15
Обитатели сорок восьмого номера волновались. Головастик и два других игрока в скат стояли в полном походном снаряжении. О каждом из них врачи написали «годен к строевой», и вот они возвращались с эшелоном на фронт.
Головастик был бледен. Он уставился на Рейтера. — Ты со своей дурацкой ногой, ты, шкурник, остаешься здесь, а мне, отцу семейства, приходится возвращаться на передовую!
Рейтер не ответил. Фельдман поднялся на кровати. — Заткнись, глупая башка! — сказал он. — Не потому ты едешь, что он остается! Тебя отправляют потому, что ты годен. Если бы и его признали годным и отправили бы, тебе все равно пришлось бы ехать, понятно? Поэтому брось нести вздор!
— Что хочу, то и говорю! — кричал Головастик. — Меня отправляют, потому я могу говорить, что хочу. Вы остаетесь здесь! Вы будете бездельничать, жрать и дрыхнуть, а я иди на передовую, я — отец семейства! Этот жирный шкурник для того и глушит водку, чтобы его проклятая нога продолжала болеть!
— А ты бы не стал делать то же самое, кабы мог? — спросил Рейтер.
— Я? Нет! Никогда я не отлынивал!
— Значит, все в порядке. Чего же ты шум поднимаешь?
— Как чего? — опешил Головастик.
— Ты же гордишься тем, что никогда не отлынивал? Ну, и продолжай в том же духе и не шуми.
— Что? Ах, ты вон как повернул! Ты только на то и способен, обжора, чтобы слова человека перевертывать! Ничего, тебя еще зацапают! Уж они тебя поймают, даже если бы мне самому пришлось донести на тебя!
— Не греши, — сказал один из двух его товарищей, — их тоже признали годными. Пошли вниз, нам пора выступать!
— Не я грешу! Они грешат! Это же позор! Я, отец семейства, должен идти на фронт вместо какого-то пьяницы и обжоры! Я требую только справедливости…
— Ишь чего захотел, справедливости! Да разве она есть для военных? Пойдем, нам пора. Никто доносить не будет! Он только языком мелет! Прощайте, друзья! Всех благ! Удерживайте позицию!
Оба игрока увели Головастика, который был уже совершенно вне себя. Бледный и потный, он на пороге еще раз обернулся и хотел что-то крикнуть, но они потащили его за собой.
— Вот подлец, — сказал Фельдман. — Комедию ломает чисто актер! Помните, как он возмущался, что у меня отпуск, а я все время сплю!
— Ведь он проиграл, — вдруг заметил Руммель, который до сих пор безучастно сидел за столом. — Головастик очень много проиграл. Двадцать три марки! Это не пустяк! Мне следовало вернуть ему деньги.
— Еще не поздно. Они еще не ушли.
— Что?
— Вон он стоит внизу. Сойди да отдай, если свербит.
Руммель встал и вышел.
— Еще один сумасшедший! — сказал Фельдман. — На что Головастику деньги на передовой?
— Он может их еще раз проиграть.
Гребер подошел к окну и посмотрел во двор. Там собирались отъезжающие на фронт.
— Одни ребята и старики, — заметил Рейтер. — После Сталинграда всех берут.
— Да.
— Колонна построилась.
— Что это с Руммелем? — удивленно спросил Фельдман. — Он впервые заговорил.
— Он заговорил, когда ты еще спал.
Фельдман в одной рубашке подошел к окну.
— Вон стоит Головастик, — сказал он. — Теперь на собственной шкуре убедится, что совсем не одно и то же — спать здесь и видеть во сне передовую, или быть на передовой и видеть во сне родные места!
— И мы скоро на своей шкуре убедимся, — вставил Рейтер. — Мой капитан из санчасти обещал в следующий раз признать меня годным. Этот храбрец считает, что ноги нужны только трусам, истинный немец может сражаться и сидя.
Со двора донеслась команда. Колонна выступила. Гребер видел все, словно в уменьшительное стекло. Солдаты казались живыми куклами с игрушечными автоматами; они постепенно удалялись.
— Бедняга Головастик, — сказал Рейтер. — Ведь бесился-то он не из-за меня, а из-за своей жены. Боится, что, как только он уедет, она снова будет ему изменять. И он злится, что она получает пособие за мужа и на это пособие, может быть, кутит со своим любовником.
— Пособие за мужа? Разве такая штука существует? — спросил Гребер.
— Да ты с неба свалился, что ли? — Фельдман покачал головой. — Жена солдата получает каждый месяц двести монет. Это хорошие денежки. Ради них многие женились. Зачем дарить эти деньги государству?
Рейтер отвернулся от окна.
— Тут был твой друг Биндинг и спрашивал тебя, — обратился он к Греберу.
— А что ему нужно? Он что-нибудь сказал?
— Он устраивает у себя вечеринку и хочет, чтобы ты тоже был.
— Больше ничего?
— Больше ничего.
Вернулся Руммель.
— Ну что, успел захватить Головастика? — спросил Фельдман.
Руммель кивнул. Лицо у него было взволнованное.
— У него хоть жена есть, — вдруг прорычал он. — А вот возвращаться на передовую, когда у человека уже ничего на свете не осталось!
Он резко отвернулся и бросился на свою койку. Все сделали вид, будто ничего не слышали.
— Жаль, что Головастику не пришлось это увидеть… — прошептал Фельдман. — Он держал пари, что Руммель сегодня сорвется.
— Оставь его в покое, — раздраженно сказал Рейтер. — Неизвестно, когда ты сам сорвешься. Ни за кого нельзя ручаться. Даже лунатик может с крыши свалиться. — Он повернулся к Греберу.
— Сколько у тебя еще осталось дней?
— Одиннадцать.
— Одиннадцать дней! Ну, это довольно много.
— Вчера было много, — сказал Гребер. — А сегодня — ужасно мало.
— Никого нет, — сказала Элизабет. — Ни фрау Лизер, ни ее отпрыска. Сегодня вся квартира наша!
— Слава богу! Кажется, я бы убил ее, если бы она при мне сказала хоть слово. Она вчера устроила тебе скандал?
— Она считает, что я проститутка.
— Почему? Мы же пробыли здесь не больше часу.
— Еще с того дня. Ты просидел у меня тогда весь вечер.
— Но мы заткнули замочную скважину и почти все время играл патефон. На каком основании она выдумывает такую чепуху?
— Да, на каком!.. — повторила Элизабет и скользнула по нему быстрым взглядом.
Гребер посмотрел на нее. Горячая волна ударила ему в голову. «И где у меня в первый раз глаза были», — подумал он.
— Куда унесло эту ведьму?
— По деревням пошла — собирает на какую-то там зимнюю или летнюю помощь. Вернется только завтра ночью; сегодняшний вечер и весь завтрашний день принадлежит нам.
— Как, и весь завтрашний день? Разве тебе не нужно идти на твою фабрику?
— Завтра нет. Завтра воскресенье. Пока мы по воскресеньям еще свободны.
— Воскресенье? — повторил Гребер. — Вот счастье! Я и не подозревал! Значит, я наконец-то увижу тебя при дневном свете! До сих пор я видел тебя только вечером или ночью.
— Разве?
— Конечно. В понедельник мы первый раз пошли погулять. Мы еще прихватили бутылку арманьяка.
— А ведь правда, — удивленно согласилась Элизабет. — Я тебя тоже не видела днем. — Она помолчала. взглянула на него, потом отвела глаза. — Мы ведем довольно беспорядочную жизнь, верно?
— Нам ничего другого не остается.
— Тоже правда. А что будет, когда мы завтра увидим друг друга при беспощадном полуденном солнце?
— Предоставим это божественному провидению. А вот что мы предпримем сегодня? Пойдем в тот же ресторан, что и вчера? Там было отвратительно. Вот посидеть в «Германии» — другое дело. Но она закрыта.
— Мы можем остаться здесь. Выпивки хватит. Я приготовлю какую-нибудь еду.
— И ты выдержишь тут? Не лучше ли куда-нибудь уйти?
— Когда фрау Лизер нет дома, у меня каникулы.
— Тогда останемся у тебя. Вот чудесно! Вечер без патефона! И мне не нужно будет возвращаться в казарму. Но как же насчет ужина? Ты в самом деле умеешь стряпать? Глядя на тебя, этого не скажешь.
— Я могу попытаться. Да и насчет продуктов небогато. Только то, что можно достать по талонам.
— Ну, это немного.
Они пошли в кухню. Гребер обозрел запасы Элизабет. В сущности, не было почти ничего: немного хлеба, искусственный мед, маргарин, два яйца и несколько сморщенных яблок.
— У меня еще есть продуктовые талоны, — сказала Элизабет. — Мы можем достать на них кое-что. Я знаю магазин, который торгует вечером.
Гребер задвинул ящик комода. — Не трать свои талоны. Они тебе самой пригодятся. Сегодня надо что-нибудь раздобыть другим способом. Организовать это дело.
— У нее ничего нельзя стащить, Эрнст, — с тревогой возразила Элизабет.
— Фрау Лизер знает наперечет каждый грамм своих продуктов.
— Представляю себе. Да я сегодня и не намерен красть. Я намерен произвести реквизицию, как солдат на территории противника. Некий Альфонс Биндинг пригласил меня к себе на вечеринку. Так вот, то, что я съел бы там, если бы остался, я заберу и принесу сюда. В этом доме огромные запасы. Через полчаса я вернусь.
Альфонс встретил Гребера с распростертыми объятиями, он был уже навеселе. — Вот чудненько, Эрнст! Заходи! Сегодня мой день рождения! У меня тут собралось несколько приятелей…
Охотничья комната была полна табачного дыма и людей.
— Слушай, Альфонс, — торопливо заявил Гребер еще в прихожей. — Я не могу остаться. Я забежал только на минутку и мне сейчас же нужно уходить.
— Уходить? Нет, Эрнст! И слушать не хочу.
— Понимаешь, у меня было назначено свидание раньше, чем мне передали твое приглашение.
— Пустяки! Скажи, что у тебя неожиданное деловое совещание. Или, что тебя вызвали на допрос. — Альфонс раскатисто захохотал. — Там у меня сидят два офицера из гестапо! Я тебя сейчас с ними познакомлю. Скажи, что тебя вызвали в гестапо! Ты даже не соврешь! Или тащи сюда своих знакомых, если они милые люди.
— Неудобно.
— Почему? Почему неудобно? У нас все удобно!
Гребер понял, что самое лучшее — сказать правду.
— Ведь вот как это получилось, Альфонс, — заявил он. — Я понятия не имел, что у тебя день рождения. И я зашел, чтобы раздобыть у тебя что-нибудь поесть и выпить. У меня свидание, но я с этой особой никак не могу сюда явиться. Я был бы просто ослом. Понимаешь теперь?
Биндинг расцвел.
— Ага! — торжествовал он. — Значит, вечно женственное! Наконец-то! А я совсем было на тебя рукой махнул! Понимаю, Эрнст. Ты прощен. Хотя и у нас есть тут пребойкие девчонки. Может, ты сначала на них взглянешь? Ирма — сорванец, каких мало, а с Гудрун ты можешь лечь в постель хоть сегодня. Фронтовикам она никогда не отказывает. Запах окопов ее волнует.
— Но меня — нет.
Альфонс рассмеялся. — И запах концлагеря, которым разит от Ирмы, верно, тоже нет? А Штегеману только его и подавай. Вон тот толстяк, на диване. Я лично не стремлюсь. Я человек нормальный и люблю уют. Видишь вон ту маленькую, в уголке? Как ты ее находишь?
— Очаровательна.
— Хочешь, я тебе ее уступлю, только останься, Эрнст.
Гребер покачал головой.
— Невозможно.
— Понимаю. Наверно, классную девочку подцепил? Нечего смущаться, Эрнст. У Альфонса тоже сердце рыцаря, пойдем в кухню и выберем, что тебе надо, а потом выпьешь рюмочку по случаю моего рождения? Идет?
— Идет.
В кухне они увидели фрау Клейнерт, облаченную в белый фартук.
— Тебе повезло, Эрнст, у нас холодный ужин. Выбирай, что приглянется. Или лучше вот что: фрау Клейнерт, заверните-ка ему хорошую закуску, а мы тем временем наведаемся в погреб.
Погреб был завален припасами.
— А теперь предоставь действовать Альфонсу, — сказал Биндинг, ухмыляясь. — Не пожалеешь. Вот тебе прежде всего суп из черепахи в консервах. Подогреешь и можно кушать. Еще из Франции. Возьми две банки.
Гребер взял две банки. Альфонс продолжал свои поиски.
— Спаржа голландская, две банки. Можешь есть холодной или подогреть. Никакой возни. А к спарже — банка консервированной пражской ветчины. Это вклад Чехословакии. — Биндинг влез на лесенку. — Кусок датского сыра и баночка масла. Все это не портится — неоценимое преимущество консервов. Вот тебе еще варенье из персиков. Или твоя дама предпочитает клубничное?
Гребер созерцал стоявшие на уровне его глаз короткие ножки в начищенных до блеска сапогах. За ними мерцали ряды стеклянных и жестяных банок. Он невольно вспомнил скудные запасы Элизабет.
— И того и другого, — сказал он.
— Ты совершенно прав, — смеясь, заметил Биндинг. — Наконец-то я узнаю прежнего Эрнста! Какой смысл грустить! И жить — умереть, и не жить — умереть! Хватай, что можешь, а грехи пусть замаливают попы! Вот мой девиз!
Он спустился с лесенки и перешел в другой подвал, где лежали бутылки. — Тут у нас довольно приличный набор трофеев. Наши враги прославились своими знаменитыми водками. Что же ты возьмешь? Водку? Арманьяк? А вот и польская сливянка.
Гребер не думал просить вина. У него еще оставалось кое-что из запаса, сделанного в «Германии», Но Биндинг прав: трофеи — это трофеи, их надо брать там, где найдешь.
— Шампанское тоже есть, — продолжал Альфонс. — Я лично этой дряни терпеть не могу. Но, говорят, в любовных делах оно незаменимо. Сунь-ка в карман бутылочку. Пусть поможет твоим успехам. — Он громко расхохотался. — А знаешь, какая моя любимая водка? Кюммель! Хочешь верь, хочешь нет. Старый, честный кюммель! Возьми с собой бутылочку и вспомни об Альфонсе, когда будешь пить.
Он взял бутылки под мышку и отправился в кухню.
— Сделайте два пакета, фрау Клейнерт. Один с закуской, другой с вином. Переложите бутылки бумагой, чтобы не разбились. И прибавьте четверть фунта кофе в зернах. Хватит, Эрнст?
— Не знаю, как я все это дотащу.
Биндинг сиял.
— Надеюсь, никто не скажет, что Альфонс жадюга. Верно? Особенно в свой день рождения! И уж, конечно, не для старого школьного товарища!
Биндинг стоял перед Гребером. Его глаза блестели, лицо пылало. Он был похож на мальчишку, нашедшего птичьи гнезда. Гребера даже тронуло его добродушие; но потом он вспомнил, что Альфонс с таким же упоением слушал рассказы Гейни.
Биндинг подмигнул Греберу.
— Кофе — это к завтрашнему утру. Надеюсь, что уж воскресенье-то ты проведешь по-настоящему, а не будешь дрыхнуть в казарме! А теперь пойдем! Я тебя быстренько познакомлю с некоторыми друзьями. Со Шмидтом и Гофманом из гестапо. Такое знакомство всегда может пригодиться. Зайди на несколько минут. Выпей за меня! Чтобы все осталось, как сейчас! И дом, и прочее! — Глаза Биндинга увлажнились. — Что поделаешь! Мы, немцы, неисправимые романтики!
— Невозможно оставить всю эту роскошь в кухне, — сказала Элизабет, потрясенная. — Постараемся куда-нибудь припрятать. Достаточно фрау Лизер увидеть все это, как она немедленно донесет, что я спекулирую на черном рынке.
— Ах черт! Я об этом не подумал. А подкупить ее нельзя? Отдадим ей часть жратвы, которая нам самим не понадобится?
— А есть что-нибудь, что нам не понадобится?
Гребер рассмеялся. — Разве что — твой искусственный мед. Или маргарин. Но даже и они через несколько дней могут оказаться очень кстати.
— Она неподкупна, — заметила Элизабет, — гордится, что живет только на продуктовые талоны.
Гребер задумался. — Часть мы, бесспорно, съедим до завтрашнего вечера, — заявил он наконец. — Но все — не сможем. Как же мы поступим с остальным?
— Спрячем у меня в комнате. Под книгами и платьями.
— А если она все обшарит?
— Я каждое утро запираю свою комнату, когда ухожу.
— А если у нее есть второй ключ?
Элизабет посмотрела на него. — Это мне не приходило в голову. Возможно…
Гребер откупорил одну из бутылок. — Завтра, ближе к вечеру, мы об этом еще подумаем. А сейчас постараемся съесть сколько в наших силах. Давай все распакуем. Уставим весь стол, как в день рождения. Все вместе и все сразу!
— Консервы тоже?
— Консервы тоже. Как декорацию. Открывать, конечно, не надо. Сначала навалимся на то, что скоро портится! И бутылки поставим. Все наше богатство, честно добытое с помощью коррупции и воровства.
— И те, что из «Германии»?
— Тоже. Мы честно заплатили за них смертельным страхом.
Они выдвинули стол на середину комнаты. Потом развернули все пакеты и откупорили сливянку, коньяк и кюммель. Но шампанское не тронули. Его нужно пить сразу, а водку можно опять как следует закупорить.
— Какое великолепие! — сказала Элизабет. — Что же мы празднуем?
Гребер налил ей рюмку. — Мы празднуем все вместе. У нас уже нет времени праздновать по отдельности и делать какие-то различия. Нет, мы пьем за все сразу, чохом, а главное за то, что мы здесь и можем побыть вдвоем два целых долгих дня!
Он обошел стол и обнял Элизабет. Он ощущал ее, и ощущал как свое второе «я», которое в нем раскрывается теплее, богаче, многокрасочнее и легче, чем его собственное, раскрывается без границ и без прошлого, только как настоящее, как жизнь, и притом — без всякой тени вины. Она прижалась к нему. Перед ними празднично сверкал накрытый стол.
— А для одного единственного тоста это не многовато? — спросила она.
Он покачал головой. — Я только слишком многословно все это выразил. А в основе лежит одно: радость, что мы еще живы.
Элизабет выпила свою рюмку до дна. — Иногда мне кажется, что мы бы уж сумели с толком прожить нашу жизнь, если бы нас оставили в покое.
— Сейчас мы как раз это и делаем, — сказал Гребер.
Окна были раскрыты настежь. Накануне в дом, стоявший наискосок, попала бомба, и стекла в окнах у Элизабет были выбиты. Она натянула на рамы черную бумагу, но перед нею повесила легкие занавески, и вечерний ветерок развевал их. Теперь комната уже не напоминала могилу.
Света не зажигали. Так можно было оставить окна открытыми. Время от времени слышались шаги прохожих. Где-то звучало радио. Кто-то кашлял. Люди закрывали ставни.
— Город ложится спать, — сказала Элизабет. — А я, кажется, совсем пьяна.
Они лежали рядом на кровати. На столе стояли остатки ужина и бутылки, кроме водки, коньяку и шампанского. Они ничего не припрятали, а решили подождать, когда опять проголодаются. Водку выпили. Коньяк стоял на полу возле кровати, а за кроватью вода лилась из крана в умывальник, охлаждая шампанское.
Гребер поставил рюмку на столик у постели. Кругом было темно, и ему казалось, что он в каком-то маленьком городке, перед войной. Журчит фонтан, пчелы жужжат в листьях липы, закрываются окна, и кто-то перед отходом ко сну играет на скрипке.
— Скоро взойдет луна, — сказала Элизабет.
«Скоро взойдет луна», — повторил он про себя. Луна — это нежность и простое счастье человеческих созданий. Нежность и счастье уже налицо. Они в дремотном кружении его крови, в спокойной безличности его мыслей, в медленном дыхании, веющем сквозь него, как утомленный ветер. Он вспоминал о разговоре с Польманом, словно о чем-то давно минувшем. «Как странно, — думал Гребер, — что вместе с глубокой безнадежностью в человеке живут такие сильные чувства. Но, пожалуй, это и не странно; пожалуй, иначе и быть не может. Пока тебя мучит множество вопросов, ты ни на что и не способен. И только когда уже ничего не ждешь, ты открыт для всего и не ведаешь страха».
Луч света скользнул по окну. Он мелькнул, задрожал, остановился.
— Уже луна? — спросил Гребер.
— Не может быть. Лунный свет не такой белый.
Послышались голоса. Элизабет встала и сунула ноги в домашние туфли. Она подошла к окну и выглянула наружу. Она не набросила ни платка, ни халата, она была прекрасна, знала это и потому не стыдилась.
— Это отряд по расчистке развалин, — сказала она. — У них прожектор, лопаты и кирки, они работают напротив, где обрушился дом. Как ты думаешь, в подвале еще могут быть засыпанные люди?
— Они откапывали весь день?
— Не знаю. Меня не было.
— Может быть, они просто чинят проводку.
— Да, может быть.
Элизабет подошла к кровати. — Как часто, после налета возвращаясь домой, я мечтала, что приду — а дом, оказывается, сгорел. Квартира, мебель, платья и воспоминания — все. Тебе это понятно?
— Да.
— Конечно, не воспоминания о моем отце. А все другое — страх, тоска, ненависть. Если бы дом сгорел, думала я, то и этому всему был бы конец, и я могла бы начать жизнь сначала.
Гребер окинул ее взглядом. Бледный луч света с улицы падал ей на плечи. Смутно доносились удары кирок и скрежет лопат, отгребающих щебень.
— Дай мне бутылку из умывальника, — сказал он.
— Ту, что ты взял в «Германии»?
— Да. Выпьем ее, пока она не взлетела на воздух. А другую, от Биндинга, положи. Кто знает, когда будет следующий налет. Эти бутылки с углекислотой взрываются даже от воздушной волны. Держать их в доме опаснее, чем ручные гранаты. А стаканы у нас есть?
— Только чайные.
— Чайные стаканы как раз хороши для шампанского. В Париже мы так его и пили.
— Ты был в Париже?
— Да. В начале войны.
Элизабет принесла стаканы и села на край кровати. Он осторожно вытащил пробку. Вино полилось в стаканы и запенилось.
— А ты долго пробыл в Париже?
— Больше месяца.
— Они вас там очень ненавидели?
— Не знаю. Может быть. Я не замечал. Мы старались не замечать. Ведь мы тогда еще верили чуть ли не во все, что нам внушали. И нам хотелось поскорее кончить войну, посиживать на солнышке перед кафе за столиками и пить незнакомое вино. Мы были еще очень молоды.
— Молоды… Ты говоришь, как будто с тех пор прошло много лет.
— Да так оно, видимо, и есть.
— Разве ты сейчас уже не молод?
— Молод. Но по-иному.
Элизабет подержала стакан в свете карбидного луча, падавшего с улицы и дрожавшего в окне, и слегка встряхнула, чтобы вино запенилось. Гребер смотрел на нее и видел ее плечи, волну волос, спину и чуть намеченную линию позвоночника с длинными мягкими тенями. «Нет, ей незачем думать о том, чтобы начать все сызнова, — говорил себе Гребер. — Без одежды она не имеет ничего общего ни с этой комнатой, ни со своей профессией, ни с фрау Лизер». Она была неотделима от этого дрожащего света в окне и этой тревожной ночи с ее вспышками слепого возбуждения в крови и странной отчужденностью потом, с хриплыми восклицаниями и голосами на улице, неотделима от жизни и, может быть, даже от тех мертвецов, которых там откапывают: он уже не ощущал в ней былей опустошенности и растерянности. Точно она сбросила с себя все это, как чужую одежду, чтобы, не задумываясь, следовать законам, о которых еще вчера ничего не знала.
— Жалко, что я не была тогда с тобой в Париже, — сказала она.
— Хорошо бы поехать туда вдвоем теперь, и чтобы не было войны.
— А нас бы туда пустили?
— Может быть. Мы же ничего в Париже не разрушили.
— А во Франции?
— Не так много, как в других странах, там все это шло быстрее.
— Может быть, вы разрушили достаточно, чтобы французы еще много лет нас ненавидели.
— Может быть. Когда война долго тянется, многое забывается. Может быть, они нас ненавидят.
— Мне хотелось бы уехать с тобой в такую страну, где ничего не разрушено.
— Не много осталось таких стран, где ничего не разрушено, — сказал Гребер. — Вино есть?
— Да, хватит. А где ты был еще?
— В Африке.
— И в Африке? Ты много видел.
— Да. Но не так, как раньше мечтал увидеть.
Элизабет подняла с пола бутылку и налила стаканы до краев. Гребер наблюдал за ней. Все казалось каким-то нереальным, и не только потому, что они пили вино. Слова таяли в сумраке, они утратили свой смысл, а то, что было полно смысла, жило без слов, и о нем невозможно было говорить. Сумрак был подобен безымянной реке, ее воды поднимаются и опадают, а слова плывут по ней, как паруса.
— А еще где-нибудь ты был? — спросила Элизабет.
— «Паруса, — подумал Гребер. — Где я видел паруса на реках?»
— В Голландии, — сказал он. — Это было в самом начале. Там много лодок, они скользили по каналам, а каналы были с такими плоскими и низкими берегами, что, казалось, лодки едут по земле. Они плыли совершенно беззвучно, а паруса у них были огромные. И когда в сумерках лодки скользили по лугам, эти паруса напоминали гигантских белых, голубых и алых бабочек.
— Голландия, — сказала Элизабет. — Может быть, мы могли бы после войны уехать туда? Пить какао и есть белый хлеб и все эти голландские сыры, а вечером смотреть на лодки?
Гребер взглянул на нее. «Еда, — подумал он. — Во время войны все представления людей о счастье всегда связываются с едой».
— А может, нас и туда уж не пустят? — спросила она.
— Вероятно, нет. Мы напали на Голландию и разрушили Роттердам без предупреждения. Я видел развалины. Почти ни одного дома не осталось. Тридцать тысяч убитых. Боюсь, что нас и туда не пустят, Элизабет…
Она помолчала. Потом вдруг схватила свой стакан и с размаху швырнула на пол. Он со звоном разлетелся вдребезги.
— Никуда мы больше не поедем! — воскликнула она. — Незачем и мечтать! Никуда! Мы в плену, нас везде проклинают и никуда не пустят.
Гребер приподнялся. В дрожащем белесом свете, струившемся с улицы, ее глаза блестели, как серое прозрачное стекло. Он перегнулся через нее и посмотрел на пол. Там искрились темные осколки с белеющими краями.
— Нужно зажечь свет и подобрать их, — сказал он. — Не то они вопьются нам в ноги. Подожди, я сначала закрою окна.
Он перелез через кровать.
Элизабет повернула выключатель и набросила халат. Свет пробудил в ней стыдливость.
— Не смотри на меня, — сказала она. — Не знаю, почему я это сделала. Я ведь не такая.
— Нет, именно такая. И ты права. Тебе здесь не место. Поэтому не стесняйся, если иной раз захочется что-нибудь разбить.
— Хотела бы я знать, где мое настоящее место!
Гребер рассмеялся. — Я тоже не знаю. Может быть, в цирке или в каком-нибудь старинном барском доме, а может быть, среди гнутой стильной мебели или в шатре. Но не в этой белой девичьей комнатке. А я-то в первый вечер вообразил, что ты беспомощна и беззащитна.
— Я такая и есть.
— Мы все такие. И все же обходимся без помощи и без защиты.
Он взял газету, положил ее на пол и другой газетой собрал на нее осколки. При этом он прочел заголовки. Дальнейшее сокращение линии фронта. Тяжелые бои под Орлом. Он соединил края газеты, на которой лежали осколки, и выбросил все в корзину для бумаг. Теплый свет, озарявший комнату, стал как будто вдвое теплей. С улицы доносилось постукивание и скрежет — это убирали развалины. На столе стояли остатки принесенного от Биндинга угощения. «Оказывается, можно размышлять о многом одновременно», — подумал Гребер.
— Я поскорее уберу со стола, — сказала Элизабет, — почему-то мне теперь и смотреть на все это противно.
— А куда?
— В кухню. Успеем до завтрашнего вечера спрятать то, что останется.
— Ну, завтра к вечеру не много останется. А что, если фрау Лизер вернется раньше?
— Вернется так вернется.
Гребер изумленно посмотрел на Элизабет.
— Я сама удивляюсь тому, что я каждый день другая, — ответила она.
— Не каждый день — каждый час.
— А ты?
— Я тоже.
— Это хорошо?
— Да. А если и нехорошо, то ничего, не беда.
— Ничего — это тоже что-то, верно?..
— Пожалуй.
Элизабет выключила свет.
— Можем теперь опять открыть могилу, — сказала она.
Гребер снова распахнул окна. И тотчас же в комнату залетел ветер. Занавески заколыхались.
— Вот и луна, — сказала Элизабет.
Багровый лунный диск выплывал над разрушенной крышей напротив. Луна казалась чудовищем с огненным загривком, она вгрызалась в улицу. Гребер взял два стакана и до половины налил их коньяком. Один он протянул Элизабет.
— А теперь выпьем вот этого, — сказал он. — Вино не для темноты.
Луна поднялась выше, она стала золотой и более торжественной. Некоторое время они лежали молча. Элизабет повернула голову.
— Что же мы, в конце концов, счастливы или несчастны? — спросила она.
Гребер задумался. — И то, и другое. Так, верно, и должно быть. Просто счастливы нынче только коровы. А может быть, даже и они нет. Может быть, уже только камни.
Элизабет взглянула на Гребера. — Но и это не имеет значения. Как по-твоему?
— Не имеет.
— А хоть что-нибудь имеет значение?
— Да, имеет. — Гребер всматривался в холодный золотистый свет, медленно заливавший комнату. — То, что мы уже не мертвецы, — сказал он. — И то, что мы еще не мертвецы.