Книга: Смерть сердца
Назад: 7
Дальше: 9

8

– Что это за старикан?
– Майор Брутт. Он дружил с каким-то знакомым Анны.
– С каким знакомым?
– Его звали Пиджен.
Эдди хихикнул, спросил:
– Он что, умер?
– Нет-нет. Майор Брутт считает, что с ним все в полном порядке.
– Я никогда не слышал о Пиджене, – нахмурившись, сказал Эдди.
Порция отозвалась без тени ехидства:
– А разве ты всех ее друзей знаешь?
– Дурочка, говорил же тебе, что мы на кого-нибудь наскочим. Говорил же, так и будет, если вернемся.
– Но ты сам попросил меня принести…
– Ну да, ну да… Слушай, какой гадкий старикашка этот Брутт. Как он похотливо пялился.
– Ой нет, Эдди, вовсе нет.
– Ну да, наверное, – уныло сказал Эдди. – Уж он, наверное, куда лучше меня.
Обернувшись и с тревогой оглядев лоб Эдди, Порция сказала:
– Сегодня он был какой-то грустный.
– Еще бы ему не быть грустным, – ответил Эдди. – Он искал, чем бы поживиться. Может, он, конечно, и в сто раз лучше меня, дружочек, но вот что я тебе скажу: меня от таких, как он, просто тошнит. И ты видела, у Томаса от него мурашки – бедный старина Томас, его аж перекосило. Нет, Брутт, ты Брут. Порция, деточка, неужели ты не понимаешь, что это из-за таких, как он, люди живут так, как я? Как он вообще проник в дом?
– Сказал, его пригласила Анна.
– Циничная Анна!
– По-моему, Эдди, ты делаешь из мухи слона.
– У меня нет никакого чувства меры, и слава богу. Я всей кожей чувствовал, как этот человек меня презирает.
Эдди остановился, с шумом выдохнул.
– Господи, – сказала Порция, – я уже жалею, что мы вообще с ним встретились.
– А я говорил, так оно и будет, если вернемся. Сама знаешь, этот дом – просто паутина.
– Но ты сказал, что хочешь почитать мой дневник.
Они пили – а точнее, пока что заказали – чай в «Мадам Тюссо». Порция раньше здесь не была и очень огорчилась, увидев, что официантки тут очень даже живые, и все по-настоящему, а восковые фигуры – вообще где-то в другом месте. Они сидели рядышком за длинным столом, предназначавшимся для четырех, а то и шести человек. Перехваченный плотной резинкой дневник, который она забрала с Виндзор-террас, лежал между их локтями. Она спросила:
– Почему это Анна – циничная?
– Она поступает милейшим образом из самых гадких побуждений. Мне до этого, впрочем, дела нет никакого.
– Если тебе правда нет дела, почему же ты из-за этого расстраиваешься?
– Ну, будет, крошка, она все-таки тоже человек. Да, когда-то я расстраивался из-за ее характера. С тех пор, как мы с ней познакомились, я стал на порядок дряннее. Как жаль, что я не встретил тебя раньше.
– Дряннее – но в чем? Думаешь, ты плохой человек?
Эдди, слегка отодвинувшись от стола, окинул взглядом весь ресторан: лампы, другие столики, зеркала, – все это время серьезно обдумывая ее вопрос, словно бы она спросила, не заболел ли он. Потом он снова пристально взглянул на Порцию и ответил с почти лучезарной улыбкой:
– Да.
– И что же в тебе плохого?
Но тут к ним подошла официантка с подносом, поставила на стол чайники с чаем и горячей водой, блюда с оладьями и затейливыми пирожными. Пока она все расставляла, удачный миг был упущен. Эдди поднял крышку, оглядел оладьи.
– Но почему же, – спросил он, – она сахар-то не принесла?
– Так помаши ей, попроси… Я разливаю?.. Но, Эдди, ты не кажешься мне плохим. Что в тебе плохого?
– Ну ладно, что тебе во мне не нравится?
– По-моему, мне все…
– Давай по-другому. Что нравится меньше всего?
Она задумалась, потом ответила:
– Как ты иногда корчишь рожи безо всяких на то причин.
– Я так делаю, когда хочу, чтобы у меня вовсе не было никакого лица. Ненавижу, когда люди пытаются что-то про меня вызнать.
– Но этим ты привлекаешь внимание. Конечно, люди тебя замечают.
– Все равно, так я хотя бы сбиваю их с толку. Божечки, думают они, у него сейчас начнется нервный приступ, он, наверное, взаправду возьмет да и забьется в припадке. Они так оживляются, что начинают сами из себя невесть что строить. А я тем временем собираюсь с мыслями и превращаюсь в лед.
– Понятно… но…
– Нет, крошка, видишь ли, дело в том, что от людей у меня мурашки… Понимаешь?
– Понимаю.
– Жизненно важно, чтобы ты это понимала. Мне отчасти кажется, что я веду себя с людьми гораздо хуже, например с той же Анной, когда ты рядом, потому что мне всегда чудится, будто ты-то поймешь, почему я так себя веду, и меня это только подстегивает. Ни за что, ни за что не давай мне понять, будто ты ничего не понимаешь.
– Что же будет, если ты поймешь, что я тебя не понимаю?
Эдди ответил:
– Я так и останусь навсегда ненастоящим.
Он скатал ее перчатки в тугой ком, стиснул его в ладони. Затем с ужасом уставился куда-то поверх ее шляпки. Она обернулась, чтобы посмотреть, что он такого увидел, и они оба наткнулись на свое отражение в зеркале.
– Мне кажется, я всегда пойму, что ты чувствуешь. А мне обязательно при этом всегда понимать, что ты говоришь?
– Вовсе нет, крошка, – живо ответил Эдди. – Видишь ли, ничего особенно интеллектуального между нами нет. По правде сказать, не знаю даже, зачем я с тобой разговариваю. Я бы скорее предпочел этого не делать.
– Но нам же с тобой нужно что-то делать.
– Мне кажется, ты создана не для разговоров. Ох уж это твое миленькое, глупенькое личико, я уж не знаю, что о тебе и думать. То есть таких, как я, ты попросту не встречала?
– Но ты же сам говорил, что других таких, как ты, – нет.
– Да, но у меня много подражателей. Впрочем, тебе, наверное, и такие не попадались… Детка, налей же нам, пожалуйста, чаю, а то он стынет.
– Будем надеяться, что я справлюсь, – сказала Порция, ухватившись за металлическую ручку чайника через носовой платок.
– Ох, Порция, неужели тебя и на чай в ресторан ни разу не приглашали?
– Одну – нет.
– И вообще в ресторан? Сколько же от тебя счастья! – Он глядел, как она медленно наливает ему чай в чашку – дрожащей, слабенькой струйкой. – Во-первых, мне даже шевелиться с тобой не надо. Только когда я с тобой, мне не нужно ничего делать. Остальные мои знакомые как будто все время ждут, когда я уже начну отрабатывать свой хлеб. А мы с тобой, похоже, одного поля ягоды: две или отъявленно дрянных, или отъявленно невинных личности. А тебе понравилось, когда я сказал, что Анна – гадкая.
– Все было не так, ты сказал, что она циничная.
– Это я вспомнил, сколько денег выбросил на цветы для Анны!
– Они очень дорого стоили?
– Ну для меня – да. Лишний пример того, каким я выучился быть дураком. Я уже три года из долгов не вылезаю, случись что, меня никто и не выручит… Нет, дружок, не переживай, за чай уж я могу заплатить… Но я в буквальном смысле не могу себе позволить потерять голову. Тебе, наверное, часто говорят, что я, мол, живу за чужой счет? Но на деле все обстоит так: меня купили с потрохами. Людям кажется, будто мне нужно то, что есть у них и чего нет у меня, поэтому-то они и думают: дай мне денег, и дело сделано, теперь все по-честному.
– Наверное, отчасти так оно и есть.
– Ах, деточка, ничего ты не понимаешь… Вот скажи, ты сочла бы меня тщеславным, скажи я, что я хорош собой.
– Нет. Я тоже думаю, что ты очень хорош собой.
– Так и есть, и еще я, видишь ли, обаятельный, людям со мной весело. Но они не замечают мой ум, они вечно меня оскорбляют. Меня ненавидят за то, что я умный, потому что умом я не торгую. Вот за что меня на самом деле все ненавидят. Я и сам, бывает, себя за это ненавижу. Стал бы я водиться с этими свиньями, если б не был таким умным. Знаешь, Порция, когда я в последний раз ездил домой, младший брат меня высмеял – за то, какие нежные у меня руки.
Порция уже некоторое время не глядела на Эдди, боясь спугнуть его пристальным вниманием. Она разрезала оладушек на мелкие кусочки и рассеянно отправляла их в рот, посыпав каждый кусок сахаром. Доев его, она вытерла пальцы салфеткой и сделала большой глоток чаю, глядя на Эдди поверх края чашки. Поставив ее на блюдце, она сказала:
– Жизнь всегда такая сложная.
– Не просто жизнь сложная. А я.
– А по-моему, и ты, и другие люди.
– Наверное, ты права, прекраснейший милый ангел. Я вынужден иметь дело только с теми, кому я нравлюсь, а я не нравлюсь хорошим людям.
Она взглянула на него расширившимися глазами.
– Кроме тебя, разумеется… Слушай, если я тебе вдруг разонравлюсь, ты же не подашь виду, правда?
Порция посмотрела, есть ли у Эдди еще чай в чашке. Покосилась на свой дневник и, не отводя глаз от черной обложки, сказала:
– Ты говорил, что я красивая.
– Правда? Ну-ка, повернись, дай погляжу.
Она повернула к нему лицо – одновременно и гордое, и робеющее. Но он захихикал:
– Деточка, да у тебя весь подбородок в масле, а к нему сахар прилип, прямо как снег на рождественских открытках. Дай-ка вытру, не двигайся.
– Но я хотела съесть еще один оладушек.
– А, тогда это все, конечно, несколько бесполезно… Нет, так не пойдет. Еще не хватало, чтобы и ты наводила меня на серьезные мысли.
– А они у тебя часто бывают?
– Часто. Клянусь!
– Сколько тебе лет, Эдди?
– Двадцать три.
– Боже, – серьезно сказала она и положила себе еще оладушек.
Пока она ела, Эдди разглядывал ее с блеском в глазах. Затем он сказал:
– У тебя нелепенькое, но одухотворенное личико. Понимание в нем так и светится. И зачем я вообще трачу время на кого-то, кроме тебя? Все, с кем я разговариваю, в душе только глумятся надо мной, считают, что я все драматизирую. Ну да, драматизирую – а что в этом такого? Да, я все драматизирую. Да весь Шекспир про меня. Остальные, конечно, это тоже чувствуют, поэтому-то они все так разбираются в Шекспире. Но я делаю то, на что у них нервишек не хватает, и поэтому они все ко мне придираются. Чертовы глупые рожи…
Она ела, не сводя глаз с его лба, который сейчас хмурился от избытка чувств, но решила ничего не говорить. Она разглядывала его так старательно, что напоминала человека, который смотрит пьесу на иностранном языке, не понимая при этом ни единого слова, и поэтому напряженно следит за происходящим на сцене. От ее взгляда Эдди стало слегка неуютно, он осекся и спросил:
– Я утомил тебя, крошка?
– Нет… Я просто думала, что если не считать Лилиан, то я впервые с кем-то по-настоящему разговариваю. То есть с тех пор, как я приехала в Лондон. Это гораздо больше похоже на те беседы, которые я веду сама с собой.
– И гораздо веселее тех бесед, которые веду с собой я. Когда я осыпаю себя упреками. Я совершенно с собой не в ладах… Но ты, кажется, рассказывала, что вы с Матчетт разговариваете по вечерам?
– Да, но она не в Лондоне, она дома. И в последнее время она со мной довольно холодна.
Эдди разом помрачнел.
– Полагаю, это из-за меня?
Порция ответила не сразу:
– Ей все мои друзья не нравятся.
Разозлившись на ее уклончивость, он сказал:
– У тебя нет друзей.
– Есть. Лилиан.
Эдди, скривившись, дал понять, что в это не верит.
– Нет, все дело в Матчетт, она ревнивая старая корова. И снобка, как все слуги. Ты к ней слишком добра.
– Она была очень добра к моему отцу.
– Прости, дружок… Но, слушай, ради бога, никогда обо мне не рассказывай. Никому и никогда.
– Но кому, Эдди? У меня и не получится.
– Стоит мне представить, о чем могут подумать люди, и мне хочется всех убить.
– Ой, Эдди, осторожнее, ты капнул чаем на мой дневник! Матчетт-то и узнала о тебе только потому, что нашла твое письмо.
– Так не оставляй их где попало!
– Я и не оставляла, она нашла его там, где я его спрятала.
– И где же?
– У меня под подушкой.
– Деточка! – сказал Эдди, на миг смягчившись.
– Я все это время была в комнате, и она всего-то подержала его в руках. Она знает только, что ты написал мне письмо, и все.
– Но она знает, где оно лежит.
– Я уверена, она меня не выдаст. Ей нравится знать обо мне то, чего не знают они.
– Наверное, ты права, у нее и рот-то похож на мышеловку. И я видел, как она смотрит на Анну. Да, она промолчит и как-нибудь потом обернет это в свою пользу. О, бойся старух – ты даже не представляешь, как они присасываются к чужой жизни. Запирай все на замок, прячь все! И ни в чем не признавайся.
– Как будто мы с тобой заговорщики?
– Заговор – это про нас и есть. Интриги мы плетем все время.
Встревожившись, она спросила:
– Но если так, останется ли время у нас с тобой?
– Останется – для чего?
– Ну, для нас.
Он отмахнулся от ее вопроса, сказал:
– Заговор… Да вся наша жизнь – это настоящая революция. Вся свора против нас. Так что ни слова, никому ни слова.
– Почему?
– Плохо ты людей знаешь.
Она задумалась, припоминая:
– Майор Брутт, по-моему, все понял.
– Восторженный старый крокодил! Да еще и Томас нас застукал – говорил же, не надо возвращаться.
– Но ты сам попросил принести дневник.
– И о чем мы только думали? Вот, погоди, Анна поговорит с Бруттом. Показать тебе, какой у нас с ней тогда выйдет разговор?
Эдди принял позу: облокотившись на стол, как это делала Анна, – с ее непринужденной, но довольно напористой грацией. Лениво откинул пальцами со лба воображаемый локон. И, с очаровательной неохотой роняя слова, начал:
– Слушай, Эдди, ты только не злись. Мне это тоже не доставляет никакого удовольствия. Но мне кажется…
Занервничав, Порция огляделась:
– Ой, может, не стоит тут передразнивать Анну?..
– Но в другой раз я, может, буду не в настроении. Обычно при мысли об Анне я прихожу в ярость. Но я хочу, чтобы ты послушала, что она мне скажет после такого оригинальнейшего вступления… Она напомнит мне, что ты еще совсем ребенок. Намекнет, будто никак не может понять, что такого я в тебе нашел. Намекнет и на то, будто я веду какую-то игру и что ей, мол, только-то и хотелось узнать, какую именно. Скажет, что я, разумеется, могу на нее положиться – она ни словечка тебе не скажет о том, каков я на самом деле. Скажет, что она прекрасно понимает, какими занудами они с Томасом кажутся на моем фоне, ведь я-то гений, который снисходит только до той работы, которую она мне подносит на блюдечке. Конечно, скажет она, нет никого зануднее людей, которые платят по счетам. А еще она скажет, что понимает, как тяжко мне приходится – надо ведь соответствовать своей репутации, и понятно, что я уж спасаюсь от скуки как могу. И в конце концов она скажет: «Ну ясно, она ведь сестра Томаса».
– Я что-то не понимаю, зачем это все говорить.
– Ты и не поймешь, дружок. Зато пойму я. Анна будет сидеть на диване, а меня вкрутит в это свое дурацкое желтое креслице. Если я попытаюсь встать, она скажет: «Как ты меня утомил». Она закурит. Вот так… – Эдди раскрыл портсигар, вяло поворошил его содержимое кончиками пальцев и затем, откинув голову набок, будто арфист, вытянул одну сигарету, загадочно ее оглядел, манерничая, закурил и снова откинул со лба воображаемый локон.
– Она скажет, – продолжал он, – «Кажется, тебе пора. Тебя, наверное, Порция в коридоре дожидается».
– Ох, Эдди, она такое скажет?
– Она что угодно скажет. Дело в том, что Анна обожает обвинять других в распущенности. Себе-то она такого не позволяет, не хватает духу.
Порция удивилась:
– Но она ведь тебе нравится, я это точно знаю.
– Пожалуй, что и нравится. Вот потому-то я так на нее и злюсь.
– Ты однажды сказал, что она очень добрая.
– Верно – это она для того, чтобы сильнее меня позлить. Детка, скажи, разве я не был ужасно смешной Анной?
– Нет, не очень. По-моему, тебе самому было невесело.
– А вот и нет. Было очень смешно! – запальчиво возразил Эдди.
Он принялся корчить рожи, гримасничая так сильно, будто хотел стереть с лица последние промельки Анны. За его пародией, как заметила Порция, крылась ярость: каждая стрела, которую предположительно пускала в него Анна, была оперена демонической улыбкой. Наконец он пододвинул к себе чашку и залпом выпил остывшего чаю. Вид у него был такой грозный, что Порции на миг даже почудилось, будто он сейчас выплюнет весь чай – как будто он и отхлебнул его, только чтобы прополоскать рот. Но он проглотил чай и улыбнулся – правда, довольно устало, как отыгравший важную сцену актер. И в то же время на его лице читалось облегчение, словно он избавился от тяжелого груза, и даже – добродетельность, словно бы он еще и выполнил свой долг. Наконец он повернулся к Порции и, будто с радостью возвращаясь домой, принялся глядеть на нее во все глаза.
Помолчав еще, он сказал:
– Да, Анна очень мне нравится. Но нам же нужен хоть какой-нибудь злодей.
Но ее реакция за ним не поспевала. Пока Эдди выступал от имени злодея, Порция ела оладушек, с сомнением хмуря брови. Она не сказать чтобы удивилась, скорее, такое изображение Анны ее заворожило. Она разволновалась и в то же время ожила, как молодое деревце, которое гнет во все стороны порывами ветра. Своим напором Эдди выпутал ее из сотни унизительных недоразумений, сотни неудачных попыток распознать самые простые намеки. Любую его просьбу она могла понять с ясностью, которая естественным образом сопутствует дружбе и любви. Казалось, движущая им стихия разом установила в их жизни новый поэтичный порядок. В области чувств малейшая хитрость оказалась бы роковой для влюбленной девушки – ведь невозможно противостоять ветру. Неискушенность Порции, ее бесхитростность – все, что мешало ей понять законы, по которым жили на Виндзор-террас, – сыграли ей на руку в отношениях с Эдди. Ей не на чем было настаивать, не от чего было отказываться. Она родилась послушной. Когда она – быстро, тревожно – на него посматривала, в ее взгляде не было никакой растерянности, одно обожание. Эдди настроил ее под себя, словно пианино, настолько, что она рефлекторно улыбалась, стоило улыбнуться ему, но именно благодаря этому она и смогла изучить, впитать его в себя: вот это – Эдди. Избавиться от его слов, от того, как он выглядит, теперь уже было нельзя. Можно сказать, что она почти сразу его узнала. Впервые после смерти Ирэн она почувствовала в ком-то самого обычного человека.
Невинность так часто оказывается в ложном положении, что невинные в душе люди вскоре приучаются лицемерить. Не овладев языком, на котором они могли бы говорить от своего имени, они смиряются с тем, что отныне их будут переводить – и неточно. Они одиноки, а вступая в отношения, идут на ненужные компромиссы – из-за страха, из-за желания поделиться теплом и ощутить его в ответ. Для них наша любовь устроена слишком порочно. Они неизбежно оступаются, после чего их упрекают в неверности. Их любовь, нежная и разрушительная, оборачивается бесчисленными предательствами для тех, кто не столь невинен. Будучи в этом мире безнадежно чужими, они все равно – упорно, героически – требуют от него счастья. Их неприкаянность, их беспощадность, их безустанное движение к одной-единственной цели обрекает их на жестокость – и на жестокое к себе отношение. Двоим невинным людям редко удается встретиться – до того их мало, но если это происходит, то земля вокруг них обычно усеяна их жертвами.
Порция с Эдди, сидевшие бок о бок, – между ними, под ее рукой – дневник – посмотрели друг на друга, и два безжалостных взгляда, разминувшись буквально на миг, слились в один. Казалось, их глаза впервые глядят в полную силу – все ради того, чтобы породить один этот взгляд. Взгляд, в котором вместо любовной нежности отчетливо читался обмен приветствиями. Все равно что двое сообщников впервые заговорили о своем участии в одном и том же преступлении или двое детей впервые узнали о том, что оба они – королевского рода. По поводу любви и сказать-то было нечего: оба, похоже, не строили никаких планов, обоим ничего не хотелось. Сегодня их беседа вертелась вокруг заключенного ранее соглашения, и теперь они отдали ему честь.
До этого жизнь Порции сводилась к тихой, покорной уступчивости, хотя уступала она другим вовсе не из жалости. Теперь же она с жалостью, но ни в чем себя не упрекая, думала обо всех, кем ей пришлось пожертвовать – о майоре Брутте, Лилиан, Матчетт и даже Анне, – через кого ей пришлось переступить, чтобы добраться до Эдди. И она знала, что это не в последний раз, ведь жертву нельзя ограничить одним поступком. Дому на Виндзор-террас не стоит ждать от нее ничего хорошего, и не в справедливости здесь дело: таких последствий любви посторонние люди просто не заслуживают. Даже Анна проявила к ней что-то вроде безнравственной доброты, а любовь Матчетт хоть и несла облегчение для самой Матчетт, все же была любовью – значит, и от нее нужно будет отказаться тоже.
Для Эдди же любовь Порции словно бы опровергала все, в чем его обвиняли годами, и все, в чем он винил себя сам. И это он еще не рассказал ей и половины того, что его возмущало. Он был старше нее и потому дольше страдал от греховной благопристойности мира. Он был уверен не столько в своей правоте, сколько в собственной неотразимости. Но просчитался он вот в чем: все отношения с другими людьми он начинал на условиях, которые, как он потом понял, были вовсе не их. Стоило Эдди упасть в очередные, как ему казалось, приветливые объятья, как им самым нелепым образом начинали помыкать – и объятья делались ему невыносимы. Любовь же стала чем-то вроде девственного добродетельного духа, не имевшего никакого отношения к его катастрофическим влюбленностям, – и все его до автоматизма отработанные приемы в обращении с другими людьми (ласковые словечки, улыбки в пару чужим улыбкам, значительные-многозначительные взгляды) на самом деле были его броней, защитой того, что он считал неприкосновенным. Его умильные манеры уже не имели почти ничего общего с его сексуальными аппетитами; его тело постепенно сбрасывало наивность. Подлинная наивность еще теплилась в том Эдди, которого он ото всех скрывал, и этот Эдди надеялся на покой и уважение. Ему, конечно, казалось, что с родителями его больше ничего не связывает, но при этом из дома он в каком-то смысле так и не уехал. Он ненавидел Анну – по мере собственных сил, разумеется, потому что вечно читал в ее глазах: «И что дальше?» Сам он никакого «дальше» не видел, только одно бесконечное Сейчас.
Он взглянул на руку Порции, сказал:
– Какой толстенный дневник!
Она убрала руку с тетрадки в черном переплете.
– Я его наполовину исписала, – сказала она. – Уже.
– А когда этот закончится, заведешь новый?
– Да, наверное, ведь всегда что-нибудь происходит.
– Но, положим, тебе больше не будет до этого дела.
– Все равно обед, уроки и ужин никуда не денутся. Бывают дни, когда, кроме этого, ничего не случается, тогда я просто оставляю страницу пустой.
– Думаешь, эти дни стоили целой пустой страницы?
– Ну да, ведь это как-никак целый день.
Эдди взял дневник, взвесил его на ладони.
– И все твои мысли тоже тут? – спросил он.
– Не все. Но я послушала тебя и теперь даже не знаю – может, мне перестать думать?
– Нет, мне нравится, что ты думаешь. Если перестанешь, для меня это будет все равно как если часы посреди ночи остановятся… И которые же из твоих мыслей – тут?
– Которые поособеннее.
– Дружок, мне ужасно приятно, что ты даешь его мне почитать… Но что если я, например, забуду его в автобусе?
– Там есть мое имя и адрес. Скорее всего, его вернут. Но, может быть, ты хотя бы положишь его в карман?
Они втиснули дневник в карман его пальто.
– И кроме того, – добавила она, – раз у меня теперь есть ты, дневник мне, наверное, и не очень-то нужен.
– Но мы не будем так часто встречаться.
– Я могу беречь свои мысли для тебя.
– Нет, лучше записывай, а потом мне покажешь. Мне нравятся мысли после того, как их как следует помыслили.
– Но они все равно уже будут не совсем такими же. В смысле – после дневника. До сих пор я писала только для себя. Если я хочу и дальше писать точно так же, придется мне вообразить, будто тебя не существует.
– Со мной ты не перестала быть собой.
– С тобой я больше не одинока. Одиночество было частью моего дневника. Когда я приехала в Лондон, я была одна в целом мире.
– Послушай-ка, а где ты будешь писать, пока эта тетрадка у меня? Пойдем в «Смитс», купим тебе новый?
– Тот «Смитс», который рядом, по субботам закрывается после обеда. Да и потом, кажется, о сегодняшнем дне я ничего писать не стану.
– Совершенно верно, и не пиши. Не хочу, чтобы ты писала о нас с тобой. И знаешь что, лучше вообще обо мне ничего не пиши. Обещаешь?
– Но почему?
– Мне это не нравится, и все тут. Нет, пиши лучше о том, что происходит. Пиши об уроках, и об этих тошнотворных разговорчиках, которые вы, наверное, ведете с Лилиан, и о том, что было на обед, и что сказали все остальные. Но поклянись, что не станешь писать о своих чувствах.
– Но ты еще не знаешь, есть ли они у меня.
– Ненавижу писательство, ненавижу искусство – вечно у всего есть двойное дно. Я не хочу, чтобы ты подбирала слова, чтобы написать обо мне. Начнешь, и твой дневник станет ужасной ловушкой, и мне уже не будет с тобой так спокойно. Мне нравится, что ты думаешь, скажем так. Мне нравится, что ты не стоишь на месте, как часики. Но никаких мыслей между нами никогда не должно быть. И недомыслия я просто не выношу. Сказать по правде, я даже рад, что заберу у тебя эту тетрадку, пусть и всего на пару дней. Ну что, ты, наверное, и понятия не имеешь, что это я тут такое говорю?
– Нет, но это и неважно, на самом деле.
– С кем тебе нужно поговорить, так это с майором Бруттом… Боже!
– Что такое?
– Уже шесть. Я опаздываю. Мне пора… Так, ангел, не забудь перчатки… Ну, что еще?
– Ты ведь не забудешь, что дневник у тебя в кармане пальто?
Назад: 7
Дальше: 9