16
Наступило воскресенье. Утром Гребер отправился на Хакенштрассе. Он заметил, что чем-то вид развалин изменился. Ванная исчезла, а также остатки лестницы; кроме того, узкая, недавно расчищенная дорожка вела за угол стены и во двор, а оттуда к остаткам дома. Казалось, здесь начал работать отряд по расчистке развалин.
Гребер пробрался по этой расчищенной дорожке и вошел в полузасыпанное помещение, в котором узнал бывшую домовую прачечную. Низкий темный коридор вел дальше. Он зажег спичку и осветил его.
— Что вы тут делаете? — вдруг крикнул кто-то за его спиной. — Вон отсюда! Сейчас же!
Гребер обернулся, но в темноте никого не увидел и пошел обратно. Во дворе стоял человек на костылях. Он был в штатском и в наброшенной на плечи военной шинели.
— Что вам здесь понадобилось? — прорычал он.
— Я здесь живу. А вы?
— Здесь живу я, и больше никто, понятно? И уж ни в коем случае не вы! Что вы тут вынюхиваете? Украсть что-нибудь хотите?
— Слушай, приятель, не волнуйся, — сказал Гребер, посмотрев на его костыли и военную шинель. — Здесь жили мои родители и я тоже, пока меня не взяли в армию. Ясно тебе?
— Это может сказать каждый.
Гребер взял инвалида за костыль, осторожно отодвинул его и прошел мимо него к черному ходу.
Во дворе он увидел женщину и ребенка. За ней следовал человек с киркой. Возле дома стоял какой-то сколоченный на скорую руку сарайчик. Женщина шла от сарайчика, а мужчина — с другой стороны.
— Что случилось, Отто? — спросил инвалида человек с киркой.
— Да вот этого молодца поймал. Что-то тут вынюхивал. Уверяет, будто здесь жили его родители.
Человек с киркой злобно усмехнулся.
— А еще что скажешь?
— Ничего, — ответил Гребер. — Именно это.
— Другого-то ничего не придумаешь, а?.. — Человек поиграл киркой и замахнулся ею. — Вон отсюда! Считаю до трех, а потом придется слегка проломить тебе башку. Раз…
Гребер бросился на него сбоку и ударил. Человек упал, и Гребер вырвал у него из рук кирку.
— Вот так-то лучше будет, — сказал он. — А теперь, если желаете, зовите полицию! Но ведь вы этого не желаете? Верно?
Человек, который замахнулся киркой, медленно поднялся. Из носа у него шла кровь.
— В другой раз смотри, плохо будет, — добавил Гребер. — Рукопашному бою нас в армии здорово учат. А теперь объясните, что вы тут делаете.
Женщина просунулась вперед. — Мы здесь живем. Разве это преступление?
— Ты в самом деле говоришь правду? — спросил инвалид.
— А зачем мне врать? Что тут можно украсть?
— Да уж голодранец найдет… — сказала женщина.
— Мне это ни к чему. Я здесь в отпуску и опять уезжаю на фронт. Видели записку там, перед входной дверью? Ту, где написано, что человек ищет своих родителей? Это я написал.
— Ты? — спросил инвалид.
— Да, я.
— Ну, тогда другое дело. Понимаешь, друг, приходится людям не доверять: нас разбомбили, мы здесь и приютились. Ведь где-нибудь жить-то надо.
— А вы все это сами убрали?
— Отчасти. Нам помогли.
— Кто же?
— Знакомые, у которых есть инструменты.
— Вы под обломками находили убитых?
— Нет.
— Действительно не находили?
— Наверное нет. Мы — нет. Может, тут раньше был кто-нибудь? Но мы никого не нашли.
— Вот, собственно, все, что мне хотелось узнать, — сказал Гребер.
— Для этого незачем морду бить, — возразила женщина.
— Это ваш муж?
— А вам какое дело? Нет, не муж, брат. Видите, он в крови.
— Я разбил ему только нос.
— Нет, и зубы.
Гребер поднял кирку. — А это что? Он ведь замахнулся на меня.
— Он бы вас не тронул.
— Милая моя, — сказал Гребер, — я не привык ждать, пока меня тронут.
Он зашвырнул кирку, и она, описав широкую дугу, упала на кучу щебня. Все проводили ее взглядом. Малыш хотел полезть за ней, но женщина удержала его. Гребер посмотрел вокруг. Теперь он увидел и ванну. Она стояла подле сарая. Лестницу, вероятно, разобрали на дрова. На огромной куче мусора валялись пустые жестянки от консервов, утюги, измятые кастрюли, посуда, лоскуты, ящики и колченогие столы. Эта семья, видно, здесь поселилась, сколотила себе сарайчик и считала все, что удавалось откопать из-под обломков, чем-то вроде ниспосланной ей манны небесной. Что тут скажешь? Жизнь продолжается. У малыша цветущий вид. Смерть побеждена. Развалины стали жилищем. Ничего тут не скажешь.
— Быстро же вы все наладили, — заметил Гребер.
— Наладишь, — отозвался инвалид, — если нет крыши над головой.
Гребер повернулся, чтобы уйти.
— А вам тут не попадалась кошка? — спросил он. — Такая маленькая, черная с белым?
— Это наша Роза, — сказал малыш.
— Нет, — сердито ответила женщина. — Никакой кошки нам не попадалось.
Гребер перелез через развалины обратно на улицу. Вероятно, в сарае жили еще люди; иначе за такой короткий срок нельзя было все это сделать. А может быть, помогал и отряд по уборке. Ночью из концлагерей частенько посылали заключенных убирать городские развалины.
Гребер пошел обратно. Ему казалось, что он вдруг стал беднее; почему, он и сам не знал.
Он попал на какую-то улицу, где совсем не видно было следов разрушения. Уцелели даже огромные витрины магазинов. Гребер рассеянно шагал все дальше. Внезапно он вздрогнул. Кто-то шел ему навстречу, он не сразу сообразил, что это идет он сам, отраженный боковым зеркалом, поставленным наискось в витрине модной мастерской. Греберу почудилось, будто он на миг увидел своего двойника. И будто сам он уже не он, а только полустертое воспоминание, которое вот-вот исчезнет, если он сделает хотя бы еще один шаг.
Гребер остановился и, не отрываясь, смотрел на тусклый образ в мутном желтоватом зеркале. Он увидел свои глазные впадины и тени под ними, скрывавшие глаза, словно у него их уже не было. Вдруг к нему подкрался и его охватил знобящий неведомый страх. Отнюдь не панический и бурный, неторопливый и судорожный вопль бытия, зовущий к бегству, к самозащите, к осторожности, — нет, страх тихий и знобящий, как сквозняк, почти безличный; с ним нельзя было бороться, ибо он был невидим и неуловим и, казалось, шел из каких-то пустот, где стояли чудовищные насосы, беззвучно выкачивавшие мозг из костей и жизнь из артерий. Гребер еще видел в зеркале свое отражение, но ему чудилось, что вот-вот оно начнет меркнуть, уходя, как волна, что его очертания сейчас растают и расплывутся, поглощенные молчаливыми насосами, которые из ограниченного мира и случайной формы, недолгое время называвшихся Эрнстом Гребером, втянут его обратно в беспредельное, а оно не только смерть, но что-то нестерпимо большее: угасание, растворение, конец его «я», вихрь бессмысленных атомов, ничто.
Он простоял на месте довольно долго. «Что же останется? — спрашивал он себя с ужасом. — Что останется, когда меня уже не будет? Ничего, кроме преходящей тени в памяти немногих людей: моих родителей, если они еще живы, нескольких однополчан, может быть, Элизабет; да и надолго ли?» Он посмотрел в зеркало. Ему казалось, будто он уже стал легким, точно клочок бумаги, плоским, подобным тени, и первый порыв ветра может унести его, выпитого насосами, ставшего лишь пустой оболочкой! Что же останется? И за что ему схватиться, где бросить якорь, в чем найти опору, что бы такое оставить в мире, что его удерживало бы и не дало ветру совсем умчать?
— Эрнст, — сказал кто-то у него за спиной. Он вздрогнул и мгновенно обернулся. Перед ним стоял человек без ноги, на костылях. Сначала Греберу почудилось, что это тот самый инвалид с Хакенштрассе; но он тут же узнал Мутцига, своего школьного товарища.
— Карл? — сказал он. — Ты? Я и не знал, что ты здесь.
— Давно. Почти полгода.
Они посмотрели друг на друга.
— Вот уж не думали мы, что все так получится! Правда? — сказал Мутциг.
— Что именно?
Мутциг поднял свои костыли и опять опустил их наземь.
— Да вот это.
— Тебе повезло, ты хоть вырвался из этого ада. А мне надо возвращаться.
— Ну, смотря по тому, как пойдут дела, — возразил Мутциг. — Если война протянется еще несколько лет, то это счастье; а если через полтора месяца ей конец, то это чертовское невезение.
— А почему она должна кончиться через полтора месяца?
— Да я не знаю. Я только говорю «если»…
— Ну конечно.
— Почему бы тебе не заглянуть к нам? — спросил Мутциг. — Бергман тоже здесь. У него обе руки до локтя…
— А где вы находитесь?
— В городской больнице. В отделении для ампутированных. Оно занимает весь левый флигель. Заходи как-нибудь.
— Хорошо, зайду.
— Наверняка? Все обещают, а потом ни один черт не заходит.
— Нет, наверняка.
— Ладно. Тебе будет приятно повидать нас. У нас веселая, компания, по крайней мере в моей палате.
Они опять взглянули друг на друга. Три года они не встречались; но за эти несколько минут сказали друг другу все, что могли сказать.
— Ну, желаю, Эрнст.
— И тебе, Карл.
Они обменялись крепким рукопожатием.
— А ты знаешь, что Зибер убит? — спросил Мутциг.
— Нет.
— Полтора месяца назад. И Лейнер…
— Лейнер? Я и этого не знал.
— Лейнер и Линген. Погибли в одно утро. Брюнинг сошел с ума. Ты слышал, что и Хольмана тоже?..
— Нет.
— Бергман слышал. Ну, еще раз всего хорошего, Эрнст. И не забудь навестить нас.
Мутциг заковылял прочь. «Ему, видимо, доставляет какое-то удовольствие перечислять убитых, — думал Гребер. — Может, это помогает ему переносить собственное несчастье». Он посмотрел Карлу вслед. Нога была у него ампутирована очень высоко, по самое бедро. А когда-то Мутциг был лучшим бегуном их класса. Гребер не знал, жалеть ли Карла или завидовать ему. Мутциг прав, все зависит от того, что еще предстоит.
Когда он вошел, Элизабет сидела на кровати в белом купальном халате. Голову она повязала белым платком, как тюрбаном, и сидела такая тихая, красивая, погруженная в себя, точно большая светлая птица, которая залетела в окно и вот отдыхает, а потом опять улетит.
— Я истратила горячую воду за целую неделю, — сказала она. — Это непозволительная роскошь. Фрау Лизер опять поднимет крик.
— Пусть кричит. Ей вода ни к чему. Истинные национал-социалисты не любят мыться, опрятность — это чисто еврейский порок.
Гребер подошел к окну и выглянул на улицу. Небо было серо, улица пуста. У окна напротив стоял волосатый человек в помочах и зевал. Из другого окна доносились звуки рояля и резкий женский голос, певший гаммы. Гребер уставился на расчищенный вход в подвал и вспомнил о знобящем страхе, испытанном им на улице перед зеркалом. И он опять почувствовал озноб. Что же останется? Что-нибудь должно же остаться, какой-то якорь, который тебя держит, чтобы ты не потерялся и мог вернуться.
Что это за якорь? Элизабет? Но разве она стала уже частью его самого? Ведь он знает ее так недавно и скоро уйдет от нее опять на годы. А она забудет его. Как может он удержать ее и в ней — себя?
Гребер обернулся.
— Элизабет, — сказал он. — Нам следовало бы пожениться.
— Пожениться? Это еще зачем?
— Потому, что это нелепо. Потому, что мы знаем друг друга всего несколько дней, и мне через, несколько дней придется уехать; потому, что мы не решили, хотим ли мы остаться вместе, а за такой короткий срок этого и решить нельзя. Вот почему.
Она посмотрела на него. — Ты хочешь сказать — потому, что мы одни на свете и дошли до точки, и ничего другого у нас нет?
— Нет, не поэтому.
Она молчала.
— Не только поэтому, — добавил он.
— Так почему же?
Он посмотрел на нее. Увидел, как она дышит. Она показалась ему вдруг совсем чужой. Ее грудь поднималась и опускалась, ее плечи — это были не его плечи, ее руки — не его руки, ее мысли, ее жизнь — нет, она не поймет его, да и как понять, ведь он и сам толком еще не уяснил себе, почему ему вдруг загорелось жениться.
— Если мы поженимся, тебе уже не надо будет бояться фрау Лизер, — сказал он. — Как жена солдата ты будешь ограждена от ее пакостей.
— Разве?
— Да. — Под ее пристальным взглядом Гребер растерялся. — По крайней мере брак даст хоть что-то.
— Это не причина. С фрау Лизер я уже как-нибудь справлюсь. Пожениться! Да мы и не успеем.
— Почему не успеем?
— Для этого нужны бумаги, разрешения, свидетельства об арийском происхождении, справки о здоровье и еще бог весть что. Пройдут недели, пока мы все это получим.
«Недели, — подумал Гребер. — И она с такой легкостью об этом говорит! Что со мной будет за это время!»
— Для солдат нет таких строгостей, — сказал он. — Все можно сделать за несколько дней. Мне говорили в казарме.
— Тебе там и пришла эта мысль?
— Нет. Только сегодня утром. Но в казармах часто говорят о таких делах. Многие солдаты женятся во время отпуска. Да и почему не жениться? Когда фронтовик женится, его жена получает ежемесячное пособие, двести марок, кажется. Зачем же дарить эти деньги государству? Если уж рискуешь своей головой, то почему, по крайней мере, не взять то, на что ты имеешь право? Тебе деньги пригодятся, а так их себе оставит государство. Разве я не прав?
— С этой точки зрения ты, может быть, и прав.
— Я тоже думаю, — сказал Гребер с облегчением. — Кроме того, существует еще брачная ссуда; кажется, тысяча марок. Может быть, ты, выйдя замуж, сможешь бросить работу на пошивочной фабрике.
— Едва ли. Это не имеет никакого значения. А что мне тогда делать весь день? Одной?..
— Верно.
Гребер на миг почувствовал полную беспомощность. «Что только они с нами делают, — подумал он. — Мы молоды, мы бы должны быть счастливы и не разлучаться. Какое нам дело до войн, которые затеяли наши родители?»
— Оба мы скоро останемся в одиночестве, — сказал он. — А если мы поженимся, такого одиночества не будет.
Элизабет покачала головой.
— Ты не хочешь? — спросил он.
— Мы будем не менее одиноки, — отозвалась она. — Даже больше.
Гребер вдруг опять услышал голос певицы напротив. Она перестала петь гаммы и перешла на октавы. Они казались воплями, на которые отвечало только эхо.
— Это же не бесповоротно, напрасно ты боишься, — продолжал он. — Мы в любое время можем развестись.
— Тогда зачем жениться?
— А зачем дарить что-либо государству?
Элизабет встала.
— Вчера ты был другим, — сказала она.
— Как был другим?
Она чуть улыбнулась. — Давай не будем больше об этом говорить. Мы вместе, и этого достаточно.
— Так ты не хочешь?
— Нет.
Он посмотрел на нее. Что-то в ней закрылось и от него отодвинулось.
— Черт побери, — сказал он, — я же от всей души предложил!
Элизабет снова улыбнулась. — Вот в том-то и дело. Не нужно вкладывать слишком много души. Есть у нас еще что-нибудь спиртное?
— Есть еще сливянка.
— Это наливка из Польши?
— Да.
— А нет ли у нас чего-нибудь не трофейного?
— Должна быть еще бутылка кюммеля. Он отечественного производства.
— Тогда дай мне кюммеля.
Гребер отправился на кухню за бутылкой. Он досадовал на самого себя. В кухне он постоял, глядя на грязные тарелки и дары Биндинга; было полутемно и пахло остатками пищи. Чувствуя себя выжженным и опустошенным, Гребер вернулся в комнату.
Элизабет стояла у окна.
— Какое серое небо, — сказала она. — Будет дождь. Жалко!
— Почему жалко?
— Сегодня наше первое воскресенье. Мы могли бы выйти погулять. Там, за городом, ведь весна.
— Тебе хочется выйти?
— Нет. С меня достаточно и того, что фрау Лизер ушла. Но тебе лучше было бы погулять, чем сидеть в комнате.
— А мне это неважно. Я достаточно пожил, так сказать, на лоне природы и довольно долго могу обойтись без нее. Моя мечта о природе — это теплая, неразбомбленная комната, где сохранилась мебель. А это у нас есть. Вот самое замечательное, что я могу нарисовать себе, и я никак не могу вдоволь насладиться этим чудом. Может, тебе оно уже надоело? Ну, пойдем в кино, если хочешь.
Элизабет покачала головой.
— Тогда останемся здесь и никуда не пойдем. Если мы выйдем, день разобьется на части и пройдет скорее, чем если мы просидим дома. А так он будет длиннее.
Гребер подошел к Элизабет и обнял ее. Он ощутил мохнатую материю ее купального халата. Потом увидел, что ее глаза полны слез.
— Я что-нибудь сказал не так? — спросил он. — Перед этим?
— Нет.
— Но чем-нибудь я все же провинился? Иначе ты бы не заплакала.
Он прижал ее к себе. Из-за ее плеча он увидел улицу. Волосатый человек в помочах исчез. Несколько детей играли в войну, забравшись в щель, прорытую к подвалу рухнувшего дома.
— Не будем грустить, — сказал он.
Певица напротив опять запела. Теперь она гнусаво выводила романс Грига. «Люблю тебя! Люблю тебя!» — выкрикивала она пронзительным дребезжащим голосом: «Люблю тебя — и что бы ни случилось, люблю тебя!».
— Нет, не будем грустить, — повторила Элизабет.
Под вечер пошел дождь. Стемнело рано, и тучи все больше заволакивали небо. Элизабет и Гребер лежали на кровати, без света, окно было открыто, и дождь лил косыми бледными струями, словно за окном стояла колеблющаяся текучая стена.
Гребер слушал однообразный шум. Он думал о том, что в России сейчас началась распутица, во время которой все буквально тонет в непролазной грязи. Когда он вернется, распутица, вероятно, еще не кончится.
— А мне уходить не пора? — спросил он. — Фрау Лизер скоро вернется.
— Ну и пусть возвращается, — сонным голосом пробормотала Элизабет. — Разве уже так поздно?
— Не знаю. Но, может быть, она вернется раньше, ведь дождь идет.
— Может быть, она именно поэтому вернется еще позднее.
— И так может быть.
— Или даже только завтра утром, — сказала Элизабет и прижалась лицом к его плечу.
— Может быть, ее даже раздавит грузовик. Но это была бы чересчур большая удача.
— Ты не слишком человеколюбив, — заметила Элизабет.
Гребер смотрел на льющиеся струи дождя за окном.
— Будь мы женаты, мне совсем не надо было бы уходить от тебя, — сказал он.
Элизабет не шевельнулась.
— Почему ты хочешь жениться на мне, — пробормотала она. — Ты же меня почти не знаешь.
— Я знаю тебя уже давно.
— Как это давно? Несколько дней.
— Несколько дней? Вовсе нет. Я знаю тебя больше года. Этого достаточно.
— Почему больше года? Нельзя же считать детство… Ведь это бог знает когда было.
— Я и не считаю. Но я получил почти трехнедельный отпуск за два года, проведенные на передовой. Здесь я уже около двух недель. Это соответствует почти пятнадцати месяцам на фронте. Значит, если считать по двум неделям отпуска, я знаю тебя чуть не год.
Элизабет открыла глаза. — Мне это и в голову не приходило.
— Мне тоже. Только недавно меня осенило.
— Когда?
— Да вот, когда ты спала. В темноте, в дождь, многое приходит в голову.
— И непременно нужно, чтобы шел дождь или было темно?
— Нет. Но тогда думается иначе.
— А тебе еще что-нибудь пришло в голову?
— Да. Я думал о том, как это чудесно, что человеческие руки, вот эти пальцы могут делать и что-то другое, а не только стрелять и бросать гранаты.
Она с недоумением посмотрела на него. — Почему же ты мне днем этого не сказал?
— Днем таких вещей не скажешь.
— Все лучше, чем нести чепуху насчет ежемесячного пособия и свадебной ссуды.
Гребер поднял голову. — Это то же самое, Элизабет, только я сказал другими словами.
Она пробормотала что-то невнятное.
— Слова тоже иногда очень важны, — проговорила она наконец. — По крайней мере в таком деле.
— Я не очень-то привык выбирать их. Но все-таки кое-какие найду. Мне только нужно время.
— Время, — Элизабет вздохнула. — У нас его так мало.
— Да. Вчера его еще было много. А завтра нам будет казаться, что сегодня было много.
Гребер лежал не шевелясь. Голова Элизабет покоилась на его плече. Волосы стекали темной волной на бледную подушку, и дождевые тени скользили по лицу.
— Ты хочешь жениться на мне, — бормотала она. — А любишь ли ты меня — не знаешь.
— Как мы можем знать? Разве для этого не нужно гораздо больше времени и больше быть вместе?
— Возможно. Но почему же ты тогда решил жениться на мне?
— Оттого, что я уже не могу представить себе жизнь без тебя.
Элизабет некоторое время молчала.
— А ты не думаешь, что то же самое могло бы произойти у тебя и с другой? — спросила она наконец.
Гребер продолжал смотреть на серый зыбкий ковер, который ткали за окном дождевые струи.
— Может быть, это и могло бы случиться у меня с другой, — сказал он. — Откуда я знаю? Но теперь, после того, как это у нас случилось, я не могу представить себе, что вместо тебя могла быть другая.
Элизабет чуть повернула голову, лежавшую у него на плече. — Вот так-то лучше. Ты теперь говоришь иначе, чем сегодня днем. Правда, сейчас ночь. Так неужели мне всю жизнь с тобой придется только и ждать, когда настанет ночь?
— Нет. Я обещаю исправиться. И пока что перестану говорить о ежемесячном пособии.
— Но и пренебрегать им тоже не следует.
— Чем?
— Да пособием.
Гребер затаил дыхание.
— Значит, ты согласна? — спросил он.
— Раз мы знаем друг друга больше года, это нас, пожалуй, даже обязывает. И потом, мы же в любое время можем развестись. Разве нет?
— Нет.
Она прижалась к нему и снова уснула. А он долго еще лежал без сна и слушал дождь. И вдруг ему пришли на ум все те слова, которые он хотел бы сказать ей.