Книга: Не одна во поле дороженька
Назад: РЕШАЛ ВСЕГДА НАРОД
Дальше: В ГРОЗНЫЙ ЧАС

ВЕСЕННИЙ ПЛАЧ
Рассказы

ВЕСЕННИЙ ПЛАЧ

1
Когда наступила ночь и в черноте замерцали звезды, Тимофей Курьянов присел на пенек — будто бы закрутить на ноге обмотку. Обождал с минуту и осторожно, скрываясь за кустами, кинулся в чащу. Товарищи окликнули его. Не отозвался — стал за сосну. Покачиваясь, она тяжело давила стволом ему в плечо.
— Сбежал гад, — донесся голос старшины.
Они пошли дальше через лес к линии фронта. А Тимофей улегся под кустом. Земля сырая, холодная; близко болото, доносился оттуда плещущий шелест яверя. Гимнастерка промокла, липла к телу.
Он выбрал место посуше. Но теперь скрипел и скрипел под ухом корень сосны: «скр-р», «скр-р».
«Хуже собачьей жизни, — подумал Тимофей. — Хуже. А все вот из-за этих командиров хреновых: «Дойдем, ребята, вперед!» Поди дойди без куска хлеба!»
Долго Курьянов ворочался — не мог заснуть: и холодно, и тревожно. Между стволами далеко-далеко вдруг всплыл огненный шар. Тимофей следил за ним, затаив дыхание, пока огонь не пропал, и вокруг снова сомкнулась тьма.
«Немец… все прет и прет. Не сто́ит, пожалуй, в деревню лезть, переждать надо. А то горяч он со зла-то на нас. Да… Вот она, жизнь — овца среди волков. И глянуть страшно вокруг. Прячься и не дыши. А как заметят — тут и конец».
Двое суток он отсиживался в лесу — вблизи от дома. На третьи сутки решился наконец выбираться. Крутило живот от черники и от гнилой воды, которую пил из мочажин среди мха. Едва волочил ноги. В деревне — на другом конце — тонкими голосами лаяли собаки. Почудилось, что и войны-то нет, ничего не изменилось, по-старому живут в деревне: так тихо, и росным укропом с огородов тянет.
Украдкой вошел в свою избу. Растворил дверь — тьма словно бы колыхнулась, обдала лицо душным теплом. Трещал сверчок, но как только Тимофей дотронулся до печи — умолк.
— Стеша, это я… Слышишь? — прошептал Тимофей.
— Кто такой? Кто здесь? — отозвался испуганный женский голос.
Она вскрикнула и сильно рванулась, когда Тимофей схватил ее.
— Тш-ш, лешая!
Себе не поверила, что услышала мужнин голос. Торопливо ощупала его заросшие щеки, голову, колючую после стрижки.
— Погоди, — остановив ее руки, проговорил он, — на самом деле или показалось мне, когда в сенцах стоял, — кашлянул будто кто-то на чердаке?
— Это наш, — сказала Стеша. — Раненый. На огороде третьего дня подобрала. Идти не может. Под снопами на чердаке спрятала. Жить-то как охота!
— Да. Сошлись две плиты железные — нажмут кровушки из белых наших тел… Дала бы перекусить чего, а то и жать из меня нечего… А он кто же будет — солдат?
— Звезда на рукаве. Молодой еще, как ты, Тимоша.
— И у меня звезда есть — в небе. Какая только — не знаю.
Стеша слезла с кровати, хотела зажечь коптилку, но Тимофей остановил ее.
— Не надо. И в темноте мимо рта не пронесу.
— Да окна завешаны.
— Вот и хорошо: в кромешной-то тьме спокойнее. Кроту позавидуешь. Зарылся поглубже — и спи.
Она положила на стол сала кусок, полкаравая ржаного хлеба. Поставила квасу в железной кружке.
— А молочком кого поишь? — спросил Тимофей, попробовал квасу и сплюнул: кисло.
— Нету молока: корову увели.
— Эх, жаль, сожрали Белянку. В лес не могла угнать, что ли?
— Бог с ней, с коровой… Ловят, Тимоша, тех, кто от своих отстал. Кого в плен гонят, кого убивают. Как пробираться-то будешь? С собаками вон по лесу рыщут, зверьми на всех глядят, волчье проклятое!
— Я насовсем пришел.
Стеше показалось, что в ходиках словно пружина сорвалась, застучали они часто-часто.
— Что… конец нашим?
— Бегут. До Москвы вся держава теперь под немцем.
— Как же так, Тимоша? А если наши под Москвой развоюются и волю вернут, что скажут, как узнают — сгадился ты? Ведь говорят, вот-вот начнется, дальше никак не пустят его.
— Этот, что ль, на чердаке, сказывал? Между прочим, скрываешь его. Карается это. Хоть и раненый — жалко, а и мы тоже свою жизнь любим. Иди и скажи ему. Ходить мало способен? Так ради своей жизни и червем проползти не зазор. Пусть спешит в лес, заползет в чащу темную, в нору, а то выволокут. Язык-то у людей змеиный. Поди, уж и донесли.

 

Она накинула платок и вышла.
Уже выбелилась холстиной заря над лесом, и по холстине той пятна, как от раздавленной клюквы. Юбка Стеши намокла в росе, ноги и руки саднило: порезали некошеные травы.
Тимофей лежал в постели. Гладко, чисто, тепло под одеялом.
«Чем не рай! А вот разрушаем и гадим. Будь я богом, разве бы позволил такое?»
Тихо вошла жена.
— Долго что-то ходила. Уж не за Урал ли провожала?
Она не ответила.
— Забыл сказать тебе: у барсучьих нор бы его спрятать — вот где глухота.
И опять она промолчала. Легла под одеяло — спиной к нему. Он тронул ее холодные, крепко сжатые колонии услышал, что она плачет.
— Что ты, переживем!
Она обняла его.
— Иди к своим, Тимоша. Соберу, поцелую.
Будто с цветущей конопли дурманом надышался. Очнулся — теска.
— Куда идти? Истребят в лесу.
— Не думай об этом. Уходи!
— Дай мне своим умом пожить.
— Меня послушай. Устал ты, заснул без памяти, чуть живой забрел сюда. — Она поцеловала его. — С тобой пойду.
Раздался удар в дверь. Тимофей поспешно одевался у раскрытого сундука. Натягивал хромовые сапоги. Рубаха синяя, сатиновая, уже надета, надеты и новые брюки, только вот сапог никак не лезет.
В дверь ударили сильней.
Стеша сняла со стены грамоту: еще до войны наградили мужа за хорошую работу.
— В печь кинь!
Она спрятала грамоту под кофту.
Задребезжало от удара оконное стекло, блеснуло из-под оборвавшейся занавески солнце, и тут Тимофей, натянув наконец сапог, бросился открывать дверь. Сдвинул тяжелый засов.
Впервые так близко увидел немцев. Их было двое — молодые, сытые, глаза нахальные. На груди автоматы и загорелых ручищах.
— Милости просим… Пожалуйте, — опомнившись, залебезил Тимофей с улыбкой на побледневшем лице. — Стеша, скатерку на стол!
В избу ввалились еще трое — староста Никодим Дракин, за ним — два полицая, и сразу один под печь заглянул — посветил спичкой, другой полез в подполье.
— Что долго не открывал? Пулю в лоб захотел? — заорал Дракин — красная рожа с похмелья, взгляд хмурый, настороженный. — Чужие есть в доме? А ну проверить!
Полицаи полезли на чердак по приставной лестнице. Слышно было, как хрустело на потолке, песок сыпался — шуршал за обоями.
Стеша, опустив глаза, постелила на стол скатерть.
— Милости просим, — обратился Тимофей к немцам. Один, с белесыми, жидкими, длинными волосами, резко показал автоматом вверх и крикнул:
— Хенде хох!
Не шутят ли? Глянул хозяин в чужие, жестко сузившиеся зрачки и поднял вдруг отяжелевшие, занывшие руки.
— За что? — спросил он.
Никто ему не ответил. И повели мужика из избы. Стеша выбежала на крыльцо, и зловещим показался ей родной проулок, по которому вели ее Тимофея с поднятыми руками.
— За что? — повторил он и обернулся.
Его толкнули, ударили ногой, и он, споткнувшись, опустил голову и еще выше поднял руки — сползли рукава рубахи, и под ветром облепило сатином сохастые лопатки.
На дороге в обочине сидели пленные, среди них много раненых в окровавленном тряпье. Детишки жалостливо глядели на них.
Стоит Стеша на крыльце — ни слез, ни голоса, в горле сухо, как от жаркого ветра.
Тронулась колонна пленных по дороге, с ними и ее Тимофей. Из-за избы выбежал Дракин, хватил плетью курицу, заметавшуюся меж ног.
— Что, не дала нам погреться, змея? — крикнул он Стеше и подмигнул: — Да не бойсь! Замолвлю словечко.
2
После полудня по пути из Веригина, где была комендатура, Дракин завернул к Стеше.
Вошел в избу, крепко стегнул плеткой по сапогам, сбивая пыль. Дегтем и скисшим потом пахнуло от него: почти с месяц назад надел немецкий серо-зеленый френч — так и не снимал его; забот было много — арестов и допросов — коня из дрожек выпрягал только ночью; да и погуливал с друзьями: четвертями пили самогонку — мутную, вонючую, горькую, зато хмельную.
— Что притихла, змея? Или погреть некому? — сказал он и улыбнулся угрюмовато. — Да не серчай! Это я любя. Радуйся и ставь поллитровку на стол — язык смазать.
— Что с Тимофеем? — спросила Стеша.
Дракин сел за стол, отбросил новую скатерть.
— Скажи мне спасибо, а то гнить бы твоему Тимофею в лопухах… А что ж поллитровки на столе не вижу?
— Где ж я ее возьму? Не прежде — бывало, забежал в сельпо да и взял. Чаю вот, пожалуйста.
— Дела мне до того нет, где ты возьмешь. Раз сделал тебе добро, изволь гостя встретить, как полагается, с ласочкой, всей своей приятностью изволь угодить. А воды я из колодца напьюсь, холодненькой, не хуже твоего чая.
Самогонку Стеша достала у соседки. Поставила на стол перед Дракиным бутылку, заткнутую еловой шишкой. Появился граненый стакан, огурец, ломоть ржаного хлеба.
— А другой стакан где? Со мною не хочешь выпить? Или сердце по мужу болит? Пусть не болит: погнали их на дорожные работы под Веригино. Денька через четыре домойки отпустят, не успеешь и поскучать.
Дракин налил себе полный стакан — выпил, поморщился.
— Хорошо! Полинкина самогонка, чую. Французский коньяк пил — немцы угощали, далеко тому коньяку до этой бутылки. Ты попробуй!
— Отстань, не неволь. Пить не буду.
— Малинка по зною сладка, а под дождем киснет. Приходи, баньку затопишь.
Она молча стояла у порога, прислонившись к дверному косяку.
После третьего стакана бутылка опустела. Тяжело покачиваясь, вышел на улицу Дракин.
— Полинка! — закричал он.
— Дома ее нет. Замок, видишь, висит, — осторожно сказала Стеша.
— Нет, так в другом месте достанем!
Скрылся Дракин, а из чулана вышла Стешина соседка — Полинка, засмеялась.
— Каковский коньячок! С конской мочи ошалел мужик!
3
Раненый, которого Стеша спрятала в лесу, под сваленными деревьями, в буреломе, исчез. Долго ходила она, звала — никто не откликнулся. Со своими ли ушел или схватили его враги — неизвестно.
Но вот как-то днем за деревней раздался взрыв — в избах стекла задрожали, как от грозы. Донеслись выстрелы и крики. А вскоре уже знали в деревне, что на дороге была подорвана немецкая машина с солдатами и будто бросил противотанковую гранату человек со звездой на рукаве гимнастерки, видели, как из-за куста размахнулся.
После рассматривали немцы следы в траве и подметили, что не один был. А вскоре на колодце приколол кто-то записку с просьбой передать ее Дракину. В записке той было сказано:
«Голову оторвем, гад, если будешь на наш след нос свой совать».
Весь день записка висела на колодце. Перед вечером пришли женщины за водой — загомонились и не заметили, как подошел Дракин. Сорвал записку. Прочитав, усмехнулся.
Заторопились женщины прочь от колодца, лишь Стеша не двинулась — ноги как онемели.
Дракин попил из ее ведра и, сплюнув, вытер рукавом усы.
— Твоему Тимофею не немцы, так свои башку оторвут за дезертирство. Прямой смысл ему в полицаи податься: и немцам и своей шкуре будет служить. А так вничью сгниет среди болот, помяни мое слово. Жалеешь — сходи поговори, я встречу с ним выхлопочу. Они под Веригином дорогу через болото гатят.
«Что, страшно стало, людишек скликаешь, ворон черный», — подумала Стеша и подняла ведра: заколыхалась в них густо-багровая от заката вода.
Посмотрел Дракин вслед, как она шла, положив на коромысло руки и наклонив голову.
«Только бы вырвать его оттуда, — подумала Стеша. — А там в лес, к своим».
Дракин окликнул ее, нагнал.
— Боишься идти к нему? Что ж, уговорить его мы и сами можем. Не видела, как в комендатуре распинают? Я тебе, хочешь, покажу, только в щелочку заглянешь. Жутко на это глядеть, особенно ночью, при лампе.
— Пойду, — ответила она.
— Давай, Стеша! Нас немцы землей не обидят — жить будем. Завтра бумагу тебе к Тимофею выправлю, и возьмешь подписку с него.
— Какую подписку?
— А что он по убеждению своему пришел к нам на борьбу с коммунистами… Подписка у нас — и он дома. Кровью подпишется. У нас это строго. Утром заеду за тобой, прокатимся до комендатуры. Погодка, кажись, хорошая будет.
Поставив ведра в сенях, Стеша заторопилась, ослабевшими вдруг руками завалила щеколду на двери.
«Дай опомнюсь… Господи! — Она заметалась по избе, искала платок. — Как бы к страже подладиться, успеть, пока подписку не взяли».
В наброшенном на голову платке Стеша стала на колени перед порогом и подняла половицу. Холодом и плесенью потянуло из черноты. Открыла присыпанную землей тряпицу. Поднесла ее к свету и развернула. Вот и кольцо, и крестик, завощенные тусклинкой, и лишь чуть потерла меж пальцев — засияло золото.
Кольцо от матери осталось, а крестик Стеша давно, еще девчонкой, на берегу реки нашла. В кулачонке и принесла домой.
«Стража от золотца не откажется. А ну как и меня в болото пихнут, — задумалась. — Что делать? Загубил, загубил».

 

Она спешила. Был давно вечер — темно, а до Веригина верст шестнадцать еще. Шла возле дороги среди елей и сосен; в мягких мхах ноги тонули, запрудой вставали малинники, под которыми гнил бурелом и были ямы; осторожно, не поскользнуться бы на замшелых камнях; перебиралась через лесные ручьи.
Раз ей показалось, что не туда идет. Выглянула из леса и увидела за одинокими березами луговую низину и разваленный мост через ручей. Место знакомое.
Трава в низине была некошеная, по грудь, холодная от росы, тонко заскрипела, когда Стеша, будто окунувшись, пошла сквозь некось, распутывая и разрывая у горла стебли. Остро, как косой, резанула по шее осока. Стеша остановилась — по траве метнулся какой-то свет. Надо бежать! Но она сдержала себя, глядела с бьющимся сердцем на дорогу. Свет двигался, приближался… Вот всплыла ослепительно сверкавшая фара, перед которой двигалось что-то черное.
Люди! Их было много — целая колонна, а над ней в мертвенно-голубом свете дымилась пыль.
Колонна спустилась к ручью, который тек под разваленным мостом. Плеск воды — и вдруг грохочущие выстрелы и крики:
— Хальт!.. Хальт!..
Шагах в пяти от Стеши прошелестела трава: кто-то пробежал, дыша с хрипом и стоном.
Сейчас будет погоня здесь. Куда деваться? Стеша заметалась.
Не помнила, как очутилась в лесу. Было тихо.
4
Веригино — небольшое село. Стояла тут когда-то под соснами на бугре сплавная контора, а вокруг — десятка полтора изб с приткнутыми к крышам баграми. Скрещивались тут две дороги, за которые был упорный бой, — все теперь здесь разбито и сожжено, и даже сейчас тянуло гарью, а из брошенных окопов зловонило: забега́ли туда немецкие солдаты. Много их ехало и проходило через это село — мимо свежерубленой избы комендатуры, за которой стояли среди пней три креста с надетыми на них касками.
Она подошла к Веригину на исходе ночи. Звезды поблекли и поредели, было знобко. На площади — расплывчатые огни машин и чужая крикливая речь.
Стеша выбралась за село — к болоту, про которое говорил Дракин. И здесь немцы галдели возле машин, съехавших под уклон на скрипевшую на болоте стлань. Где искать Тимофея?
Долго стояла в орешнике у дороги.
Внезапно прямо над головой пролетел самолет. В тумане на болоте в нескольких местах плеснулось с грохотом пламя.
«Это же наш самолет», — поняла вдруг Стеша. Мимо пронеслась телега. Мальчонка нахлестывал коня. Завернул в орешник — и вовремя: раздался взрыв на дороге.
— Эх, мажет! — сказал мальчонка и, нисколько не удивившись, посмотрел на Стешу.
Узнала она от парнишки, что были тут пленные — стлань ладили через это болото, а вчера их угнали, куда-то на Велижки. Так она же ночью видела эту колонну. Значит, там и Тимофей был!
Раздался снова взрыв, но теперь дальше — за болотом. Над лесом поднялся густой черный дым.
Расцеловала мальчонку: рада была, что нет Тимофея в этом чертовом болоте. Он сейчас где-то на дороге к родному дому, уйдет, если не ушел ночью там, у ручья, когда стреляли.
«Дойду до ручья и хоть напьюсь да умоюсь», — подумала.
Быстро ступала она босыми ногами по корявой, засохшей в жару тропке. Резиновые сапоги несла на плече: ногу натерла.
День распалялся, звенел, в лесу было душно. Сворой налетали оводни и остервенело жалили. Жало у них длинное, острое — глубоко впивается в тело. Ударишь — кровь на руке.
Вот и ручей. Льдисто блеснул среди зеленой травы и яверя. Платок с головы сбросила, кофточку расстегнула — прохладой так и облило!
Бочаг в тени обрыва. Напилась из него, умылась и себя увидела в воде: скорбны губы на исхудавшем лице.
Пошла, тяжело раздвигая белыми коленками воду, и вдруг остановилась. Убитый лежал поперек ручья, запрудив его, вода с глухим шумом перекатывалась через него.
Он лежал на спине, босой, в разорванной пулями гимнастерке, рукой сжимал камень на дне ручья.
На берегу распласталась большая черная овчарка. В нее штык всажен. Трава вокруг истоптана, поломан яверь, обрызганы кровью его змеистые листья.
«Не удалось уйти, милый. Кто ж ты?»
Стеша приблизилась к нему. Вода заколыхалась среди лесного сумрака, сдвинула тело и, хлынув сильнее, вынесла его на песок, под обрыв.
5
Вернулась Стеша домой, завалилась в сенях на снопы и заснула, тихонько постанывая.
Сон был смятенный, все чудилось: кто-то стоит за дверью. Выйти бы, посмотреть, да нет сил проснуться… Вот щеколда стукнула, половицы скрипят под чьими-то шагами. Млеет от страха сердце. Чужой по избе ходит… Чирк — спичка зажглась. Господи, Тимофей — в новенькой гимнастерке.
«Вот ты какой!» — радостно крикнула Стеша и поняла: сон это. Раскрыла глаза — тьма в сенях, хрустит под рукой солома, ржаной теплой пылью от нее пахнет. Застучало, задробило, как от ветра, в маленькую, с заднего двора дверь. Прислушалась. Шумит в голове. Стук повторился. Не Тимофей ли?
Сдержав себя, осторожно подошла к двери, щель отыскала. Ночь мутно-голубая от месяца, тень избы косо пересекала затравевший, курящийся туманом двор. Загородил кто-то щель, рядом стоит, за тонкими досками двери, переступает с ноги на ногу — ждет.
Снова стук. Открывать или нет? Распахнула дверь. Прямо перед собой увидела мужчину. Без фуражки, в гимнастерке под широким ремнем, высокий. Сам весь в тени, лишь светлые волосы блестят от месяца.
— Алексей, — прошептала.
Пригнувшись под низкой притолокой и задев автоматом за стену, он вошел в сени, где все знакомо: и лестница, приставленная к стене, и ларь, и запах свежей соломы. Две недели пролежал вон там, под крышей, куда поднималась к нему хозяйка — лечила его раны отваром из зверобоя.
— Потревожил? Прости! Взглянуть на тебя пришел, — сказал и крепко взял ее руки, прижался к ним теплым лбом.
Она смотрела на его мечущиеся в сквозняке волосы.
— Помнишь, как говорил: «Стеша, сколько добра в тебе нераскопанного?» А теперь я скажу. В обнимку с камнем и в речку куда-нибудь — от такого добра. Тимошу увели. Хотят — убьют, хотят — жить дадут за службу подлую. Так и потеряется. Некуда идти. У своих веры ему нет. Неужели в яму одна и дорога, если раз сплоховал? Прошу за него. Чуть хоть поверьте! Люди ведь мы и на суровом суде. Воспрять дайте ему… Не сказку скажу — быль. Росли две яблони. Плетень разделял их. После морозов засохли и весну и лето стояли без единого листочка, голые. Так и другой год. Сосед взял да срубил свою яблоню. А мой отец свою рубить не стал. «Подожду-ка. Может, свое возьмет?» Наступила еще весна — зазеленела наша яблоня, а еще через весну она и цвела, и яблоки на ней были… Так и человек: бывает, надежды-то никакой на него, а он вдруг и заявит о себе.
— От гнилых корней нечего ждать.
Он почувствовал, как она ощупала звезду на его рукаве.
— Выручи.
— Прощай пока. — И скрылся за плетнем.
Она увидела его снова. Был он не один — трое шли через луг по пояс в траве.
«Как на покос вышли. Идут, ничего не страшась. Вот так и надо жить — не страшась!»
В избе что-то стукнуло. Пригляделась Стеша. Половица поднялась. Из подпола человек вылез… Тимофей! Бросилась к нему.
— Тимоша, наши тут были. Догоним.
Он бессильно опустился, сел на лавку.
— Не хочу никого догонять. Нора у меня в подполе. Не войны боюсь, а людей: хитрые они, лживые. Одной тебе верю. Что я здесь, никому не говори.
— Да что ж это за жизнь такая!
— У каждой собаки свой брех… Дверь-то закрыла? Войдут — не успею. Переждем, там видно будет. Я ведь бежал. За побег-то вешают. Я никому зла не сделал. А меня на болоте плетью били. Христос грехи наши искупил. Грешникам, значит, и негодяям — прощенье, а невинным — страдание от них? Будь я богом — честных бы сохранил, а сорное выбросил. Как бы нива цвела, сколько бы хлеба давала! Живи, люби, радуйся!
— Так и бейся за это. А ты в нору залез.
— Смертная казнь меня ждет. Сопрею, сгнию, а подлым законам не поклонюсь. На распятие не пойду чужие грехи искупать.
— Не понравились мы счастливой судьбе, мимо нас прошла. Лезь в свою нору.
— Это я, когда застучат, а так здесь буду.
6
Осень кропила дождями, мглилось небо, просветлеет среди плывущих туч ярко-белый, как снег сияющий свет и померкнет — так до вечера. Глухо, черно всю ночь, вдруг содрогнутся стекла от далекого взрыва, заплачет, вспугнувшись, дитенок, и слышно, как за бревенчатой стеной мать утешает его.
Стеша лежала в сенях за перегородкой, где свалено сено. Ушла бы в лес, да вот мужа надо сторожить: пропадет один.
Дождь шуршал по соломенной крыше, тянуло из-под застрехи горечью засыревших у стены ольховых жердей. Тимофей еще до войны нарубил для огорожи. Было это минувшей зимой. Стеша, запахнувшись в полушубок, сидела на санках, а Тимофей рубил в зарослях олешника. Облюбовав ольху, приминал вокруг нее снег с торчавшими побегами и сухими стеблями крапивы. Ударял топором раз-другой по серому гладкому стволу, и ольха, заскрипев, валилась. Обрубив ветви, шел к новой ольхе, напевая и поглядывая на жену.
— Замерзла? Давай покатаю, — сказал он, выбираясь из зарослей, веселый и жаркий от работы.
Бегом довез ее до горки.
— Вот дуралей, — рассмеялась Стеша, глядя, как он бежал, оскальзываясь и падая.
Остановившись, сильно повернул сани, вскочил на них сзади. Сани словно оторвались от земли, дух захватило, в лицо хлестнуло снегом, потом под полозьями зажужжало. Стеша раскрыла мокрые от растаявшего снега глаза — горка позади, сани катились по льду через реку. А он, в запорошенной шапке, стоял за ее спиной, откинувшись, держался за веревку, с тонким звоном рассекавшую воздух. Через мгновение сани, плавно подскочив, были уже на том берегу — в поле с твердым, грохочущим над пустотами настом.
Жарко стало обоим, когда поднялись на горку — к срубленным ольхам.
Возвращались домой в сумерках. Тимофей вез жерди, а сзади едва брела Стеша.
— Тимоша, отдохнем? — взмолилась она и опустилась на снег.
Сели вместе на жерди. Тимофей достал из кармана завалявшийся сухарь и сказал:
— На, подкрепись!
Сухарь был в изморози, пахло от него снегом и хлебной теплынью, тлевшей в этом ржаном куске.
Приехали домой в темноте. Свалил Тимофей жерди к задней стене чулана — там и лежат.
«Такой вот был», — горько подумать, что с ним стало. Поленья под пол уносил, укреплял нору. Заглянула туда раз. На земле снопы, ход под яблоню в огороде. Там отдушина прикрыта хворостом. На случай — и выскочить можно. Всю-то жизнь так не проживешь.
Украдкой приблизился к ней. Тронул ее щеки. Руки холодные, прелым пахнут.
— Тепло от тебя нежное, как от кувшинки, когда ее солнцем пригреет. Как сотворено-то? Вот как? Тайна вечная, радость, — шептал.
— Холодно здесь, — вздохнула Стеша.
На печь позвал, уговаривал. Идти не хотелось. Она насторожилась, прислушалась, попугала его.
Убежал, скрылся в подполе. Переждав, снова появился.
— Будь моя воля, войну бы остановил. Все по домам бы разошлись.
— Разойдутся, когда гадов раздавят. Зорька засветит, люди косить пойдут.
— А мне — смерть! Что не доел, не допил — другим останется. Корка да кружка с водой. Какому-нибудь несчастному. А ты? Не отдам, нет, не отдам, — обхватил, прижал к груди.
7
Зима минула.
Тимофей все скрывался в подполе.
Весной подуло. Теплый ветер доносил гулкие раскаты орудий.
Немцы отступали.
По большаку тянулись повозки, увязая в раскисшем снегу, тоскливо выли тупорылые грузовики, брели, сгорбившись, солдаты в грязных шинелишках.
Снова запылали деревни, кричали, обезумев, запертые в горящих сараях дети и женщины. Мстил враг за свое поражение — жалил, как гад, которому наступили на хвост, но еще не отсекли голову.
Стеша собиралась уйти в лес. Связала узелок — свои платья положила и мужнины рубашки. А как же он? В нору забился.
В окно мутно брезжил сумрак — кончалась ночь. На улице чужая речь, крики. Как уйдешь? Посмотрела на узелок — пропадай все пропадом! Бежать! Скорей! Схватила краюшку хлеба… Да поздно!.. Дракин в дверях. Постарел, под глазами припухло.
— Не советую в лес бежать: стреляют, да и на минку можно наскочить.
Стеша подошла к нему вплотную, обожгла его ненавидящим взглядом.
— Сволочь ты бесстыжая! Конец ведь тебе приходит… конец, а ты все выслуживаешься!
— Тихо! — Он замахнулся плеткой, сжимал ее в большом костистом кулачище. — Вмиг опояшу!
— Тебя вот опояшут, пеньковой!
Стеша закрыла лицо, плеть хлестнула по рукам.
— Выходи, змея! Выгонять всех приказано.

 

Гнали по большаку — по непролазной грязи, чуть в стороне, обочь дороги, в сверкавших в снегу ручьях звонко бренчали льдинки. По корням уже тронулся сок, зацвели серебристым пушком вербы, набухли почки на березах.
В ветвях, высоко над землей, в розовом зареве весеннего света чернели охапки хвороста — грачиные гнезда.
Птицы прилетели, вернулись к родным гнездам, а людей гнали куда-то черной толпой. По бокам и сзади — автоматчики. Позади всех лошаденка тянула телегу с нагруженным добром — двумя большими узлами. Прислонившись к ним спиной и свесив ноги между задними колесами, дремал Дракин, раскрывал глаза, мутно, с тоской глядел на дорогу.
На второй день раздобыл он где-то самогону, выпил и, повеселев, слез с телеги. Щурясь от яркого неба, взглядом отыскал в толпе Стешу. Опустила голову в сером платке, плечи перетянуты оборинами, холщовая сума на спине. Подозвал:
— Ты, пленница, чего гордыню-то гнешь? Попросись на телегу — пущу. Иль серчаешь, что плетью стегнул? Забудь, погорячился трохи. Ты меня как в глаза окрестила? За это до смерти бьют да еще и плакать не велят.
— В последнюю минуту от воли угнал. Погань, а не человек. Куда хоть гонят, скажи.
— А хоть куда, — ответил Дракин и ударил по телеге оборванной плетью. — Меня держись — не пропадешь, и на чужбине землицы, как ни говори, а дадут. Житьишко не хуже устроим за границей, в Голландии где-нибудь… Но-о-о, фрейлина, — прикрикнул он на лошадь. — По секрету скажу, есть у меня кое-что. Подумай, я серьезно.
Часа два спустя опять подозвал Стешу.
— Что голову-то повесила? Садись, выпей. Судьба — злодейка, жизнь — копейка. Не желаешь? А я пью, снежком закусываю — родной земли снежок. Скажи, сильно я перед людьми лиховал? Не простят? Не подумай, что за жизнь боюсь. Жить могу и там — с этим. Жаль от двора уезжать, душа болит. Что молчишь? Требуешь говорить со мной? Не гребуй: у самой мужик трусом сопрел.
Стеша поскользнулась. Автоматчик, идущий у обочины, ударил ее сапогом. Она поднялась и, хромая, догнала своих.
Раздался выстрел. Все оглянулись. Дракин с пистолетом стоял посреди дороги. У ног его, раскинув руки, валялся немец.
— Прощевай, бабоньки! — крикнул Дракин и выстрелил себе в голову. Упал, ударившись об дорогу, тяжко, со стоном, выдохнул, цепляясь пальцами за холодную весеннюю грязь.
Немца схоронили на обочине, забросали снегом с землей, а сверху поставили каску. Дракин так и остался на дороге. Тронулись дальше. Тронулась и лошадь — обошла своего хозяина, телега качнулась в рытвине. Мелодичным звоном, приглушенно зазвонили в узле часы. Один из немцев остановил подводу, залез в телегу и через несколько минут показался опять на дороге. Качаясь, шел за телегой, держа в одной руке бутыль, а в другой — губную гармошку, и что-то кричал весело.
8
Перед вечером пришли в село. Женщин загнали в пустую, без пола, избу с заколоченными окнами и подперли дверь колом. Сторожил на крыльце тот подвыпивший немец. Он что-то играл на губной гармошке.
— Пан, — зашептала через щель в двери Полинка — Стешина соседка, — отпусти ты нас, смотри, какой ты добрый, играешь как хорошо.
Немец примолк. Полинка зашептала еще ласковее, с жалостью.
— Пан, и ты по дому скучаешь? Жена небось ждет, детишки малые. И нам домой хочется. Горько нам на чужбину идти. Отпусти нас.
Он уселся поудобнее — притих: заснул или задумался?
— Пан, — позвала его Полинка.
— Дрыхнет, — прошептала Стеша. Осторожно нажала на дверь и в открывшуюся щелку просунула руку. Нащупала кол, которым была подперта дверь. В избе затихли.
— Господи! Что ты! Убьют!
Но Стеша открыла дверь. Тихо наклонилась к немцу. Он сидел на ступеньке крыльца, привалившись головой к стойке. Чуть лишь скрипнет что — проснется. Не уйти! Не дыша, она подняла кол и ударила.
Изба опустела мгновенно. Бежали огородами к лесу.
В лесу отдышались, пошли дальше.
— Хватятся — собак спустят — и крышка нам.
— Автомат, дуры, у него не взяли.
Тряслись у Стеши колени и руки. Она поглотала снегу и оглянулась на избы; крыши их темнели под небом.
Полинка взяла ее за руку.
Шли всю ночь, проваливались в снег и воду, хватались за ветви, выбираясь на твердое. Вокруг гулко содрогался воздух, сыпались, раскалываясь, сосульки и льдинки с деревьев. Небо мигало, всплывали вдали красные и зеленые огни ракет и гасли. По краям в трех местах что-то горело коптящим пламенем.
— Как шлепнет сюда снарядом наш же артиллерист — и каюк всем! — сказала Фрося, самая старшая. — И знать не будет, куда тот снаряд определил.
— На баб у них прицел верный, жаль вот, что непостоянный, — сказала Полинка.
— Разговариваете, словно из кино идете, а он, немец, может, под кустом сидит — без всякого прицела стрельнет. Вырастет потом из вас малина, бабоньки.
— И то толк: хоть кто попробует сладкую ягодку.
Сперва, чуть видное, появилось пламя с золотистым блеском, от которого в высоте занялись облака, разгорались из глубины розовым искрящимся светом.
— Зорька ясная, не погуби ты нас светлым днем, — сказала Фрося и, сняв варежку, отерла слезящиеся на ветру глаза.
Оказалось, что шли не туда. Свернули вправо — в березняк. С деревьев капало и брызгало, на почках — матовая морось, а там, где кора была посечена, сочилась влага. Сок вытекал из молодых пней, из обломанных веток. Кора была мокрой — и по ней сбегал сок.
— Деревья уже плачут. Весенний плач: пора такая у них — до зеленого листка, — сказала Стеша.
Жарко ей стало, платок спустила на плечи, змеилась коса по спине, длинная, с черным блеском.
Перед большаком остановились, выглядывая из-за берез чистыми, красивыми от радости глазами.
— Наши!
Кинулись через поле, падали, махали платками.
— Милые! Родимые!
Целовали солдат, смеялись и плакали, прижимаясь к шинелям.
На попутной машине вернулась в свою деревню. Избы были целы: партизаны не дали пожечь. Курился пар на потемневших сырых крышах. Плетней не было: стланью легли на дорогу, на которой увязло много немецких и наших машин.
Деревня без плетней, казалось, поредела, открыты огороды, в межах дотаивал снег.
Вошла Стеша в избу. Неужели дома? Неужели все кончилось?
На печи написано углем:
«Отзовусь. Алексей».
По полу мокрые следы и цветущая веточка вербы. Подняла ее Стеша, обрызганную весенней капелью, подошла к окну и вдруг увидела на огороде убитого. Выбежала.
— Тимофей!..
Он лежал поперек протаявшей гряды, босой, в закровеневшей на груди мешковине.

 

1959 г.
Назад: РЕШАЛ ВСЕГДА НАРОД
Дальше: В ГРОЗНЫЙ ЧАС