Несколько минут назад. Их только что нашли обоих.
— Где?
— За дверцей, что выходит на улочку.
— Я не выношу, когда при мне шепчутся! — надменно произнесла донья Крус.
— Простите! — смиренно извинился управляющий. — Я хочу вам лишь сообщить, что двух людей, раздражающих вас, вы больше не увидите.
— Тогда пусть меня оденут! — приказала донья Крус.
— Вчера вечером они вдвоем поужинали внизу, — рассказывала камеристка, провожая Пероля к лестнице, — и Сальданья, который должен был караулить, решил проводить господина Фаэнцу. Мы слышали на улочке звон шпаг.
— Донья Крус говорила мне об этом, — заметил Пероль.
— Шум продолжался недолго, — продолжала камеристка, — а только что один лакей, выйдя на улочку, наткнулся на два трупа.
— Ланглуа! Ланглуа! — раздался голос прекрасной затворницы.
— Идите, взгляните, — бросила камеристка, поспешно взбегая по ступенькам, — они лежат в конце парка.
В будуаре три горничных приступили к простому и приятному труду облачения прекрасной девушки. Уже через несколько минут донья Крус была всецело поглощена радостным созерцанием собственной красоты. Собственное отражение улыбалось ей. Santa Virgen! Так счастлива она не была еще ни разу с самого приезда в этот огромный город Париж, длинные черные улицы которого она видела всего однажды сквозь мрак осенней ночи.
«Наконец-то, — думала она, — мой прекрасный принц исполнит свое обещание. Я увижу людей, и они увидят меня. Париж, который мне так превозносили, предстанет передо мной не только как одинокий дом, стоящий за высокими стенами в холодном парке».
И, полная радости, она вырвалась из рук горничных и стала кружиться по комнате, словно сумасбродное дитя, каким, в сущности, она и была.
А в это время господин де Пероль дошел до конца парка. В темной гробовой аллее на куче сухих листьев были расстелены два плаща. Под ними угадывались очертания двух человеческих тел. Пероль, дрожа, приподнял сперва один плащ, потом второй. Под первым лежал Фаэнца, под вторым Саль-данья. У обоих во лбу между бровями было по отверстию. Зубы Пероля выбили дробь, и он отпустил плащи.