Книга: Берлинский боксерский клуб
Назад: Отчислен
Дальше: Коричневый бомбардировщик

Бертрам Хайгель

– Что-что, я не понял, с тобой сделали? – Отец не верил своим ушам.
– Отчислили, – повторил я. – И не только меня, а всех евреев.
Я объявил эту новость, когда мы все сели за стол ужинать. Ужин у нас был скудный: вареная картошка, морковь и черный хлеб.
– Хильди тоже скоро выгонят. Увидите, это всего лишь вопрос времени, – сказала мама и тяжело вздохнула.
– Я сама больше не хочу ходить в школу, – заявила Хильди. – Мне там противно.
– Что будем делать, Зиг? – спросила мама.
– Мне школа не нужна, – сказал я. – Я пойду работать.
– Сейчас работы не найти, – сказала мама.
– Тогда буду помогать папе.
– Я тоже, – вставила Хильди.
Отец посмотрел на нас с явным любопытством.
– Нет, вы должны дальше учиться, – сказала мама. – Я не допущу, чтобы мои дети выросли невежественными дикарями.
– Но ведь их теперь ни в одну школу не возьмут, – вступил в разговор отец.
– Отдадим в еврейскую, – сказала мама.
– В еврейскую школу? – переспросил я.
– Не хватало еще, чтобы мой сын стал раввином, – сказал отец.
В кои-то веке мы с отцом оказались на одной стороне.
– Не говори ерунду, – сказала мама. – От того, что Карл поучит Тору, большого вреда не будет. Ты же сам ходил в еврейскую школу – и ничего, как-то выжил.
– Чудом, – пробормотал отец.
– Мы всегда учили наших детей широкому взгляду на мир. Уверена, еврейская школа им его не сузит.
Несколько дней спустя мы с Хильди уже учились в еврейских школах – она в одной, я в другой, – располагавшихся неподалеку от нашего дома. Беньямин Розенберг пошел в ту же школу, что и я, но мы с ним старались не пересекаться. Мне было стыдно за то, что я бросил его на растерзание «Волчьей стае». А он то ли все еще злился на меня, то ли не хотел лишний раз вспоминать тот злосчастный случай.
Мой учитель в новой школе, герр Хаас, был грузным мужчиной в неизменном глухом черном костюме, с густой рыжей бородой и двумя длинными вьющимися прядями на висках. В первый день он велел мне выйти к доске и стать лицом к классу.
– Герр Штерн, вы, по-моему, кое-что забыли.
– Простите, герр учитель?
– Вы забыли ермолку, – он показал пальцем на плоскую шапочку, прикрывавшую его темя.
– У меня ее нет.
Часть новых одноклассников поразились моим словам, остальным стало смешно.
– В таком случае вам следует как можно скорее ею обзавестись. В школе ее ношение обязательно. А пока что наденьте вот эту. – Он достал из ящика стола ермолку, сложенную из листа бумаги. – Можете сесть.
Когда я вернулся на свое место, сосед сзади наклонился мне к самому уху и шепотом спросил:
– Почему ты не носишь ермолку?
– С какой стати мне ее носить?
– Как с какой стати? Потому что так велит Бог.
– Что-то мне не верится, что Богу интересно, в шапке я или без. А кроме того, в наше время надеть эту штуку – все равно что мишень на голову нацепить.
Парень с задней парты только молча покачал головой.
Все ученики в моей новой школе в обязательном порядке должны были изучать древнееврейский язык, штудировать Тору и Талмуд. Один из немногих в классе, кто рос в абсолютно нерелигиозной семье, я имел самое смутное представление о древнееврейском языке и даже не пытался по этому предмету догнать одноклассников. В целом, учеников школы можно было разделить на две группы: одни происходили из правоверных семей и учились здесь с самого начала, другим пришлось поступить в нее после того, как их выгнали из светских учебных заведений.
Верующие евреи были для меня чужими, их обычаи казались странными и бессмысленными. Какое может быть дело Богу или кому-то еще, ем ли я свиную колбасу и ношу ли шапку? Дети из религиозных семей, со своей стороны, тоже были невысокого мнения о неверующих и обо мне в том числе. Для них тоже было странно и непонятно, как так может быть, что человек родился евреем и при этом не верит в Бога и не соблюдает традиций. Ни с правоверными, ни с неверующими соучениками я почти не водился, а все свободное от школы время посвящал Берлинскому боксерскому клубу, Грете Хаузер и рисованию.
Как-то вечером после ужина я сидел дома в гостиной и рисовал историю про Барни Росса, сюжет для которой вычитал в журнале «Ринг». Это была история про то, как Барни вернулся в квартал, где прошли его детство и юность, и спас тамошнего раввина от шайки головорезов. За работой мне вдруг пришло в голову, что Барни Росс никогда не надевал ермолки и при этом причислял себя к правоверным евреям. Ему удавалось одновременно блистать на ринге и с гордостью демонстрировать свое еврейство – в Германии ничего подобного быть не могло.
Я как раз дорисовывал последний эпизод, когда в гостиную со свертком в руках влетел мой отец.
– Вот ты где. А я тебя ищу.
– Я просто рисую…
Я попытался было прикрыть рисунки рукой, но не получилось. Увидев, чем я занят, отец недовольно нахмурился.
– Опять комиксы, – презрительно произнес он. – Не понимаю, как можно столько времени тратить на такую чушь.
– Комиксы не чушь.
– Ладно, я не о том. Вот, надо отнести. – Он протянул мне сверток.
– Куда?
– Графине. И, главное, не забудь взять у нее деньги.
Я ненавидел носить посылки Графине: они с Фрицем каждый раз принимались охать да ахать, каким большим и сильным я стал, и пытались заманить меня к себе на чашечку чая. Мне, конечно, очень льстило, когда люди замечали, как я крепну и набираю форму. Но другие люди, а не такие, как Графиня и Фриц.
С другой стороны, хорошо, что печатный станок не простаивал и приносил родителям какие-то деньги. При этом доставка заказов была окружена еще большей таинственностью, чем раньше. Иногда я просто оставлял сверток под дверью квартиры, а некоторым клиентам ничего не относил и только забирал у них плату. Отец старался не посылать меня слишком часто по одному и тому же адресу, полагая, что это может быть опасно. Моими постоянными клиентами были гомосексуалисты, цыгане, евреи, коммунисты и все другие, кого убеждения или образ жизни вынуждали вести полуподпольное существование.
Кнопку звонка в квартиру Графини я нажал с твердым намерением отделаться без лишних слов и поскорее уйти.
Из-за двери ответил незнакомый мужской голос.
– Кто?
– Карл Штерн.
Дверь мне открыл высокий мужчина средних лет с лысиной на макушке.
– Э-э… Графиня дома?
– Заходи.
Обычно я отдавал сверток и уходил, но на этот раз нужно было обязательно забрать деньги. Мужчина повернулся и пошел в глубь квартиры. А меня внезапно охватил страх: что, если Графиня с Фрицем из квартиры съехали, а это ее новый жилец? Ранец с пачками афишек вдруг показался мне жутко тяжелым. Оставить их незнакомцу значило подвергнуть смертельной опасности себя самого и еще кучу людей. Может быть, лучше сбежать?
– Графиня все еще здесь живет? – спросил я, не двигаясь с места.
– Да, Карл, – не поворачивая головы, ответил мужчина. – Она у себя. Ей сегодня немного нездоровится.
Поскольку он знал, как меня зовут, я успокоился и прошел за ним в расположенную сразу за прихожей небольшую гостиную. В гостиной мужчина грузно уселся за небольшой стол-бюро.
– Не хочешь чашку чая? – предложил он.
– Нет, спасибо, – ответил я. Мне все еще было боязно отдавать посылку незнакомому человеку. – Фриц тоже здесь?
– Фриц? Нет, Фриц здесь больше не живет. Он решил не дразнить власти и стать другим человеком – таким, какой не станет вызывать у них раздражения.
Голос мужчины дрогнул, мне показалось, что он вот-вот расплачется. И в этот миг я понял, с кем на самом деле разговариваю.
– Графиня? – произнес я.
– Да, это я. Но когда я выгляжу как сейчас, большинство зовет меня Бертраном. Приятно познакомиться, Бертран Хайгель, – представился он и с комичной ужимкой протянул мне руку.
Я ее пожал.
– У меня для вас посылка.
– Да-да. Прости, что пришлось так далеко тащиться, но на этой неделе афишки мне не понадобятся. Собственно, они, видимо, вообще больше не будут мне нужны. Мои вечеринки безнадежно вышли из моды – время, видишь ли, диктует совсем другой стиль.
Я растерялся. Графиня была одним из последних оставшихся у нас надежных клиентов. Без небольших, но регулярных денежных поступлений от нее у родителей вряд ли получится и дальше сводить концы с концами.
– Но они же уже напечатаны, – сказал я, вынимая посылку из ранца.
– За эти я, разумеется, заплачу. Но балы, судя по всему, впредь отменяются. Так что это в последний раз.
С этими словами Бертран достал из стола несколько купюр и отдал их мне.
– А в остальном как у твоего отца дела? – спросил он, заметив по лицу, что я чем-то обеспокоен.
Что я мог ему ответить? Дела у отца плохи. После принятия Нюрнбергских законов галерея окончательно закрылась, а частных клиентов с каждой неделей становилось все меньше: кто-то уезжал из страны, кто-то попадал за решетку. Бертран кивнул – ему все стало понятно и без слов.
– Знаешь, как мы с твоим отцом познакомились? – спросил он.
– Нет.
На самом деле я и не хотел этого знать. У меня мелькнуло в голове, что, кроме известной нам, у отца могла быть другая, тайная жизнь, в которой он был гомосексуалистом, трансвеститом или тем и другим сразу. Я изо всех сил гнал от себя эти мысли, но получалось у меня не очень.
– Подожди, – сказал Бертран. – Хочу кое-что тебе показать.
Он снял с полки стола-бюро толстый альбом в потертом кожаном переплете и раскрыл его на развороте с фотоснимками молодых людей, практически мальчишек, одетых в военную форму. На одном из них стояли, обнявшись за плечи, шестеро солдат.
– Я с краю, – показал пальцем Бертран. – А этот, посередине, который ниже всех, – твой отец.
Двадцать лет назад мой отец был совсем юным и тощим. Не верилось, что военные на снимке – это действительно мой отец и Бертран.
– Мы сфотографировались через несколько дней после окончания подготовительного курса. Я был никудышным солдатом. А твой отец оказался прирожденным воином.
– Это как?
– А так, что он отлично стрелял. Умел повести за собой. Не трусил под обстрелом. Он, что ли, ничего тебе про войну не рассказывал?
– Нет.
– Про то, что его представили к Железному кресту, тоже не знаешь?
– Он никогда ничего о войне не говорил.
– Есть вещи, про которые обязательно надо рассказать. Дело было в конце 1916 года на севере Франции. Твоего отца к тому времени уже произвели в капралы. В самый разгар страшной битвы на Сомме, унесшей сотни тысяч жизней, неприятель в очередной раз пошел в наступление, и нам пришлось отходить. Мы с Хабермаасом – он на снимке самый высокий – намертво запутались в заграждении из колючей проволоки. Твой отец успел добраться до траншеи и оттуда прикрывал нас огнем. Но тут на нас наползло облако газа, а противогазы мы потеряли при отступлении. Мы уж совсем было решили, что нам конец. Глотнув газа, я чуть не задохнулся и, чтобы переждать, пока облако проплывет мимо, встал на четвереньки и задержал дыхание. Рядом упал Хабермаас – его ранило пулей в спину. Когда терпеть не стало сил, я чуть-чуть вдохнул носом и страшно закашлялся, потерял равновесие и упал лицом вперед. Падая, я ободрался о колючую проволоку – до сих пор шрамы остались.
Бертран задрал правую штанину и показал длинный рваный шрам на внешней стороне голени.
– Под чулками, к счастью, их не видно, – пошутил он. – Короче, я совсем уже было собрался помирать, как вдруг откуда ни возьмись появляется твой отец – сам в противогазе, и в руках еще два. Он вернулся за нами безоружный, несмотря на шквальный огонь с той стороны. Кое-как нацепил на меня и Хабермааса противогазы, помог выпутаться из проволоки и оттащил в более или менее безопасное место. Не знаю, откуда у него взялось столько сил. Но отважнее поступка я в жизни не видел. Твой отец в буквальном смысле спас мне жизнь. А Хабермаас через несколько недель умер от заражения крови. Еще двое ребят с этого снимка тоже погибли. После войны твой отец стал пацифистом и отказался принимать Железный крест. Говорят, на войне люди становятся или голубями, или ястребами. Так вот, из твоего отца вышел чудесный голубь, как и из меня. Разве что у меня перышки поярче.
Он невесело усмехнулся и перевернул страницу альбома. На следующей был снимок моего отца. С пистолетом в руке, он выглядел на нем гораздо взрослее, чем на первом, казался человеком закаленным и бывалым.
– Тут он снят через несколько дней после окончания войны. – Бертран вынул снимок из альбома, чтобы лучше его рассмотреть. – Мы были совсем детьми. Держи, пусть он будет у тебя. Только не говори отцу.
– Не скажу.
Я взял фотографию и вместе с полученными от Бертрана деньгами убрал в ранец. Он проводил меня в прихожую. Я был уверен, что больше в эту квартиру не вернусь никогда.
– Что ж… – сказал мне Бертран в прихожей. – Увидимся через неделю. В это же время.
– Но вы же говорили…
– Кто знает, вдруг в один прекрасный день прославленные балы Графини возобновятся. А даже если и нет, я могу себе позволить еще некоторое время оплачивать заказы, тем более что без Фрица теперь некому транжирить мои деньги. Только ничего не говори отцу. А то он очень гордый.
– Спасибо, – только и смог сказать я.
Отца я застал в кабинете за столом. Он сидел, склонившись над бумагами, и сосредоточенно тер виски, словно пытался выдавить из черепа головную боль. Измотанный и помятый, он был и близко не похож на пышущего здоровьем молодого вояку, чей снимок лежал у меня в ранце.
Я выложил деньги на стол перед отцом. Он на меня даже не взглянул и продолжал изучать балансовый отчет – с таким видом, будто никак не мог уловить смысла проставленных в нем цифр.
– Папа?
– Ага, – невнятно отозвался он, по-прежнему не отрываясь от бумаг.
Я хотел расспросить его о войне и о том, почему он отказался принять Железный крест. Хотел узнать, каково это – стрелять в живых людей, и что чувствуешь, когда убиваешь. Еще мне хотелось сказать ему, как я горжусь тем, что он спас на фронте своих товарищей. Я уже даже раскрыл рот, но слова застряли у меня в горле – мне пришло в голову, что раз он сам до сих пор держал в тайне эту часть своей биографии, то лучше все оставить как есть. В итоге я решил просто оставить его военный снимок у себя. Это решение показалось мне очень взрослым, самым зрелым и ответственным из всех, что я когда-либо принимал. Сделавшись, по сути, хранителем его тайны, я почувствовал, что мы с ним стали близки, как никогда.
– Пап, спокойной ночи, – сказал я.
– Спокойной ночи, Карл, – рассеянно ответил он.
У себя в комнате я вынул из ранца отцовский снимок и сравнил с вырванными из журнала «Ринг» фотографиями моего героя Барни Росса. И если раньше отец казался мне полной противоположностью Россу, то теперь я заметил сходство в выражении лиц: они оба смотрели с суровой решительностью, будто приготовились биться не на жизнь, а на смерть.
Назад: Отчислен
Дальше: Коричневый бомбардировщик