Книга: Сезанн. Жизнь
Назад: 12. Non Finito
Дальше: Вклейка

Эпилог
Сезанн в цифрах

Согласно каталогу-резоне, за свою жизнь Сезанн написал 954 картины маслом. Более сотни натюрмортов, на половине из которых изображены яблоки. Примерно равное количество «Купальщиков» и «Купальщиц», в общей сложности не меньше восьмидесяти. Более сорока изображений горы Сент-Виктуар. Добавьте к этому 645 акварелей и около 1400 рисунков, бóльшая часть которых из восемнадцати альбомов. Многие альбомы не сохранились: они либо обветшали, либо разошлись по рукам. До нас дошло 56 портретов жены и по меньшей мере 136 изображений сына (часто спящим). Каталог-резоне рисунков Сезанна составил знаток искусства и коллекционер Адриен Шаппюи, чья коллекция рисунков уступает лишь коллекции Художественного музея в Базеле. Когда в 2002 году наследники Шаппюи решили продать около шестидесяти оставшихся рисунков и акварелей из его собрания, в качестве возмещения за разрешение на вывоз французские власти выбрали одну-единственную акварель, несмотря на то что во французских государственных музеях графическое наследие Сезанна практически не представлено. Подобное решение власти приняли и в случае с коллекцией Кайботта.
Сразу же после смерти Сезанна Воллар и Бернхейм-Жён совместно выкупили у его сына двадцать девять этюдов (маслом) за 213 тысяч франков и 187 акварелей за 62 тысячи франков. Первый платеж тот получил 13 февраля 1907 года: это были чеки на 81 тысячу франков и 50 тысяч франков. Последующие суммы были выплачены 15 марта (16 тысяч франков), 4 апреля (8 тысяч франков), 15 июня (8 тысяч франков) и 26 июня (8 тысяч франков). За этой сделкой последовали другие продажи и платежи. Например, в 1912 году Поль получил 40 тысяч франков за «Пир», также известный как «Оргия»; в 1913 году «Игроки в карты» принесли ему 100 тысяч франков (в 1925 году Воллар получил за нее от Барнса в десять раз больше). Так и разошлось наследство.
Ренуар считал, что Сезанну было достаточно положить один-другой мазок, чтобы получилась вещь. Пикассо же был уверен, что хватало и одного. «Вот в чем важное отличие современной живописи. Возьмем, к примеру, Тинторетто. Он приступает к холсту, работает, и лишь когда каждый участок проработан и завершен, картина будет закончена. А теперь возьмем Сезанна (особенно это хорошо видно в акварелях): картина начинает свое существование с первым взмахом кисти». По словам Мэнни Фарбера, в акварелях «опускается более половины этапов, что позволяет энергии свободно перемещаться в едва намеченных очертаниях пейзажа». Альфред Стиглиц говорил, что «это лишь чистый лист бумаги с несколькими пятнами краски». Когда акварель пишется на белой бумаге, именно бумага задает тон. Экспрессия бумаги – одно из величайших открытий Сезанна.
По мнению Эдварда Эстлина Каммингса, его акварели говорят о любви.
Помедлив, взгляд едва поднять могу
На акварель Сезанна: две свечи,
Сомкнувшиеся в хрупкую дугу.
Но ты любовью дышишь в зыбкий свет,
И ужас одиночества в ночи
Стирает сна набросок: был – и нет…

Рильке же полагал, что его акварель подобна отголоску мелодии.
Воллар заявлял, что для его портрета Сезанну понадобилось сто пятнадцать сеансов позирования, а затем тот забросил картину. Мерло-Понти писал, что «для натюрморта Сезанну нужно было сто сеансов, а для портрета – сто пятьдесят». А в каноническом переводе работы Мерло-Понти на английский язык для портрета значится цифра пятьсот сеансов.
Гаске вспоминал слова Сезанна: «Сейчас проходит минута из жизни целого мира. Ухвати ее!» Эта цитата стала одним из любимых высказываний Джона Бёрджера. По словам Эмиля Бернара, способ работы Сезанна можно было бы назвать «размышлением с кистью в руке». Бернар получил возможность поработать в одном из помещений на цокольном этаже мастерской в Лов. «Медленность работы Сезанна я смог оценить, когда по его приглашению обосновался в загородной мастерской. Пока я в нижнем помещении писал натюрморт, который он сам для меня поставил, я слышал, как мэтр ходил взад и вперед у меня над головой. Расхаживая по студии, он словно совершал полную размышлений прогулку; множество раз он спускался в сад, присаживался на скамью и тут же торопливо поднимался обратно». Гаске говорил, что в промежутках между мазками могли пройти двадцать минут из жизни целого мира. По словам Мерло-Понти, пауза могла длиться и час. А его переводчики растянули ее до нескольких часов.

 

Сын и внук Сезанна

 

Исследование картин Сезанна с помощью рентгеновских лучей показало, что медлительность – часть его легендарного образа. На самом деле он вполне мог работать быстро.
Ле Байль вспоминал, что Сезанн очень тщательно ставил натюрморты, используя свою фирменную уловку: он брал монетки в один или два су и приспосабливал их как подставки для фруктов, чтобы те чуть наклонялись вперед, будто бы подставляя себя взгляду. Яблоко тоже способно принять позу. Поэт Вильям Саймон Ди Пьеро считает, что картина Сезанна – процесс познания объекта. «Элементы натюрморта не праздны, они стремятся вперед, безыскусно расположенные, они одновременно вызывающие и манящие… В натюрмортах Сезанна холст служит полем для раскрытия самого процесса работы воображения, придающего форму предметам, а не только для демонстрации его плодов… Сезанн изображает процесс познания объекта пытливым восприятием художника».
Воллар утверждал, что Сезанн считал натурщиков слишком дорогими, особенно женщин: в 1890-е годы они просили четыре франка за сеанс – на двадцать су больше, чем до Франко-прусской войны. По словам дочери садовника Полена Поле, Леонтины Поле, позировавшей для самого большого варианта «Игроков в карты», они с отцом получали соответственно три и пять франков за сеанс. По воспоминаниям Леонтины, сеансы длились бесконечно. Она очень пугалась, когда Сезанн пристально на нее смотрел, но в день ее первого причастия он дал ей два франка, чтобы она купила что захочет.
В переписке Сезанна упоминается, что он добирался до Шато-Нуар в экипаже за пять франков. Когда в 1906 году извозчик поднял плату за поездку до моста Труа-Соте и обратно до трех франков, Сезанн решил, что обойдется без его услуг. А заплатив дополнительный почтовый сбор за письмо от Золя в 1878 году, он попросил своего друга впредь обходиться меньшим количеством листов бумаги. Тем не менее когда Сезанн писал обедневшему Ампереру, он приложил к письму марку для ответа, «чтобы тебе не пришлось ехать в город». Кроме того, предлагал прислать ему несколько тюбиков краски. Племянница Сезанна Марта Кониль вспоминала, что он всегда давал пять франков попрошайке у входа в собор. Однажды его племянницы стали смеяться над попрошайкой, но Сезанн их осадил: «А вы и не знаете, что это профессор и поэт Жермен Нуво, с которым мы вместе учились в коллеже Бурбон».
Исследование работ Сезанна указывает на то, что после смерти отца в 1886 году, то есть когда финансовое положение художника улучшилось, он стал использовать в пейзажах больше кобальта синего. По словам Марселя Прованса, который занимался восстановлением его мастерской, Сезанн считал «верхом роскоши» (luxe de nabab) покупку материалов у поставщика музеев. «Я чувствую себя Ротшильдом!» Вертикальная полоска света на кувшине с молоком в поздней версии «Натюрморта с молочником и фруктами» (цв. ил. 82) получилась в результате смешения очень дорогого в то время желтого кадмия со свинцовыми белилами. Любопытно, что блики на фруктах проступают из-под других слоев краски. Обычно блики расставляют в конце, но Сезанн предпочитал с них начинать. Он накладывал хром желтый прямо на чистый холст, а затем достраивал участок фрукта. Для передачи теней под тарелкой он смешивал железную лазурь (прусскую синюю) с красным или желтым лаком, что необычно, так как подобные краски традиционно использовались для лессировок. Он отлично знал свойства пигментов. На рентгеновском снимке видно, что Сезанн медленно и тщательно накладывал краску; нижние слои просвечивают сквозь верхние. Были также некоторые изменения в построении цветовой композиции. На фруктах, а в особенности на апельсинах, явственно проявляется синий цвет.
По мнению Хайдеггера, философия художника была одновременно последовательной и простой. «Сезанн не был философом, но он прекрасно понимал философию. Ему удалось в нескольких словах передать все то, что я стараюсь выразить. Он сказал: „Жизнь ужасающа“ [C’est effrayant, la vie]. Именно это я и пытаюсь объяснить – уже сорок лет».
Картье-Брессон вложил в уста Сезанна следующие слова: «Я пишу, я работаю, я перестаю думать».
Я пишу, значит существую.
Мадам Бремон говорила, что он вставал в три часа. По другим свидетельствам, его часто встречали на пути в мастерскую около четырех. Он зажигал плитку, варил кофе и читал. Бывший подмастерье каменщика Вигье рассказывал, что в пять приносил художнику бутылку молока. Сезанн кипятил молоко, завтракал и садился за работу. Бернар говорил, что он начинал в шесть. А по воспоминаниям Ле Байля, он уходил на мотив в семь. Возможно, при этом он говорил: «Воплотим наши абсурдные идеи на практике».
Согласно записям в альбоме, его приемы пищи были следующими:

 

 

 

По словам внучки Сезанна Алины (в которой Ла Буль [Ортанс] души не чаяла), до нее дошло два рецепта котлет: бараньи котлеты в панировке из сухарей и бараньи котлеты с трюфелями, которые, вероятно, были не очень по вкусу художнику. Кроме того, у нее было два рецепта печеных томатов, и в оба добавлялись три столовые ложки оливкового масла. Рецепт блюда с рокфором не сохранился.
В меню дадаистского ресторана Фонда художников Нью-Йорка есть салат «Сезанн», в состав которого входят яблоки и апельсины, а в оформлении используется холст.
Из счета художника за пребывание в отеле «Боди» в Живерни в 1894 году видно, что он частенько заказывал бутылку макона (1,5 франка), иногда виски (75 сантимов), реже коньяк (40 сантимов) и, что несколько неожиданно, подтяжки (3 франка).
По мнению Эрнеста Хемингуэя, работы Сезанна лучше всего рассматривать на голодный желудок. В «Празднике, который всегда с тобой» (1964) он пишет: «Пока я голодал, я научился гораздо лучше понимать Сезанна и по-настоящему постиг, как он создавал свои пейзажи. Я часто спрашивал себя, не голодал ли и он, когда работал. Но решил, что он, наверное, просто забывал поесть. Такие не слишком здравые мысли-открытия приходят в голову от бессонницы или недоедания. Позднее я решил, что Сезанн все-таки испытывал голод, но другой». Будучи на грани нищеты, Хемингуэй чуть ли не каждый день ходил смотреть на «сезаннов» в Люксембургском музее. «Живопись Сезанна учила меня тому, что одних настоящих простых фраз мало, чтобы придать рассказу ту объемность и глубину, какой я пытался достичь. Я учился у него очень многому, но не мог бы внятно объяснить, чему именно. Кроме того, это тайна».

 

По словам Бернара, в палитре Сезанна было три синих пигмента: кобальт синий, ультрамарин и прусская синь. Ле Байль рассказывал, что, начиная работу над холстом, «он писал ультрамарином, сильно разбавленным скипидаром, энергично и уверенно накладывая краску». На вопрос о том, почему он так любит ультрамарин, Сезанн отвечал: «Потому что небо синее». По мнению Эрика Ромера, для Сезанна «небо прежде всего синее и только потом уже небо». Согласно неопубликованному счету, 18 октября 1888 года Танги прислал ему ультрамарин Гийме. А в недавно найденном письме неизвестному торговцу красками значится, что 14 июля 1905 года Сезанн заказал пять тюбиков прусской сини от Буржуа. Технический анализ работ свидетельствует о том, что Сезанн использовал прусскую синь только при письме маслом, а индиго только в акварелях; в нескольких акварелях также были обнаружены смешанные зеленые пигменты, полученные из кобальта синего и желтого хрома. По словам Гюисманса, один известный художник импрессионистского толка любил синий, используемый при изготовлении париков. Бриджет Райли говорила, что крупная версия «Купальщиков» отличается великолепным, оглушительным синим цветом. Рильке утверждал, что Сезанн использовал по меньшей мере шестнадцать оттенков синего. Некоторые из них традиционны (небесно-голубой, цвет морской волны, сине-зеленый), но большинство весьма необычно. Среди них были дымчатая синева, густой восковой синий, сине-сизый, влажный темно-синий, сочный синий, легкая облачная синь, грозовой синий, обычный синий хлопчатобумажной ткани, ватная синева, древнеегипетский приглушенный синий. «Кажется, что его краски освобождают человека раз и навсегда от неуверенности. Правдивость красного, синего цвета, их простота воспитывают. И если встать перед его картинами с готовностью воспринять их воздействие, то чудится, что они тебя учат чему-то». Брессон говорил, что наравне с брейгелевским красным существует сезанновский синий. По словам Мирбо, в каждом дне календаря есть синий час, который Сезанн умел ухватить. Феноменолог Мерло-Понти утверждал, что существует синее бытие. Тициан якобы считал, что художнику достаточно всего трех цветов: белого, черного и красного. Сезанну же был нужен синий.
По словам Сезанна, «поскольку в природе мы, люди, воспринимаем больше глубину, чем поверхность, то необходимо вводить в колебания света, передаваемые красными и желтыми тонами, достаточное количество голубых, чтобы дать почувствовать воздух». Главный редактор журнала «Аполлон» Сергей Маковский вспоминал, что русский коллекционер Морозов намеревался приобрести одну из «голубых» работ Сезанна. Он рассказывал о посещении галереи Морозова: «Я с удивлением заметил пустое место на стене, заполненной работами Сезанна. „Это для «голубого сезанна»… Я уже давно его ищу, но пока так и не смог выбрать“». В итоге он нашел то, что искал, в лавке Воллара: «Голубой пейзаж» (цв. ил. 77), впоследствии ставший его любимой картиной. Несколько лет спустя, в 1926 году, в Музее нового западного искусства в Москве Вальтера Беньямина посетило озарение перед этой работой:
Я рассматривал необычайной красоты «сезанна» и вдруг понял, что зритель, в той мере, в какой он способен воспринять картину, никоим образом не вторгается в ее пространство; напротив, это пространство само стремится ему навстречу, особенно некоторые его участки. Оно открывается нам под теми углами, в тех преломлениях, где, как нам кажется, мы можем увидеть собственный прошлый опыт. В этих участках есть что-то необъяснимо знакомое.
Зал Сезанна в собрании Морозова. Ок. 1923

 

Встреча с Сезанном повлияла на творчество Беньямина, как и на творчество многих и многих. Всего за несколько месяцев до самоубийства он записал пророческие размышления в трактате «О понятии истории» (1940): «Подлинный образ прошлого проносится мимо. Прошлое можно ухватить только в форме образа, который принимает свои очертания лишь в миг узнавания, а затем ускользает навсегда».
«Синезажи» (Фредерик Джеймсон называл их bluescapes) встречают собрата в лице «синемортов» (bluelifes). Здесь вновь слышны отзвуки акварелей. Ломаные синие контуры на этих натюрмортах передают ощущение воздуха, окутывающего объекты и проходящего сквозь них. По словам Р. П. Ривьера и Ж. Ф. Шнерба, молодых гостей Сезанна, «он не стремился передать форму линией. Контур служил для него лишь границей, где заканчивалась одна форма и начиналась другая… Контура как такового нет, и форма существует лишь в силу присутствия соседних форм». Вездесущий синий горшок испускает голубоватые волны, поддерживая тем самым составившие ему компанию синие фрукты.
По выражению Анри Мишо, Сезанн вскрывает суть вещей, «чтобы показать, как вещи становятся вещами, а мир становится миром». Словами Хайдеггера можно сказать, что Сезанн – «бытие-в-мире». Это ощущение прекрасно передал Рильке:
Жизнь тишины и бесконечный взлет,
нужда в пространстве и пренебреженье
пространством, уменьшающим предметы,
почти без контуров, как без предела
все внутренне – и душа и тело,
и освещающее самое себя:
нам что-нибудь знакомо так, как это?

Озарение, связанное с творчеством Сезанна, испытали очень многие. Кеннет Кларк рассказывал, что когда еще подростком во время Первой мировой войны оказался на временной выставке в Художественной галерее Виктории в Бате, «работы Мане меня ничем не зацепили, а соборы Моне озадачили не меньше, чем сейчас. Однако „сезанны“ стали настоящим откровением. В частности, один пейзаж поверг меня в такой эстетический шок, какого я ранее не испытывал ни разу. Я не мог ему сопротивляться и почти каждый день ходил на него смотреть». Несколько лет спустя, в 1922 году, эту же картину на выставке в Клубе изящных искусств в Берлингтоне увидел Сэмюэл Куртолд. «Один из моих друзей, молодой художник, писавший вполне традиционные портреты, а до этого служивший в Королевском летном корпусе, подвел меня к сезанновскому „Прованскому пейзажу“… Он явно был искренне восхищен, но не слишком это показывал и заключил в типичной для летчика манере: „Она заставляет вас двинуться в этом направлении, затем сменить курс, а потом и вовсе пуститься во все тяжкие!“ В тот момент я ощутил волшебство, и с тех пор работы Сезанна неизменно вызывали у меня это ощущение».
«Я легко могу представить, как неподготовленный человек… никогда ничем этаким не баловавшийся [имеется в виду марихуана], рассеянно проходит мимо полотна Сезанна, почти не замечает его, взгляд лениво блуждает по картине, теряясь в ней, проходя ее насквозь и попадая в космос, и вдруг он застывает, волосы его встают дыбом, и он цепенеет, видя перед собой целую вселенную, – говорил Аллен Гинзберг. – Мне кажется, что-то подобное происходит со многими, кто видит его картины». В 1936 году на парижской выставке работ Сезанна философ Анри Мальдине, оказавшись перед привезенным из Москвы «Видом на гору Сент-Виктуар со стороны Лов», сразу же увидел космос. Однако даже не обязательно смотреть на оригинал. Роберт Мазервелл в возрасте четырнадцати лет с первого взгляда влюбился в первого же «сезанна», увиденного в репродукции.
По мнению Фредерика Джеймсона, теперь уже невозможно получить непосредственное впечатление от картин Сезанна, «поскольку их ценность превратилась в функциональный компонент идеологии модернизма». Мы имеем дело не с полотном, а с культурным образованием. «Обывателю нравится „сезанн“ обывателя, и он в восторге закатывает глаза: „Какая кааартина! Ооо, какая кааартина!“ – ёрничал в свой дадаистский период Макс Эрнст. – Плевать я хотел на Сезанна, он просто огромный шмат живописи». Джон Бёрджер, осознанно или бессознательно подтверждая мнение Роджера Фрая, говорил, что «о психологии и эстетике творчества Сезанна написаны миллионы слов, но в полученных выводах нет ничего о свойственном ему притяжении. Все согласны с тем, что его картины отличаются от всего, что было написано раньше; а работы последователей едва ли сравнимы с ними, поскольку являются продуктом глубокого кризиса, который Сезанн… отчасти предсказал, а отчасти спровоцировал». Секрет Хемингуэя так и остается секретом. Гертруда Стайн тоже не особенно продвинулась в этом вопросе:
Яблоки выглядели как яблоки, а стулья – как стулья, и это ни с чем не связано, ведь если бы они не выглядели как яблоки, стулья, пейзажи или люди, они все равно оставались бы яблоками, стульями, пейзажами и людьми. Они являются самими собой на столь глубоком уровне, что это уже не картина маслом; тем не менее «сезанны» – именно картины маслом. Они являются картинами маслом на столь глубоком уровне, что остаются картинами вне зависимости от завершенности. Вне зависимости от завершенности они выглядели как картины и были ими на самом глубоком уровне, ведь в них было все необходимое, абсолютно все.
«Почему, глядя на его работы, мы мгновенно ощущаем полноту бытия? – спрашивает В. С. Ди Пьеро. – Даже несмотря на многочисленные откровенные ошибки, бесконечные безрезультатные этюды… несмотря на обычную мучительную и выстраданную несоразмерность всего? Несмотря на это, а в случае Сезанна благодаря этому, там есть все». Ван Гог говорил: «Ландшафт страны надо чувствовать во всей его полноте – не это ли отличает Сезанна от всех остальных?»
По словам Рильке, его поэзия говорила сама за себя. «Я полагаю, ни одно стихотворение из „Сонетов к Орфею“ не несет в себе иного смысла, кроме того, который в нем выражен, правда зачастую при помощи самых завуалированных понятий, – писал он одному другу. – Я уверен, что любые „аллюзии“ противоречили бы неизреченному „бытию“ стихотворения». По другому случаю он предположил, что его самые неподатливые неясности требуют не разъяснений, а «капитуляции».
Несомненно, Сезанн также требует капитуляции.
Тем не менее хочется развить эту тему. Пока что лучшее объяснение предложил критик Девид Сильвестр: «Больше всего неприятностей в жизни нам доставляет неспособность разбираться с противоречиями, которые мы находим в себе, в наших чувствах, желаниях, совести, – неумение принимать их и примирять их. Обычно мы стараемся закрыть глаза на суть, рассматривая их с какой-то одной стороны, или идти путем жалких компромиссов. Возможно, наше инстинктивное ощущение того, что работы Сезанна несут в себе бесконечно больше смысла, чем изображенные на них предметы, объясняется именно тем, что он безоговорочно принимает эти противоречия и находит способы их примирить. Это указывает на нравственное величие, которого мы не можем найти в себе».
«Бытие-в-мире» – это одновременно приземление и возвышение.
Журнал основоположников сюрреализма «Литератюр», редакторами которого выступали Луи Арагон, Андре Бретон и Филипп Супо, считали, что Сезанн более или менее безобиден. В 1921 году они опубликовали рейтинг великих исторических фигур – по их собственному выражению, с целью деклассифицировать, а отнюдь не классифицировать – по шкале от +20 до –25, где +20 означало полное одобрение, – 25 – полное отвращение, а 0 – полное равнодушие. Сезанн получил –3,36, легкое отвращение, примерно на уровне Коро (–4,90). Эти двое оказались далеко позади Бодлера (+9,00) и Фрейда (+8,60), но существенно опередили Делакруа (–8,54) и Дебюсси (–9,18). В такой компании его результат можно считать вполне удовлетворительным. За усредненным баллом крылись неожиданные +13 от Поля Элюара, равнодушная –1 от Бретона и уничижительные –25 от Тристана Тцары, основателя дадаизма.
В «Истории(ях) кино» (1988) Жан Люк Годар говорит: «Вероятно, в мире есть десять тысяч человек, которые запомнили яблоки Сезанна, но в мире также есть миллиард зрителей, которые никогда не забудут зажигалку из „Случайных попутчиков“». В понимании Годара, картину Сезанна можно было поместить в камеру осужденного и это не было бы кощунством. Тем не менее даже он недооценивал притягательную силу яблок.
По мнению Айзека Дэвиса, альтер эго Вуди Аллена из фильма «Манхэттен» (1979), существует одиннадцать вещей, ради которых стоит жить: «Граучо Маркс, Вилли Мейс (американский бейсболист), вторая часть симфонии „Юпитер“ Моцарта, „Potato Head Blues“ Луи Армстронга, шведское кино, „Воспитание чувств“ Флобера, Марлон Брандо, Фрэнк Синатра и, конечно же, эти невероятные яблоки и груши Сезанна…»

 

Сезанн, идущий на «мотив», в окрестностях Овера. 1874

 

По словам сына художника, Сезанн говорил: «Политики – да их по две тысячи в каждом законодательном собрании, а Сезанн один на два столетия».
Ролан Барт считал, что в творчестве каждого художника таится вся история живописи. Весь Никола де Сталь – в трех квадратных сантиметрах полотна Сезанна. Позднее он еще уменьшил масштаб, и весь Никола де Сталь уместился в одном квадратном сантиметре полотна Сезанна. Ласло Мохой-Надь говорил, что предположительно абстрактные элементы некоторых работ Кандинского или Матисса можно воспринимать как «крупный план» отдельных деталей полотен Сезанна.
Все они где-то там, в том или ином квадратном сантиметре. Пикассо и Брак, Матисс и Модильяни, Кандинский и Клее, Джакометти и Моранди, Джонс и Келли, де Кунинг и Лихтенштейн, Горки и Коссоф, Марден и Китай, Фрейд и Ауэрбах, Стренд и Уолл. Высокомудрый котофей расширяет сферу влияния. Он вмещает в себе множество разных людей. По словам Клее, «он – самый лучший учитель». А писатель Петер Хандке говорил, что в текущий момент он является наставником для всего человечества.
Мудрецы всех мастей – Луи Воксель, Клемент Гринберг, Мерло-Понти – согласны, что он дал великий пример. Когда Рильке спросили, кто оказал формирующее влияние на его поэзию, тот ответил, что его главным ориентиром был Сезанн и что после смерти мастера «он везде шел по его стопам». Гертруда Стайн (чей творческий путь начался под влиянием портрета женщины с удлиненным лицом и веером), которой было непросто признать чье-либо влияние, подтвердила: «все, что я делаю, несет в себе частичку Флобера и Сезанна; у меня появилось новое ощущение композиции. До того момента композиция означала конкретную идею, а все остальное было к ней дополнением, существовало отдельно от нее, но не было самодостаточным. Сезанн же придерживался мнения, что в композиции все элементы важны в равной мере, а каждый отдельный элемент имеет не меньшее значение, чем все в совокупности. Такой подход потряс меня до глубины души».
Он не просто оказывал влияние на других. Он отличался гораздо более редким качеством. И снискал славу, о которой так красиво писал Поль Валери: «Он стал примером преданности своему делу; и совершенно посторонний человек мог обращаться к его образу, призывая как свидетеля, судью, отца и наставника, помещая его в святилище своего разума». Для Лилиан Брион-Герри он стал моральной опорой. Она начала свое исследование творчества Сезанна в 1943 году, это был акт сопротивления, «манифест веры в определенные ценности». В мрачные годы оккупации нравственные и колористические ценности слились воедино. Для Пикассо он был настоящим защитником: матерью, отцом, дедом и духовным наставником. «Натюрморт со шляпой», также известный как «Шляпа Сезанна» (1909), – изображение котелка – характерная дань уважения – дерзкая, с оттенком соперничества, чуть насмешливая, убийственно серьезная, тычок под ребра Браку, который и принес шляпу. Для Шеймаса Хини Сезанн – носитель равновесия, своего рода мерило нравственности:
Он сидит sur le motif лицом к горбатой, уравновешивающей пейзаж горе, а к нам повернута его уныло ссутуленная своенравная старая спина. Впервые поехав в Лондон, я вернулся с репродукцией сезанновской горы Сент-Виктуар. Первая самостоятельно купленная мной книга была о Сезанне. Когда я писал «Художника» [стихотворение], я читал письма Рильке, где тот описывал свое страстное увлечение Сезанном, и даже заимствовал некоторые его слова. Мне нравится упорство, отвага в работе, дух поколения, которое [Джерард Мэнли] Хопкинс назвал бы «самозаквашенным», но в хорошем смысле: мельник мелет на своей мельнице. Может, такой Сезанн и неизвестен художественным критикам и историкам, но именно с ним я живу, с автором этих неопровержимых полотен, столь устойчивых по своей сути, что они придают устойчивости и вам, и всему миру – и вам в этом мире.
Спустя столетие стойкость отодвигает inquiétude на задний план.
Паломничество в Экс началось еще при жизни Сезанна и продолжилось после его смерти. Приезжали туда не только художники. Хайдеггер был в Эксе в 1956, 1957 и 1958 годах. Двадцатого марта 1958 года в качестве вступления к лекции о Гегеле и греческих философах он рассказал о своей поездке в каменоломню Бибемюс, откуда видна гора Сент-Виктуар. По его словам, там он нашел тропу Сезанна, «которой в чем-то соответствует мой путь мыслителя». Мерло-Понти посетил те места в 1960 году, когда писал «Око и дух». В качестве эпиграфа он взял высказывание Сезанна, приведенное Гаске: «То, что я пытаюсь передать, более загадочно, оно вплетено в само корневище бытия, это неосязаемый источник ощущений». В заключение он привел размышления Сезанна о продвижении и завершении, о жизни и жизни после смерти:
Причина того, что мы не можем построить иерархию цивилизаций или говорить о прогрессе – будь то в живописи или в любой другой важной для нас области, – состоит не в том, что нам мешает какой-то злой рок; дело, скорее, в том, что самая первая картина в каком-то смысле проложила себе самую длинную дорогу в будущее. Если даже ни одна картина не станет той самой картиной, если ни одна работа никогда не будет закончена, все равно каждое творение меняется, преображается, озаряется, углубляется, утверждается, возвышается, заново создает и предвосхищает все остальные. Произведения не представляют собой сформировавшиеся объекты не только потому, что они не вечны, как и все остальное; дело также в том, что почти вся их жизнь еще впереди.
Его произведения поселились в нашем сознании. Его влияние на наш мир и наше понимание мира сравнимо с влиянием Маркса или Фрейда. В «Источниках себя» Чарльз Тейлор писал, что Сезанн «нашел выражение смысловых форм и отношений, которые лежат в основе нашего обычного восприятия, когда они возникают и перенимают форму материальных вещей. Для этого ему пришлось изобрести новый язык, отказаться от линейной и воздушной перспективы и строить пространственные отношения с помощью градаций цвета. Он „ухватывает и превращает в видимые объекты то, что без него осталось бы замуровано в отдельной реальности каждого сознания: пульсации образов, составляющие суть вещей“».
Сезанн меняет жизни людей.
Под его влиянием Робер Брессон бросил живопись и занялся кинематографом. «С живописью покончено, – заявил он в интервью в 1996 году. – Больше не к чему стремиться. Не после Пикассо, а после Сезанна. Он дошел до грани возможного». Тогда же побывав на ретроспективе в галерее Тейт, посвященной столетнему юбилею первой персональной выставки Сезанна, Люсьен Фрейд сказал, что больше всего его поразила «способность Сезанна делать то, что я считал невозможным. Это обнадеживает». Три года спустя Фрейд сам приобрел небольшого «сезанна», изображение борделя под названием «Неаполитанский полдень» (1876–1877), и начал работу над собственным, более масштабным вариантом этой картины, который он назвал «По мотивам Сезанна» (2000). Как и Сезанн, он заявил о намерении заниматься живописью до самой смерти. Так он и поступал до 2011 года.
Р. Б. Китай учился у Сезанна упорству. Для него Сезанн был Человеком. «Когда вы влюбляетесь в одного человека и превозносите его над всеми, такая любовь предъявляет к вам особые требования. Этот загадочный вид любви к Сезанну выделяет меня. Один мудрец сказал, что художники создают своих предшественников. Ничто в искусстве, кроме трех романов Кафки, не поражает меня сильнее, чем три последних больших варианта „Купальщиков“ Сезанна. Обе эти трилогии на момент смерти авторов были незаконченными/законченными. Уроки Сезанна кажутся мне вечными, всеохватными, как, например, наследие Шекспира или Бетховена». Мы никогда не насытимся Сезанном. Мне кажется, это наивысшая похвала из возможных.
Назад: 12. Non Finito
Дальше: Вклейка