11
Кладбище было залито солнцем. В ворота, должно быть, попала бомба. На дорожках и могилах лежали опрокинутые кресты и гранитные памятники. Плакучие ивы были повалены; корни казались ветвями, а ветви — длинными ползучими зелеными корнями. Словно это были обвитые водорослями странные растения, которые выбросило какое-то подземное море. Кости подвергшихся бомбежке покойников удалось по большей части снова собрать и аккуратно сложить в кучу. Лишь кое-где в ветвях плакучих ив застряли мелкие осколки костей и остатки старых, полуистлевших гробов. Но черепа уже убрали.
Рядом с часовней выстроили сарай. В нем работали смотритель кладбища и двое сторожей. Смотритель весь взмок от пота. Когда он услышал просьбу Гребера, он только помотал головой.
— Ни минуты времени! До обеда надо провести двенадцать погребений. Боже милостивый! Откуда мы можем знать, лежат тут ваши родители или нет? Да здесь десятки могил без всяких памятников и фамилий. Теперь у нас массовое производство. Как же мы можем что-нибудь знать?
— Разве вы не ведете списков?
— Списки! — с горечью обратился надзиратель к обоим сторожам. — Он захотел списков! Вы слышите? Списки? Да вы знаете, сколько трупов еще лежат неубранные? Двести! Знаете, сколько к нам доставлено в результате последнего налета? Пятьсот! А сколько после предпоследнего? Триста! А между ними прошло всего четыре дня. Разве мы можем поспеть при таких условиях? Да у нас ничего и не приспособлено! Нам нужно землечерпалками рыть могилы, а не лопатами, чтобы хоть как-нибудь справиться со всем, что еще лежит неубранное. А вы можете сказать заранее, когда будет следующий налет? Сегодня вечером? Завтра? А ему, видите-ли, списки подавай!
Гребер ничего не ответил. Он вынул из кармана пачку сигарет и положил на стол. Смотритель и сторожа переглянулись. Гребер подождал с минуту. Затем прибавил еще три сигары. Он привез их для отца из России.
— Ну уж ладно, — сказал смотритель, — сделаем, что сможем. Напишите имена и фамилию. Один из нас справится в управлении кладбища. А вы тем временем можете посмотреть еще не зарегистрированных покойников. Вон они лежат вдоль стен.
Гребер направился к ограде. У некоторых мертвецов были имена, гробы, носилки, цветы, других просто накрыли белым. Сначала он прочел имена, приподнял покрывала безыменных и перешел к неизвестным, лежавшим под узеньким навесом вдоль стен.
У одних были закрыты глаза, у других сложены руки, но большинство лежало в том виде, в каком их нашли, только руки были прижаты к телу да вытянуты ноги, чтобы мертвец занимал поменьше места. Мимо них молча проходила вереница людей. Нагнувшись, всматривались они в бледные окостеневшие лица и искали своих близких.
Гребер тоже примкнул к этой веренице. Какая-то женщина в нескольких шагах впереди вдруг опустилась наземь перед одним из мертвецов и зарыдала. Остальные молча обошли женщину и продолжали свой путь; они наклонялись вперед с таким сосредоточенным выражением, что их лица казались опустошенными: на них было написано только тревожное ожидание. И лишь постепенно, по мере приближения к концу ряда, на этих лицах появлялся слабый отсвет робкой затаенной надежды, и Гребер видел, как люди облегченно вздыхают, пройдя весь ряд до конца.
Гребер вернулся к смотрителю.
— А в часовне вы уже были? — спросил смотритель.
— Нет.
— Там лежат те, кого разнесло в клочья. — Смотритель взглянул на Гребера. — И нужны крепкие нервы… Но ведь вы солдат.
Гребер вошел в часовню. Потом возвратился. Смотритель поджидал его у входа.
— Ужасно? Не правда ли? — Он испытующе посмотрел на Гребера. — Сколько народу в обморок падает, — пояснил он.
Гребер ничего не ответил. Он столько перевидал мертвецов, что эти, в часовне, не произвели на него особого впечатления, как и тот факт, что тут было гражданское население, много женщин и детей. И это было для него не ново; а ранения и увечья у русских, голландцев или французов были не менее тяжелыми, чем те, что он увидел здесь.
— В управлении ваши не значатся, — заявил смотритель. — Но в городе есть еще два больших морга. Вы там побывали?
— Да.
— У них еще остался лед. Им легче, чем нам.
— Морги переполнены.
— Да, но они охлаждаются. У нас этого нет. А того и гляди начнется жара. Если будет еще несколько налетов кряду, да пойдут солнечные дни, нам грозит катастрофа. Придется рыть братские могилы.
Гребер кивнул. Он не понимал, почему это катастрофа. Катастрофой было то, что привело к братским могилам.
— Мы делаем, что можем, — оправдывался смотритель. — Набрали могильщиков сколько можно, но их все равно не хватает. Техника устарела для нашего времени. А тут еще эти религиозные обряды.
Он задумался на миг, глядя поверх стены. Потом простился с Гребером коротким кивком и торопливо зашагал к сараю — прилежный, добросовестный и рьяный служитель смерти.
Греберу пришлось остановиться: две похоронных процессии загораживали выход. Он еще раз окинул взглядом кладбище. Священники молились над могилами, родные и друзья стояли перед свежими холмиками, пахло увядшими цветами и разрытой землей, пели птицы, шествие ищущих по-прежнему тянулось вдоль стены. Могильщики орудовали кирками в недорытых могилах, повсюду сновали каменотесы и агенты похоронных бюро; обитель усопших стала теперь самым оживленным местом в городе.
Маленький белый домик, который занимал Биндинг, стоял в саду. Уже сгустились сумерки. Среди газона был устроен бассейн для птиц, в нем плескалась вода. Возле кустов сирени цвели нарциссы и тюльпаны, а под березами белела мраморная фигура девушки.
Экономка открыла дверь. Это была уже седая женщина в широком белом фартуке.
— Вы ведь господин Гребер? Да?
— Да.
— Господина крейслейтера нет дома. Ему пришлось поехать на очень важное собрание. Но он оставил вам записку.
Гребер последовал за нею в дом с оленьими рогами и картинами. Полотно Рубенса, казалось, светилось в полумраке. На медном курительном столике стояла бутылка, завернутая в бумагу. Рядом лежало письмо. Альфонс сообщал, что ему пока удалось узнать немногое; но родители Эрнста нигде в городских списках не значатся как убитые или раненые. Вернее всего, их эвакуировали, или они сами уехали. Пусть Гребер к нему завтра опять зайдет. А водку пусть выпьет сегодня вечером, хотя бы в честь того, что он так далеко от России.
Гребер сунул в карман и письмо, и бутылку. Экономка остановилась на пороге. — Господин крейслейтер просил передать сердечный привет.
— И от меня, пожалуйста, передайте. Скажите, что завтра я зайду. И большое спасибо ему за бутылку. Она мне очень пригодится.
Женщина по-матерински улыбнулась. — Он будет очень рад. Уж такой хороший человек.
Гребер прошел опять через сад. «Хороший человек, — думал он. — Но был ли он хорошим по отношению к учителю математики Бурмейстеру, которого он засадил в концлагерь? Вероятно, каждый человек для одного бывает хорош, а для другого — плох».
Он нащупал бутылку и письмо. Выпить? Но за что? За надежду, что его родители уцелели? С кем выпить? С обитателями сорок восьмого номера в казарме? Он посмотрел перед собой. Синий цвет сумерек стал глубже и гуще. Разве пойти с этой бутылкой к Элизабет Крузе? Водка пригодится ей так же, как и ему. Для себя у него еще остался арманьяк.
Ему открыла женщина со стертым лицом.
— Мне нужно видеть фрейлейн Крузе, — сказал он решительно и хотел пройти мимо нее в квартиру.
Но она держала дверь.
— Фрейлейн Крузе нет дома, — ответила женщина. — Вы должны бы знать!
— Почему это я должен знать?
— Разве она вам ничего не сказала?
— Я забыл. Когда же она вернется?
— В семь.
Гребер не подумал о том, что может не застать Элизабет. И он колебался, оставить ему здесь водку или нет: но кто знает, что сделает доносчица. Может быть, даже сама ее выпьет.
— Ладно, я тогда еще зайду, — сказал он.
На улице Гребер остановился в нерешительности. Он посмотрел на часы. Было около шести. Он представил себе, что его опять ждет длинный, темный вечер. «Не забудь, что ты в отпуску», — сказал ему Рейтер. Он и не забывал, но одного сознания недостаточно.
Он пошел на Карлсплац и уселся в сквере на скамейке. Перед ним лежала массивная глыба бомбоубежища, она напоминала чудовищную жабу. Предусмотрительные люди исчезали в нем, как тени. Из кустов наплывала темнота и топила последние отблески света.
Неподвижно сидел Гребер на скамейке. Еще час назад он и не думал о том, чтобы опять увидеться с Элизабет. Если бы их встреча состоялась, он, вероятно, отдал бы ей водку и ушел. Но сейчас, когда они не встретились, он с нетерпением ждал семи часов.
Элизабет сама открыла ему.
— Вот уж не думал, что отопрешь ты, — сказал он удивленно. — Я ждал дракона, стерегущего вход.
— Фрау Лизер нет дома. Она ушла на собрание союза женщин.
— А-а… Бригада плоскостопых! Ну конечно! Без нее там не обойдутся. — Гребер посмотрел вокруг. — И у прихожей совсем другой вид, когда ее нет.
— У прихожей другой вид потому, что теперь она освещена, — возразила Элизабет. — Как только эта женщина уходит, я включаю свет.
— А когда она дома?
— Когда она дома, мы экономим. Это патриотично. Надо сидеть в темноте.
— Правильно, — сказал Гребер. — Тогда мы им милее всего. — Он вытащил бутылку из кармана. — Я тебе тут водки принес. Из винного погреба некоего крейслейтера.
Элизабет посмотрела на него.
— Разве у тебя есть такие школьные товарищи?
— Да, так же, как у тебя принудительно вселенные соседи.
Она улыбнулась и взяла бутылку. — Сейчас я поищу, нет ли где-нибудь штопора.
Она пошла в кухню, он за ней. На ней был черный джемпер и узкая черная юбка. Волосы она стянула на затылке толстой ярко-красной шерстинкой. У нее были прямые сильные плечи и узкие бедра.
— Никак штопора не найду, — сказала она, задвигая ящики буфета. — Фрау Лизер, должно быть, не пьет.
— По ее виду я бы этого не сказал. Да мы обойдемся и без штопора.
Гребер взял бутылку, отбил от горлышка сургуч и два раза легонько ударил ее донышком о свое бедро. Пробка выскочила.
— Вот как откупоривают солдаты, — заявил он. — Рюмки у тебя есть? Или придется пить из горлышка?
— У меня в комнате есть рюмки. Пойдем.
Гребер последовал за ней. Теперь он был рад, что пришел. Он уже боялся, что опять придется просидеть весь вечер в одиночестве.
Элизабет сняла две рюмки тонкого стекла с книжной полки, стоявшей у стены. Гребер окинул взглядом комнату и не узнал ее. Кровать, несколько кресел в зеленых чехлах, книжные полки, письменный стол в стиле бидерманер — от всего этого веяло миром и старомодностью. В прошлый раз комната произвела на него другое впечатление — чего-то более беспорядочного и хаотического. «Вероятно оттого, что завыли сирены», — решил он. Этот шум все смешал. И Элизабет казалась иной, чем тогда. Другой, но не мирной и старомодной.
Она обернулась. — Сколько же времени прошло с тех пор, как мы виделись?
— Сто лет. Тогда мы были детьми и не было войны.
— А теперь?
— Теперь мы — старики, но без опыта старости. Мы стары, циничны, ни во что не верим, а порой грустим! Хоть и не часто.
Она взглянула на него: — Это правда?
— Нет. А, что правда? Ты знаешь?
Элизабет покачала головой.
— Разве всегда что-нибудь должно быть правдой? — спросила она, помолчав.
— Не обязательно. Почему?
— Не знаю. Но если бы каждый не старался непременно убедить другого в своей правде, люди, может быть, реже воевали бы.
Гребер улыбнулся. Как странно она это сказала.
— Ну да, терпимость, — ответил он. — Вот чего нам не хватает, верно?
Элизабет кивнула. Он взял рюмки и налил их до краев.
— За это мы и выпьем. Крейслейтер, который дал мне эту бутылку, был, наверное, весьма далек, от таких мыслей, но тем более мы должны выпить за это.
Он выпил до дна.
— Еще налить? — спросил он девушку.
Элизабет встряхнулась.
— Да, — сказала она, помолчав.
Он налил ей и поставил бутылку на стол. Водка была крепкая, прозрачная, чистая. Элизабет выпила.
— Пойдем, — сказала она. — Я сейчас продемонстрирую тебе образец терпимости.
Она повела его через прихожую и открыла какую-то дверь.
— Фрау Лизер забыла в спешке запереть. Взгляни-ка на ее комнату. Это не обман доверия. Она каждый раз обшаривает мою, как только я ухожу.
Часть комнаты была обставлена самой обыкновенной мебелью. Но на стене против окна висел в широченной раме портрет Гитлера в красках, обрамленный еловыми ветками и венком из дубовых листьев. А на столе под ним, на развернутом нацистском флаге лежало роскошное, переплетенное в черную кожу с тисненой золотом свастикой издание «Мейн кампф». По обе стороны стояли серебряные подсвечники с восковыми свечами и две фотокарточки фюрера: на одной — он с овчаркой в Берхтесгадене, на другой — девочка в белом платье подносит ему цветы. Все это завершалось почетными кинжалами и партийными значками.
Гребер был не слишком удивлен. Он уже не раз видел такие алтари: культ диктатора легко превращался в религию.
— Она здесь и пишет свои доносы? — спросил он.
— Нет, вон там, за письменным столом моего отца.
Гребер взглянул на письменный стол. Это был старинный секретер с полками и подвижной крышкой.
— Никак не отопру, — сказала Элизабет. — Ничего не выходит. Уже сколько раз пыталась.
— Это она донесла на твоего отца?
— Точно не могу сказать. Его увезли, и он как в воду канул. Она уже тогда жила здесь со своим ребенком, но занимала только одну комнату. А когда отца забрали, ей отдали в придачу еще его две.
Гребер обернулся. — Ты думаешь, она ради этого и донесла?
— А почему бы и нет? Иногда люди и не из-за того еще идут на донос.
— Разумеется. Но, судя по алтарю, можно думать, что твоя соседка принадлежит к фанатичкам из бригады плоскостопых.
— Неужели ты считаешь, Эрнст, — с горечью сказала Элизабет, — что фанатизм не может идти рука об руку с жаждой личной выгоды?
— Может. И даже очень часто. Странно, что об этом постоянно забывают! Есть пошлости, которые случайно западут в голову, и их, не задумываясь, повторяешь. Мир не поделен на полки с этикетками. А человек — тем более. Вероятно, эта гадюка любит своего детеныша, своего мужа, цветы и восхищается всякими благородными сентенциями. Она знала что-нибудь о твоем отце, или в доносе все выдумано?
— Отец добродушен и неосторожен, он, вероятно, давно был на подозрении. Не каждый в силах молчать, когда с утра до ночи слышишь в собственной квартире национал-социалистские декларации.
— А ты представляешь себе, что он мог сказать?
Элизабет пожала плечами. — Он уже не верил, что Германия выиграет войну.
— В это многие уже не верят.
— И ты тоже?
— И я тоже. А теперь давай-ка уйдем отсюда. Не то эта ведьма еще застукает тебя; кто знает, что она тогда может натворить!
Элизабет усмехнулась. — Не застукает. Я заперла дверь на задвижку. Она не сможет войти.
Девушка подошла к двери и отодвинула задвижку. «Слава богу, — подумал Гребер. — Если она и мученица, то хоть осторожная и не слишком щепетильная».
— Здесь пахнет склепом, — сказал он, — наверно, от этих протухших листьев. Они совсем завяли. Пойдем выпьем.
Он снова наполнил рюмки.
— Теперь я знаю, почему мы себе кажемся стариками, — заметил он. — Оттого, что мы видели слишком много мерзости. Мерзости, которую разворошили люди старше нас, а им следовало быть разумнее.
— Я не чувствую себя старой, — возразила Элизабет.
Он посмотрел на нее. Да, ее меньше всего назовешь старухой.
— Что ж, тем лучше, — отозвался он.
— Я только чувствую себя как в тюрьме, — продолжала она. — А это похуже старости.
Гребер сел в одно из старинных кресел.
— А вдруг эта баба донесет и на тебя, — сказал он. — Может быть, она не прочь забрать себе всю квартиру? Зачем тебе дожидаться этого? Переезжай отсюда. Ведь у таких, как ты, нет прав!
— Да, знаю. — В ней чувствовалось и упрямство, и беспомощность. — Это прямо суеверие какое-то, — продолжала Элизабет поспешно и с тоской, точно она уже сотни раз повторяла себе то же самое. — Но пока я здесь, я верю, что отец вернется. А если я уеду, то как будто покину его. Ты понимаешь это чувство?
— Тут нечего понимать. Таким чувствам просто подчиняешься. И все. Даже если считаешь их бессмысленными.
— Ну, ладно.
Она взяла рюмку и выпила. В прихожей заскрежетал ключ.
— Явилась, — сказал Гребер. — И как раз вовремя. Собрание продолжалось, видно, недолго.
Они прислушивались к шагам в прихожей. Гребер взглянул на патефон.
— У тебя только марши? — спросил он.
— Не только. Но марши громче всего. А иной раз, когда тишина кричит, приходится заглушать ее самым громким, что у тебя есть.
Гребер посмотрел на девушку. — Ну и разговорчики мы ведем! А в школе нам постоянно твердили, будто молодость — самое романтичное время жизни.
Элизабет рассмеялась. В прихожей что-то упало, фрау Лизер выругалась. Затем хлопнула дверь.
— Я оставила свет, — шепнула Элизабет. — Давай уйдем отсюда. Иногда я просто не в силах сидеть здесь. И давай говорить о другом.
— Куда же мы пойдем? — спросил Гребер, когда они очутились на улице.
— Не знаю. Куда глаза глядят.
— Нет ли тут поблизости какого-нибудь кафе, пивной или бара?
— Ведь это опять сидеть в темноте. А я не хочу. Давай лучше пройдемся.
— Хорошо.
Улицы были пустынны. Город тих и темен. Они двинулись по Мариенштрассе, потом через Карлсплац и на ту сторону реки в Старый Город. Спустя некоторое время им стало казаться, что они блуждают в каком-то призрачном мире, что все живое умерло и они — последние люди на земле. Они шли мимо домов и квартир, но когда заглядывали в окна, то вместо комнат, стульев, столов — этих свидетелей жизни, — их взоры встречали только отблески лунного света на стеклах, а за ними — плотный мрак черных занавесей или черной бумаги. Чудилось, будто весь город — это бесконечный морг, будто он весь в трауре, с квартирами-гробами — непрерывная траурная процессия.
— Что случилось? — спросил Гребер. — Куда подевались люди? Сегодня еще пустыннее, чем обычно.
— Вероятно, все сидят по домам. У нас уже несколько дней не было бомбежек, и население не решается выходить. Оно ждет очередного налета. Так всегда бывает, только после налета люди решаются ненадолго выходить на улицу.
— И тут уж образовались свои привычки?
— Да. А разве у вас на фронте их нет?
— Есть.
Они проходили по улице, где не было ни одного уцелевшего здания. Сквозь волокнистые облака просачивался неверный лунный свет, и в развалинах шевелились какие-то тени, словно фантастические спруты, убегающие от луны.
Вдруг они услышали стук посуды.
— Слава богу! — сказал Гребер. — Тут есть люди, которые едят или пьют кофе. Они хоть живы.
— Вероятно, они пьют кофе. Сегодня выдавали кофе. И даже настоящий. Бомбежный кофе.
— Бомбежный?
— Ну да. Бомбежный или налетный кофе. Так его прозвали. Это добавок, который мы получаем в экстренных случаях, после особенно тяжелых бомбежек. Иногда выдают сахар, или шоколад, или по пачке сигарет.
— Как на передовой. Там перед наступлением дают водку и табак. В сущности, это просто смешно, правда? Двести граммов кофе за один час смертельного страха.
— Сто граммов.
Они продолжали свой путь. Через некоторое время Гребер остановился. — Знаешь, Элизабет, ходить по улицам еще мучительнее, чем сидеть дома. Напрасно мы не взяли с собой водку. Мне необходимо подбодрить себя. И тебе тоже. Где тут пивная?
— Не пойду я в пивную. Там как в бомбоубежище. Все затемнено и окна занавешены.
— Тогда дойдем до моей казармы. У меня есть еще бутылка. Я поднимусь наверх и возьму. Мы ее разопьем под открытым небом.
— Хорошо.
Вдруг тишину нарушил стук колес, и они увидели лошадь, несшуюся галопом. Пугаясь теней, лошадь то и дело шарахалась в сторону, глаза у нее были полны ужаса, широкие ноздри раздувались. В тусклом свете она казалась призраком. Правивший дернул вожжи. Лошадь взвилась на дыбы. Клочья пены слетали с ее губ. Греберу и его спутнице пришлось взобраться на развалины, чтобы пропустить ее. Элизабет вспрыгнула на какую-то стену, иначе лошадь задела бы ее; на миг Греберу представилось, что она хочет вскочить на эту храпящую лошадь и вместе с ней ускакать; но лошадь промчалась, а девушка продолжала стоять, выделяясь на фоне огромного и пустого, взволнованного неба.
— У тебя был такой вид, точно ты сейчас сядешь на этого коня и умчишься, — заметил Гребер.
— Если б можно было! Но куда? Ведь война везде!
— Это правда. Везде. Даже в странах вечного мира — в Океании и Индии. От нее никуда не уйдешь.
Они подошли к казарме. — Жди меня тут, Элизабет. Я схожу за водкой. Это недолго.
Гребер прошел через двор казармы и поднялся по гулкой лестнице в сорок восьмой номер. Комната сотрясалась от мощного храпа — добрая половина ее обитателей спала. Над столом горела затемненная лампочка. Игроки в скат еще бодрствовали. Рейтер сидел подле них и читал.
— Где Бэтхер? — спросил Гребер.
Рейтер захлопнул книгу. — Он велел передать тебе, что сегодня у него сплошные неудачи. Он налетел на какую-то стену и сломал велосипед. Знаешь поговорку: беда никогда не приходит одна. Завтра ему опять шагать на своих на двоих. Поэтому он сегодня вечером засел в пивной и утешается. А с тобой что приключилось? На тебе лица нет.
— Ничего не приключилось. Я сейчас опять ухожу. Мне только нужно взять кое-что.
Гребер стал шарить в своем ранце. Он привез бутылку джина и бутылку водки. Да у него еще был арманьяк Биндинга.
— Возьми джин или арманьяк, — сказал Рейтер. — Водки уже нет.
— Как нет?
— А мы выпили ее. Тебе следовало добровольно ее пожертвовать. Приехал из России, так нечего вести себя как капиталист. Надо и с товарищами поделиться! Отличная была водка.
Гребер вытащил из ранца оставшиеся две бутылки. Арманьяк он сунул в карман, а джин отдал Рейтеру.
— Ты прав. На, возьми, это помогает от подагры. Но не будь и ты капиталистом. Поделись с другими.
— Мерси! — Рейтер заковылял к своему вещевому шкафчику и достал штопор.
— Полагаю, что ты намерен прибегнуть к самому примитивному способу обольщения, а именно, — с помощью опьяняющих напитков. В таких случаях обычно забывают откупорить бутылку. А если отбить горлышко, в волнении можно легко порезать себе морду. На, будь предусмотрительным кавалером!
— Иди к черту! Бутылка откупорена.
Рейтер откупорил джин. — Как это ты раздобыл в России голландскую водку?
— Купил. Есть еще вопросы?
Рейтер усмехнулся.
— Нет. Проваливай со своим арманьяком, ты, юный Казанова. А главное, не стесняйся. Ведь у тебя есть смягчающие вину обстоятельства: нехватка времени. Отпуск короток, а война долгая.
Фельдман поднялся и сел на своей кровати.
— Может, тебе нужен презерватив, Гребер? У меня в бумажнике есть несколько штук. Мне они не нужны: тот, кто спит, сифилиса не подцепит.
— Ну, это как сказать, — возразил Рейтер. — Говорят, и здесь может произойти нечто вроде непорочного зачатия. Но у Гребера натура неиспорченная. Он племенной ариец с двенадцатью чистокровными предками. И уж тут презервативы — преступление против отечества.
Гребер откупорил арманьяк, сделал глоток и снова сунул бутылку в карман.
— Романтики окаянные, — сказал он. — Чем в чужие дела нос совать, лучше займитесь своими собственными.
Рейтер помахал ему. — Иди с миром, сын мой! Забудь про строевой устав и попытайся быть человеком. Умереть проще, чем жить — особенно для вас, героическая молодежь и цвет нации!
Гребер прихватил еще пачку сигарет и стакан. Уже уходя, он заметил, что Руммель продолжает выигрывать. Перед ним лежала груда денег. Лицо его оставалось бесстрастным; но теперь по нему светлыми каплями струился пот.
Лестницы казармы были безлюдны, как обычно после вечерней зори. Гребер шел по коридорам, стены гулко отбрасывали эхо его шагов. Потом он пересек широкий плац. Элизабет у ворот уже не было. «Она ушла», — решил Гребер. Он почти предвидел это. Да и ради чего она будет ждать его?
— Дамочка твоя вон там, — сказал часовой. — Как это ты, шляпа, заполучил такую девушку? Этакие птички — специально для офицеров.
Теперь и Гребер увидел Элизабет. Она стояла, прислонясь к стене. Он похлопал часового по плечу.
— Есть новое постановление, сынок. Таких краль выдают теперь вместо ордена, если ты пробыл на фронте четыре года. И все — генеральские дочки. Поди доложись по начальству, недоносок! Разве ты не знаешь, что часовому на посту разговаривать не положено?
Гребер направился к Элизабет.
— Сам недоносок, — бросил ему вслед часовой, впрочем, несколько озадаченный.
На холме за казармой они нашли скамью. Она стояла под каштанами, и оттуда был виден весь город. Нигде ни огонька. Только воды реки мерцали в лучах месяца.
Гребер вынул пробку и налил стакан до половины. Арманьяк поблескивал в нем, точно жидкий янтарь. Он протянул стакан Элизабет:
— Выпей все, — сказал он.
Она сделала только глоток.
— Нет, выпей все, — повторил он. — Уж сегодня такой вечер. Выпей за что-нибудь, ну хоть за нашу треклятую жизнь или за то, что мы еще живы. Главное — выпей! Нам необходимо выпить, ведь мы прошли через мертвый город. Да и вообще это сегодня необходимо.
— Хорошо. Тогда за все вместе.
Од снова налил стакан и выпил сам. И сразу же ощутил, как по телу разлилось тепло. Но вместе с тем почувствовал, насколько он опустошен. Это была пустота без боли.
Он еще раз налил полстакана и отпил около половины. Затем поставил его между ними на скамью. Элизабет сидела, подняв колени и обхватив их руками. Молодая листва каштанов над их головой, поблескивавшая в лунном свете, казалась почти белой — словно в нее залетела стайка ранних весенних мотыльков.
— Какой он черный, — сказала она, указывая на город. — Точно выгоревшие угольные шахты…
— Не смотри туда. Повернись. На той стороне совсем другое.
Скамья стояла на самой вершине холма, противоположный склон ее мягко опускался, и взору открывались поля, озаренные луною дороги, аллеи, обсаженные тополями, деревенская колокольня, вдали — лес, на горизонте — синяя гряда гор.
— До чего здесь все дышит миром, — заметил Гребер. — И как все это просто, верно?
— Просто, если можешь вот так повернуться на другую сторону и о той больше не думать.
— Этому научиться нетрудно.
— А ты научился?
— Конечно, — сказал Гребер. — Иначе меня бы уже не было на свете.
— Как бы и мне хотелось!
— Ты уже давно умеешь. Об этом позаботилась сама жизнь. Она ищет подкреплений, где может. А когда надвигается опасность, жизнь не знает ни слабости, ни чувствительности. — Он пододвинул стакан к Элизабет.
— Пить вино — это тоже смотреть в другую сторону?
— Да, — сказал он, — сегодня вечером, во всяком случае.
— Она поднесла стакан к губам.
— Давай на некоторое время совсем не будем говорить о войне, — предложил он.
— Давай совсем ни о чем не говорить, — сказала Элизабет, откидываясь на спинку скамьи.
— Ладно…
И вот они сидели и молчали. Всюду стояла тишина, и постепенно эту тишину начали оживлять мирные ночные звуки. Они не нарушали ее, а только делали глубже — то тихий ветерок, словно это вздыхал лес, то крик совы, то шорох в траве и бесконечная игра облаков и лунного света. Тишина поднималась с земли, ширилась и охватывала их, она проникала в них — с каждым вздохом все глубже, — самое их дыхание сливалось с тишиной, оно исцеляло и освобождало, становилось все мягче, глубже и спокойнее и было уже не врагом, а далекой благодатной дремотой…
Элизабет пошевельнулась. Гребер вздрогнул и посмотрел вокруг:
— Удивительно, ведь я заснул.
— Я тоже. — Она открыла глаза. Рассеянный свет словно задержался в них и делал их очень прозрачными. — Давно я так не спала, — изумленно сказала она, — обычно я засыпаю при свете, — я боюсь темноты и просыпаюсь как от толчка, с каким-то испугом — не то, что сейчас…
Гребер сидел молча. Он ни о чем не спрашивал. В эти времена, когда происходило столько событий, любопытство умерло. Он лишь смутно дивился тому, что сам сидит так тихо, оплетенный ясным сном, точно скала под водой — веющими водорослями. Впервые с тех пор, как он уехал из России, Гребер почувствовал, как тревожное напряжение оставило его. И мягкое спокойствие проникло в него, точно прилив, который за ночь поднялся и вдруг, зеркально заблестев, как бы вновь соединил сухие опаленные участки с огромным живым целым.
Они вернулись в город. И снова улица приняла их в себя, на них опять повеяло запахом остывших пожарищ, и черные затемненные окна провожали их, точно процессия катафалков. Элизабет зябко поежилась.
— Раньше дома и улицы были залиты светом, — сказала она, — и мы воспринимали это как нечто вполне естественное. Все к нему привыкли. И только теперь понимаешь, какая это была жизнь…
Гребер поднял глаза. Небо ясное, безоблачное. Подходящая ночь для налетов. Уже по одному этому она была для него слишком светла.
— Затемнена почти вся Европа, — сказал он. — Говорят, только в Швейцарии по ночам еще горят огни. Это делается специально для летчиков, пусть видят, что летят над нейтральной страной. Мне рассказывал один, он побывал со своей эскадрильей во Франции и в Италии, что Швейцария — какой-то остров света — света и мира, — одно ведь связано с другим. И тем мрачнее, точно окутанные черными саванами, лежали позади и вокруг этого острова Германия, Франция, Италия, Балканы, Австрия и все остальные страны, участвующие в войне.
— Нам был дан свет, и он сделал нас людьми. А мы его убили и стали опять пещерными жителями, — резко сказала Элизабет.
«Ну, насчет того, что он сделал нас людьми, это, пожалуй, преувеличение, — подумал Гребер. — Но Элизабет, кажется, вообще склонна все преувеличивать. А может быть, она и права. У животных нет ни света, ни огня. Но нет и бомб».
Они стояли на Мариенштрассе. Вдруг Гребер увидел, что Элизабет плачет.
— Не смотри на меня, — сказала она. — Мне пить не следовало. На меня вино плохо действует. Это не грусть. Просто я вся как-то ослабла.
— Ну и будь какая есть, не обращай внимания. И я ослаб. Это неизбежно в такие минуты.
— В какие?
— О каких мы говорили. Ну, когда повертываешься в другую сторону. Завтра вечером мы не станем бегать по улицам. Я поведу тебя куда-нибудь, где будет так светло, как только может быть светло в этом городе. Я разузнаю.
— Зачем? Ты можешь найти более веселое общество, чем я.
— Не нужно мне никакого веселого общества.
— А что же?
— Только не веселое общество. Я бы не вынес сейчас таких людей. И других тоже — с их жалостью. Я за день бываю сыт ею по горло. Искренней и фальшивой. Ты, наверное, тоже это испытала.
Элизабет уже не плакала.
— Да, — сказала она. — Я тоже это испытала.
— Между мной и тобой все иначе. Нам незачем друг друга морочить. И это уже много. А завтра вечером мы пойдем в самый ярко освещенный ресторан и будем есть, и пить вино, и на целый вечер забудем об этой проклятой жизни.
Она посмотрела на него.
— Это тоже другая сторона?
— Да, тоже. Надень самое светлое платье, какое у тебя есть.
— Хорошо. Приходи в восемь.
Вдруг он почувствовал, что его щеки коснулись ее волосы, а потом и губы. Словно налетел ветер. И не успел Гребер опомниться, как она уже исчезла. Он нащупал в кармане бутылку. Она была пуста. Гребер поставил ее на соседнее крыльцо. «Вот и еще день прошел, — подумал он. — Хорошо, что Рейтер и Фельдман не видят меня сейчас! А то опять начали бы острить!»