Книга: Язык милосердия. Воспоминания медсестры
Назад: 3 Происхождение мира
Дальше: 5 Борьба за существование

4
«Сперва – младенец…»

В жизни нет ничего, чего нужно бояться, есть только то, что нужно понять.
Мария Кюри
Я давно изучаю теории сестринского дела, написанные сухим академическим языком, сложным для понимания. Пытаюсь визуализировать философские принципы работы в больнице с реальными пациентами, но, как только я на самом деле оказываюсь в больнице, слова философов и теоретиков кажутся мне еще более бессмысленными. Я читала теорию Флоренс Найтингейл, согласно которой окружающая среда – это ключевой фактор выздоровления пациента. Она утверждала, что «большая часть работы медсестры заключается в поддержании чистоты». Я стараюсь об этом не забывать, и, хотя меня мало утешает мысль о том, что единственная задача медсестры – убирать физиологические жидкости, я провожу время за оттиранием крови со стен, отмыванием затвердевшего, как камень, кала с детских спин и шей и натиранием инструментов и оборудования мыльным раствором с добавлением таблеток для дезинфекции Milton. Раствор такой сильный, что от него слезятся глаза.
В другие дни мои обязанности сводятся к бумажной работе: я один за другим строчу планы ухода за больными, документирую наблюдения и цифровые показатели и ставлю тысячи подписей, подтверждающих, что я проверила, было ли назначено нужное лекарство нужному пациенту в нужное время. Другой день посвящен проверкам: не иссякают ли запасы лекарств, не подошел ли к концу срок их годности, правильно ли настроено оборудование, всего ли достаточно в шкафчике с канцелярскими принадлежностями. Даже в дни, когда нужно сделать много разных дел, когда сестринские обязанности варьируются от необходимости сбегать в операционную, чтобы забрать оттуда ребенка, до экстренных медицинских случаев в отделении, утешения родственников, сообщения или объяснения плохих новостей, теории имеют мало отношения к тому, что я делаю на самом деле.
Эксперт по сестринскому делу Хильдегард Пеплау впервые разработала теорию межличностных отношений в 1960-х годах, определив сестринское дело как искусство исцеления: медсестра и пациент работают сообща, в ходе чего они оба становятся более зрелыми и получают новые знания. Я, однако, не чувствую себя зрелой. По большей части я чувствую себя не в состоянии справиться, а в некоторые дни мне и вовсе кажется, что я нахожусь не на своем месте. В другие дни меня одолевает отвращение, а иногда – самая обычная скука и усталость. Вирджиния Хендерсон, медсестра и исследователь, многими считается самой значимой фигурой в области сестринского дела в XX веке. Я читала ее теорию человеческих потребностей и пыталась вникнуть в ее знаменитое определение сестринского дела:
Уникальной задачей медицинской сестры является оказание помощи человеку, больному или здоровому, в осуществлении действий, имеющих отношение к его здоровью, выздоровлению или спокойной смерти, какие бы предпринял он сам, обладая необходимыми силами, знаниями и волей.
Работа медсестры подразумевает, что вы делаете для человека то, что он сделал бы сам, когда у него нет воли, чтобы делать это самостоятельно, и до тех пор, пока у него не появится эта воля.
Я хожу за покупками для соседки, которой нездоровится. Готовлю еду недавно родившей ребенка подруге. Иду на почту, чтобы забрать письма, пришедшие моей бабушке, и в букмекерскую контору – по делам отца. Но это не похоже на работу медсестры. А потом я читаю большую теорию сестринского дела, разработанную между 1959 и 2001 годом Дороти Орем, еще одним теоретиком, которая считает, что люди должны полагаться на самих себя и нести ответственность за собственный уход. Моя голова кипит от противоречащих друг другу аргументов о том, что же на самом деле представляет собой профессия медсестры.
Я поглощаю учебники о детском развитии, здоровье и заболеваниях. Я многое узнаю о философии привязанности и изучаю работы психолога и психиатра Джона Боулби о детском развитии, начинаю страстно увлекаться вопросами этики в связи с работой Гарри Харлоу, посвященной изучению привязанности. В ходе одного из своих исследований Харлоу оставлял детенышей обезьян одних в темноте вплоть до одного года с момента рождения. Из-за этого быстро вырастали психически нездоровые обезьяны – эти наблюдения использовались при создании модели развития депрессии у человека. Харлоу называл яму, в которой держали обезьян, «колодцем отчаяния». Он и сам испытал тяжелые страдания, оказавшись в собственном колодце отчаяния: впоследствии он лечился от тяжелой депрессии с применением электросудорожной терапии.
Мои полки заставлены тяжелыми научными книгами – большинство из них я раздобыла в букинистических магазинах, поэтому у меня в комнате пахнет как в старой библиотеке. Я пытаюсь сконцентрироваться на «Учебнике педиатрии», «Сестринском уходе за детьми и новорожденными» Вонга, «Иллюстрированном словаре детской дерматологии» (не рекомендуется читать слабонервным и моей маме, которая как-то раз из праздного любопытства взяла его в руки и пролистала, а потом всю ночь глаз не могла сомкнуть).
Энн Кейси – медсестра-англичанка, которая разработала свою модель сестринского дела, когда работала в отделении педиатрической онкологии. Ее теории широко применяются сотрудниками детских отделений, и во всех документах упоминается необходимость ухода, ориентированного на семейные отношения, – это философия, основанная на том, что никто не может лучше позаботиться о больном ребенке, чем его родители, родственники или опекуны, при необходимой помощи со стороны медсестер. В недавнем интервью она сказала, что важнейшее качество хорошей медсестры – безоговорочная доброта. Но мы далеко ушли от первоначального понимания этого слова.
Исторически больничный уход за детьми предполагал неодобрительное отношение к семейным визитам, поскольку они слишком сильно расстраивали ребенка. Дети были прикованы к больничным койкам, больны, одиноки. Сейчас врачи с одобрением относятся к присутствию родственников на протяжении всего нахождения ребенка в больнице. Рядом с больничной койкой малыша есть раскладушка, которую мы вытаскиваем для членов семьи, а в больнице даже есть специальное отделение для размещения родственников детей, поступивших на длительное лечение. Их проживание часто оплачивается из средств, собранных во время благотворительных акций, в которых в свое свободное время участвуют медсестры и врачи – проходят пешком стокилометровые дистанции, покоряют горные вершины, участвуют в веломарафонах. Если в специальном отделении для размещения родственников нет мест, мы отправляем родителей больных детей в ближайший отель, с которым есть договоренность о предоставлении хорошей скидки. К сожалению, речь идет о центре Лондона, и местные работники секс-индустрии также пользуются правом на пониженные цены. «Ко мне в дверь постоянно стучали мужчины сомнительного вида и спрашивали какую-то Петси, – рассказывает один из родителей. – И я даже рассказывать вам не хочу о том, какие звуки доносились из соседнего номера».
Разумеется, вовсе не книги и не академические теории учат меня быть медсестрой. Я закрываю глаза и пытаюсь вспомнить все, что я выучила в аудитории, все, что почерпнула из книг, библиотек и лекций по сестринскому делу. Но вместо этого в памяти всплывает время, когда я, будучи ребенком, лежала в больнице с пневмонией и как у меня случилась анафилактическая реакция на антибиотики. Единственное мое воспоминание того времени (мне было восемь лет, и я прекрасно помню другие случаи, произошедшие со мной в том возрасте) – это медсестра, которая кормила меня апельсиновым йогуртом – очень медленно, понемногу, ложка за ложкой. Я ничего не помню о том, какие врачи меня лечили, но я все еще помню вкус того апельсинового йогурта.

 

У лондонских студенток-медсестер двойные фамилии и длинные растрепанные волосы. На моем курсе учится только один парень, он же – единственный студент с небелым цветом кожи. Мужчины-медбратья существовали всегда. В Александрии в III веке медбратьев называли «парабаланами», что означает «люди, которые рискуют своей жизнью, ухаживая за больными», поскольку они находились рядом с заразными больными (женщинам-медсестрам подобных титулов не присваивали). Во время разгула чумы в Европе за больными в основном ухаживали мужчины-медбратья. В Америке до начала XX века были довольно широко распространены школы для подготовки медбратьев, однако к 1930 году мужчины составляли уже лишь 1 % младших медицинских работников. В то время как для женщин, работающих в сфере медицины, организуются различные кампании по продвижению и расширению карьерных возможностей, для медбратьев подобных кампаний не проводится.
В некоторых франкоязычных африканских странах, например в Республике Чад, Камеруне, Гвинее, Сенегале и Руанде, медбратьев больше, чем медсестер. А в европейских странах, таких как Испания, Италия и Португалия, 20 % младших медицинских работников – мужчины. Однако в 2016 году мужчины составляли лишь 11,4 % от всего числа младших медицинских работников в Великобритании. О возможных причинах этого написано немало, как и о том, что эмпатия и забота – это, вероятно, отнюдь не исключительно женские черты. Однако можно смело утверждать, что дело не в отсеивании мужчин или дискриминации в их отношении, а в том, что сестринское дело воспринимается как одна из самых непрестижных (женских) профессий, а следовательно, вместо того, чтобы преодолевать гендерное разделение, люди отказываются воспринимать акт ухода и заботы как нечто ценное. Женщин-врачей гостеприимно принимают в клуб, но мы, медсестры, не продвигаем наш собственный клуб среди медбратьев – не потому, что медбратьям в нем не рады, а из-за неких более глубинных и гораздо более беспокоящих причин. На своем собственном опыте я убедилась, что мужчин-медбратьев, с которыми мне доводилось работать, быстро переводят на более высокие управленческие должности. А исследования свидетельствуют о том, что, хотя среди младших медицинских работников гораздо больше женщин, мужчинам, которых сравнительно меньше, платят больше.
Студент-медбрат Измаил живет с женой и тремя детьми и постоянно о них говорит. Из него, я полагаю, получится превосходный детский медбрат. Остальные студенты с моего курса – это начитанные девушки в возрасте двадцати с небольшим лет из привилегированных семей среднего класса. Несмотря на то что отсюда до Бедфорда совсем не далеко, там я видела абсолютно иную картину: меня окружали представители самых разных рас и возрастов, почти все они – из рабочих семей. И вот теперь мне впервые удается взглянуть на разницу в подходе к сестринскому делу внутри небольшого района Лондона на примере двух разных больниц.
Каждая больница – это страна, уникальная и независимая, со своей собственной инфраструктурой и философией, отличной от всех прочих. К этому моменту я устраиваюсь в больницу, где работают слегка надменные и по большей части старомодные медсестры. Они любят командовать. Я, однако, полна надежд относительно предстоящей работы в этом месте. Это международная обитель самой передовой педиатрии. Если вы хотите научиться ухаживать за детьми, вам определенно сюда. В 1918 году принцесса Мария проходила обучение в этой детской больнице на Грейт-Ормонд-стрит. А в 1936 году сестринские курсы в Лондоне также закончила принцесса Тсехай, дочь императора Эфиопии Хайле Селассие. Она вместе с другими студентками, как и требовалось, работала по 56 часов в неделю, зарабатывая 20 фунтов в год. Она научилась помогать другим, но трагически скончалась в возрасте двадцати двух лет после выкидыша, так и не успев применить все полученные знания на практике.
Я представляю себе принцессу Тсехай (ее описывают как исполненную достоинства и изящества девушку) и расправляю плечи, давая себе клятву не только вынести как можно больше из второй половины моего обучения, но и как можно активнее пользоваться теми возможностями, доступ к которым мне предоставляет жизнь в центре Лондона: культурные мероприятия, хорошие рестораны, театр, опера, балет и искусство. Но достоинство и стиль – это не мое. Вместо этого мы, студентки второго курса, глотаем неоново-голубые коктейли и горящую самбуку в местной забегаловке и сплетничаем о наших любовниках. Мы слишком много пьем. Когда отец приезжает меня навестить и привозит с собой соседа, чтобы помочь мне перевезти в квартиру оставшиеся вещи, меня тошнит прямо на его ботинки, пока я сижу на пассажирском сиденье взятого напрокат грузовичка. «Чертовы студенты!» – восклицает он, игнорируя мой сестринский плащ, чепчик и ремень с пряжкой, как и мои заверения, что я съела что-то не то.

 

Меня посылают на самую первую стажировку в отделение педиатрии больницы на Хакни-роуд – мы называем это место «смертельной милей» (это было еще до появления хипстерских баров и восстановления городской среды). Это районная больница в Восточном Лондоне, и, хотя она работает под началом специализированной детской больницы, где предоставляется третичная медицинская помощь и где проходит большая часть моего обучения, она находится за тридевять земель от основного филиала. Я тщательно отглаживаю свою униформу, до блеска полирую пряжку на ремне, прикрепляю карманные часы к воротничку, кладу в карман целый набор ручек, надеваю новые туфли – они блестят и поскрипывают. Я готова.
Уже через две недели у меня чесотка, кожная сыпь и вши. Меня укусил ребенок, и мне пришлось делать повторную прививку от гепатита, а еще мне промывали глаз, после того как ребенок, которому я меняла подгузник, запачкал мне лицо во время приступа взрывной диареи. Я надеялась на передовую педиатрию. Вместо этого я провожу большую часть своего времени, ухаживая за детьми, у которых запор, которым из-за плохого питания необходимо очистить кишечник; у которых рахит из-за недостатка витамина D; которым пришлось удалить все зубы после того, как они в течение двух лет пили кока-колу из бутылочки; у которых серьезное истощение (отсутствие прибавки в весе) и которым назначена диета с пониженным содержанием жиров; у которых корь из-за того, что им не сделали соответствующую прививку, и которые теперь испытывают серьезные осложнения из-за этого заболевания. Я узнаю, что аббревиатура РЗВ означает просто-напросто «ребенок забавного вида». Мне кажется, будто я попала в роман Диккенса. К слову сказать, Диккенс сыграл ключевую роль в спасении одной из лондонских больниц от банкротства, выступив с речью на одном праздничном ужине, где он устроил публичное чтение своей повести «Рождественская песнь».

 

– Простите, – говорю я во время передачи дежурства. – Что вы имеете в виду? Я не уверена, что поняла диагноз. – Мы столпились в комнате для персонала и под диктовку неистово строчим на обрывках бумаги озвучиваемую информацию. Стены увешаны плакатами с устаревшими данными. Все в комнате выглядит устало: кресла сломались и просели, стоящий в углу соседней комнаты отдыха цветок в горшке давно засох. Мусорная корзина у стены переполнена пакетиками из-под чипсов и пустыми пластиковыми стаканчиками из-под кофе. Везде пахнет потными носками и вкусовыми добавками с ароматом говядины.
Дежурная старшая медсестра смотрит на меня прищурившись. Это энергичная худощавая ирландка, которая славится тем, что ходит по больнице посреди ночи и прикладывает ладони к телевизорам. Не дай бог телевизор в комнате какой-нибудь медсестры окажется теплым. Мне лишь раз выпадает увидеть, как она это делает, и это похоже на некий обряд – вытянув руки перед собой, растопырив пальцы, она кладет руки на экран и склоняется на колени перед телевизором, словно в молитве.
– Простите, – повторяю я, – у пациента диабет? – Я быстро перебираю в уме все проштудированные учебники, но мне не удается вспомнить ни единого упоминания лечения с помощью снижения жировой массы. Я перебираю в памяти детские болезни: мононуклеоз, фебрильные судороги, диабет, бронхиолит, аппендицит, инвагинация кишечника, серповидно-клеточная анемия, нефротический синдром, круп, гемофилия, муковисцидоз (кистозный фиброз).
У меня чешется затылок. Вши вернулись, несмотря на то что я постоянно промываю свои ставшие ломкими и сухими волосы маслом чайного дерева. Все зудит. А на предплечье у меня стригущий лишай – маленький круглый белый нарост, напоминающий круги на полях.
– Диета для снижения жировой массы, – говорит старшая медсестра, опустив очки на кончик носа и уставившись на меня поверх оправы, – это диета для жирных детей.
Я вспоминаю болезнь под названием синдром Прадера – Вилли, о которой где-то читала, и собираюсь задать еще один вопрос. Только я открываю рот, как она заставляет меня замолчать взмахом своей костлявой руки. Я закрываю рот.
– В данный момент речь идет не о медицинских проблемах. А о социальных, – говорит она. – Эти дети жирные. Слишком, невероятно жирные. Им необходима диета для снижения жировой массы. Либо у них запор из-за неправильного питания. Либо эмоциональные проблемы, проблемы с психическим здоровьем, либо они здесь из-за того, что давно мочатся в постель. Тревожность, анорексия, обсессивно-компульсивные расстройства, синдром дефицита внимания с гиперактивностью (СДВГ), депрессия и далее по списку. – Она снова поднимает очки на переносицу и поджимает свои тонкие губы: – Также в детском отделении мы наблюдаем самые разные случаи жестокого обращения с детьми. И не только здесь. Во всех больницах, повсеместно. Ты не на курорте, дорогая моя, – говорит она.
После распределения в эту больницу мне поручают ухаживать за немалым количеством детей, страдающих самым обычным ожирением. По данным Всемирной организации здравоохранения, в 2016 году число детей с лишним весом в возрасте до пяти лет во всем мире составляло сорок один миллион человек. В Великобритании ожирением страдают приблизительно 10 % детей. И их число постоянно растет.
Я провожу свой первый рабочий день, высматривая пронесенные тайком пакеты из KFC, спрятанные упаковки из-под бургеров и вещи, которые разбрасывает по отделению тринадцатилетний мальчик по имени Джером, у которого, помимо серповидно-клеточной анемии, еще и трансгрессивное поведение и которому приходится внутривенно вводить морфин, чтобы облегчить боль. Я ухаживаю за толстым ребенком с астмой – на нем неоново-зеленая майка, а поверх улыбающегося рта свисает длинная, похожая на гусеницу сопля. «Мы таких называем “счастливый сопун”, – говорит мне дежурная сестра. – Ну чего, давай, вытирай его».
Детские медсестры должны быть заклинателями, способными общаться с детьми, когда те испытывают страх или боль. Они напоминают нам о том, что знала сама Флоренс Найтингейл. Страдание и даже само по себе ощущение боли можно облегчить с помощью доброты. Она обнаружила, что, если предоставить пациенту окно, в которое можно смотреть, или принести ему букет цветов, это значительным образом повлияет на протекание болезни. Детям в больнице нужно играть. Для ребенка игра – это и работа, и терапия. Поэтому игровые терапевты жизненно необходимы. В то время, пока я учусь ухаживать за больными детьми, моя мама становится практикующим терапию социальным работником. Она показывает мне фотографии своей игровой комнаты, песочницу и художественные работы детей, с которыми она работает. Она рассказывает, что может прочесть рисунок ребенка подобно тому, как ясновидящая считывает судьбу по чайным листьям, или взглянуть на беспорядок, который ребенок устроил в песочнице, и предсказать его будущее.
Но иногда бывает сложно организовать для пациентов окно, или цветы, или даже просто возможность поиграть. Роан – четырехлетний мальчик с тяжелым комбинированным иммунодефицитом. Это группа редких, иногда смертельных генетических заболеваний, которые характеризуются полным или почти полным отсутствием иммунной реакции на заражение. Из-за этого пациент не способен бороться с инфекциями, вирусами и бактериями. Мы называем таких детей «ребенок ТКИД», но еще о них говорят «дети с синдромом мальчика в пузыре» в честь Дэвида Веттера, который жил в стерильном пластиковом пузыре, пока не умер в возрасте двенадцати лет. Когда Дэвиду было четыре года, он обнаружил, что пузырь можно проткнуть при помощи шприца, который взрослые случайно оставили в его комнате. Позднее, когда сотрудники НАСА изготовили для него специальный костюм, чтобы он мог выходить из дома, он воспользовался им всего лишь семь раз, а когда он из него вырос, новый костюм он и вовсе не использовал ни разу.
Благодаря ламинарным потокам воздуха и продвинутым технологиям Роану не нужно жить в пузыре, но вся его жизнь тем не менее ограничена стенами воздухонепроницаемой палаты, немногочисленными посетителями и небольшим набором игрушек. И жизнь эта чрезвычайно одинока. Он смотрит на мир через оконное стекло и время от времени машет проходящим мимо медсестрам. Машет он, однако, без особого энтузиазма. Его ладонь медленно и неуклюже болтается туда-сюда. Он отстает в развитии и слишком мал для своего возраста. Родители Роана, как это часто бывает в семьях с детьми-инвалидами, давно не живут вместе. Они навещают его по очереди. Его мать подолгу сидит у двери палаты, расспрашивая медсестер об изменениях в состоянии ее сына. Отец сразу шагает внутрь через воздухонепроницаемый тамбур (область между палатой Роана и внешним миром, в которой очищается воздух), моет руки, а затем направляется в палату, берет Роана на руки и слегка подбрасывает его. Я стараюсь находиться где-нибудь неподалеку каждый раз, когда приезжает его отец, потому что знаю, что самым замечательным, что случится со мной за весь сегодняшний день, будет возможность увидеть выражение лица Роана, когда папа возьмет его на руки. На короткое время мальчик оживает. Протыкает свой пузырь случайно оставленным шприцем.
Удивительно и грустно наблюдать, что порой становится для нас привычной нормой. У Роана так часто берут кровь, что он никогда не плачет. Он в любое время готов протянуть руку и позволить врачам взять у него кровь. У медсестер много дел, и часто из-за того, что им приходится долго намывать руки, чтобы сменить ему подгузник (у него постоянная водянистая диарея), времени на игры не остается. Его сухие глаза – самое грустное, что только есть в мире. И все же болезнь Роана не освобождает его от школьных занятий. В больнице есть полноценно функционирующая школа. Детишки толкают перед собой стойки с капельницами и вместе с учителем заходят в класс. Некоторых привозят в инвалидных креслах. Разумеется, это отнюдь не простые учителя. Если дети слишком больны, чтобы вставать с постели, или подключены к аппаратам диализа, подсоединены и привязаны к современным приборам, словно пленники, тогда преподаватели сами приходят к их койкам, сидят с ними какое-то время и дают им задания. «Образование и здоровье идут рука об руку. Это базовые права человека. Лежащий в больнице ребенок должен быть удостоен большего, чем соблюдение базовых человеческих прав», – говорит мне один из работающих в больнице преподавателей.
Мама Роана спорит с учителями по поводу инфекций. Она считает, что не стоит рисковать, допуская каждый день в его палату помимо медсестры разных посторонних людей, когда почти подошла его очередь на трансплантацию костного мозга. Каждый раз, когда кто-то к нему заходит, он подвергается опасности, как бы тщательно посетители ни мыли руки. «Риск слишком велик, – говорит она. – Неужели ему нельзя пропустить еще несколько недель, учитывая, сколько всего он уже успел пропустить. Господи, да ведь ему же всего четыре. Подготовительный класс не имеет значения».
Я понимаю, что мама Роана – львица, готовая во что бы то ни стало защищать своего львенка. Это ее работа. И все же мне трудно не думать о костюме, который сотрудники НАСА сшили для Дэвида Веттера. Он должен был подарить мальчику свободу, но со временем Дэвид стал пользоваться им все реже и реже. Возможно, у Роана будет больше шансов выжить, если он будет жить в пузыре, как можно меньше взаимодействуя с другими людьми. Но какой ценой? Однако позднее я узнаю, что Роан успешно перенес трансплантацию костного мозга, и его выписали. Мне нравится представлять, как он катается на велосипеде в парке, чувствуя на своем лице ветер и солнечное тепло.
– У меня в голове паук. – Тиа пять лет, и она говорит, засунув в рот ухо плюшевого зайца. Рядом с ней сидит ее тетя Кэролайн. Родители вышли из отделения после разговора с врачами. Они оба плачут.
– Тиа, ты ведь знаешь, что это не настоящий паук. – Кэролайн слегка улыбается мне, но ее глаза серьезны.
Я встаю на колени рядом с Тиа.
– Опухоль в твоей голове и правда очень похожа на паука, – говорю я. – Я понимаю, что ты имеешь в виду.
Тиа диагностировали злокачественную астроцитому – вид опухоли, которая находится в труднодоступной области головного мозга. Ей предстоит операция, а после – химиотерапия и лучевая терапия.
– Ее рвало каждое утро, – рассказывает мне Кэролайн. – Фонтаном. Еще она жаловалась, что ничего не видит, поэтому мы подумали, что у нее испортилось зрение. Потом терапевт дал нам направление, и вот мы оказались здесь.
– Это точно паук, – говорит Тиа. – Зайчик тоже так думает. – Она вытаскивает изо рта изжеванное плюшевое ухо. Ее глаза округлились, как две полных луны. Она поднимает взгляд, смотрит прямо на меня и шепчет: – Они хотят его вытащить.
Я пытаюсь улыбнуться и сдержать дрожь в голосе, но вот Кэролайн закрывает рот ладонью и издает страшный звук.

 

Наконец мне присваивают квалификацию детской медсестры. Мне двадцать, и я все еще ношу начищенные до блеска карманные часы, которыми я пользовалась в свой первый учебный день, но мои туфли больше не поскрипывают, а моей иммунной системе пришлось бороться с таким количеством инфекций, что я выработала защиту от самых разных бактерий, вирусов и грибов. Мне повезло, что у меня иммунитет работает гораздо лучше, чем у Роана, и защищает меня. Мое физическое здоровье в идеальном состоянии. И все же я в ужасе. «Палата тыковок», где я получаю первую работу в качестве дипломированной медсестры, – это очень опасное место. Здесь детям разных возрастов делают операции на позвоночнике, а также нейрохирургические и черепно-лицевые операции.
Я ставлю Тиа диснеевский мультфильм, обнимаю Кэролайн за плечи и иду навестить еще одного своего пациента, Джозефа.
– Когда он родился, нам не пришло ни одной открытки с поздравлениями. Ни от коллег, ни даже от родственников. Можете себе такое представить? – Мама Джозефа, Дебора, – болезненно худая женщина с искусанными ногтями и непослушными волосами, забранными в пучок на макушке. В руках она держит стаканчик кофе. Мне интересно, когда она в последний раз занималась собой.
У Джозефа синдром Нагера – редкое генетическое заболевание, и у него почти отсутствует нижняя челюсть. Ее восстанавливают хирургическим путем, и ему предстоит уже пятая операция. Джозефу девять лет.
– Отоларингологи готовы помочь, но они не хотят снова его трахеотомировать, – говорит Дебора. Она то и дело вставляет в свой рассказ медицинские термины, которыми не пристало пользоваться матери – дилетантке, слишком много времени проводящей в разговорах с врачами. Слова смешиваются у нее во рту, и в результате она говорит совсем не то, что нужно, как если бы она прошла языковые курсы продвинутого уровня, проигнорировав базу.
– Я не знала, что ему делали трахеостомию. Он у вас первый? – спрашиваю я.
– Первый и последний, – отвечает Дебора. – Джозефу нужно все мое внимание. Я перешла на частичную занятость, но дел много. Ну, вам ли не знать.
Я не знаю. Пока еще не знаю. Я всего второй день работаю в качестве квалифицированной медсестры, и мне кажется, что я не знаю вообще ничего. Но ей я об этом не говорю: не хочу еще больше ее нервировать. Мне еще столькому предстоит научиться. Помимо пациентов с синдромом Нагера в нашей больнице лежат дети с десятками других генетических аномалий и редких синдромов. Одна моя подруга, которая учится на медсестру, замечает, что к нам поступают только дети с «жуткими и диковинными» заболеваниями.

 

Я работаю в центре оказания третичной медицинской помощи, где предоставляется специализированный уход и редкие виды лечения, которых нет в районных больницах. Поэтому к нам приезжают пациенты изо всех уголков страны (половина из них – лондонцы) и даже из-за рубежа. Запомнить, как их всех зовут, практически нереально, но я провожу поздние вечера за изучением информации о частоте генетических аномалий в близкородственных браках (союзах между двоюродными братьями и сестрами), которые встречаются в Лондоне, или за попытками запомнить названия и симптомы различных синдромов: метопический краниосиностоз (тригоноцефалия), синдром Аперта, плагиоцефалия, синдром Пфайффера, фиброзная дисплазия, синдром Карпентера.
У меня есть книга с фотографиями пациентов с патологическими деформациями лица и черепа, и из нее я узнаю, что синдром Фримена – Шелдона раньше назывался «синдромом свистящего лица», потому что дети с этой патологией рождаются с недоразвитым ртом и поджатыми губами, так что кажется, будто они свистят. Я показываю фотографию ребенка с этим заболеванием знакомому врачу, и он говорит: «В Египте, в деревне, откуда я родом, мы бы оставили таких детей умирать».
Я обнаруживаю, что моими друзьями и подругами постепенно становятся врачи, медсестры и акушерки, а с теми, кто не занимается медициной, мы перестаем общаться. Одна работает в офисе и все время жалуется, какой у нее был трудный день. Еще один причитает, что его беспокоит постоянный плач его ребенка, с которым, должно быть, что-то не так. «По-настоящему больные дети не плачут», – говорю я ему. Я испытываю все меньше сочувствия к людям с обыкновенными проблемами. Подруги, с которыми я вместе выросла, спрашивают меня о работе медсестры. «Сложно объяснить», – говорю я им. «Ты изменилась», – отвечают они.
– Кристи, можешь пойти и проверить койку в палате интенсивного послеоперационного ухода? – В палату заглядывает медсестра по имени Анна. На ней старомодное сестринское платье синего цвета. На рукавах по бокам – идеально накрахмаленные складки.
– Увидимся позже, – говорю я Деборе. Потом, поворачиваясь к Джозефу: – И с вами тоже, молодой человек. – Тот момент, когда мои глаза останавливаются на его лице, кажется мне очень долгим. У него такое необычное лицо – заостренное, очерченное и при этом сплющенное, что на него сложно не смотреть, не таращиться. Я представить себе не могу, каково должно быть ему и его матери, ведь им все время напоминают об этом отличии. Он широко мне улыбается, и его лицо сразу же становится красивым.
Я иду за Анной по коридору. Я буду везде ее сопровождать, перенимая ее опыт, и вместе с ней ухаживать за Джозефом после операции. Когда молодая медсестра получает должную квалификацию и ее направляют в новое отделение, она должна повсюду следовать за опытными медсестрами, иногда в течение нескольких дней, а иногда – нескольких месяцев, для того чтобы освоить азы, а опытная сестра-куратор при этом должна убедиться, что новенькую можно без опаски отпускать к пациентам одну.
– Надо будет раздобыть трубку на случай экстренной трахеостомии, но там рядом с койкой есть орофарингеальные воздуховоды.
Я смотрю на три трубки, лежащие около койки. Их сильно уменьшили, чтобы они подошли Джозефу.
– Если он перестанет дышать, не дави на маску слишком сильно, иначе у него разорвет лицо. Сначала вставь воздуховод Гведела.
Я киваю, чувствуя, как у меня округляются глаза, а к горлу подступает тошнота. Я тяжело сглатываю и стараюсь глубоко дышать. Ее голос остается абсолютно ровным, когда она произносит «иначе у него разорвет лицо». Она не делает ни паузы, ни вдоха, она не кладет мне руку на плечо. Просто констатирует факт.
Анна смеется.
– Все будет нормально, – говорит она. – Я рядом.
Она работает в педиатрическом нейрохирургическом отделении уже много лет. Она сестра старой закалки, безупречная и степенная, на ней тщательно отглаженное платье, в руках – карманные часы, на которые она то и дело поглядывает. Она пишет докторскую о каком-то малоизученном нейрохирургическом заболевании, и ее кабинет до предела забит всякими научными статьями, которые она советует читать другим медсестрам, когда в отделении не слишком много пациентов, вместо журналов, которые стопками свалены под столом. Сегодня у нее должен был быть выходной, но одна из назначенных на дежурство медсестер-студенток пошла на похороны друга семьи. «Не уверена, полагается ли мне отгул по семейным обстоятельствам и имею ли я право рассчитывать на сочувствие, ведь это, по сути, не родственник», – сказала она, на что Анна ответила: «Тот день, когда медсестры перестанут проявлять сочувствие друг к другу, ознаменует собой конец всего сущего. Ничего страшного. Можешь не торопиться. Я тебя подменю».
Я, словно растерянный щенок, хожу за Анной по пятам и пытаюсь все запомнить. Она делает все, что только можно себе представить: вот она чистит грязный унитаз, чтобы не ждать уборщицу («на случай, если родители захотят им воспользоваться»), а вот уже спорит с нейрохирургами о планах лечения, держа снимки в вытянутой руке и показывая на странные витиеватые узоры, которые абсолютно ничего мне не говорят, и объясняя, что хотя декомпрессивная операция с расширением большого затылочного отверстия и необходима при появлении у ребенка дальнейших проблем с дыханием, но ее нельзя назначать лишь на основе одного подозрительно выглядящего снимка. Позднее она объясняет мне: «Мы лечим всего пациента в целом и его семью, а не просто ориентируемся на один снимок. Мы не делаем ненужных операций ради того, чтобы увеличить доходы. – Она вздыхает: – По крайней мере, пока. У нас пока еще есть Национальная служба здравоохранения».
Все младшие врачи стараются находиться рядом с Анной и слушать ее – прямо как я, перенимая ее подход ко всему, ее знания, которые эхом разносятся по коридорам. Но Анну больше интересуют медсестры. В нашем отделении текучки почти нет – медсестры задерживаются здесь на годы, а некоторые и вовсе на всю жизнь.
– Проверь койку, а потом перепроверь еще раз. Я буду здесь, но мне нужно убедиться, что ты с этим справишься. – Она говорит, шагая впереди меня и не оборачиваясь. Она знает, что я иду следом.
Я стараюсь не отставать, подстраиваться под ее шаги, держать спину так же ровно, так же поворачивать голову то туда, то сюда, заглядывая в каждую палату, оценивая, насколько там чисто, насколько безопасно, улавливая мельчайшие детали, которые сообщают ей о том, что в отделении чистота и порядок: тихое жужжание холодильников с лекарствами, поскрипывание ее подошв на до блеска натертом полу, тихие голоса родителей и их детей в каждой палате.
Напротив кухни находится комната для купания с ванной для детей и лебедкой, чтобы поднимать и сажать в ванну ребят, которые не могут стоять самостоятельно. Хотя обычно мы поднимаем их сами, о чем я впоследствии пожалею. За углом расположен сестринский пост – огороженное письменными столами прямоугольное пространство, а за ним – негатоскоп (доска для рентгеновских снимков), тележка с записями о состоянии здоровья пациентов и стеллажи с толстыми справочниками и пластиковыми папками. На столе стоит один-единственный компьютер и два телефона, а еще – маленькая белая квадратная сигнализация, которая начинает мигать оранжевым цветом, если родственники кого-нибудь из пациентов нажимают на кнопку вызова, и красным, если они нажимают на кнопку экстренной помощи. Еще есть место, где мы раскладываем еду для перекусов в ночные смены: миски со сладостями, которые нам оставляют семьи пациентов, чипсы, поднос с курицей, которая, по словам работающей по контракту медсестры из Чехии, приготовлена по рецепту ее бабушки.
Напротив сестринского поста находится палата интенсивного послеоперационного ухода, а за ней – длинное узкое отделение с отдельными комнатами, в каждой из которых есть ванная и дополнительная выдвигающаяся кровать, на которой может ночевать родитель больного ребенка. С другой стороны от сестринского поста расположена заполненная оборудованием процедурная, где врачи ставят детям капельницы (проводят катетеризацию), а медсестры снимают повязки с детских голов, вытаскивают из их черепов скобки и снимают швы, пока игровой терапевт Мейлин стоит перед ними на коленях и выдувает мыльные пузыри. По соседству находится комната для медперсонала и врачебный кабинет, где проводятся общие собрания, посвященные разным вопросам: здесь сотрудники принимают решения насчет режимов лечения и обсуждают процент заболеваемости и смертности, а иногда, когда у кого-нибудь из них рождается ребенок или кого-то переводят в другое отделение или другую больницу, пьют чай с тортиками.
По соседству находится длинное узкое помещение для хранения лекарств. В каждом ящике высотой почти в человеческий рост лежат упаковки различных медикаментов: их запас ежедневно проверяет фармацевт, который заходит в каждое отделение, держа в руках планшет с перечнем лекарств. В дальнем конце комнаты, рядом с раковиной, которую мы используем, чтобы набирать в шприцы препараты для внутривенного или, иногда, интратекального введения (такие препараты вводятся напрямую в спинномозговую жидкость, в результате чего лекарству не нужно преодолевать гематоэнцефалический барьер), стоит стопка прозрачных пластиковых подносов.
Мы останавливаемся напротив сестринского поста, около палаты послеоперационного ухода, где стоят четыре койки. Каждая медсестра ухаживает за двумя детьми, и, хотя эта палата не относится к отделению интенсивной терапии, время от времени анестезиологи привозят детей именно сюда, даже если им требуется вентиляция легких, полагая, что благодаря особым навыкам персонала нейрохирургии пациенты здесь получат более эффективный уход, чем в интенсивной терапии. Я пока еще младшая медсестра, но уже отдаю себе отчет в том, насколько ужасающим это место кажется недавно получившей квалификацию медсестре. Я смотрю на список пациентов, написанный на белой маркерной доске, и стараюсь не паниковать, думая о том, какими заболеваниями должны страдать эти дети, чтобы их направили в отделение нейрохирургии, куда поступают пациенты с момента рождения и до 18 лет: фармакорезистентная эпилепсия, гидроцефалия, различные опухоли головного мозга, повреждения спинного мозга, аневризма, инсульт, нейрофиброматоз, синдром фиксированного спинного мозга. Здесь очень трудно сохранять присутствие духа.
Раздраженная и сухая кожа у меня на руках стала шелушиться оттого, что я их постоянно мою и протираю спиртовым гелем, отчищаю койки спиртовыми салфетками и дезинфицирующим средством. Из-за природы хирургического вмешательства, которому подвергаются дети, лежащие в «палате тыковок», инфекция, которой они заражаются чаще всего, – это менингит. Мне уже поручали участвовать в проведении люмбальной пункции, чтобы взять у ребенка анализ для диагностики этого заболевания. При этом пациента укладывают на бок в позу эмбриона и заставляют его лежать абсолютно неподвижно, пока врач вводит большую иглу прямо в его позвоночный канал и берет образец спинномозговой жидкости, чтобы проверить ее на маркеры, свидетельствующие о заражении, и измерить ликворное давление. Задача врача в данном случае заключается в том, чтобы продемонстрировать чрезвычайно точные технические навыки. Задача медсестры не так четко определена. Заставить ребенка, иногда совсем маленького, лежать спокойно и совершенно неподвижно, свернувшись калачиком во время болезненной процедуры, не так просто, а любое, самое крошечное движение может оказаться опасным. Все зависит от того, что медсестре известно о конкретном ребенке.
Двухлетнему Ахмеду нравится Дональд Дак, поэтому полезной оказывается способность имитировать голос Дональда Дака и умение правильно рассказать историю – самую интригующую часть следует оставить на потом и преподнести в тот самый момент, когда необходимо будет полностью завладеть вниманием Ахмеда и отвлечь от того, что делается у него за спиной. Еще есть Шарлини, ей одиннадцать лет, и у нее тяжелые неврологические нарушения, из-за которых ее тело внезапно и беспричинно дергается. Я провожу несколько дней с ее семьей, и ее мама рассказывает мне, что Шарлини может лежать совершенно неподвижно, когда играют вступительные аккорды песни Принса Little Red Corvette. Перед началом процедуры, пока врач моет и обрабатывает руки, я нахожу CD‐проигрыватель, ставлю диск на паузу на этом конкретном моменте и кладу большой палец на кнопку воспроизведения, убедившись, что громкость отрегулирована.
Анна сохраняет спокойствие на протяжении всей процедуры. Бывают моменты – своеобразное затишье перед бурей, – когда ребенка готовят к операции, и я в очередной раз намываю все мыльной водой и протираю спиртовыми салфетками. Проверяю подачу кислорода, отсос, мониторы, убеждаюсь, что мешок Амбу и орофарингеальные воздуховоды находятся под рукой, и тихонько молюсь, чтобы Джозеф не перестал дышать после операции.
– Иди выпей чаю с тостом, – говорит Анна. – Все нормально, я побуду здесь.
Я захожу в нашу кухоньку, где стоит бак для кипячения воды, который мы включаем каждое утро, чтобы кипяток всегда был наготове, и не приходилось ждать, пока закипит чайник, посудомоечная машина, гигантская банка кофе Nescafé и иногда пакет свежего молока в холодильнике. Есть еще тостер, хотя говорят, что его скоро уберут, потому что пожарным приходится приезжать каждый раз, когда из-за подгоревшего тоста срабатывает сигнализация.
Пока я наливаю себе кофе, на кухню заходит уборщица по имени Бола. Это радостная яркая женщина, лицо которой неизменно светится улыбкой.
– Кристи, сегодня твой второй день. Каково это – работать квалифицированной медсестрой?
– Страшно, – улыбаюсь я в ответ.
– Ясно. Дай-ка угощу тебя сушеными креветками.
Она отпирает кухонный шкафчик, шарит в нем и вытаскивает свою потрепанную коричневую сумку. Потом протягивает мне обернутый фольгой сверток, внутри которого лежит нечто, что с виду напоминает перец чили, но на самом деле представляет собой сушеные морепродукты.
Я смеюсь. Пробую. Откашливаюсь.
– Спасибо.
Я оставляю Болу убирать. Отворачиваясь обратно к раковине, она заявляет, что не признает посудомоечные машины и начинает напевать церковную песню. Я бы хотела прятаться с ней на кухне весь день, есть острую еду и слушать ее голос.
Джозефа привозят в палату, он весь перевязан бинтами. Его мать стоит рядом с койкой, пока я записываю его показатели и смотрю, как Анна делает ему укол обезболивающего. Состояние стабильное, и лежащие рядом трубки пока не понадобились. Всего через несколько часов Джозеф приподнимается, чтобы выпить немного воды через соломинку. «Мой маленький боец», – говорит его мать.
Я иду за Анной в основную палату к койке номер восемь, где она впервые просит меня сделать внутримышечный укол пятнадцатилетнему пациенту, которому после операции на позвоночнике необходим кодеина фосфат для облегчения боли. Я вспоминаю, как она делала укол Джозефу, и стараюсь повторить ее действия – нахожу нужное место на внешней части бедра мальчика и втыкаю иглу в мышцу, чуть оттягивая поршень на себя, чтобы убедиться, что кровь не течет обратно в шприц, и я не попала в вену. Убедившись, что все чисто, я ввожу препарат. Я так нервничаю, что у меня трясутся руки. Будучи студентами, мы практиковались, выполняя разные виды инъекций, но только на искусственных конечностях и апельсинах. Однажды мы даже тренировались друг на друге – проводили катетеризацию вен и вводили друг другу назогастральные зонды. Если вас пугает даже сама мысль об этом, представьте, как тяжко придется бедным детям, за которыми вы будете ухаживать!
Делать укол реальному человеку – пациенту, да еще и ребенку – гораздо страшнее. Анна все это время стоит за моей спиной. Я оглядываюсь, и она кивает, подтверждая каждое мое действие. В самый последний момент, когда я начинаю вытаскивать иглу, у меня резко дергается рука. Игла ломается. Половинка остается у меня в руке вместе со шприцем, а вторая – у мальчика в бедре.
– О господи, – восклицаю я. – О господи!
Я чувствую, как Анна кладет руку мне на поясницу. «Спокойно. Это не проблема». Она за считаные секунды надевает фартук и перчатки, вытаскивает иголку двумя пальцами и бросает ее в контейнер для утилизации острых предметов так, будто это просто пушинка или волосок, который она сняла со свитера лежащего перед нами мальчика. Он улыбается. Анна улыбается в ответ. Я заливаюсь слезами.
Мы уже идем в комнату отдыха, а я все не могу успокоиться. Анна приобнимает меня за плечи.
– Ошибки совершать все равно придется, – говорит она. – Ты перфекционистка, а делать все идеально на своей первой работе невозможно. Да и вообще где-либо. – Она смеется. – Я постоянно ошибаюсь. Ты знаешь, у меня есть знакомая медсестра, которая перерезала ребенку наружный вентрикулярный дренаж. Можешь себе представить? Начала вытекать спинномозговая жидкость. Серьезное дело. Но мы все исправили. Много всего происходит, чего нельзя предугадать. Филиппе на прошлой неделе прокусил свой венозный катетер и чуть не умер от потери крови прямо на своей койке. Если бы я не подошла, чтобы проверить его показатели, кто знает, что могло произойти бы. – Она сжимает мое предплечье. – Но ничего страшного не случилось.
Философ эпохи французского Ренессанса XVI века Мишель де Монтень был одержим идеей понять, что значит быть человеком. Он писал: «Счастье врачей в том, что, по выражению Никокла, их удача у всех на виду, а ошибки скрыты под землей». Я уже знаю, что к медсестрам начинают относиться иначе после того, как они совершают ошибку, – иначе, чем к их товарищам по медицинскому делу. «Мы не вступаемся друг за друга так, как это делают врачи, – говорит мне коллега после одного случая, когда ребенку ввели препарат интратекально (в результате чего лекарство поступает напрямую в позвоночный канал или субарахноидальную полость) вместо того, чтобы вколоть его внутривенно, что привело к катастрофическим последствиям. – Казалось бы, так просто. Нужное лекарство, нужный пациент, нужная дозировка. Но неверный способ введения препарата. Держу пари, уволят не врачей, которые делали укол, а медсестру – за то, что она им его принесла». Но в то же время я понимаю, что Анна относится и к медсестрам, и к врачам одинаково, не прикрывая их ошибок, но признавая тот факт, что все мы, в конце концов, люди, что все мы учимся и иногда испытываем сожаление. Возможно, у меня и здоровая иммунная система, но мое эмоциональное здоровье невероятно уязвимо.
– Это был мой первый укол, – произношу я. – Никудышная из меня медсестра.
– Чепуха, – отвечает Анна. – У меня работают только превосходные медсестры.

 

В ночную смену обычно дежурит меньше медсестер, потому что в это время меньше работы, но в отделении нейрохирургии внутривенные лекарства вводятся регулярно, и нам часто приходится будить детей, чтобы провести неврологический осмотр при помощи шкалы комы Глазго, которая была разработана для оценки восприимчивости и степени нарушения сознания пациента. Если ребенок не отзывается на голос, медсестре следует сжать его трапециевидную мышцу между шеей и плечом, проверяя, реагирует ли он должным образом, и проследить, чтобы врачи не начали пробовать более болезненные методы, которым их учили в те времена, когда подобные вещи еще считались допустимыми, – к примеру, давить на грудину костяшками пальцев, втыкать стержень от шариковой ручки в ногтевую пластину или скручивать ухо.
– Может оказаться, что ребенок прекрасно чувствует боль, но не способен никак на нее отреагировать, – говорит Анна. – Поэтому, если вы видите, что врач использует устаревшие варварские методы пыток, остановите его. – По ее словам, шкала комы Глазго – важная вещь, но есть и другие неврологические признаки и симптомы, которые в ней не отражены, но которые следует учитывать медсестрам: регулярная икота, изменение тона голоса, одеревенелость или чрезмерная расслабленность тела, напряжение или опухлость в области родничка, рвота, симптом заходящего солнца или сообщение об изменении состояния ребенка от одного из родителей или родственников. «Всегда доверяй матери, – говорит Анна. – Мать знает своего ребенка лучше, чем кто-либо из нас, лучше, чем любой терапевт в мире. Если мать говорит, что с ее дочерью или сыном что-то не так, значит, надо ей поверить. Ну и еще, конечно, следует следить за зевотой».
Я ловлю себя на том, что прикрыла рот рукой в неудачной попытке подавить зевок, который все равно вырывается. В отделении много дел, и я не приношу особой пользы – я нервничаю, устаю, у меня нет привычки работать по ночам, и мне едва удается держать глаза открытыми.
– Можешь немного вздремнуть, возьми короткий перерыв, но скоро к нам привезут больного с засорившимся шунтом – экстренный случай. И я хочу, чтобы ты провела пятнадцатиминутный неврологический осмотр.
Пациентов с забившимися шунтами в наше отделение принимают вне зависимости от того, есть ли места. Место найдется. В нейрохирургии это считается экстренной ситуацией. Установка вентрикулоперитонеального шунта – это один из способов оказания помощи пациентам, страдающим гидроцефалией, которую также называют «водянкой головного мозга». У детей с этим диагнозом гигантская голова, как у инопланетян, и выпученные из-за слишком сильного давления глаза, при этом глазные яблоки смещены книзу. Моя специальность предполагает практику в операционной, однако во время процедуры шунтирования мне пришлось выйти. Это тяжелая операция – грязная и хлопотная. Я поняла суть процедуры, и та часть, когда пациенту сверлят череп, оказалась не такой ужасной, как я себе представляла. Один коллега заранее меня предупредил, что будет пахнуть подгоревшими тостами. Но я и представить себе не могла, что испытаю, увидев, как один катетер заталкивают внутрь и ввинчивают в мозг, а другой – вводят за ухом и проталкивают в грудную клетку, а затем в брюшную полость, где излишки жидкости снова всасываются в организм ребенка. Я и представить себе не могла, сколько усилий понадобится хирургу, чтобы протолкнуть трубку через такое маленькое тельце. Эту девочку с засорившимся шунтом привозят к нам почти каждый месяц. Велика вероятность, что операция пройдет неудачно, но она все же необходима. Без нее ребенок умрет. Уже три часа ночи, и вот ее наконец везут в операционную. Нейрохирургов и операционную бригаду вызвали из дома. До утра ждать нельзя.
Тем временем я иду проверить, как себя чувствует Тиа, которая крепко спит, прижав к груди своего фиолетового игрушечного зайчика. Я не буду ее будить. Несмотря на то что у нее в голове опухоль, нет необходимости проводить осмотр так часто. Есть что-то ужасающее в том, что у ребенка опухоль головного мозга. Возможно, это отчасти потому, что выглядят такие дети вполне здоровыми, а в процессе лечения им становится очень плохо. Или потому, что они напоминают нам, что все в жизни зависит от случая, и нас ужасает наша беспомощность перед волей природы. Ни одному родителю не должна выпадать участь, подобная той, что выпала родителям Тиа.
Я присаживаюсь около поста медсестер. Мимо проходит Анна и видит, что я сижу.
– Иди поспи. Просто приляг во врачебном кабинете.
– Нет, – отвечаю я. – Все нормально. Извините, я просто всю ночь на ногах.
– Слушай, мы все так делаем. Лучше, если ты сейчас пойдешь и поспишь, – говорит она мне на ходу, а между тем еще целая очередь людей ждет, когда она уделит им внимание, чтобы они могли задать свои вопросы или спросить совета о дозировке лекарств, приеме больных или медперсонале.
Я открываю дверь во врачебный кабинет, вводя код, который нацарапала ручкой на тыльной стороне кисти. Это небольшая чистая комната с письменным столом, компьютером, настенным календарем и небольшим диванчиком. Я не буду первой, кто воспользуется им, чтобы вздремнуть. Здесь есть подушка, а на подлокотнике висит свернутая простыня. На крючке с внутренней стороны двери висит вешалка для одежды. Я смотрю на свое платье, накрахмаленное и безупречно чистое. Я трачу много времени, чтобы отгладить свою униформу, накрахмалить ее, опрыскать воротничок. Я даже начистила серебряную пряжку на ремне. Ни за что не допущу, чтобы оно помялось. Я дважды проверяю, что дверь заперта, снимаю платье, вешаю его на дверь, отряхиваю, и только потом ложусь на диван и укрываюсь простыней.
Я просыпаюсь от чьего-то смеха. Надо мной стоят трое или четверо врачей-мужчин.
– Э‐э… Доброе утро, – говорит один из них. – Меня зовут доктор Барнс. – На нем костюм в тонкую полоску, на шее висит стетоскоп, в руках – портфель, вид очень солидный.
Я долго, слишком долго не могу ни пошевелиться, ни сказать что-нибудь. Уже утро – яркий свет, из коридора доносятся типичные дневные звуки: клацанье тарелок на кухне, детский плач, разговоры, радио. Я постепенно осознаю, где я, и вижу свое платье, висящее на двери. Я чувствую себя так, будто попала в комедийный сериал.
– Извините, ради бога! – восклицаю я, натягивая простыню до подбородка. – Извините, мне очень неудобно. – Я отворачиваюсь, пытаясь спрятать лицо, которое, как я догадываюсь, залил румянец. – Извините. Должно быть, обо мне забыли. Я новенькая. Не хотела, чтобы платье помялось.

 

Проходит совсем не много времени, прежде чем я почти перестаю себя узнавать. Невозможно описать словами, чему именно я учусь, но я знаю, что это нечто на пересечении науки и искусства. Все дело в мельчайших деталях и в понимании того, что именно они играют самую важную роль.
Сегодня я ухаживаю за четырьмя детьми. У первого стоит НВД для измерения давления спинномозговой жидкости. На следующей койке лежит Тиа, которую чуть позже сегодня повезут на лучевую терапию. Ей некоторое время назад сделали операцию, но рак вернулся. Настало время для повторного курса химиотерапии и облучения. Еще два ребенка – это восьмилетний мальчик с нейрофиброматозом и аутизмом и десятилетняя девочка, страдающая тяжелой формой эпилепсии, которой на завтра назначена операция. Я разговариваю с ее отцом: у его дочери фармакорезистентная эпилепсия, и ей вот-вот вырежут половину мозга (операция под названием гемисферэктомия). Перед тем как ее отправят в операционную, необходимо заполнить тонну документов и бумаг с планами ухода, сделать бесчисленное количество анализов крови. «Как в книжке про Франкенштейна», – говорит ее отец. Это коренастый водитель грузовика с татуировками на костяшках. Он постоянно говорит о футболе (болеет за «Арсенал») и весь день то и дело выходит из больницы, чтобы выкурить самокрутку. По сути, они собираются отрезать ей полмозга, чтобы остановить припадки.
Операции на мозге в качестве способа лечения эпилепсии – дело не новое. Цивилизации, населявшие Южную Америку до инков, для лечения духовных и мистических недугов, таких как головные боли, эпилепсия и психические заболевания, сверлили в черепе дырки и удаляли кусочки кости, используя бронзовые хирургические инструменты и заостренные куски вулканической горной породы. Разумеется, с тех времен хирургия значительно эволюционировала, и теперь это лишь один из способов лечения эпилепсии. Большинство людей, больных тяжелой формой эпилепсии, могут успешно справляться со своим заболеванием, принимая противоэпилептические препараты. Но небольшой процент людей, которые страдают крайне тяжелой формой этого недуга и готовы пойти на рискованную операцию (которая оказывается успешной лишь в 70 % случаев), обычно имеют настолько тяжелые симптомы, что альтернативы не остается. И у некоторых из этих 70 % пациентов приступы могут полностью прекратиться. Однако четко определить эпилептические припадки невозможно. Существует столько же разных видов подобных приступов, сколько разных видов ветров, и у каждого из них своя первопричина, свой язык и свои последствия. Гемисферэктомия, о которой говорит отец этой девочки, оставит его дочь наполовину парализованной, как если бы она пережила инсульт. И хотя ее припадки, которые принято называть «дроп-атаками» (от англ. drop attack – внезапное падение), прекратятся (то есть ей больше не придется носить шлем и то и дело оправляться от черепно-мозговых травм), есть вероятность, что начнутся еще более частые припадки другого характера. С помощью хирургического вмешательства можно изменить определенные погодные условия, но саму погоду под силу изменить лишь матушке-природе.
Большую часть моего времени занимает Тиа, хотя на данный момент из всех детей, за которыми я ухаживаю, она чувствует себя лучше всего. Сейчас она в игровой комнате, и я ищу ее, чтобы провести неврологический осмотр. Она играет с чем-то, что на первый взгляд похоже на пластилин, но Мейлин, игровой терапевт, объясняет мне, что это масса, из которой отливают маску для лучевой терапии. Фиолетовый зайчик девочки лежит на столе.
– Нужно, чтобы маска плотно прилегала к лицу и голове. Врачи будут использовать ее во время лучевой терапии – по сути, ее привинтят к каталке, чтобы Тиа не могла ни пошевелиться, ни заговорить. Лазер должен действовать очень точно, не отклоняясь ни на миллиметр.
Мне это уже известно, но я искренне восхищаюсь храбростью ребенка, который готов через это пройти. Я пытаюсь представить себе, каково это, когда все твое лицо закрывает жесткая маска, придавливающая тебя так, что ты не можешь пошевелиться. Мне даже думать об этом тяжело.
– Как она это выдержит? Наверняка ей сделают общий наркоз?
– Ей уже шесть лет – это пограничный возраст, но общую анестезию делать не желательно. Лучший вариант – игровая терапия.
Мейлин – не медсестра, и ей мало платят. Хирурги часто недооценивают ее навыки. И тем не менее своими уговорами она может помочь ребенку вынести лечение рака головного мозга и отвлечь его от чрезвычайно сильной боли. Ее знания и понимание особенностей детского развития играют важнейшую роль в том, насколько сильно ребенок страдает и что он запомнит о перенесенной процедуре. Он забудет хирурга, который спас ему жизнь, но навсегда запомнит Мейлин, которая выдувала мыльные пузыри. Он навсегда запомнит врача в костюме клоуна, который приходит в палату показывать фокусы. И желтого лабрадора, которого приводят в больницу сотрудники благотворительного фонда защиты животных. И голос женщины, которая по больничному радио лично передает привет «Милли из седьмой палаты с койки номер десять». А еще волонтера, который привозит на маленькой тележке книги про Гарри Поттера.
На лице Тиа нет и тени улыбки. Она какое-то время держит в руках похожую на пластилин массу, из которой делали ее маску, но ничего не лепит. У нее лицо пожилой женщины – искаженное и обеспокоенное, хотя ей всего шесть лет.
– Будь храбрым, зайка! – говорит она своему плюшевому зайчику. Она то и дело прикладывает маску к его голове, а потом быстро ее срывает, берет зайца на руки и целует его. – Будь храбрым.
Когда наступает время вести Тиа вниз, чтобы ей надели маску, она начинает так громко визжать, что ее крик отдается у меня в костях. Тиа – физически сильная девочка. Ее иммунная система еще не успела пострадать от лечения, которое ей так отчаянно необходимо. Сложно представить ее в том состоянии, в котором она находилась после последнего курса лечения: ослабленная, не способная ни двигаться, ни разговаривать, рот весь в язвах от инфекций, с которыми не могла справиться ее подорванная иммунная система. В голове не укладывается, что именно в этом снова заключается наша цель. Я не хочу думать о том, что ее рак может вернуться и как это отразится на ее шансах выжить. Пока что ее организм борется. А мой эмоциональный иммунитет становится все крепче. Я слышу ее крик так, будто он доносится издалека. Мне надо делать свою работу, и плач тут не поможет. Тиа выгибается и застывает в таком положении, не давая взять себя на руки. Нам приходится отложить процедуру и позволить матери взять дочь на руки и покачать ее, пока та не прекратит кричать.

 

Мне предстоит покинуть «палату тыковок» после повышения: теперь я буду работать помощником заведующего в районном центре оказания помощи детям, страдающим тяжелыми формами инвалидности. Меня поздравляют медсестры. Меня поздравляют врачи. Меня поздравляют дети и их родственники. В мой последний рабочий день мы пьем чай с тортом в большом врачебном кабинете, где по стенам вместо картин развешаны различные снимки опухолей головного мозга. Я стараюсь не смотреть в ту сторону, где висит снимок Тиа, но мой взгляд то и дело падает именно туда – невероятно огромный белый паук в самом центре изображения. Коллеги пытаются меня отвлечь. Они болтают, дарят мне открытки и дружеские объятия. Но что-то тут не так. Слишком уж старательно они улыбаются. Некоторые из моих коллег то и дело отлучаются в палаты, где лежат дети, за которыми я ухаживаю. Анна уходит рано. Прежде чем уйти, она крепко и быстро меня обнимает. Ее лицо не выражает эмоций, но мне хочется вцепиться в нее и никогда не отпускать.
– Спасибо, что были моим куратором, – это все, что мне удается из себя выдавить. Я хочу сказать ей больше, гораздо больше всего. О том, что я надеюсь однажды стать такой, как она. О том, что она научила меня доброте, командной работе и профессионализму и тому, как быть мягкой и жесткой одновременно. О том, что я всегда буду ей благодарна. Анна научила меня быть медсестрой. Я провела три года на студенческой скамье, но мое настоящее обучение началось в первый день, когда я вышла на работу в качестве квалифицированной медсестры. И все же я не нахожу слов, чтобы описать, чему я научилась у Анны. А между тем она уже торопливо убегает.
– Пойдем, Кристи, – говорит она. – Твоя смена еще не закончилась. Ты все еще в моей основной бригаде, а пациенту на шестой койке нужна твоя помощь.
Мои коллеги кричат из ванной, что им нужна помощь. Я бегу к ним, представляя себе, что у кого-то из детей случился припадок или остановка сердца, но, когда я прибегаю, все смеются. Они бросают меня в ванну, наполненную грибным супом. Какая мерзость. От одного запаха меня тошнит и возникают рвотные позывы, а кожа тут же начинает впитывать липкую жидкость. Я пытаюсь вылезти, но снова падаю. Откуда мои коллеги взяли столько супа, чтобы наполнить целую ванну, я так никогда и не узнаю. Он у меня в носу, в волосах, во рту – холодный грибной суп. На несколько секунд – тишина, шок, холодная липкая жидкость. Потом громкий хохот.
У входа в ванную комнату собралась целая толпа, люди заглядывают в дверной проем. Я никогда не слышала более прекрасного звука, чем смех детей, собравшихся у дверей – кто в инвалидных креслах, кто с капельницами, выглядывающих из-за спин друг друга, стараясь получше меня разглядеть. Тиа стоит в первом ряду. Она показывает прямо на меня и хохочет, держась за животик, а ее смех эхом отражается от стен ванной. Она все смеется, смеется, смеется. Ложится и начинает кататься по полу от смеха. Из-за этого начинают смеяться все остальные.
Из врачебного кабинета выходят врачи и встают позади детей. С кухни приходит Бола. Медсестры выходят из соседней палаты. Они мельком бросают взгляд на меня, перемазанную супом, но все внимание приковано к Тиа. Я осознаю, что тоже смеюсь. Смеюсь настоящим смехом, идущим из живота, – пожалуй, впервые с того момента, как Кэллам покончил с собой. Отношения медсестры и пациента – это двусторонний процесс, и смех Тиа настолько заразителен, что он пробивает мою искусственно возведенную стену эмоциональной неуязвимости. От ее смеха мне делается лучше. Мы обе умеем плакать, мы обе умеем смеяться. Ее мама стоит над ней, улыбается мне, чуть приоткрывая и сжимая ладонь, словно стараясь поймать этот звук и навсегда оставить его у себя. Я делаю то же самое.
– Запомни, запомни, запомни, – твержу я себе. Сестринское дело требует неуязвимости к страданиям, но уход за детьми также требует умения вести себя несерьезно. Не сопротивляться, когда тебя швыряют в ванну с супом. Заставлять ребенка смеяться. Быть медсестрой – значит понимать, что, когда у ребенка в мозге большое белое облако опухоли, его матери нужно что-то значимое, за что можно ухватиться.
Назад: 3 Происхождение мира
Дальше: 5 Борьба за существование