Глава 4
И был свет, мягкий, медленный, какой бывает только в этих широтах, свет, не омрачённый тенью паучьих знаков на крыльях немецких бомбардировщиков, не замутнённый гарью выжженных дотла деревень.
Свет ложился на мякоть тундры, он ласкал её зелёную плоть, влажную, набухшую соками новой жизни, он давал ей жизнь, прорастая в травах и завязях ещё не созревших ягод, он рождал чистейшие из чистейших запахов – даже запах багульника не казался здесь тяжёлым и ядовитым, отражался в лужах, в миллионе речек и водоёмов, в крыльях вездесущих стрекоз, носящихся за вездесущими мошками, впитывался в песок, в суглинок, играл радугой в волокнах пушицы, прыгал по лепесткам дриад, прятался в белом мху, перебирал багрово-синие травки, безымянные и наделённые именами.
От каменных уральских отрогов, сползающих на заболоченные пространства матери приполярных вод великой реки Оби, до окраинных факторий Ямала и карских моржовых лежбищ – светлый свет был повсюду, и тьма не объяла его.
Тьма, отползающая на запад с переломленным под Сталинградом хребтом, всё ещё шевелилась клочьями, щерилась гнилыми зубами, тщилась огневыми ударами вернуть себе навоёванное добро.
Ломаная линия светораздела протянулась бесконечной чертой от Баренцева моря до Чёрного, прошла по лесам Карелии, устремилась по Свири к Ленинграду, не дошла, повернула к Новгороду, от Новгорода к Великим Лукам, далее на юго-восток, оставляя по вражью сторону сотни городов русских, под Курском, изогнувшись дугой, выпрямлялась к юго-востоку, оставила в стороне Белгород, сделала поворот близ Харькова, пошла по Северному Донцу, вылезла на берег Азова, двинулась к Таманскому полуострову и остановилась, упёршись в море.
22 июня, в день летнего солнцестояния, большой зал Дома ненца звенел от света. Тысячи ватт энергии текли сюда с местных электростанций, чтобы осветить электричеством этот день народного торжества, совпавший с праздником торжества природы.
Первый секретарь окружкома товарищ Гулин в звенящей торжественной тишине зачитывал победную сводку. Голос его был гулок из-за аховой акустики зала, и это прибавляло торжественности.
«Зимняя кампания 1942–1943 года явилась поворотным пунктом во всём ходе войны. Она наглядно показала изменение соотношения сил на советско-германском фронте. Немцы, несмотря на строжайший приказ Гитлера во что бы то ни стало удержать захваченные позиции, оказались не в силах предотвратить зимнее наступление Красной армии.
Красная армия опрокинула и разбила вражеские войска, уничтожила две отборные фашистские армии под Сталинградом, разбила и пленила румынскую, итальянскую, венгерскую армии и мощным ударом отбросила немцев от Волги и Терека на 600–700 километров на запад. Путь, который немцы прошли летом 1942 года на восток и по которому наши войска гнали их на запад, усеян сотнями тысяч трупов немецких солдат и офицеров, тысячами разбитых танков, самолётов и орудий.
Стало быть, второй год войны принёс гитлеровцам новые огромные потери и не дал никакого выигрыша в территории.
Более того, за этот год наши войска прорвали вражескую блокаду Ленинграда и выбили врага из важных в военном отношении районов – Курска, Ржева, Вязьмы, Гжатска, Великих Лук, Демянска…
Германия и её союзники потеряли за два года войны убитыми и пленными 6 400 000 солдат и офицеров, 56 500 орудий всех калибров, 42 400 танков, 43 000 самолётов…
В ходе войны немцы потеряли большую часть своих кадровых дивизий и испытанного командно-офицерского состава, а также военной техники, которая многие годы готовилась и накапливалась немецко-фашистскими захватчиками для завоевания мирового господства. Эти потери немецких войск основательно ослабили гитлеровскую военную машину и гитлеровское государство».
Первый секретарь сделал паузу и закончил на торжественной ноте, максимально усилив голос: «ТАКИМ ОБРАЗОМ, В ХОДЕ ДВУХЛЕТНИХ БОЁВ НА СОВЕТСКО-ГЕРМАНСКОМ ФРОНТЕ ПОЛНОСТЬЮ ПРОВАЛИЛИСЬ АВАНТЮРИСТИЧЕСКИЕ ПЛАНЫ ГЕРМАНСКИХ ИМПЕРИАЛИСТОВ, РАССЧИТАННЫЕ НА ПОРАБОЩЕНИЕ НАРОДОВ СОВЕТСКОГО СОЮЗА».
Зал ответил аплодисментами.
Потом выступали последовательно председатели окрисполкома и горсовета, председатель горисполкома, председатели райисполкомов Ямальского, Надымского и Тазовского районов, доставленные гидросамолётами в Салехард, член президиума Приуральского РИКа, руководитель окрземпродотдела, главный редактор газеты «Нарьяна нгэрм», председатель Мало-Ямальского кочевого Совета, кто-то из начальства помельче, за этим ещё помельче и на самом мелком из мелких с торжественными речами покончили.
Далее пошли награждения.
Рза сидел в третьем ряду с краю, справа от него тянулся лицом к президиуму Еремей Евгеньевич Ливенштольц, разгорячённый праздничной атмосферой и весёлым спиртовым духом, витающим над головами собравшихся (сам Ливенштольц не пил). Насчёт спирта дал отмашку Казорин, в такой день не грех и поблагодушествовать. Даже ненцам, присутствовавшим на празднике, включая детвору и подростков, отпущено было с базы по сто граммов казённого первача. Последнее было данью благому жесту Степана Дмитриевича, уберёгшего замначдома от неминуемого поражения и позора.
Рза был трезв, выпивал он редко, только если требовал организм. Выданный паёк алкоголя он отдал инвалиду Трошину, тому было и полезнее, и нужнее. Трошин помогал ему с деревом, приносил в мастерскую пла́вник, который шёл на небольшую скульптуру, вставки, ну и на запретное отопление.
Слушал Рза внимательно и серьёзно, даже те казённые фразы, без которых не могло обойтись ни одно торжественное собрание. К войне он относился двояко. Принимая войну как данность, он считал её изъяном природы – человеческой, никакой другой.
Когда гремела Первая мировая – Рза работал тогда в Москве в польском челюстном лазарете, делал снимки в рентгенолаборатории и каучуковые носы для раненых, – он частенько задумывался над смыслом тех событий, что охватили мир.
Какая-то она была ни о чём, та Первая мировая война. Братство славян… Николай Второй, зачитывающий с балкона дворца манифест о вступлении России в войну… Патриотическая демонстрация на Дворцовой площади… Хоругви… «Боже царя храни…» Поезда, отбывающие с Николаевского вокзала под музыку полковых оркестров…
Рза с тоской рассматривал фотографии, печатавшиеся тогда в газетах, – окопы, артиллерийское орудие на тракторной тяге, вязнущее в дорожной грязи, ложная пушка – ствол дерева на подпорках с единственным колесом от телеги и солдатом, приставленным её охранять, полевые лазареты со скучающими рядами раненых, унтер-офицер, фальшиво отплясывающий кавказский танец с шашкой в одной руке, кинжалом в другой и с бутылкой шампанского на стриженой голове, – смертная вселенская скука, вот что навевало всё это.
Если нынешняя война была взаправду патриотической и народной, то есть войной с врагом, посягнувшим на дом, на родину, то та была нечто выдуманное, расплывчатое, навязанное извне, с летающей в пыли недотыкомкой. Нечто серое, будто мышь в шинели.
То, что нет никакой романтики во всех этих регулярных бойнях, которые устраивают народы своим инакоговорящим соседям, – в этом Рза убедился просто. Году в пятнадцатом, зимой, в январе, в лазарет привезли солдатика, совсем юного, вчерашнего гимназиста. Солдатику оторвало нос, и юноша этим сильно мучился. Но не как другие, не потому, что лишится благоволения барышень, он мучился по другой причине. Юноша мечтал стать героем, открыто, лицом к лицу биться за славянское братство с предательницей кайзеровской Германией, а без носа – какое «лицом к лицу», без носа и героев-то не бывает. Рза сделал ему нос, нос понравился – каучуковый, но с виду как натуральный. Наш герой расправил плечи, заулыбался, вновь стал чувствовать себя героем и патриотом. Но раз вышел наш герой на прогулку, под Крещенье, когда самый мороз. На морозе лицо его раскраснелось, только нос остался белым, как кочерыжка. И когда он углядел это в зеркале, сорвал нос, выкинул его вон и гонялся по лазарету за муляжистом, грозясь убить его, дьяволово отродье. Но в результате убил себя. Пустил себе пулю в рот, не вынеся душевных переживаний.
Работа войны простая – удобрять землю кровью и перегноем из мёртвых тел. Иное дело человек на войне. Долг требует отречения от морали. «Если ты убил одного немца, убей другого – нет для нас ничего веселее немецких трупов», – взывал к защитникам родины военный журналист Эренбург, роман которого про Хулио Хуренито Рза читал в Париже в двадцать пятом году в знаменитом кафе «Ротонда». Кстати, сам Эренбург тогда же ему эту книжку и подарил, даже написал на титуле какую-то весёлую глупость, что-то про любовь к жизни и особенно к хорошеньким парижанкам.
Понятно, злом отвечать на зло в условиях военного времени, тем более что мы априори сторона правая, считается в порядке вещей. Сами немцы принуждают нас к этому, наставляя своих солдат: «Для твоей личной славы ты должен убить ровно сто русских… Уничтожь в себе жалость и сострадание, убивай всякого русского, не останавливайся, если перед тобой старик или женщина, девушка или мальчик…»
Эренбург с его «весёлыми трупами» просто ангел по сравнению с такими зверовидными наставлениями.
Между тем на сцене под портретом верховного продолжалось праздничное камлание. На трибунке, обшитой красным, сыпал цифрами председатель окружного потребсоюза товарищ Цорь.
– …Сдали в фонд главного командования облигаций на сумму пятьсот десять тысяч рублей и триста двенадцать тысяч сто двадцать четыре рубля наличными… восемнадцать тысяч тонн рыбы, консервов рыбных двенадцать тысяч восемьсот одиннадцать тонн… в фонд Красной армии оленьего мяса двадцать четыре тысячи тонн ровно… меха в фонд обороны на сумму полтора миллиона двести тысяч рублей…
Выпав мыслью из настоящего, скульптор думал о смерти и человеке.
Смерть совершенно необходимое и важное условие жизни человека, полагал Рза. Смерть подводит итог всякой человеческой деятельности. Если бы жизнь человеческая была бесконечной, размышлял Рза, то человек откладывал бы всё важное на потом, как это бывает в молодости. Когда же природа положила перед тобой предел, за которым пустота или вечность, мудрый человек старается делать в первую очередь поступки важные.
Война в этом смысле, как это ни парадоксально звучит, мобилизует человеческие возможности. Непопулярному в мирной жизни «memento mori» возвращается в военное время его истинное значение.
Пружина смерти в часовом механизме любой войны, особенно такой жестокой, как нынешняя, заведена туго, стрелка быстро делает обороты на циферблате человеческой жизни. Каждый должен помнить об этом.
И не смерти надо бояться, смерти бояться глупо. А того, что при жизни не доделал людям хорошего.
Справа мягко толкнули в бок:
– Степан Дмитриевич, готовьтесь. Ваш черёд пить из чаши славы.
Это предупредительный Ливенштольц дал сигнал о запланированном заранее панегирике в честь сталинского лауреата.
Илья Николаевич Казорин, уже обласканный вниманием родины медалью «За трудовую доблесть» и перешедший в новое качество – начальника Дома ненца (вместо убывшего товарища Бунимовича), одёрнул парадный френч. Блеснула в электрическом свете рубиновая эмаль звезды. Вторя ей, засияла рядом младшая сестрёнка награды, медаль «За трудовое отличие», вручённая годом раньше.
Улыбнувшись, он продуманным жестом перенёс внимание зала с трибуны на боковой проход. Там за стойками с протянутой между ними красной лохматящейся верёвкой возвышалось серое изваяние воина с гранатой в руке. Его фигура на кумачовом фоне появлялась словно бы из огня, одна рука срослась с автоматом, рука с гранатой резко отведена в сторону, ещё секунда – и смертельный снаряд уйдёт вперёд по траектории взгляда, которым воин просверливает пространство между собой и невидимыми врагами.
– Товарищи, – произнёс Казорин, тщательно проговаривая слова, – посмотрите на этого воина, внимательно посмотрите. Он из камня, но это не просто камень. Это символ нашей стойкости, нашей неколебимой силы. Искусство в военное время… советское искусство и его мастера работают на дело победы, вдохновляют нас всех, каждого на боевые и трудовые подвиги. Все мы знаем знаменитый плакат «Родина-мать зовёт», все мы помним пронзительный взгляд этой русской женщины, матери, призывающей своих сыновей встать на её защиту. Это и есть искусство – поднимать людей на борьбу, говорить им самое важное, то, о чём мудро и справедливо сказал нам товарищ Сталин в начале войны с фашистами: «Наше дело правое, враг будет разбит, победа будет за нами». – Илья Николаевич чуть помедлил, чтобы зал, включая президиум, проникся мудростью слов верховного, потом плавно простёр руку над головами, выбирая из всех единственную. – Товарищи, всем нам выпала честь приветствовать в этот знаменательный день художника, большого художника, лауреата премии имени товарища Сталина, главной премии государства за выдающиеся творческие заслуги, товарища Рзу Степана Дмитриевича, автора этой скульптуры, – Казорин снова указал на «Воина-победителя», – и многих других художественных работ, воспитывающих в советских людях чувство родины и дающих уверенность в нашей скорой победе. Степан Дмитриевич, встаньте. Товарищи, поаплодируем товарищу скульптору.
Президиум, а за ним и зал приветствовал лауреата аплодисментами.
– Товарищи. – В руках у Казорина возникла сложенная в квадрат газета. Он её развернул торжественно и не менее торжественно зачитал: – «Прошу перечислить в фонд обороны СССР присуждённую мне Сталинскую премию второй степени, чтобы она пошла на приобретение танка „За Ленинград“ и тем самым послужила малой крупицей в деле разгрома немецко-фашистских захватчиков». – Казорин оглядел зал. – Поаплодируем товарищу лауреату за его вклад в общее дело победы.
Зал захлопал. Рза чуть опустил голову, чтобы переждать шум, и вдруг услышал в промежутке между хлопками чей-то смутно знакомый голос.
– Откупился, – сказали сзади.
Скульптор скосил глаза, пытаясь обнаружить сказавшего, но ослеп от коллективного взгляда устремлённых на него глаз.
Когда овации стихли, лицо Казорина стало строгим.
– Теперь позвольте вам зачитать ответное письмо товарища Сталина.
Все в едином порыве встали, и зал наполнился восторженной тишиной. Лишь чуть слышно поскрипывали в безмолвии чьи-то неизвестные сапоги.
– «Примите мой привет и благодарность Красной армии, товарищ Рза, за Вашу заботу о бронетанковых силах Красной армии. Ваше желание будет исполнено. Иосиф Сталин».
Молчание, и снова аплодисменты, на этот раз продолжительнее, чем были.
Отзвучал последний хлопок. Все уселись, и вместе с другими скульптор. Казорин одёрнул френч и с достоинством вернулся в президиум.
Рзу медалью не наградили, скульптор был человек заезжий и поэтому не учтённый ПУРом, хотя временно и был прикреплён к нынешнему порту приписки. Да он, собственно говоря, и не жаждал оказаться в ареопаге избранных. Такого сорта почёта ему перепадало изрядно, только проку было не много – медалью сердце не отогреешь.
Председательствующий объявил перекур, и люди потянулись из зала.
На площади перед Домом ненца солнце подрастопило грязь, особенно на проезжей части, где в доверху наполненных мутью глубоких рытвинах от колёс отражалась молчаливая колокольня церкви Петра и Павла. В храме, давно не действующем, проживали рабколоновцы-трудармейцы, так на языке времени назывались спецпереселенцы из-за Урала, немцы по большей части, которых после августовского указа первого военного лета родина направила укреплять промышленность советской Сибири. В празднике они не участвовали и двухлетие священной войны отмечали трудовыми победами в бригадах Ямалрыбтреста и в цехах рыбоперерабатывающих заводов. Паперть, её выщербленные ступени, оккупировало местное пацаньё, главная демографическая составляющая Салехарда военных лет – понятно, наряду с инвалидами и бабьим населением города.
Из чёрного провала радиоточки, установленной на здании Дома ненца, голос в голос пели Бунчиков и Нечаев:
Помните, Гансы и Фрицы,
Скоро настанет тот час,
Мы вам начешем вшивый затылок,
Будете помнить вы нас…
На площади им вяло подрёвывала утопшая в колее машина.
Безотцовщина посвистывала по-птичьи и размеренно раскачивала плечами в такт попыткам казённой «эмки» выбраться из непроезжей грязи.
– Дай шапшальчику, – кричали отчаянные, намекая, что за порцию табаку готовы вытащить машину на волю.
А напротив, у Дома ненца, вышедший поразмяться люд тоже наблюдал с интересом за мучительными рывками автомобиля производства завода Молотова.
Машина была судейская, председателя окружного суда, который в это самое время угощался в кулуарах собрания ленд-лизовским «Джеком Дэниэлсом» и знать не знал о происходящем.
Водитель, культяпый Майзель, пыхтел за рулевым колесом. Двигатель ярился и глох, Майзель снова оживлял карбюратор, и тот впрыскивал горючую смесь в перетруженные цилиндры двигателя. Отвечая на мальчишеское кривлянье, Майзель тряс пацанве культёй и пощёлкивал редеющими зубами. Не гоняй он мелюзгу от машины, не давай почём зря поджопников, Майзель мог бы рассчитывать на подмогу. Детворе, при её-то численности, при её-то бесшабашном нечистоплюйстве, облепить машину со всех сторон, упереться, поднажать – и пошла бы. А после: «Дядя, покатай на подножке». – «Заслужили, залазь, братва». И покатал бы, не сидел бы на заднице.
Он угрюмо смотрел вперёд, завидуя лошадиной силе, впряжённой в почтовую волокушу и размеренно чавкающей копытами по площади на другом конце. При его пятидесяти лошадках, нервно ржущих в недрах фордовского мотора, видеть это было хуже средневековой пытки. Он скосил глаза на людей, толкущихся у здания Дома ненца.
«Вот засранство! – думал он про себя. – Высыпали, мать их ети́! Вовремя, ничего не скажешь! Точно кто-нибудь стуканёт Михалычу, что я в грязи в его отсутствие колупаюсь, хер тогда моя весёлая тёща отоварится по литере „Б“».
Майзель посмотрел на сапог, сверкающий, как лезвие бритвы. Не хотелось вылезать в грязь и уродовать такую красу. Он ещё раз нажал на газ. «Эмка» дёрнулась, но с места не сдвинулась.
– Подсобить? – услышал он сбоку. И увидел, повернувшись, туземца.
«Тьфу ты, пропасть», – ругнулся Майзель, озирая его бедное одеяние.
На туземце была драная малица и такие же заношенные штаны в тёмных пятнах промыслового жира. Но лицо было улыбчивое и чистое.
«Не боится железных нарт, значит, не такой он и дикий».
– Ну, давай, берись за крыло. – Майзель снова оживил двигатель.
«Эмка» пукнула белёсыми газами и немного проползла по дороге. Пятьдесят лошадиных сил голосили, меняя тон от надежды до глухого отчаяния.
«Жми, туземец, – поддерживал Майзель парня. – Не Поддубный, но всё ж рабсила!»
– Дружно взяли, – добавился новый голос.
Если честно, Майзель не ожидал. То есть кто-нибудь из людей попроще, работяга или пусть даже служащий, мог бы плюнуть на любимые прохаря́ и спорта ради сунуться на подмогу. Или, скажем, человек сильно выпивши. Или… Больше мыслей не приходило. Сам бы Майзель не полез в эту жижу, разве только по приказу начальства. А тут известнейший советский лауреат, про которого во всех газетах писали, добровольно приходит тебе на помощь.
– Товарищ скульптор… – Майзель сконфузился. – Мы уж сами, чего вам пачкаться.
– Вы уж сами, если такими темпами, пробуравитесь до центра Земли. Ты, Ванюта, помогай сзади, вы, товарищ…
– Майзель, – подсказал Майзель.
– Вам, товарищ Майзель, тоже выйти бы не мешало. Пудов пять с возу сбросим за счёт массы вашей фигуры.
– Всего-то полтора-два кило, – попробовал пошутить водитель, показывая свою культю. Она была у него интересная – со специальным крюковидным держалом, чтобы им удерживать руль и прочую технику и механику. Сам сконструировал, изготовил, приспособил для общественных нужд. Ну и личных – как же без этого-то.
Он в который раз врубил двигатель, включил первую передачу и утвердил на педали газа плоскую железную чушку, временную замену ноги. Потом нехотя высунул из кабины навакшенный до идеала сапог, тут же напустив зайчиков за прореженную храмовую ограду. Встал подошвой на рубчатую подножку, а другую ногу утопил в грязь чуть ли не на треть голенища.
– Ног не жалко, сапогов жалко, – как бы в шутку оправдался водитель.
Жаль и вправду было больше сапог, над которыми по случаю праздника он трудился чуть не целое утро – как же тут не соответствовать положению, раз тебе не говновозку доверили, а служебное средство передвижения председателя окружного суда.
– Мысль серьёзная, – ответил ему Степан. – Только сапоги не обидятся. Кирза – девушка не капризная, любую грязь употребит в свою пользу.
Майзель вскинул брови, не понимая.
– Это я о качестве материала. Мы с Иваном Васильевичем Плотниковым, чьему детищу вы доверили сейчас свои ноги, эту тему обсуждали неоднократно. – Рза упёрся руками в заднюю стенку кузова. – Давайте трогайте, а то мы, как в опере, поём, поём, а телега и ныне там. Ванюта, приготовься, поехали. Раз, два, навалились дружно!
«Эмка» дёрнулась на волю из плена. Ей в такт сопели три человечьих носа, каждый на индивидуальный манер.
Курящий люд у Дома ненца следил с сочувствием – вытянут, не вытянут машину судьи́ из грязи? Никто на помощь не приходил. Кому хотелось вымазаться в грязи? Не было таких дураков.
Чуть ли не полуторатонное изделье Америки, умело подлаженное горьковскими циклопами под колеи и рвы отеческой земли, должно быть, сохранило в родовой памяти упрямство и независимость диких лошадок прерий, потому как на толчки и покрикиванья водителя и добровольных его помощников отвечало лишь издевательским ржанием двигателя, с места же практически не сдвигалось. Колёса пробуксовывали в грязи. Майзель, Рза и туземец с лоснящимися от пота лицами пытались переупрямить «эмку», но та сопротивлялась упорно.
– Был бы «виллис», забот бы не было, – сопя, сокрушался Майзель. – Ильченко на прокурорской машине чуть ли не по тундре гоняет. А моя, как свинья, на любой дороге грязи найдёт. Но-о! Поехала!
Ему было уже плевать на то, что думают досужие зрители, глазеющие на дармовой спектакль, разыгрывающийся на лобном месте. И на тёщу было сейчас плевать с её продуктами по литере «Б», хотя в нынешние трудные времена любая банка того же свиного лярда, отоваренная в продмаге рядом с окрисполкомом, существенно поднимала уровень интереса к жизни, ну и чувство собственного достоинства, конечно же.
То, что он без ведома руководства жёг бензин, гоняя казённый транспорт по личной надобности, а конкретно доставляя купленный по случаю швейный аппарат «Адлер» для ремонта обуви на дому из тёщиной халупы на свою временную жилплощадь, было беззаконным самоуправством, и, стукани на него завистники, дело могло бы кончиться великой печалью. Но ведь Михалыч мужик не вредный, понимает, что жизнь не пряник, и на такие мелкие преступления, как привезти-отвезти по случаю (тем более без всякой корысти), глядит обычно сквозь пальцы.
Поскорей бы только вытащить эту дуру…
И туземец чего по глупости у машины не поломал бы…
Такие думы думал водитель «эмки», кляня место, на котором устроен город, куда северным военным приливом вынесла его, инвалида, злая, неуправляемая судьба.
Молчаливый туземец думал иное: «Вот машина не олень, а тоже имеет душу, тоже ест, спит, болеет, любит, когда ухаживают за ней, говорят ей маленькие хорошие слова, у неё голова, глаза, уши, как у всякой живой души, она думает, смотрит на всё глазами, слушает, как ей говорят маленькие хорошие слова, злится, когда говорят большие плохие слова, или вот упрямится, как сейчас, хитрит, такое у любого бывает, дерева, камня, воды, оленя, человека, собаки, рыбы речной и воздушной, морского и подземного зверя, даже у тараканов бывает, которых возят с собою русские, но вот олень, он идёт, куда ведёт его родная тропа, и человек идёт за ним следом, потому что человек и олень только называются другими словами, олень – „ты“, человек – „хибя“, потому что мудро говорят тадибеи: если мы есть, то и олени должны быть, а если их нет, то неизвестно, существуем ли мы сами; и ещё говорят: не человек приручил оленя, а олени приручили людей, и это очень простая мысль, ведь если я ем мясо оленя, пью его кровь, ношу одежду из его шкуры, езжу на нём, его жиром освещаю своё жилище, то, значит, я без оленя не существую, значит, я и олень одно, раз кровь оленя переходит в мою; мы только внешне выглядим по-другому…»
Он так думал, молчаливо и ровно, потому что пространство тундры приучает её жителей к тишине. Тишина в свою очередь приучает к внутреннему покою и течению мысли в направлении обретения смысла. Тишина эта рождается пустотой, целостной пустотой Севера, не заполненной кричащими красками и искушающими зрение предметами. Глаз здесь не разменивается на лишнее, взгляд несуетен, зрение неторопливо. Но сам ненец с комариной фамилией (Ненянг значит по-ненецки «комар») о причинах своих мыслей не думал, как олень не думает о кончине, когда стоит в очереди на бойню.
Он закончил своё молчание и стал попыхивать губами, словно курил.
Рза тем временем думал так: «Странно всё-таки человек устроен, он и хочет помочь другому, а не поможет, и вовсе не потому, что ленив или ищет выгоду; одежду он испортить боится, предстать в чужих глазах дураком; взять меня, будь я одет в новое, разве сунулся бы я помогать? Неизвестно, может, и сунулся бы, у меня-то есть где переодеться, а другие, явившиеся на праздник, они специально наряжались, готовились, чтобы выглядеть сегодня не как всегда, им и совестно, с одной стороны, наблюдать за мучающимся шофёром, а с другой, они понимают, что много совестнее им будет потом, когда при полном электричестве в зале на них посмотрят, словно на дикарей».
Рза взглянул на свои штаны, забрызганные приобской грязью и из серых ставшие теперь в дрипушку, на утопленные в грязь сапоги и вспомнил Василия Мангазейского, над чьим деревянным образом он трудился для антирелигиозного кабинета, – то место из его жития, где выпер из грязи гроб с останками будущего святого, принявшего «жестокiя мученiя отъ немилостиваго игемона корыстолюбиваго Савлука-Пушкина».
Чёртов гроб на колёсах, который они толкали, был причиной такого воспоминания. Картинка получалась забавная, моралистическая, как басня Крылова, – вроде и в товарищах есть согласье, а толку с этого без Божьей помощи никакого. Не потянуть им против слепой природы, хоть действительно проси у Бога подмоги.
Только он так подумал, как в уши ударил визг, это пацаньё с паперти сорвалось щенячьей стаей и, шлёпая по тёплой распутице, окружило железного бегемота. Раз-два, и с весёлыми матюгами мальчишки навалились на «эмку», три-четыре, и та как миленькая выползла из вязкой трясины. Почуяв волю, «эмка» резво покатила вперёд, ловкий Майзель на ходу запрыгнул в кабину, Рза с Ванютой и несколько горластых помощников не успели удержать равновесие и гуртом повалились в грязь.
Они стояли, вымазанные в грязи, Майзель, конфузясь и причитая, бодро топал от машины назад, чтобы хоть сочувственными словами искупить вину за случившееся. Его строптивая судейская кобылица покорно рокотала неподалёку.
– Хороши! – улыбнулся Рза, растирая по лицу грязь. – Ты сейчас ну вылитый Чингачгук в боевой раскраске. Пойдём-ка, брат, ко мне в мастерскую. Не такими же чучелами нам перед людьми красоваться.
Ванюта помотал головой.
– В Полуе вымоюсь, – сказал он художнику.
– Тоже дело, – ответил Рза.
Свидетели гасили окурки и цепочкой исчезали за дверью. Ни один из них даже не рассмеялся, наблюдая произошедший конфуз. Внутри-то они, может, и хохотали – не каждый день на Полярном круге видишь сталинских лауреатов, прилюдно купающихся в грязи. Но внешне сохраняли спокойствие.
А радио бравым голосом под звуки фронтового оркестра сопровождало их возвращение в зал бахом «Артиллерийской колыбельной»:
С колыбельной песней на губах —
бах!
От тебя я отгоняю страх —
трах!
Положив под голову ладо-о-онь,
Спи, не реагируй на огонь:
– ОГОНЬ!!!