Понять, что такое популизм: тупики
Представление о популизме как о чем-то «прогрессивном» или связанном с «широкими массами» – это преимущественно американский (характерный для Северной, Центральной и Южной Америки) феномен. В Европе этот термин понимается иначе, в силу других исторических предпосылок. Здесь популизм является синонимом (такого рода комментарии обычно исходят от либералов) безответственной политики или разного рода политического заигрывания («демагогия» и «популизм» часто используются как взаимозаменяемые понятия). Как выразился однажды Ральф Дарендорф, популизм – штука простая, а демократия – сложная. «Популизм» издавна ассоциируется с накоплением государственного долга – эта ассоциация снова возникла недавно при обсуждении таких партий, как греческая СИРИЗА и испанская «Подемос», которые, с точки зрения многих европейских обозревателей, служат примером «левого популизма».
Популизм также часто ассоциируется с тем или иным классом, особенно с мелкой буржуазией и, пока крестьяне и фермеры не исчезли из европейского и американского политического воображения (это произошло, на мой взгляд, примерно в 1979 г.), с теми, кто занимался возделыванием земли. Эта теория выглядит социологически обоснованной (классы – это, разумеется, условные конструкции, но их можно вполне корректно и с высокой степенью точности идентифицировать на эмпирическом уровне). Подобный подход обычно подкрепляется набором критериев, позаимствованных из социальной психологии: утверждается, что те, кто публично выражает поддержку популистам, и в особенности те, кто голосует за популистские партии, движимы «страхами» (перед модернизацией, глобализацией и т. п.) или чувством «гнева», «разочарования» и «обиды».
Наконец, среди историков и социологов (и в Европе, и в США) распространено мнение, что популизм лучше всего описывать, исходя из того, какие общие черты выявляются у тех партий и движений, которые в тот или иной период своего существования называли себя «популистскими». Таким образом, характерные черты данного конкретного «-изма» выводятся из самоописаний соответствующих исторических акторов.
С моей точки зрения, ни один из этих подходов и на первый взгляд прозрачных эмпирических критериев не годится для концептуализации популизма. Учитывая распространенность таких подходов – и то, с какой легкостью употребляются сейчас на каждом шагу такие обманчиво нейтральные, эмпирически обоснованные диагнозы, как «низший средний класс» и «обида», – я хотел бы более детально изложить свои возражения.
Прежде всего, в том, что касается качества проводимой политики, трудно отрицать тот факт, что политика, обосновываемая ссылками на «народ», на самом деле может оказаться безответственной: те, кто ее проводят, плохо ее продумали и не сумели проанализировать имеющиеся данные; скорее всего, если бы они могли просчитать все долгосрочные последствия, то воздержались бы от политической гонки, эффект которой – всего лишь краткосрочная выгода от победы на выборах. Не надо быть неолиберальным технократом, чтобы видеть абсолютно иррациональный характер такого рода политических стратегий. Вспомним незадачливого преемника Уго Чавеса на посту президента Венесуэлы, Николаса Мадуро, который пытался бороться с инфляцией, отправляя в магазины электроники солдат, чтобы они меняли этикетки на товарах на новые, с заниженной ценой. (Теория инфляции, которой отдавал предпочтение Мадуро, сводилась к тому, что во всем были виноваты «паразиты из буржуазии».) А французский Национальный фронт в 1970-х и 1980-х годах расклеивал плакаты с лозунгом «Два миллиона безработных – это два миллиона лишних иммигрантов!» Такое простое уравнение всякому было под силу решить и сделать «здравый» вывод о том, каким должно быть правильное политическое решение.
И все равно мы не можем выработать четкий критерий, позволяющий определить, что составляет основу популизма. Ведь во многих областях общественной жизни четкую, бесспорную линию между ответственной и безответственной политикой провести попросту невозможно. Обвинения в безответственности очень часто сами по себе крайне пристрастны (а политика, часто осуждаемая за безответственность, почти всегда идет на пользу самым обездоленным).
Как бы то ни было, обсуждение в политическом контексте вопроса об «ответственности/безответственности» предполагает вопрос о том, как следует понимать эту «ответственность», в соотношении с какими ценностями и задачами? Возьмем самый очевидный пример: соглашения о свободной торговле могут считаться разумными и ответственными с точки зрения максимального увеличения совокупного ВВП, но при этом иметь распределительные последствия, которые могут показаться неприемлемыми в свете других ценностей. Тогда дебаты должны вращаться вокруг ценностей общества в целом или, возможно, вокруг другого способа распределения доходов в соответствии с другими экономическими теориями. Подчеркивание различий между популизмом и ответственной политикой только затуманивает по-настоящему важные вопросы и может оказаться очень удобным способом дискредитации критики текущего политического курса.
Попытки сфокусироваться на определенных социально-экономических группах, на которые якобы опираются популисты, также никуда не приводят. Как показали многочисленные исследования, такие теории не имеют под собой реального основания. Подобный аргумент часто является результатом весьма сомнительных допущений, вытекающих из теории модернизации. Действительно, во многих случаях избиратели, поддерживающие то, что можно назвать популистскими партиями, схожи между собой по уровню дохода и образования; особенно это справедливо в отношении
Европы, где те, кто голосует за популистские партии правого толка, как их принято называть, имеют меньший доход и менее образованны. (Среди них также подавляющее большинство составляют мужчины – как в Европе, так и в США, но не в Латинской Америке.) Но эта картина отнюдь не повсеместна. Как показала немецкий социолог Карин Пристер, экономически преуспевающие граждане часто демонстрируют социал-дарвинистский подход, оправдывая свою поддержку правых партий следующим соображением: «Я же смог этого добиться – а они почему не могут?» (Вспомним плакат «Чайной партии»: «Перераспределите лучше трудовую этику!») В таких странах, как Франция и Австрия, популистские партии завоевали такую поддержку не в последнюю очередь потому, что весьма успешно воспроизводят принцип так называемых всеохватных партий: они привлекают большое число рабочих, но у них есть избиратели и из других слоев общества.
Многочисленные опросы показывают, что индивидуальное социально-экономическое положение и поддержка правых популистских партий часто вообще никак не соотносятся между собой, потому что поддержка правых популистов обычно вытекает из гораздо более общих соображений респондента по поводу ситуации в стране в целом. Неверно сводить представления о национальном упадке или угрозе («Элиты отнимают у нас нашу собственную страну!») к личным страхам или «тревоге по поводу социального статуса». Многие сторонники популистских партий гордятся тем, что имеют собственное мнение (и даже проводят собственные изыскания) по поводу политической ситуации, и отвергают идею о том, что их взгляды связаны с их личной ситуацией или обусловлены личными эмоциями.
Нужно с большой осторожностью относиться к таким нагруженным терминам, как «фрустрация», «гнев» и особенно «ресентимент», которые якобы объясняют популизм. На то есть по меньшей мере две причины. Прежде всего, хотя наблюдатели, употребляющие слово «ресентимент», возможно, в тот момент и не держат в голове Ницше с его «Генеалогией морали», тем не менее избежать соответствующих ассоциаций практически невозможно. Таким образом, получается, что те, кто испытывает чувство ресентимента, по определению слабы; хотя у Ницше ресентимент может подвигнуть охваченных им людей на творческую инициативу: умнейшие среди слабых побеждают сильных, преобразовывая иерархию человеческих ценностей. Тем не менее те, кого гложет обида и зависть, воспринимаются как люди с низменными устремлениями и реакционеры по складу характера. Они завидуют сильным и копят внутри себя эту неприязнь; таким образом, их отношение к сильным определяет их самовосприятие на самом глубоком уровне, поскольку они на самом деле мечтают о признании со стороны высших. В этом смысле завистники органически неспособны на автономное, независимое поведение. Они постоянно лгут себе по поводу своего реального положения, даже если сами не могут до конца поверить в собственную ложь. Как выразился Макс Шелер, яд ресентимента медленно разъедает души людей.
Может, кто-то и вправду думает, что именно так дело обстоит с теми, кто носит бейсболки с надписью «Сделаем Америку снова великой». Или что за популистские партии голосуют исключительно авторитарные личности или, как говорят социальные психологи, личности с «низким уровнем доброжелательности». Но у таких психологизирующих диагнозов – губительные политические последствия: они только укрепляют людей в их мнении относительно «либеральных элит» – что они не просто невыносимо высокомерны, но еще и откровенно не дотягивают до собственных демократических идеалов, поскольку, вместо того чтобы прислушаться к мнению простых людей, прописывают лечение боязливым и завистливым гражданам, назначая им политическую терапию. Факт в том, что «гнев» и «фрустрация» не всегда отчетливо выражены, кроме того, это не «просто эмоции», в том смысле, что их нельзя полностью отделить от мыслительного процесса. У гнева и фрустрации всегда есть причины, которые многие вполне способны так или иначе сформулировать. Я не хочу сказать, что все эти причины разумны и обоснованны и что их всегда нужно принимать за чистую монету. Чувство несправедливости или ощущение, что «у нас отняли страну», разумеется, само по себе не является оправданием. Но смещать дискуссию в сторону социальной психологии (в попытке рассматривать рассерженных и разочарованных граждан как потенциальных пациентов политического санатория) – значит пренебрегать базовой демократической обязанностью логического мышления. Здесь наши просвещенные либералы, похоже, воспроизводят жест исключения, свойственный их прославленным предшественникам в XIX в., которые весьма скептически относились к возможности поделиться своими властными полномочиями, полагая, что массы «слишком эмоциональны», чтобы быть способными к разумному голосованию.
Даже если считать, что ничто не должно мешать элитам критиковать ценностные ориентиры простых граждан, все равно довольно странно валить политические убеждения в одну кучу с социально-экономическим положением и психологическим состоянием тех, кто эти убеждения разделяет. Это все равно что сказать: суть социал-демократии в том, что ее сторонники – это рабочий народ, завидующий богатым людям. Представление о том, кто такие сторонники популизма, конечно, имеет важное значение для понимания этого явления. Но попытка объяснить этот сложный феномен как сумбурное политическое высказывание «неудачников, проигравших в процессе модернизации» – это не просто высокомерие. Это еще и никакое не объяснение.
Тогда почему же мы так часто к нему прибегаем? Потому что сознательно или бессознательно мы продолжаем исходить из допущений, вытекающих из теории модернизации, которая пережила свой расцвет в 1950-1960-х. Этим грешат даже те политологи и социологи, которые, если задать им вопрос в лоб, непременно ответят, что теория модернизации давно и полностью себя изжила. Именно либеральные интеллектуалы, такие как Дэниел Бэлл, Эдвард Шилз и Сеймур Мартин Липсет (все они – последователи Макса Вебера), в 1950-е годы стали описывать то, что они считали «популизмом», как беспомощное выражение тревог и гнева тех, кто мечтал о простой «досовременной» (premodern) жизни, как «в старые добрые времена». Так, Липсет утверждал, что популизм привлекателен для «выбитых из колеи, раздраженных и психологически бездомных, потерпевших личные неудачи, социально изолированных, лишенных ощущения экономической безопасности, малообразованных, простодушных и авторитарных личностей». Непосредственными мишенями для критики со стороны этих социологов были маккартизм и Общество Джона Бёрча, но их диагноз часто распространялся на случаи реального популистского бунта в Америке конца XIX в. Так, Виктор Феркисс считал последователей Фермерского альянса и Народной партии предтечами американской разновидности фашизма. Это утверждение было оспорено, но связанные с ним допущения не потеряли своей актуальности для многих современных экспертов в области социально-политических процессов.
Наконец, существует идея о том, что популизм должен как-то быть связан с теми, кто впервые назвал себя популистами. Вспомним русских народников конца XIX в. и идеологию народничества, которое обычно переводится как «популизм». Народники были интеллектуалами, идеализировавшими русских крестьян и рассматривавшими деревенскую общину как политическую модель для страны в целом. В качестве политического руководства к действию они предлагали «хождение в народ». (Как многие городские интеллектуалы, они обнаружили, что «народ» отнюдь не приветствовал их так, как они надеялись, и не принял политических рекомендаций, которые интеллектуалы извлекли из якобы «подлинной, чистой жизни» народа.)
С точки зрения многих исследователей, непременно должна быть какая-то причина, объясняющая, почему «популизм» возник одновременно в России и в США в конце XIX в. То обстоятельство, что оба этих движения имели какое-то отношение к фермерам и крестьянам, породило представление (доминировавшее по меньшей мере до конца 1970-х) о том, что популизм тесно связан с аграрианизмом и что это был бунт реакционных, экономически отсталых групп в стремительно модернизирующихся обществах.
В наши дни такие ассоциации почти полностью утрачены, но история происхождения «популизма» в США все еще наводит многих обозревателей на мысль, что популизм по крайней мере на каком-то уровне должен быть «популярным», «народным», т. е. соответствовать чаяниям самых социально неприспособленных и возвращать в политический процесс тех, кто из него исключен. Это ощущение усиливается благодаря наблюдениям за тем, что происходит в Латинской Америке, где сторонники популизма всегда подчеркивали его инклюзивный и эмансипационный характер в условиях экономического неравенства, которое на этом континенте выражено ярче, чем где бы то ни было на земном шаре.
Понятно, что такие ассоциации не отменишь одним росчерком пера: исторический язык складывается так, как он складывается, и, как учит нас Ницше, четкое определение можно дать только тому, что не имеет истории. Но политическая и социальная теория не может основываться на одном конкретном историческом явлении, когда, например, всякая форма популизма тут же втискивается в шаблон, заданный американской Народной партией. Мы должны допустить возможность, что корректное и непредвзятое исследование природы популизма в результате покажет, что ряд исторических движений и акторов, открыто называвших себя популистами, следует исключить из этого анализа. Лишь очень немногие историки (и политологи, в той мере, в какой их интересуют такого рода исторические явления) решатся утверждать, что правильное понимание природы социализма требует включить в это явление национал-социализм, на том основании, что нацисты называли себя социалистами. Но чтобы определить, какой исторический опыт соответствует тому или иному «-изму», мы, конечно же, должны располагать теорией данного «-изма». Так что же такое популизм?