Книга: Доброключения и рассуждения Луция Катина
Назад: Глава XVII
Дальше: Примечания

Часть четвертая
Под знаком Весты и Фурины

 

Глава XVIII

Герой пишет письмо другу, отрадно проводит время с подругой, одолевает недруга и любуется синим куполом
Вечером, покончив с делами, Луций сел за письмо, которое неспешно и обстоятельно писал уже третий день. Занятие было приятное, свечи мирно покачивали огоньками на легком сквозняке, из окон тянуло ароматами зрелого лета, на полках в полумраке посверкивали золотом корешки любимых книг.
«…Дорогой друг, вы просите подробного рассказа о том, с чего я начал семь лет назад преобразование моей Лилипутии, по сравнению с которой Гартенлянд представляется преогромной державой вроде Китая, а Ваше Высочество – великим богдыханом.
Как предписывает Рационий, начал я, конечно же, с теории. Есть задача, которую надобно исполнить, сказал я себе. Условия ее следующие.
Мы имеем четыреста человек, не знающих иной жизни, кроме рабской, задавленных вечною нуждой, презрением, беззащитностью перед произволом. На протяжении многих поколений всякая вольнолюбивая натура, не желавшая мириться с сим ужасным состоянием, безжалостно истреблялась, так что выживали и плодились только покорные.
Искомое: сделать это овечье стадо сообществом преуспевающих тружеников, обладающих достоинством, каковое приличествует людскому званию.
Я рассудил, что никакого достоинства в человеке зародиться не может, пока он α) голоден; β) живет в собачьей конуре; γ) каждодневно подвергается унижению. Три эти препятствия и надобно устранить в первую очередь.
Проще всего было с унижением. Крепостное рабство отвратительно, но имеет одну полезную для моих целей особенность: у крестьян существует только одна власть – их помещик. Государство в сии отношения совершенно не мешается. Ему нужно от крепостного лишь одно – чтобы тот платил подушевую подать, да и ту выколачивает барин. В письме Вы спрашиваете, отчего я до сих пор не отпустил своих крепостных на свободу? По этой самой причине. Избавив их от себя, я отдал бы их в безраздельную власть казенных чиновников, то есть селяне поменяли бы близкого и расположенного к ним господина на чуждых и скорее всего небескорыстных начальников. Крестьяне сами неоднократно молили меня этого не делать.
Мне, полному владыке над жизнью моих «подданных», легко было избавить их от кнутов, тычков, брани и прочих оскорблений. Пользуясь своей властью неограниченного, но просвещенного абсолюта, я также строго-настрого запретил родителям пороть и бить детей. Крестьяне сего странного, с их точки зрения, новшества не поняли и не одобрили, но, привычные к покорности, подчинились. Я рассчитываю, что первая же поросль карогдинцев, сызмальства не знающая розог и затрещин, войдя в зрелость, будет наделена природным самоуважением.
Я пробовал даже называть крестьян на «вы», но они такого обращения пугались. Посему у меня в Карогде, как в Древнем Риме, все друг с другом на «ты». На «вы» я только с приходским священником.
Нетрудно мне было и справиться с голодом, который в этих плодородных краях возникает лишь из-за непомерной алчности рабовладельцев да неумелого хозяйствования. Амбары мои полнились зерном, собранным с помещичьих полей прошлой осенью. Я роздал сие пропитание семьям, смотря по их многодетности, и село дожило до нового урожая без обычной весенней голодовки.
Тяжелей всего было обеспечить крестьянам обиталища, в которых удобно и отрадно жить: с прочною крышей, хорошей печью, а не так называемым черным дымом, со стеклянными окнами, с деревянными полами (здесь повсеместны земляные, с неизбежными насекомыми), да чтобы скотина зимою обитала не в одном помещении с людьми, а в теплом хлеву. Требовались крепкие домы, которые хозяйкам захочется содержать в опрятности и, может быть даже, – немыслимое для русской деревни намерение – украшать цветами.
Но в селении было за полсотни преубогих, полуразваленных хижин. На замену каждой надобилось в средней калькуляции по сто талеров, ежели считать на гартенляндские деньги. Где было взять столь огромную сумму? А между тем человек, живущий в грязи и безобразии, никогда не обретет достоинства – это мне было ясно.
Стало быть, постановил я, в моем «государстве» должна образоваться экономика, которая позволит провести подобную Wohnungsreform. Ибо всякая реформа, как мы с Вами знаем, начинается с финансового плана.
Что же мы с моею дорогою соратницей (которая просила передать обоим Вашим Высочествам сердечный поклон и пожелания здравствовать) предприняли?
Не отменяя трудового налога, по-русски называемого Barstchina, мы решили считать все его доходы не нашим личным прибытком, а «государственным бюджетом». Памятуя о том, что у нас с Вами на содержание администрации княжества отводилось десять процентов всех поступлений, мы тоже постановили удерживать на свои нужды десятую часть, а прочее расходовать на общественную пользу.
В первый год мы не строили новых домов. Мы потратили средства от осеннего урожая на то, чтобы увеличить будущие доходы. На зимних работах наши крестьяне срубили хорошую мельницу, ибо продавать на рынок готовую муку вдвое прибыльнее, чем зерно. Помимо этого, мы поставили в лесу смолокурню – в здешних сосняках можно вытапливать превосходный деготь. А еще я распорядился построить лодки и сплести сети, ведь рядом щедрая Волга, полноводностью превосходящая Рейн, не говоря уж об Эльбе. В сей реке множество рыбы, которую можно вялить и продавать.
Следствием хозяйственных преобразований стало то, что на второй год «бюджет» наш троекратно увеличился, и поздней осенью, по окончании полевых работ, мы смогли затеять строительство половины домов, начав с самых многодетных семей. На третий год новые жилища получили и все остальные поселяне. Скажу не без хвастовства, что ныне вид нашей Карогды с ее белеными хижинами, ровными крышами и зелеными садами весьма отраден. Конечно, нам далеко до Гартенлянда, однако же в России наше селение кажется райскою кущей, так что иногда на этакое чудо приезжают посмотреть издалека.
Как Вам наверняка известно, в моем отечестве уже который месяц свирепствует плебейское восстание, начавшееся в дальних казацких степях, а ныне переместившееся в приуральские леса, по счастию отделенные от нас труднопересекаемой Волгой. Мятежные толпы бьются в тамошних лесах с правительственными солдатами, побуждая крестьян возмутиться против своих господ. Повсюду горят помещичьи усадьбы, свершаются ужаснейшие зверства над дворянскими семействами. Сострадая сим несчастным и их жестокой участи, я в то же время понимаю, что помещики – сами виновники своих бед. Даже собака, если держать ее впроголодь и все время лупить палкой, рано или поздно может взбеситься и покусать хозяина, а человеки – не собаки.
Я, кажется, не писал Вам о том, какую враждебность карогдинским реформам явили здешние дворяне, как они слали на меня кляузы во все начальственные инстанцы. Сии происки могли бы скверно для меня окончиться, если б не попечительство тестя-крайсляйтера в Синбирске да хорошего заступника в Петербурге.
Многажды пробовал я усовестить и вразумить соседей, доказывая, что в их же интересе милосердствовать и просвещать крестьян, ибо темнота порождает дикость, а унижение – жестокость. Грамотный, сытый, необиженный крестьянин не станет перепиливать управляющего пилою, его жене отрезать груди, а детей насаживать на вилы, как, по слухам, недавно случилось в заволжском имении графа Шереметева. Вообразить подобное зверство в нашей мирной Карогде невозможно!
Это потому что, изжив за первые два года нищету и грязь, мы с моей Полиной озаботились следующим ярусом эволюции: просвещением.
От прежнего владельца нам достался обширный господский дом, в котором мы заняли только флигель, совершенно достаточный для наших нужд. Главное же помещение мы отвели для общественных собраний и школы, где моя жена учит детей грамоте и рисованию, которое, по ее убеждению, необходимо для воспитания чувствительности к красоте. Я преподаю арифметику, исторические и географические сведения, начатки астрономии и анатомии – одним словом, всё потребное для того, чтобы человек понимал себя, устройство мира, а также свое место во времени и пространстве.
Помимо того, за неимением в округе лекарей мне пришлось обзавестись врачебным инструментарием и аптекою, припомнив свое невеликое медицинское образование. Так что я совмещаю в своей персоне эконома, агронома, педагога и эскулапа. Одним словом, скучать мне некогда, а это, как известно Вашему Высочеству, одно из непременных условий счастья.
Впрочем, Вам отлично ведомо и то, что другой, еще важнейшей кондицией счастья является любовь. Благосклонная судьба щедро одарила меня сей высшей милостью. В почтенном возрасте, на пятом десятилетии земного существования, я люблю мою Полину с неугасающей пылкостью и почитаю себя блаженнейшим из смертных. Добросердечная Веста, богиня семьи и домашнего очага – вот кумир, которому я ныне поклоняюсь превыше всех иных божеств. Вашему ли Высочеству, уже столько лет вкушающему дары Весты, не знать сладостей сего служения?
Я не устаю восхищаться своею Полиной, равно как и удивляться ей. Воистину женская душа полна загадок, непостижимых для нашего прямолинейного, примитивного пола! Расскажу Вам по нашей старинной доверительной дружбе об одном недавнем открытии, совершенно меня сразившем.
Могу теперь признаться, что я люто завидовал Вашему Высочеству в одном: что дорогая Ангелика подарила Вам толикое количество детей, а я бесплоден. Я уж и смирился, почитая сие карой за прежние преглупые верования в «белый» брак. Ах, говорил я себе, почему же судьба простила сей вздор ему (имея в виду Ваше Высочество) и не хочет простить меня? Но несколько недель назад Полина объявила мне, что готовится сделать меня отцом. Как легко догадаться, моему восторгу не было предела. Я даже принялся разглагольствовать о великом чуде. Но супруга снисходительно рассмеялась и открыла истину, повергшую меня в оторопение. Оказывается, все эти годы она избегала тягости всевозможными ухищрениями, о каких я не имел понятия! Это можно было бы счесть коварством, но мог ли я осердиться, когда узнал, что счастие материнства Полина откладывала ради моего же блага. Я был слишком увлечен строительством земного рая, и она не хотела отвлекать меня семейственными заботами. Теперь же, когда наша жизнь наладилась, порешила, что пора. Точно так же когда-то водила вокруг пальца моего отца матушка. Видно, такая уж у мужчин нашего рода судьба.
Но какова Полина? Этой великой женщине удается всё, что она замышляет!
Друг мой, потерпите еще немного восхвалений в адрес моей дорогой супруги, доставьте мне это удовольствие. Я извиняю себя лишь тем, что я беру здесь пример с Вашего Высочества.
Право, я не знаю дворянки, которая согласилась бы жить столь скромно, как моя Полина. Простота нашей жизни совершенно руссоистская. До недавней поры мы обихаживали себя сами, не имея постоянной прислуги. Лишь ныне, начав тяжелеть, Полина завела служанку, которая ведет наше невеликое хозяйство и, конечно, получает за свой труд жалованье.
А теперь, ответив на все вопросы вашего письма, я желал бы, по заведенному у нас обыкновению, перейти к философической части.
Меня в последнее время всё более и более занимает тайна нашего посмертного существования. Мы с Вами оба не верим в сказки, которые сочинены религией для невежественной толпы, нуждающейся в страхе Божьем. Однако ж мой разум протестует и против атеизма, почитающего концом всего смерть тела. Я угадываю, я чувствую, что есть нечто иное, высокое – где-то там, в глубинах космоса, недаром будоражащего наши души ночным мерцанием своих звезд. У меня нет рациональных аргументов, нет научных подтверждений, но есть гипотеза, над которой я часто размышляю в одиночестве, ибо моя супруга разговоров о конце земной жизни совершенно не выносит и сурово меня за них бранит (а она бывает грозной, когда прогневается)…».

 

Здесь пишущий был вынужден оторваться от своего приятного занятия, потому что в кабинет стремительно вошла лучшая половина Катинской семьи.
– Брось ты к лешему твои писания! – молвила Полина Афанасьевна хрипловатым голосом, который огрубел от трудов на ветрах и непогодах, навсегда утратив девичью мелодичность. Луцию, впрочем, это нравилось – как и все прочие перемены, произошедшие с женой. Молоденькая, чувствительная девушка, некогда сделавшая ему предложение, за минувшие годы сильно преобразилась. Она перестала быть хрупкой и тоненькой, таящей в себе робкую тайну, склонной к обморокам, и превратилась в сильную, красивую, уверенную женщину. Часто говорят, что человек, лицезрея всякий день одну и ту же красу, постепенно к ней привыкает, но с Луцием этого не произошло. Каждое утро в постели он смотрел на сонное лицо Полины и преисполнялся радостным трепетом.
Но сейчас жена не дала времени ею полюбоваться.
– Разве ты не слыхал конского топота? – сердито спросила она. – Сидишь тут, как глухарь!
В самом деле, увлеченный писанием, Катин ничего не слышал.
– Это драгун, из города! Мятежники переправились через Волгу, разорили Саратов и ныне идут на Синбирск! Батюшка пишет, что отправляется со всем гарнизоном против воров, а нас заклинает скорей ехать в город, потому что Пугачев разослал во все концы свой манифест. Повсюду, куда достигают его гонцы, начинается бунт. Крестьяне режут дворян, жгут усадьбы!
Луций нахмурился.
– Первое: не глупо ль нам ехать в Синбирск, если туда движется войско бунтовщиков? А в Карогду Пугачев не придет, на что она ему. Второе: пускай своих крестьян страшатся другие помещики, а нам чего бояться? Наконец третье: не опаснее ли ехать всего с одним солдатом через чужие деревни, в которых неизвестно что творится?
Жена выслушала его и заколебалась.
– Ах, не знаю, что лучше! Иль, верней, что хуже… И ехать страшно, и оставаться боязно. Опять же тряска мне ни к чему…
Она взялась руками за уже заметный живот.
А Катину кстати припомнилась древняя мудрость, которую он тут же и привел:
– Когда не знаешь, бежать иль нет, – не беги, ибо обидно сгинуть, самому впопыхах прибежав к роковому месту. Думаю, нам лучше остаться дома. А коли так, нечего зря изводить себя тревогами. Если в село явятся чужие – крестьяне предупредят, в обиду не дадут.
Рассудительный тон мужа всегда действовал на Полину Афанасьевну утешительно. Она успокоилась, драгуна отпустили обратно и потом, как обычно, вышли к обрыву прогуляться под луной.
Дом стоял красиво, на высоком берегу. Фасадом он выходил в парк, тылом – на лужайку, будто парившую над Волгой. По краям Полина высадила густой красноягодный шиповник, и першпектива получилась, будто в camera obscura: стоишь на траве и видишь перед собою прозрачное пространство, днем заключенное меж зелеными стенками, вечером – переливающееся серебром.
Завтрашний день приходился на воскресенье, когда супруги позволяли себе отдохновение и досуг. Луций по своему обыкновению заглянул в календарь и узнал, что в античные времена сей день принадлежал богине Фурине, покровительнице мстителей и разбойников. Ежели верить в дурные приметы и прочую чепуху, выходило, что завтра – плохая дата. Поэтому, чтоб без пользы не тревожить Полину Афанасьевну, сие сведение Катин от нее утаил.
Договорились провести день отдохновения в лесу, средь кущей и дубрав – оба супруга нежно любили скромную русскую природу.
* * *
Так и поступили – решили не тревожиться, а делать вид, будто это обыкновенное воскресенье. Ни о мятежниках, ни о сражении, которое, быть может, в это самое время давал воевода, не говорили. Полина Афанасьевна действительно преобразовалась из трепетной девицы в женщину исключительной выдержанности.
Воскресный день выдался погожим, сияющим, но не жарким. В свободной тунике и легких сапожках, с ружьецом на плече, Полина казалась Луцию похожей на богиню Диану. Впереди носилась веселая собака Церберка, гоняя зайцев. Их на опушке водилась прорва, но госпожа Катина удовольствовалась одним, которого свалила первым же выстрелом. С детства приученная к охоте, жена стреляла метче мужа, да тот и отказывался убивать живые существа. По сему поводу он часто бывал браним супругой за ханжество. Сапоги-де кожаные носишь, от мяса тоже не отказываешься, а откуда оно всё возьмется, коли заповедь «не убий» распространить и на животных?
За то же, хоть и беззлобно, Полина Афанасьевна распекала его и нынче. Атака была вызвана неосторожным замечанием Луция, заметившего, что стыдно прерывать жизнь пушистого, безобидного зверька единственно для разнообразия своего стола. В ответ защитник живности наслушался и про непониманье законов природы, и про вред от зайцев для огородной капусты, и про то, что ни в чем он, Луций, не ведает разумной меры, не знает, где остановиться.
Жена была, пожалуй, говорливей обычного. Только это и выдавало ее внутреннее состояние – конечно же, она беспокоилась об отце.
Пообедали на лужайке, там же, на траве, под ласковым солнцем, славно полюбились и потом купались в ручье нагие, будто фавн с немного беременной нимфой. Великий Жан-Жак был бы очарован сей буколической картиной.
Домой они вернулись на закате. Размягченный славно проведенным днем и прелестью вечерней зари Луций думал: повсюду хаос и ужасы, горят дома, льется кровь, а мы тут живем как на блаженном острове. Впереди было еще покойное чаепитие, и не дописана самая интересная часть письма, и ждет своего часа доставленный из столицы новиковский журнал.
Однако ни одной из сих отрад нашему герою вкусить было не суждено.
Откуда-то издали, кажется из парка, донеслись крики: «Барин! Барыня!»

 

 

Катин бросился к окну.
По аллее, задрав юбку, бежала служанка Груня, у которой нынче тоже был выходной. Увидев Катина, замахала рукой, но кричать уже не могла, задыхалась.
Он перемахнул через подоконник.
– Что такое? Что случилось?
Девочка (ей было четырнадцать лет) держалась за сердце, хватала ртом воздух. Должно быть, бежала от самой деревни.
– В чем дело? – высунулась из окна и хозяйка, уже в ночном чепце.
– Бе…да. Катастрофия, – наконец справилась с дыханием Груня. Она была умненькая, книгочея, обожательница всяких трудных слов. – В селе конные, трое. Мы-де государя Петра Федоровича люди. Один страшный – ужасть… Есаулом звать… Наших мужиков многих знает, по имени кличет…
– Что еще они говорят, эти люди? – спросил Катин. Сердце у него застучало, заторопилось.
– Что они утром побили синбирское войско. Солдаты не стали палить в законного государя, покололи своих офицеров, а воеводу связали, на осине повесили…
Сзади громко вскрикнула Полина.
– Бежать вам надо! – Девочка оглянулась назад, в темноту. – Есаул этот подбивает всех сюда. Суд чинить, добро делить. Я, как услыхала, сразу к вам. Уходите!
– Пускай подбивает. Наши не пойдут, – твердо сказал Луций. – А с тремя я как-нибудь управлюсь. Спасибо, что предупредила.
– Груня! – позвала от окна всхлипывающая Полина. – Давно они появились, эти трое?
– Скоро после обеда. Сначала по избам ходили, всех на площадь звали. Многие не хотели, так они за шиворот. Потом есаул этот у отца Викентия из погреба бочонок церковного вина выкатил, стал всех угощать…
– Что отец Викентий? Цел ли? – встревожился Катин.
– Не видала его…
– Ничего с ним не будет, спрятался где-нибудь. Он не дурак, – быстро сказала жена. Она больше не плакала. – Не о том ты заботишься! Злодеи деревню уже полдня мутят, а никто нас не предварил, только Груня. Уходить надо, и скорей!
От дороги, что вела из села к усадьбе, донесся неясный гул.
Уже идут, понял Луций. Флогистон обжег его изнутри своим судорожным пламенем, но верх, как всегда в опасную минуту, взял Рационий.
– Благодарю тебя, Груня. Ты сама уходи. Чтоб не увидели. Парком, – отрывисто сказал Катин девочке. А жене крикнул: – Одевайся. Я заседлаю Букефала и Цирцею. Коляску не успею.
И побежал к конюшне. Она встретила его теплом, конским запахом, фырканьем из темноты. Накинув седла – наскоро, без потников – и кое-как затянув подпруги, надев уздечки, Луций потянул лошадей к выходу. Они не упирались, но шли неохотно, всхрапнули на яркий свет луны.
Перед домом ждала Полина. В руке она держала какой-то узел.
В дальнем конце прямой аллеи зашумели голоса.
– К воротам уже нельзя… – Луций быстро соображал. – Возьмем влево, через парк, к боковой калитке! Садись в седло.
Она не послушалась.
– Поздно. Услышат, пустятся в погоню. Поле лунное, увидят. И боюсь я скачки. Не выкинуть бы…
– Ты права. Что же делать?
– Стегни лошадей, сильней! – сказала жена. – Пусть заржут и поскачут через заросли. Те подумают, это мы. Пустятся вслед. Выиграем время.
– А мы куда?
– Вниз, к реке. Уйдем на лодке.
С обрыва вниз, к причалу, вела лестница, а там, в самом деле, привязана лодочка для речных прогулок.
– Умница, – восхитился Катин. – Беги. Я за тобой. Только захвачу одеяло. На реке будет холодно. Тебе простудиться еще хуже, чем растрястись.
– Одеяло здесь. – Она показала узел. – Еще каравай хлеба и фляга рома, согреться. Лупи!
С размаху он хлестнул сначала Букефала, потом Цирцею. Оскорбленные такой несправедливостью, благородные животные громко выразили протест ржанием. Он стегнул сызнова – тогда вскинулись, рванулись в тьму.
– Уходим!
Они бросились на крыльцо в дом, чтобы пробежать его насквозь, к задней двери.
А на подъездной площадке уже стучали копыта.
– Леском скачут! – крикнул визгливый голос.
Другой, басистый, ответил:
– То пустые кони, дура! По стуку не слышишь? Здесь они. – И громче, во всю глотку. – Эй, Карогда, шевелись! Весело́ будет!
Уловка не сработала…
За домом Луций увидел, что до обрыва им не успеть. Широкая лужайка была вся залита луной. Увидят из окна, побегут следом. Или просто застрелят.
– Туда!
Он показал на поленницу дров.
Еле успели за нее спрятаться, как дом наполнился шумом. Там грохотали тяжелые шаги, что-то рушилось и трещало, за стеклами мелькали тени.
– Нету! И здесь нету! – орали голоса. – Убегли!
– А и бес с ними, – отозвался все тот же бас. – Волоки всё добро на лужайку, делить! Там, вишь, дрова. Запалим огонь, светло будет!
– В кусты! – шепнул Катин. – Быстрей! Держись тени!
Пригнувшись, они перебрались в шиповники. Луций придерживал ветки, чтобы жену не ободрали колючки, о себе не думал, и скоро всё лицо саднило от царапин. Пустяки!
– Сейчас они разожгут костер, и ничего вокруг не будут видеть, – тихо сказал он. – А мы еще дождемся тучи.
Хватило бы двух-трех минут темноты, чтобы вылезти из укрытия и потихоньку, краем лужайки, перебраться к лестнице. Бог даст, не заметят.
Дом и поляна озарились багровым, прыгающим светом. Дрова занялись быстро. Пламя побежало по сухому дереву, застреляло, взметнулось. Вокруг стало светло, как днем.
Луций нахмурился. Этак и без луны не уйдешь…
Теперь было хорошо видно людей, они суетились, размахивали руками, волокли из дома всё, что в нем было, без разбора: мебель, посуду, одежду, книги, даже клавикорды.
Но Катин смотрел не на скарб. Каждое лицо, которое он узнавал, было как удар кнутом.
– Леонтий Крюков! Я же ему зубы лечил! Марфа Кольшина! Ты ее грамоте научила… Ваня? Не может быть! Мой лучший ученик!
Скорбный список всё разрастался, и Полина в конце концов пихнула мужа локтем:
– Перестань! Семи лет мало, чтобы переделать людей.
Но верящий в человечество Луций и тут, повздыхав, нашел причину для бодрости.
– Пришло меньше ста человек, – сообщил он. – Большинство грабить не захотели!
– Чтоб нас прикончить, хватит и этих, – отвечала жена, не сводя взгляда с лужайки. – Выберемся живы – посмотрю потом в глаза каждому.
А Катин поразмыслил немного и тихо объявил:
– Я понял, в чем разгадка. Хоть мы с тобою живем скромно, а все же несравненно богаче крестьян. Корень всех зол – неравенство. Пока оно сохраняется, миром будет управлять зависть. Надо было нам построить себе обыкновенную избу.
– Ага, – зло прошептала Полина Афанасьевна. – А тем, кто умнее, надо вышибить мозги. Кто больше работает – переломать руки. Кто выше – укоротить. Кто красивее – изуродовать лицо. Вот тогда все будут равны…
Луций схватил ее за руку:
– Тише!
Кажется, грабеж закончился. Из дома больше ничего не выносили. В ярко освещенный круг, прихрамывая, вышел человек в казацком кафтане, с саблей на боку.
– А ну ша! – зыкнул он басом. – Шапки прочь! Буду указ государев честь!
Сам тоже сдернул папаху. Голова у есаула было странная и страшная, похожая на череп: поверху обритая на татарский манер, посередине лица черный треугольник. Луций не сразу догадался, что это матерчатый лоскут, привязанный на месте носа.
Не по лицу, а по торчащей снизу деревяшке, по движениям, да теперь еще и по хорошо слышному голосу Катин узнал, кто это.
– Агап Колченог! Откуда? Его ведь сослали в уральскую каторгу…
– И ноздри вырвали, – шепнула Полина. – Вишь, какой красавец.
За спиной у есаула встали двое казаков, тоже с обнаженными головами. Закричали:
– Слушай, слушай государево слово!
Стало тихо.
– Ты, Жоха, грамотей, ты чти, – велел Агап.
Бережно достав из-за пазухи свиток, один из его подручных развернул бумагу.
– «Сим объявляется во всенародное известие! Жалуем мы с монаршим и отеческим нашим милосердием всех, находившихся прежде в подданстве у помещиков, быть верноподданными собственной нашей короне! И награждаем древним крестом и молитвою, головами и бородами, вольностью и вечным казачеством, не требуя рекрутских наборов, подушных и прочих податей! Владением землями, лесными и сенокосными угодьями! И рыбными ловлями! Освобождаем от всех чинимых злодеями-дворянами народом отягощениев! Повелеваем сим нашим именным указом: кои прежде были дворяне в своих поместьях, оных разорителей ловить, казнить и вешать, и поступать с ними так, как они, не имея в себе христианства, чинили с вами, крестьянами. По истреблении которых противников и злодеев-дворян всякой сможет возчувствовать тишину и спокойную жизнь, которая до века продолжаться будет!» Подписано: «Петр Третий, император и самодержец всероссийский».
– Положим, ничего такого с крестьянами мы не чинили, но манифест составлен сильно, – поделился Катин с женой впечатлением от услышанного.
– Скоты, – кратко ответила Полина. – Ты гляди, что они делают!
Как только чтение бумаги закончилось, Агап махнул рукой, и крестьяне кинулись на добычу.
Началась свалка, почти сразу перешедшая в драку. Бабы не могли поделить, рвали на куски Полинины платья, мужики колошматили друг друга за охотничьи ружья, сапоги, стулья. Кто-то вопил, кто-то захлебывался руганью. Замахивались и опускались кулаки, на траве шевелилась и рычала куча-мала.
Агап покатывался от хохота, покрикивал:
– Круши, голытьба! Костей не жалей! А ну, кто ловчее!
Он был одет богато. На кафтане золотой позумент, сабля в серебряных ножнах, за шелковым кушаком два хороших пистолета.
Наконец от имущества остались только книги да древко гартенляндского флага, висевшего в кабинете хозяина. Полотнище содрали – видно, бабам на платки, девкам на ленты. Еще никому не воспонадобились глобус и портрет Дидерота, разодранный и без рамы. Но шуму меньше не стало. Крестьяне бились между собой, и пожива переходила из рук в руки.
Агапу потеха прискучила.
– А ну, хлопцы, шугай их, пока не переубивались!
Казаки с гиканьем, с бранью, с нагаечным свистом кинулись на крестьян. Те бросились врассыпную, уволакивая кому что досталось. Один – плотник Миха, которому Луций когда-то привез из города набор хороших инструментов, – остался с пустыми руками. Он подобрал земной шар, повертел в руках, плюнул, швырнул оземь, а после изрубил топором.
– Зачем?! – дернулся Катин.
Но Михе этого показалось мало. Он стал хватать книги и одну за одной, с ожесточением, кидать в огонь.
– Я совсем не понимаю людей… – убито пробормотал Луций.
– Чего тут понимать? – Жена скривила губы. – Когда человек решает быть скотиной, ему трудно остановиться. Бог с ними, с книгами. Скорей бы оно окончилось.
А дело шло к концу.
Колченог вытянул из пламени корягу.
– Я щас запалю костер побольше энтого!
Швырнул горящую деревяшку под стену дома. За нею вторую, третью.
– На кой дом-то жечь? – заволновались мужики.
– Чтоб духу дворянского не осталось!
Есаула стали уговаривать:
– Брось, Агап. Дом справный. Там школа, там обчество собирается.
– Обчество? Школа?
Колченог обернулся. Его рожа пошла судорогами.
– Ребята, гони отседова сиволапых! Чтоб до села с визгом бежали!
Казаки снова схватились за плетки, но теперь били не по воздуху, а по головам и спинам.
Толпа ринулась наутек. Преследователи не отставали – гнали ее, хлестали, пинали, улюлюкали.
Скоро перед домом остался только Агап. Он снял пояс с пистолетами, положил на землю. Скинул кафтан, засучил рукава, и один стал таскать под стену дома хворост.
Демон разрушения, вот это кто, подумалось Катину. А может, жрец злобной богини Фурины, устроивший в ее честь празднество-фуринайю.
– Сжечь наше жилище я ему не позволю!
Луций раздвинул ветки. Жена сзади схватила его за рукав, но удержать не смогла.
– Эй, любезный! – крикнул Катин. – В тот раз ты один на один сразиться не захотел, а ныне придется. Своих помощников не зови – не услышат.
С другой стороны дома несся такой ор и визг, что даже Агапу с его басом было не переорать.
Но злодей и не пытался. Увидев невесть откуда взявшегося барина, он засмеялся, оскалив наполовину беззубый рот, отчего стал еще больше похож на мертвую голову.
Не тратя слов, есаул вытянул из ножен саблю. Переваливаясь, быстро пошел на Луция. Тот подобрал древко от флага, выставил копейным наконечником вперед.
Легко увернулся от одного, другого, третьего удара.
– Видно, Агап, что ты служил не в кавалерии. Рубака из тебя неважный.
Присев, он ударил палкой по единственной ноге противника. Тот повалился на траву, а Луций припер упавшего острым концом к земле, придавил сапогом руку с саблей.
Колченог хрипел, пучил глаза – не ждал такого финала.
– Проткни эту гадину и идем, – потребовала за спиной Полина. – Скорее, пока те не вернулись!
Луций полуобернулся.
– Я на тебя удивляюсь. Неужто, проживя со мною столько лет, ты полагаешь, что я способен проткнуть живого человека?
– Ну так пристрели.
Она держала в руках подобранные с земли пистолеты, один совала ему.
– Кончай его. Быстрее, пока шумно. И догоняй.
Сунула второй пистолет за поясок, пошла к обрыву.
Катин отбросил древко, и есаул сел, уперся лбом в дуло.
– Стреляй, барин, твоя взяла. Не жалко. Я на свете знатно погулял.
Да что ж вы все, будто сговорившись, склоняете меня к невозможному, возмущенно помыслил Луций, отступая.
– Не управился еще? – обернулась Полина. – Стреляй же! Я на лестницу, боюсь быстро, не оступиться бы.
Катин колебался, не зная, что делать. И Рационий молчал, не помогал.
Убить человека, конечно, невозможно, но ведь и оставить Агапа тоже нельзя. Кликнет остальных, и расстреляют сверху, с обрыва.
– Э, да ты робкой… – улыбнулось безносое лицо. – Не стрелишь…
Агап поднялся на ноги, схватил пистолет за дуло, вырвал из вялой катинской руки, а сам отпрыгнул назад.
Лязгнул взведенный курок. Колченог презрительно рассмеялся, сплюнул.
– Тьфу! Я думал, ты лев зубастый, а ты кот. Царапаешь, да не грызешь! Сейчас тебя кончу. Потом твою кошку. Не уйдет.
Сзади раздался отчаянный крик:
– Луций!!!
Полина была еще здесь! Он хотел к ней обернуться, но в этот миг с неба, совершенно чистого, откуда ни возьмись низринулась молния. Она оглушила нашего героя громом, пронзила огнем, а после с силой швырнула о землю.
Прямо над собою умирающий – нет, уже умерший – узрел синий купол с яркими звездами. Они поманили, потянули Луция к себе. Мягкая, неостановимая сила подхватила его с травы, подбросила, перевернула, вознесла. Уже оттуда, из космического эфира, увидел он беззвучную, медлительную картину: как женщина выбрасывает из руки струю дыма, а потом, повернувшись, полубежит-полупарит к краю обрыва, под которым мерцает серебряная парча широкой реки.
Но эта притча не заинтересовала летящего, она уже не имела к нему отношения. Ему хотелось смотреть не вниз, в докучное прошлое, а вверх, в незнаемое грядущее.

 


notes

Назад: Глава XVII
Дальше: Примечания