Книга: Убийство Командора. Книга 1. Возникновение замысла
Назад: 8 Нет худа без добра
Дальше: 10 Мы, продираясь сквозь высокие заросли зеленой травы…

9
Обменяться частицами друг друга

В пятницу, примерно в половину второго, Мэнсики приехал на том же «ягуаре». Глухой рокот мотора нарастал, пока машина поднималась по крутому склону, и вскоре оборвался прямо перед домом. Мэнсики, как и в прошлый раз, гулко хлопнул тяжелой дверцей, снял солнцезащитные очки и опустил их в карман. Все как под копирку. Только на сей раз одет был иначе: в сизый хлопковый пиджак, скрывавший белую рубашку «поло», а также кремовые твиловые брюки и коричневые кожаные мокасины. Сидело на нем все так, что хоть сейчас на обложку журнала мод. При этом он не создавал впечатления, будто выглядит безупречно. Все было ненамеренно естественно и опрятно. И его пышная шевелюра – чисто-белая, без примеси – смотрелась совсем как стены его поместья. Все это я наблюдал из-за шторки на кухне.
В прихожей раздался звонок, я отпер дверь и впустил гостя. На этот раз он не подал руки. Лишь посмотрел мне в глаза, слегка улыбнулся и еле заметно поклонился. Я облегченно вздохнул: беспокоился, что он будет крепко пожимать мне руку при каждой нашей встрече. Как и в прошлый раз, я проводил его в гостиную и усадил на диван. Затем принес с кухни две кружки свежеприготовленного кофе.
– Не знал, во что будет лучше одеться, – сказал он, как бы оправдываясь. – Такой наряд подойдет?
– Пока что подойдет любой. Во что вас приодеть, будем думать после: в костюм или шорты и сандалии. Одежду в самом конце можно нарисовать любую.
«Хоть с бумажным стаканчиком из “Старбакса” в руке», – добавил я мысленно.
Мэнсики сказал:
– Как-то не по себе от мысли, что рисуют мой портрет. Понимаешь, что снимать одежду не нужно, но почему-то не покидает чувство, будто меня раздевают догола.
Я ответил:
– В каком-то смысле так оно и есть. Натурщикам нередко приходится обнажаться: зачастую на самом деле, но бывает, что и метафорически. А задача художника – как можно ближе подобраться к сущности модели. Иными словами, от него требуется содрать с натурщика его внешнюю оболочку. Однако для этого художнику необходимо обладать острым глазом и острым чутьем.
Мэнсики опустил руки на колени и некоторое время разглядывал их так, будто инспектировал. Затем перевел взгляд на меня и сказал:
– Поговаривают, вы всегда пишете портреты без присутствия моделей.
– Да, мне достаточно одной встречи с заказчиками, чтобы обстоятельно побеседовать. С натуры я их не пишу.
– Этому есть какая-то причина?
– Особой нет. Просто по моему опыту так работа продвигается быстрее. Я делаю упор на первую встречу, пытаюсь запечатлеть в своей памяти пропорции фигуры клиента, его выражение лица, стараюсь распознать привычки и особенности поведения, после чего мне достаточно мысленно распечатать этот негатив.
Мэнсики сказал:
– Впечатляет. Иными словами, вы можете потом по памяти воспроизвести этот образ на холсте? Да у вас настоящий дар. Такая зрительная память просто уникальна.
– Я бы не назвал это даром. Скорее – простая способность, навык.
– И тем не менее, – сказал он, – увидев некоторые ваши работы, я ощутил в них что-то незаурядное. Они отличаются от обычных – в смысле типичных коммерческих портретов. Пожалуй, свежестью изображения…
Он сделал глоток кофе, достал из кармана пиджака светло-кремовый конопляный платок и вытер уголки рта. Затем продолжил:
– Однако на сей раз в виде исключения вы будете писать портрет с натуры, то есть – с меня.
– Так точно. Как вы и хотели.
Он кивнул.
– По правде говоря, мне очень любопытно: каково это, когда человека прямо у него на глазах рисуют на картине? Мне захотелось ощутить это самому. Причем не просто выступить натурщиком, но и воспринять все это как взаимный обмен.
– Взаимный обмен?
– Да, между вами и мной.
Я промолчал. От неожиданности я не мог понять, что именно может сейчас означать выражение «взаимный обмен».
– Обменяться частицами друг друга, – пояснил Мэнсики. – Я дам вам что-нибудь от себя, а вы – от себя. Конечно же, не обязательно что-то важное. Вполне сойдет что-то простое – скажем, знак внимания.
– Вроде как дети обмениваются красивыми ракушками?
– Да, примерно так.
Я задумался.
– Все это, похоже, интересно, но, боюсь, у меня не найдется прекрасной ракушки, чтобы вам подарить.
Мэнсики сказал:
– Вы от этого не в своей тарелке? Намеренно избегаете обмена и прочих контактов и потому не берете модели. В таком случае я…
– Нет, все не так. Просто я не пользуюсь моделями, потому что они мне не нужны. Но это совсем не значит, будто я избегаю контактов с людьми. Я ведь тоже долгое время учился рисовать и столько раз рисовал натурщиков, что не сосчитать. Если вас не пугает каторжная работа – просидеть неподвижно час или два на твердом стуле, ничего при этом не делая, – я совершенно не против, чтобы вы мне позировали.
– Хорошо, – сказал Мэнсики и развел руками, – если и вы не против, приступим к каторжной работе.

 

Мы перешли в мастерскую. Я принес из столовой стул и усадил на него Мэнсики – в удобной для него позе. Сам сел напротив на старый деревянный табурет (который, подозреваю, использовал для работы еще сам Томохико Амада) и мягким карандашом принялся набрасывать эскиз. Мне предстояло в общих чертах определить основное: как я собираюсь изобразить на холсте лицо Мэнсики.
– Сидеть неподвижно – наверное, очень скучно. Если хотите, могу поставить какую-нибудь музыку, – предложил я.
– Да, если это вас не будет отвлекать, я бы что-нибудь послушал, – сказал Мэнсики.
– Можете выбрать что-нибудь с полки в гостиной.
Минут пять он просматривал коллекцию и вернулся с коробкой из четырех пластинок – «Кавалер розы» Рихарда Штрауса. Оркестр Венской филармонии под управлением Георга Шолти. Исполнители – Ивонн Минтон и Режин Креспен.
– Вам нравится «Кавалер розы»? – спросил он.
– Не знаю, я ее пока что не слушал.
– «Кавалер розы» – чудесная опера. Раз опера – естественно, важен сюжет, но даже не зная его, достаточно довериться музыке, чтобы целиком погрузиться в этот мир – мир наивысшего блаженства, которого Рихард Штраус достиг в расцвете своих сил. Вслед за премьерой последовало много критики: мол, это ретроградно и консервативно, но на самом деле музыка получилась вполне реформистской и безудержной. Под влиянием Вагнера Штраус раскрывает свой самобытный мир чудесной музыки. Бывает, понравится такая музыка – и без нее уже не можешь. Я с удовольствием слушаю те записи, где дирижирует Караян или Эрих Клайбер, но исполнение Шолти мне слышать не приходилось. Если вы не против, я бы не отказался послушать.
– Конечно не против.

 

Он поставил пластинку на проигрыватель и опустил иглу. Сразу же тщательно настроил на усилителе громкость. Затем вернулся на стул, расположился в той же позе и сосредоточился на музыке, полившейся из колонок. Я быстро зарисовал в альбом его лицо с разных ракурсов. Лицо у него было в целом правильным, выделялись только отдельные черты, и мне не составило труда уловить каждую. За полчаса я набросал рисунки с пяти разных углов. Однако, пересматривая их заново, поразился их загадочному бессилию. Мои наброски достоверно улавливали особенности его лица, но ничего, кроме «ладно нарисованной картинки», там не было. Все на удивление мелко и плоско – без должной глубины. Они особо не отличались от тех портретов, какие рисуют уличные художники. Я снова попробовал сделать несколько набросков, однако вышло ничем не лучше.
Тот редкий случай, когда у меня не получалось. Я накопил большой опыт воссоздания человеческих лиц в рисунке и был уверен в своих способностях. Когда я держу в руке карандаш или кисточку, мне достаточно посмотреть на человека – и я легко представляю себе сразу несколько его портретов. И никогда не составляло труда продумать композицию. Но теперь, когда мне позировал Мэнсики, я не увидел ни единого образа.
Возможно, я упускаю из виду что-то важное – я не мог не думать об этом. Возможно, Мэнсики искусно скрывает это важное от меня. А может, ничего важного в нем не было изначально.
Когда доиграла вторая сторона первой пластинки «Кавалера розы», я, отчаявшись, захлопнул эскизник и положил карандаш на стол. Затем вернул головку звукоснимателя на место, снял с проигрывателя пластинку и поместил ее обратно в коробку. Посмотрел на наручные часы и вздохнул.
– Рисовать вас очень сложно, – прямо сказал я.
Он посмотрел на меня удивленно и спросил:
– Сложно? Что это значит? У моего лица есть какие-то графические недостатки?
Я слегка покачал головой.
– Нет, это не так. С вашим лицом, конечно же, все в порядке.
– Тогда в чем сложность?
– Я пока сам не понимаю. Просто чувствую, что сложно. Возможно, между нами определенный недостаток, как вы говорите, «взаимного обмена». Ну, то есть недостаточно обменялись ракушками.
Мэнсики озадаченно улыбнулся.
– Я могу чем-то этому помочь?
Я поднялся с табурета, подошел к окну и оттуда понаблюдал за птицами, летевшими над зарослями деревьев.
– Мэнсики-сан, не могли бы вы рассказать о себе еще немного? Если подумать, я о вас совсем ничего не знаю.
– Да, конечно. Мне скрывать нечего. Великих тайн я не храню, поэтому расскажу все, что вам будет интересно. Например, что вас интересует?
– Например, я до сих пор не знаю вашего полного имени.
– Ах да, – удивленно воскликнул он. – Верно. Я увлекся разговором и совсем позабыл.
Он вынул из кармана брюк кожаную визитницу и достал оттуда карточку.

 

 

– значилось на его карточке. На обратной стороне был указан адрес в префектуре Канагава, номер телефона, электронная почта. И только. Ни названия фирмы, ни должности.
– «Ватару» – иероглиф «переходить вброд», например, реку. Почему меня так назвали, я понятия не имею. До сих пор моя жизнь особо никак не была связана с водой.
– Фамилия Мэнсики – тоже из очень редких.
– Слышал, что она – с Сикоку, но с этим островом у меня никогда не было абсолютно никаких отношений. Родился и вырос я в Токио, там же пошел в школу. Удону предпочитаю собу, – сказал он и рассмеялся.
– Можете назвать свой возраст?
– Конечно. В прошлом месяце мне исполнилось 54. А сколько бы дали мне вы?
Я покачал головой.
– Если честно, представить себе не мог. Потому и спросил.
– Наверняка из-за белых волос, – сказал он, улыбаясь. – Многие говорят, что из-за белых волос не могут определить мой возраст. Часто приходится слышать истории, как люди седеют от страха за одну ночь. А потом спрашивают, может, у меня было так же? Но подобного драматического опыта у меня нет. Просто с молодых лет я был белокурый, а примерно к сорока пяти волосы стали абсолютно белыми. Удивительно. Потому что и дед, и отец, и два старших брата – все лысые. И во всей семье поседел только я.
– Если не сложно, не могли б вы все же объяснить мне, чем конкретно занимаетесь?
– Это ничуть не сложно, только как бы это сказать… мне было неудобно заговаривать об этом самому.
– Если неудобно говорить…
– Да нет, не то чтоб неудобно – просто немного стыдно, – ответил он. – По правде говоря, я сейчас ничем не занимаюсь. Страховку по безработице не получаю, но официально я безработный. Несколько часов в день провожу в домашней библиотеке: гоняю через интернет акции и валюту туда-сюда, но объем транзакций незначительный. Так, чтобы развлечься – можно сказать, убить время. Упражнения, чтоб мозги не застаивались. Примерно как пианисты играют гаммы.
Тут Мэнсики сделал глубокий вдох и поменял скрещенные ноги.
– Прежде я создал и управлял компанией информационных технологий, а некоторое время назад подумал – да и продал все акции, тем самым отошел от дел. Покупателем стала крупная телекоммуникационная компания, поэтому у меня образовался капитал, и можно было жить, ничего не делая. По этому случаю я продал дом в Токио и перебрался сюда. Короче говоря, удалился на покой. Капитал я разделил по банкам нескольких стран и, перемещая его в зависимости от изменений валютного курса, получаю небольшую прибыль.
– Понятно, – сказал я. – А семья у вас есть?
– Нет, семьи нет. Я не был женат.
– И вы живете в том большом доме один?
Он кивнул.
– Да, живу один. Прислугу пока не завожу. Я закоренелый холостяк. К работе по дому я привык, и мне она не в тягость. Вот только дом великоват, и один я с уборкой не справляюсь – раз в неделю вызываю профессионалов, а в остальном справляюсь сам. А как вы?
Я покачал головой.
– Еще не прошло и года, как я стал жить один, поэтому в этом смысле я пока дилетант.
Мэнсики лишь слегка кивнул, но ничего не спросил и никак это не прокомментировал.
– Кстати, вы хорошо знали Томохико Амаду?
– Нет, мне с ним встречаться не приходилось, а вот с его сыном мы вместе учились в Институте искусств. И он по-товарищески предложил мне присмотреть за пустующим домом. У меня тогда обстоятельства сложились так, что не оказалось крыши над головой. Вот меня и пустили на некоторое время.
Мэнсики несколько раз кивнул, как бы соглашаясь.
– Здесь не совсем удобно жить обычным людям, которые ежедневно ходят на работу, но для таких, как вы – художников – место прямо-таки идеальное.
Я ухмыльнулся.
– Пусть я тоже художник, но совсем не того уровня, как Томохико Амада. Поэтому лучше не ставьте меня в один с ним ряд – не вгоняйте в краску.
Мэнсики поднял голову и посмотрел на меня серьезно.
– Да нет, это пока не ясно. Может, и вы постепенно станете известным мастером.
Мне нечего было сказать, и я промолчал.
– Бывает, человек со временем сильно преображается, – сказал Мэнсики. – Возьмет и без колебаний разрушит собственный стиль, чтобы затем возродиться из-под его обломков. Как, например, Томохико Амада. В молодые годы он рисовал в европейском стиле. Думаю, вам это должно быть известно?
– Да, это я знаю. До войны он подавал большие надежды в европейской живописи. Однако, вернувшись на родину после стажировки в Вене, почему-то обратился к стилю нихонга и после войны добился поразительного успеха.
Мэнсики сказал:
– Я считаю, что в жизни, пожалуй, любого человека бывает период, требующий решительных перемен. Когда он подступит, нужно сразу же брать быка за рога. Крепко схватиться и больше уже не отпускать. Некоторые люди распознаю́т этот важный момент, а некоторые – нет. Томохико Амаде это удалось.
Решительные перемены. При этих словах я вспомнил картину «Убийство Командора», молодого мужчину, заколовшего Командора.
– Кстати, вы разбираетесь в нихонга? – поинтересовался Мэнсики.
– Нет, в японском стиле я не силен. В институте прослушал курс по истории искусства. Вот и все мои знания.
– Один элементарный вопрос: как с профессиональной точки зрения сформулировать понятие нихонга?
– Сформулировать понятие нихонга не так-то и просто. В целом считается, что это картина, нарисованная, как правило, при помощи желатина, пигментных красок и фольги. И рисуют не обычными кистями, а кисточками для каллиграфии и щетками. Иными словами, японские картины определяются в основном материалами, использованными для их создания. Зачастую применяют традиционную технику, унаследованную с древних времен, хотя есть и немало работ, созданных с применением авангардных методов. Также, насколько мне известно, активно внедряют новые материалы для получения свежих оттенков. Ну, то есть границы определения стиля нихонга постепенно размываются. Однако что касается картин Томохико Амады, то это классическое японское искусство. Можно даже сказать – типичное. Стиль, вне сомнения, его собственный, но достаточно взглянуть на технику.
– Выходит, если определение размывается в зависимости от техники и материала, остается духовное начало?
– Выходит, так. Но, думаю, вряд ли кто так просто определит духовное начало нихонга. Само возникновение этого жанра изначально компромиссно.
– Что значит компромиссно?
Я покопался в уголках памяти, вспоминая содержание лекций по искусствознанию.
– Во второй половине XIX века в Японии прошла реставрация Мэйдзи, в результате чего в страну вместе с прочими элементами зарубежной культуры стремительно проникла и живопись западного стиля. До тех пор стиля нихонга как такового не существовало. Даже не так – не было самого́ названия «японская живопись». Примерно так же, как почти не использовалось и название страны – Япония. Так вот, с появлением заграничной «западной живописи» в качестве непременного противовеса ей впервые возникло понятие «японская живопись». Разные имевшие до тех пор место стили для удобства были намеренно объединены под новым названием нихонга. Хотя некоторые под такой зонтик не попали и начали приходить в упадок. Например, суйбогуга. И правительство Мэйдзи утвердило то, что мы теперь знаем как нихонга, видом национального искусства и в дальнейшем культивировало его как часть японской культурной самобытности, которая могла бы стоять плечом к плечу с западной культурой. По существу, чтобы соответствовать «японскому духу» в популярной в те времена фразе «японский дух – европейские знания». И вот все, что до сих пор считалось бытовым дизайном и прикладным искусством: картины со створчатых ширм, с раздвижных перегородок и даже расписную посуду, – теперь «вставляли в рамку» и экспонировали на художественных выставках. Иными словами, предметы, созданные для повседневного быта, теперь подогнали под лекала западной системы и повысили до статуса «произведений искусства».
Тут я прервался и посмотрел на Мэнсики. Он, похоже, слушал меня очень серьезно. Тогда я продолжил:
– В то время в эпицентре подобной активности оказались Тэнсин Окакура и Эрнест Феноллоза. То, что произошло с искусством, можно считать примером замечательного успеха в тот период, когда аспекты японской культуры претерпевали стремительные изменения. Примерно то же самое происходило в других сферах – в музыке, литературе, философии. Полагаю, в те годы японцам пришлось нелегко: перед ними в одночасье скопилось немало важных вопросов, на которые предстояло ответить как можно скорее. И нужно признаться, что справились мы очень искусно и умело: слияние и разделение прозападных и антизападных элементов прошло в целом гладко. Возможно, у японцев от природы есть предрасположенность к подобной работе. Определения «японской живописи», собственно говоря, как такового не существовало, и можно сказать, что это и сейчас лишь концепция, основанная на смутном консенсусе. Изначально критерии никто не определял. И в результате само это понятие зародилось на грани, можно сказать, давления изнутри и давления снаружи.
Мэнсики некоторое время серьезно подумал над моими словами, а затем произнес:
– Консенсусе хоть и смутном, но по-своему насущном и неизбежном. Так ведь?
– Так и есть. Взаимном консенсусе, порожденном необходимостью.
– Отсутствие жестких изначальных рамок – это сильная, и в то же время слабая сторона нихонга. Можно ведь истолковать и так, верно?
– Да, пожалуй, что так.
– Но когда мы смотрим на картину, в большинстве случаев мы понимаем, японская она или нет, я прав?
– Да, в ней очевидны исконные техники. Ей присущи направленность и тон. И нечто вроде общего осознания условностей. Однако подобрать этому словесное определение порой бывает очень трудно.
Мэнсики какое-то время помолчал, а затем сказал:
– Если картина не западная, то имеет ли она форму нихонга?
– Не обязательно, – ответил я. – В принципе, должны существовать и западные картины, которые имеют незападную форму.
– Вот как? – сказал он и еле заметно склонил голову набок. – Однако если то будет нихонга, то в какой-то степени она будет иметь незападную форму. Так можно сказать?
Я задумался.
– Если разобраться, можно сказать и так. Об этом я прежде как-то не задумывался.
– Это очевидно, но выразить такую очевидность словами непросто.
Я кивнул, как бы соглашаясь.
Он только перевел дыхание и продолжил:
– Если задуматься, это вроде как дать определение себе в сравнении с другим человеком. Разница очевидна, но ее трудно выразить словами. Как вы и говорили, вероятно, остается лишь воспринимать как некую касательную, возникающую, когда внешнее и внутреннее давление объединяются и создают его.
Сказав это, Мэнсики еле заметно улыбнулся и тихо добавил, как бы обращаясь к самому себе:
– Очень интересно…
О чем мы вообще говорим? – поймал я себя на мысли. Тема, пожалуй, занимательная, однако какое все это имеет значение для него? Просто интеллектуальная любознательность? Или же он проверяет мои умственные способности? Если так, то для чего?
– Кстати, я левша, – в какой-то момент сказал Мэнсики, будто случайно вспомнил об этом. – Не знаю, пригодится это или нет, просто знайте: если мне говорят, иди налево или направо, я всегда выбираю налево. Такая у меня привычка.

 

Вскоре стрелки часов приблизились к трем, и мы условились о следующей встрече: он приедет ко мне через три дня – в понедельник, в час пополудни. Как и сегодня, мы вместе проведем в мастерской примерно два часа. Тогда я попробую еще раз его нарисовать.
– Спешить незачем, – сказал Мэнсики. – Я же говорил в самом начале – располагайте моим временем, сколько бы его ни потребовалось. Уж времени-то у меня предостаточно.
И он ушел. Я смотрел в окно и видел, как он уехал на своем «ягуаре». Затем взял в руки несколько рисунков, посмотрел на них и, покачав головой, выбросил в мусор.
В доме царила жуткая тишина. Как только я остался один, она разом сгустила свою тяжесть. Я вышел на террасу – там ни дуновения, а воздух показался мне плотным и холодным, будто желе. Чувствовалось, что скоро будет дождь.
Я уселся на диване в гостиной и стал по порядку вспоминать сегодняшний диалог между нами. О том, что он станет позировать. Об опере «Кавалер розы». О том, как он создал компанию, акции которой позже продал и заполучил громадные деньги, а затем, еще не состарившись, отошел от дел. О том, что живет один в большом доме. Что его имя – Ватару. Ватару – это как «переходить вброд», например, реку. О том, что он все это время холост и с молодых лет блондин. Что он левша, и ему 54 года. О жизни Томохико Амады, о его смелом повороте, о том, что нужно уцепиться за шанс и не отпускать. О формулировке «японская живопись». И напоследок я подумал о моих отношениях с другими людьми.
И все же – что ему от меня нужно?
И почему я толком не могу его нарисовать?
Причина проста. Мне пока непонятно, что находится в центре его существа.
После беседы с ним в моей душе царил хаос. При этом человек по имени Мэнсики становился мне все более и более интересен.
Через полчаса полил крупный дождь. Маленькие птахи где-то попрятались.
Назад: 8 Нет худа без добра
Дальше: 10 Мы, продираясь сквозь высокие заросли зеленой травы…