Поющие в глубинах
Итак, девятого сентября тысяча девятьсот восьмого года я был переведен в больницу Святого Николая Чудотворца для буйнопомешанных преступников, располагающуюся на территории Петропавловской крепости.
Воображаю разговор, состоявшийся между моим прежним врачом, господином Келлером, этим жизнерадостным и упитанным немецким мозгоправом из Обуховской больницы, и тюремным доктором Витовским.
– Вы уже осведомлены, какого знаменитого пациента вам доставили?
– Позвольте угадать! Петра Первого? Иоанна Грозного или Наполеона? Кого-нибудь из библейских персонажей?
– Александра Леконцева.
– Больной мнит себя известным путешественником? Весьма изящно.
– Нет же! Это и есть Александр Фаддеевич Леконцев собственной персоной. Видно, что криминальную хронику вы пролистываете…
Вход в отделение сразу за камерами политических заключенных. Длинный арестантский коридор, по бокам которого кабинеты главврача и персонала. Рукомойник с бронзовыми кранами – налево, прямо – комната свиданий и лестница в «тихое» отделение. Направо – полутемный тамбур с тремя массивными дверями. Когда меня привели, бритого, в халате на голое тело, служитель смывал с пола кровавые разводы.
Из тамбура можно попасть в ванную, столовую и сырое помещение, прозванное «Бойней». Огромный зал поделен на тесные камеры, подобно конюшне. Здесь, во тьме, едва процеженной светом коридорных ламп, мне суждено закончить свое путешествие.
Стены палаты обшиты колючими досками-шалевками, оконца покрыты решетками и частой железной сеткой, стекла закрашены желтым. В потолке над моей койкой зарешеченная дыра, там чердачная мгла и пыль, но долгими ночами я представляю восхитительное и безжалостное африканское небо и засыпаю с его солью на устах, с его тяжелыми звездами, набившимися под веки.
Вчера доктор Витовский вручил мне свечу, бумагу и карандаш. Я пишу под бабуиний крик Горохова из смежной камеры. Горохов – бывший дьячок, терзаемый бесами всех мастей. Другой мой сосед, Сыромятников, плачет во сне. Его за революционную пропаганду и сопротивление при аресте четыре года морили в одиночном карцере, и парень сошел с ума.
Пытаюсь мысленно пробить стены, сбежать по карандашному грифелю в последнее свое африканское турне, и – спасибо Господу Богу за дарованную фантазию – вижу как наяву плавные волны холмов, густой кустарник и купы бамбука, вижу ревущий водопад с женским именем Виктория и строящийся мост над ним, и струящийся дым под ним, и себя в белой шляпе и элегантном походном костюме.
Отгремела англо-бурская война. Как, должно быть, смешны наши войны древним пескам Зулуленда. В Питермарицбурге я обмозговывал свой дальнейший маршрут, фотографировал туземок и попивал вино с приятелями из «Эфрикан ревью». В основном попивал вино. Там и застала меня телеграмма из района алмазных разработок Кимберли: месье Карно предлагал совершить вместе с ним увлекательное путешествие на юго-восток континента. Я, не колеблясь, сел в поезд до Хоуптауна и вскоре наслаждался красотами Замбези и компанией дорогого сердцу товарища.
С Люсьеном Карно я познакомился три года назад в Каесе, столице Французского Судана. Авантюрист и охотник, он жил за счет продажи слоновьих бивней. Любил женщин, выпить и вкусно поесть, что никак не отражалось на его стройной подтянутой фигуре. Карно не убивал слоних и детенышей, чем завоевал мое уважение.
– О, русский друг! – восклицал охотник. – Эту прогулку вы не забудете.
Истинная правда, незабываемый маршрут от уютной, затененной пальмами резиденции Люсьена в застенки Петропавловской крепости…
Северной Родезией формально правит король, на деле же страна подчиняется губернатору колонии Трансвааль. То тут, то там встречались отряды королевской полиции – гордые мужчины в хаки и без обуви. Патруль задержал нас у устья мутной реки Кабомпо. Пока проверяли документы и охотничью лицензию Люсьена, я сфотографировал стайку детей, свежевавших клинками тушу зебры. Зебру, вероятно, задрал лев, а детвора разбирала остатки львиного пиршества.
Жаль, что большинство снимков сгубили походные условия проявки.
Ах да, отрекомендую вам всю группу. Помимо нас с Карно вглубь страны пошли двое носильщиков, чьи имена были слишком сложны, и я про себя называл их Степкой и Мишкой; и Катанги, наш переводчик из племени бафуто. Катанги также выполнял обязанности почетного оруженосца – таскал двуствольный штуцер Люсьена, впечатляющее ружье шестисотого калибра. Кроме того, с нами были три лошади и два пони, везущие телегу-фургончик.
Мы двигались на юг, дальше от рек и исхоженных дорог.
Стояла изматывающая жара, засуха, раздолье для многочисленных заклинателей дождя. Ни единого облачка на небе. Как странно вспоминать об этом в осеннем Петербурге, в сырости моих казематов. Земля растрескалась. На валуны взгромоздились ящерицы, сонно глядящие нам вслед, и тени наши ползли, цепляясь за колючки.
Саванна вымерла. Запустение царило в поселках из десятка хижин. Во дворах хозяйничали пятнистые гиены. Люсьен объяснил, что здешние племена бросают деревни, похоронив предводителя. Замурованное в жилище тело вождя приманивает падальщиков.
Необъятные баобабы с привязанными к стволам рогами антилоп. Я фотографировал, изумленный, рогатые деревья, своеобразные надгробия туземцев. У корней спали вечным сном охотники.
Катанги, бойкого молодого человека, новообращенного христианина, укусила за щеку муха цеце. Я продезинфицировал ранку, но Катанги на всякий случай прикладывал к щеке крестик. В саванне не бывает лишних предосторожностей.
Отваживая скуку, мы с Карно рассказывали забавные байки о путешествиях и о доме. Переводчик недоверчиво охал, слушая про снег. Но истово клялся в подлинности самых нелепых сказок о людях-леопардах и обезьянах-людоедах.
Ежедневно около семи мы разбивали лагерь. Две палатки для сна, третья – фотолаборатория. Я промывал пленку в бачках, обрабатывал водой и проявителем, готовил растворитель. В него, под пискливым руководством лазутчика-москита, погружал завернутую в апрон пленку. После кислого фиксажа резал ножницами, сызнова мыл простой водой и водой с раствором перманганата натрия, и на поверхности выступала марганцовка. Финальная промывка и просушка в спирте.
К моменту, когда я, счастливый, если хоть одна фотография удавалась, выходил из лаборатории, носильщики волокли в лагерь подстреленного буйвола. За ними с чувством собственного достоинства шагал Карно.
Костер и запахи, которые я не вдохну впредь. Купол неба. Звезды. Кажется, они разговаривали с нами. Или то был голос африканской ночи.
А днем – пустынный вельд, клубы пыли. Редкие погонщики истощавшего скота.
Страна воинственных масхукулумбве. Здесь я увидел картину, преисполненную такого драматизма, что несколько часов не мог прийти в себя. По высохшему руслу реки ковыляло четверо калек. Гуськом, держа друг друга за лохмотья. Те, у кого не было кистей или пальцев, клали культи на плечи впереди идущим. Веки слепцов спаяны гноем и мушиными яйцами…
– Прокаженные, – коротко сказал Люсьен.
За стенками палатки жужжание кровожадных насекомых и крики бывшего дьячка Горохова.
Утром нас свистом и пинками сгоняют в столовую. Помещение сажени четыре в длину. У прохода скамья, на ней восседают надзиратели.
Старший бряцает ключами. У него глазки ящерицы, круглые и дурные, плоская физиономия боксера и пудовые кулаки.
– Это Карп, – говорит революционер Сыромятников, – жалованья у него восемь рублей в месяц. Он мне ребра сломал.
Сыромятникову бы играть в театре святого, но у него нервный тик и мечты об убийстве царя-батюшки.
Мы сидим на жестких ящиках по обе стороны стола-гусеницы. Восемь лакированных ножек привинчены к полу. Ящики тоже закреплены. По углам навалены соломенники в пятнах экскрементов. Есть комната за столовой – «темная». Туда надзиратели отводят провинившихся и долго, с гадливым удовольствием и с расстановкой, избивают.
Нынче провинился доходяга, обделавший ящик.
– Повезло тебе, путешественник, – морщится надзиратель-ящерица Карп, – что вони не чуешь.
Я предпочитаю согласиться.
– Бейте его, братцы, – подбадривает дьячок Горохов, – именем Сатаны, туфельками бейте!
Ловит мой взгляд:
– Эй, уродец! Давай Люциферово войско восхвалять!
Сквозняк дует из окон и отдушин, режет босые пятки, припадочные извиваются, кликуши кричат, дьячок поет; на шестой день мы ночевали у английского миссионера.
Жена его накормила нас говяжьим супом и сытными лепешками. Прижгла нарыв на щеке Катанги. Люсьен побрился, а я решил отращивать бороду. С новыми силами и запасом воды, с наставлениями доброго пастыря мы двинулись к реке Кафуэ.
Деревья вздымали к небу ветви в немой мольбе, солнце испепеляло равнину. В желтом мареве подрагивал город-призрак, покинутая французами фактория. Под копытами зашуршали камушки. Молчаливой процессией торжественно проехали мы по главной улице. С суеверным страхом косились Степка и Мишка на заколоченные ставни, на тоскливо дребезжащую жестяную вывеску над лавкой. Да и я, что греха таить, затревожился. С такой алчностью пережевывала саванна кусочек цивилизации, так целеустремленно подтачивал песок ступени административного здания, и темнота кишела между рассохшимися досками.
Лишь Карно равнодушно покачивался в седле. А потом, подтрунивая, поведал нам о форте в Германской Восточной Африке, где якобы жены колонистов промышляли колдовством и якшались с нечистым.
– Ведьм вычислить легко, – вставил переводчик. – Они на руках скачут, и глаза у них под коленями, красные, а рты пылают, словно там раскаленные угли.
– Ну-ну, – усмехнулся Карно.
На Кириллов день наша многонациональная группа достигла плато, за которым простирался буш. Низкорослые деревья переплелись лианами. Непривычной свежестью привлекали мясистые стебли эувфорбии. На горизонте высились горы в зеленом всплеске джунглей.
– Настоящая охота, – потер ладони Люсьен.
Носильщики же вконец приуныли, и француз пояснил причину. Территория за холмами находилась вне юрисдикции европейских стран и пользовалась плохой репутацией. В джунглях укрывались от закона преступники обеих рас. Но южнее, куда мы намеревались податься, не рисковали шастать даже они.
Я уверил негров, что от негодяев вроде португальских работорговцев мы их защитим. Но и добытая Карно антилопа личи не повлияла на выбор носильщиков. Ночью наши Степка с Мишкой дезертировали, прихватив лошадку. Учитывая, что один из пони хворал, покусанный цеце, потеря была существенной.
Заботил меня и Катанги, чья щека вздулась и нарывала. Не помогали ни спирт, ни его распятие.
Вторые сутки мы шли по влажному сумеречному лесу, протоптанной слонами тропой. Лианы спутались над головами. Шорохи из каучуковых и банановых зарослей заставляли ежиться. Люсьен держал оружие начеку, сторожась древесной гадюки и черной мамбы.
За лесом просматривалась река, какой-то приток Кафуэ. Бурые заболоченные берега. Тростник и слоновья трава. Громадные термитники.
Пони пришлось застрелить. Чахлого Катанги мы уложили в фургон. Беднягу лихорадило, он галлюцинировал.
– Там деревня, – сказал охотник, отмахиваясь от москитов.
Я кивнул. Над кронами тамариндовой рощи стелился дымок. Он окуривал подножие высокой скалы, зеленобокой с севера и каменисто-серой с юга.
– Лекари туземцев творят чудеса, – сказал я.
Посоветовавшись, мы оставили лошадей и фургон у воды и пошли по берегу. Катанги стонал, припадая к загривку пони.
Утром старший надзиратель явился на «Бойню» с перебинтованной кистью и синюшной скулой. Злой как черт.
– Есть Бог на небе, – радуется земский врач, придушивший супругу-изменщицу.
– Нет! – рявкает Сыромятников.
– Чего нет? – интересуется Карп, подслушавший разговор.
– Бога нет, – шепчет трясущийся революционер.
За богохульство Карп избивает его в «темной».
– Ах, нет! – приговаривает: – Ах, нет!
Наступает и моя очередь. При обыске камеры Карп находит записи. Набрасывается, разъяренный, предплечьем пострадавшей руки прижимает к стене. В здоровой руке подкова, и он машет ею как кастетом у меня перед глазами:
– Кто ящерица, а, урод? Кто, отвечай?
От неминуемой расправы спасает доктор Витовский.
Уводит в кабинет. Обещает, что Карп меня не тронет.
– Вам нужны еще бумага или свечи?
Я тщусь что-то втолковать ему, но от волнения несу околесицу.
– Спросите у моей хозяйки! Дом на Двинской улице! После того как я вернулся из Африки, она постоянно жаловалась на шум! Шум по ночам из моей квартиры! Что она слышала? Спросите, что она слышала!
Карп смотрит с ненавистью, хлопает по карману, где подкова. Бегемоты на речной отмели. Думать про бегемотов.
– Привет, – сказал Люсьен по-французски. Не пасущимся бегемотам, конечно, а мальчишке, примостившемуся на дереве.
Туземец не сбежал, а весело ткнул пальцем в штуцер Люсьена и затем в бегемотов.
– Гагах! – произнес он гортанно.
Карно улыбнулся, прицелился из ружья и застрелил двоих зверей. Ошалевшее стадо загромыхало к воде.
– Сочное мясо, – сказал охотник. – Тебе и твоему племени.
Мальчишка спрыгнул с ветки и посеменил в подлесок. Мы последовали за ним. Роща поредела, сменилась полем маниоки. У подножия скалы, огражденная частоколом, раскинулась просторная деревня. Калитку отворили рослые, великолепно сложенные мужчины, похожие на зулусов. Они были экипированы копьями и луками, а у одного висел за спиной допотопный шомпольный мушкет. Переговорив с мальчиком, они пригласили нас войти и отправили команду за тушами бегемотов.
Мы очутились среди островерхих хижин и приземистых сараев. Соломенные и пальмовые крыши были украшены глиняными горшками и калебасами. Возле жилищ сушились листья табака и звериные шкуры.
Местные высыпали к нам из своих лачуг. Они вызвали у меня мгновенную симпатию. Полуголые, статные, с гладкой, не испорченной татуировками кожей. Мужчины наигранно хмурились, а женщины пихали друг друга и хихикали. Любопытные дети сновали у ног.
Мы с Люсьеном перемигнулись.
К нам вышла грациозная девушка в переднике из пальмовых волокон. Молодую грудь едва прикрывало увесистое ожерелье. Искусственный жемчуг и стекло. Тонкие запястья звенели медными браслетами.
Она заговорила на языке коренного народа Родезии, которым, к нашей удаче, хорошо владел Люсьен.
Девушка представилась Аррой, дочерью старейшины. Ее племя, потомки ва’лунда, спряталось в джунглях от кочевников. Они торговали с родезийцами, и Арра выучила язык баротсе.
– Нам готовят королевский прием, – сказал Люсьен.
Мужчины унесли бессознательного Катанги в крааль. Засуетились женщины. Пока Люсьен болтал с Аррой, изредка трогая ее за плечико, я прогулялся по деревне. Полюбовался работой пожилого резчика: ловко орудуя кривым ножом, он за сорок минут создал из цельного деревянного комеля скульптуру льва.
Девочки тринадцати-четырнадцати лет возились у загона для коз. Я удрученно отметил, что половина из них были беременны.
Час спустя нам сообщили трагичную новость: Катанги скончался.
Помрачневшие, мы спросили Арру, где можно закопать переводчика, но она затараторила так быстро, что Люсьен не сразу понял ее.
– Вождь сказал, что Катанги с честью похоронят на горе, в городе мертвых.
– В городе? – уточнил я.
– Видимо, некое тайное святилище. Ритуал совершат утром, но нам запрещено на нем присутствовать. Путь к городу заказан всем, кроме избранных членов племени.
– Но Катанги исповедовал христианство, – засомневался я.
– Мне бы не хотелось обижать этих милых ребят отказом, – заметил Карно, и я согласился с ним.
Празднование началось на закате. Нас усадили в плетеные кресла подле вождя, щуплого старца, жующего табачок. Туземцы, от мала до велика, заняли циновки. Вокруг прямоугольной площадки зажгли костры. Под постепенно нарастающий барабанный бой нам подносили яства из жирного мяса и маниоки, блюда с рисом и несоленой рыбой, кувшины просяного пива. Напитки пробовал вождь и, убедившись, что они не отравлены, угощал гостей.
К барабанам присоединился ксилофон, площадка заполнилась танцующими силуэтами.
Вождь вещал что-то про Катанги, указывая на горный пик, и я отрешенно поддакивал. Ритм барабанов пульсировал в мышцах, пиво разливалось по организму, мысли тяжело ворочались.
На площадке одержимо выплясывал шаман в безликой маске, его руки тоже тянулись к горе. Танцоры изгибались черными телами, кожа блестела маслом. Толпа вопила, женщины похотливо стонали. Чавкал табачной жвачкой вождь. Падали звезды. Тени метались по деревне, черное и багровое.
Я посмотрел на Люсьена. Охотник ухмылялся, наслаждаясь дикой пляской, пиво текло по его подбородку. За спиной, ненавязчиво массируя ему шею, стояла Арра.
Чьи-то пальцы коснулись меня. Я увидел миниатюрную девицу, как две капли воды похожую на Арру, но еще моложе. Она поманила меня к глинобитной хижине. Улыбнулась хищно. Передник соскользнул по стройным девичьим бедрам.
Я пошел как в тумане и, помню, подумал, что разорву ее собой, но она довольно заурчала.
Рано утром меня растормошил Карно. Смущенный, я выкарабкался из-под обнаженной девицы и оделся. Голова, вопреки ночным возлияниям, не болела вовсе.
Деревня спала. Карно поджидал у курятника. Бодрый и вооруженный, с сумками у ног.
– Ну и погуляли мы вчера, – пробормотал я, краснея.
– Предлагаю погулять и сегодня. Затемно трое мужчин унесли Катанги на гору. Поторопившись, мы станем первыми европейцами, навестившими их святилище.
В больничной каморке, под хныканье революционера и неумолчные проклятия дьячка, я вижу нас на горной тропинке, вижу порхающих бабочек, чистое небо, заросли саговника, в которых мы укрылись от идущей навстречу троицы. Туземцы густо напудрены маниоковой мукой, рубища усеяны когтями и косточками. Они исполнили долг и шли в деревню налегке. И мы крадемся дальше, к вершине, к святилищу.
Это не кладбище и не руины храма, не иллюстрация к Хаггарду или Киплингу. Нам предстал замаскированный лианами колодец. Вертикальный туннель прогрыз толщу горы. Добрых семь аршин в диаметре, выдолбленный камнетесами стародавних времен. От его краев, от бездонной черноты его нутра веяло непостижимой древностью.
Люсьен чиркнул кремнем, и мы различили ступеньки, винтом устремляющиеся во мрак. Опасная лестница без перил в локоть шириной, плоть от плоти осклизлых стенок.
– Рискнем? – спросил Люсьен. Глаза его горели азартом.
– Да, – ответил я, чувствуя трепет первооткрывателя.
Ах, почему не умчались мы в ужасе прочь от того туннеля!
Люсьен извлек из сумки ветошь, керосин и палки, смастерил факелы. Багаж положили под ворох лиан.
Сошли в колодец: мой товарищ впереди, я за ним. Факелы бросали отсветы на стены. Пахло тиной и смертью, затопленным склепом. Подошвы предательски съезжали: кое-где ступеньки превратились в обмылки. Я хватался за скальную породу, за крысиные хвосты корешков. Спускались, казалось, вечность. Небо в каменном жерле уменьшилось до булавочной головки.
– Дно, – прошептал Люсьен.
Я повел факелом, и пламя озарило зеленый пятачок в двух лестничных витках. Воображение мое нарисовало груду скелетов и черепов, но, прищурившись, я разглядел всего один труп на моховой подушке. Саван и кучерявую шевелюру Катанги.
Люсьен разочарованно фыркнул.
– Погоди, – нахмурился я, – но где другие трупы? Где мертвецы туземцев?
– Ну…
Люсьен не договорил. Из проема в нижней части стены медленно выползла тень, контурами напоминающая морского конька.
Я прикусил крик, сжал древко факела.
Чудовищная фигура выбралась на свет и нависла над Катанги.
Ничего гнуснее не мог выдумать и заядлый курильщик опиума.
Не человек и не животное, оно отталкивалось передними, непомерно длинными конечностями, при этом выгнувшись так, что от таза до ключиц было почти три аршина. Оно опиралось на лапы и пальцами – человеческими пальцами – скребло мох. Недоразвитые ноги волочились, перекрученные, как ремни, втрое короче рук. Оранжевые всполохи танцевали на белесой, не знавшей солнечных лучей, шкуре.
– Что это? – просипел я.
– Тише, иначе оно…
Нет, оно не услышало бы нас.
Ни ушей, ни глаз, ни рта у твари не было. Она подняла лысую голову. Вместо лица – шероховатый овал в мелких дырочках. Килеобразная грудина выпятилась. Тварь запела.
Как описать ту чуждую разуму песню из глубин преисподней?
В ней звучал и трубный слоновий глас, и вой ветра в печной трубе, и горн, и шум морской раковины. Вихрь, гудение, подземный раскат, зов, от которого вздыбливались волосы. От которого зашевелилось укутанное в саван тело.
– Скажи, что я не свихнулся, – вымолвил Люсьен.
Но я онемел.
Катанги распрямлялся. Вставал, как Лазарь пред Господом Иисусом. Белое существо пело. Рывками марионетки, точно против своей воли, Катанги побрел к черному проему.
Я отпрянул от этого безумия, и ступня провалилась в пустоту. Я рухнул с лестницы на одеяло мха.
– Сюда! Сюда! – голосил сверху Карно.
Я подскочил, нащупал оброненный факел.
Мертвецы были повсюду. Их прогнившие, истлевшие до костей лица выплывали из темноты. Их скрюченные клешни искали меня. Их челюсти щелкали. Родители, мужья, жены, дети потомков ва’лунда. Я кружился, отбиваясь тухнущим огнем, обессиленный.
И тогда возникло оно. Белая морда в наростах и червоточинах. Скопление ороговевших бородавок, и каждая имела отверстие, и каждая сочилась слизью, и каждая пела.
Я заорал, и пересохший мой язык окропила горькая тягучая слюна существа.
А следом раздался выстрел, оглушительно громкий в замкнутом пространстве.
Девятьсотграновая свинцовая пуля, прошивающая слоновий лоб, разворотила грудную клетку существа, отшвырнула его к стене. Вспышка нитроглицеринового пороха разнесла на куски бесконечную унылую ноту. Одновременно тьма дернула за ниточки, и мертвецы исчезли в ее схронах, в трещинах подземелья.
Я ринулся, отплевываясь, на голос Люсьена, по ступенькам, к небу, к сладкому обмороку на вершине горы.
Мы не стали возвращаться в деревню за пони. Рысцой добежали до стоянки, оседлали лошадей. Через час я лежал в фургоне, царапая брезент палатки. Меня мучила лихорадка и сопутствующие кошмары. Мерещилось, что мертвецы гонятся за нами по вельду…
Изнуренного, но живого, Люсьен доставил меня в Хоуптаун. И сказал на железнодорожном вокзале вкрадчиво:
– Забудьте, Александр, постарайтесь забыть. Это наркотики в пиве чертовых дикарей. Ничего больше.
Так мы расстались навсегда, и поезд повез меня мимо строящихся мостов и торговых постов, мануфактур, католических церквей, алмазных копей, и в его протяжных гудках мне чудилась песнь безликой твари.
Но по-настоящему – я должен ускориться и перейти к важному – по-настоящему я услышал ее снова августовским вечером, прохаживаясь набережными Санкт-Петербурга. Будто нагайкой хлестнула меня невыносимая знакомая нота. Тугой звуковой канат из нитей воя, гудения, зова. Ледяной штык страха пригвоздил к мостовой.
Но ведь рядом плескались волны родной Екатерингофки, а не африканской реки. Неужели тварь настигла меня за тысячи верст от своей берлоги?
Я затаил дыхание. Адская музыка прекратилась.
Банальное недосыпание, результат бессонных ночей!
Я выдохнул облегченно, и музыка грянула с удвоенной мощью. Заморгали уличные фонари. Перекрестился дворник у притвора храма Богоявления. За чугунными подпорками Гутуевского моста клубилась тьма и грязная пена пузырилась на воде.
Я побежал, оглядываясь, шарахаясь от прохожих. И лишь на набережной Обводного канала понял, что источником страшной музыки был я сам, что пение рождается у меня в переносице, что незримые раковины, и хоботы слонов, и горны, и печные трубы – это мои ноздри.
Я был псом, подавившимся детской свистулькой, мелодичным хрипом подзывающей смерть.
Очертя голову я кинулся в распахнутые двери ресторана, в праздную сутолоку и счастливое неведение, я выхватил у шокированного господина столовый нож и – о, я представляю вытаращенные глаза посетителей! – принялся отрезать свой нос, от горбинки вниз, придерживая пальцами кончик. Я пилил хрящ, я втыкал острие в месиво носовых костей, я обливался кровью, но не ощущал боли.
Холодные руки опустились мне на плечи. Я повернулся. Катанги, мертвый Катанги, оскалил заточенные зубы. У него были черные белки, черные десны и черный змеиный язык. Захлебываясь кровью, я полоснул ножом по его подставленной ладони, и негодующая толпа смела меня на паркет, раненый официант скулил в объятиях коллеги, верещали дамы, а я погружался в воронку милосердной тишины.
Сегодня днем я вновь запел. Пытался поздороваться с Сыромятниковым, а пение хлынуло горлом. Революционер убрался в уголок и разрыдался.
– Верно, – сказал дьячок Горохов, – верно, урод, так славословят Сатану!
Я думал убить себя карандашом, но только сломал его и корябаю эти строки грифелем. Надзиратель отвлекся. Пора дьявольской песне замолкнуть.
Я…
Прощайте!
Дорогой доктор Келлер!
Как Вы и просили, посылаю Вам записи г-на Леконцева, прекрасно отражающие безумие этого бедного заблудившегося путника. В некотором роде, он, как Вы и пророчили, покончил с собой, но использовал для этого не петлю или бритву, а нашего старшего надзирателя Карпа Федотова, человека крайней раздражительности и скверного нрава. Как свидетельствуют очевидцы, Леконцев, минуту назад склонившийся над бумагами, молниеносно налетел на Федотова и вцепился в его поврежденную накануне левую кисть. При этом Леконцев издавал шум, охарактеризованный одними как визг, другими как рев, третьими как вой. Не расходятся свидетели в том, что звук был преотвратным. Вне себя от боли и ярости, надзиратель Федотов тремя ударами утяжеленного подковой кулака размозжил Леконцеву череп. Надо признать, что насилие служащих над пациентами – давний бич нашего учреждения и вопрос, который я непременно возьму под контроль.
Я от всей души соболезную безумцу, но довожу до Вашего сведения следующую деталь: при вскрытии в гортани Леконцева обнаружили уплотнение, по-видимому являющееся опухолью, так что отмеренный ему Богом срок в любом случае истекал.
К Вашему интересу упомянутым в записях французом, г-ном Карно. Отыскать его, наверное, можно, но скажите, Генрих, нуждается ли в опровержении несусветная ересь?
Всякие, как Вы выражаетесь, необъяснимые события на деле оказываются не чем иным, как набором совпадений, домыслов, преувеличений и искажений.
К происшествию у Петропавловского собора. Я уверен, что причины, по которым, скажем так, вспучилась земля на могилах Комендантского кладбища, заключаются в обводненных и неустойчивых грунтах.
Что до найденных на берегу Заячьего острова утопленников, чьи трупы, опять-таки, по словам фантазеров, «будто бы ползли к бастионам», мало ли мертвецов отдает нам Нева?
На том кланяюсь и жду в гости. С официальными и неофициальными визитами.
Искренне Ваш, д-р Витовский.