Книга: Дверь
Назад: Друзья и знакомые
Дальше: Уборка старья

Поднос муранского стекла

Поздно вечером Эмеренц явилась и вывела не помнящую себя от радости собаку. Потом постучалась ко мне с просьбой зайти к ней поговорить без свидетелей, наедине. Вполне можно было бы и у нас; но Эмеренц настаивала, и мы отправились втроем: она и я с весело приплясывающей собакой, которую мы безбоязненно спустили с поводка: в такую поздноту вряд ли грозила драка со встречными псами. Эмеренц указала мне место за покрытым чистенькой нейлоновой скатеркой столом в холле, где всегда стоял острый, въедливый запах хлорки и разных моющих и дезодорирующих средств. Дом утих, окна были уже темные. Днем я как-то не замечала здесь ничего особенного, но теперь, в ночной час, хотя и не в тот еще, когда появляются привидения, вдруг, наедине с Виолой и Эмеренц, ощутила словно незримое присутствие всех прежде живших у нее, в этой квартире. Вдобавок какой-то шорох, слабое, приглушенное шуршание чудились в глубокой тишине. Да и пес, присев у косяка, стал издавать особые свои просительные звуки: не то стоны, не то судорожные страдальческие вздохи. Странный был, во всех отношениях необычный вечер, предвещавший что-то скорее смутное, тревожное, нежели приятное и гармоничное. Вообще-то я не слишком склонна все подвергать анализу, но тут подумала, что, в сущности, ничего не знаю об Эмеренц, за исключением ее чудачеств да уклончиво завуалированных, обтекаемых ответов.
– На днях придут ко мне… В гости, – не совсем уверенно, с несколько неестественной медлительностью начала она. Так говорят, отходя после наркоза, с трудом выстраивая ускользающие мысли. – К себе, в комнаты, я никого не пускаю, вы знаете. Но и тут, где мы сейчас, принять не могу. Это совершенно невозможно.
Опыт уже научил меня ни о чем не допытываться, спугнешь – и того меньше скажет. Если ни здесь, ни в комнатах не может принять, значит, гости какие-то непростые… Не вроде ли тех балладных персонажей, обугленных близнецов… которых, может, и не было совсем? Но не самого же Господа Бога в гости ждет? В которого не верит… потому что вместо шерстяных вещей вечернее платье ей послал. Во всяком случае – кого-то поважнее Йожи и подполковника, которые у нее бывают.
– Разрешите нам встретиться у вас? Вы ведь не любите сплетничать, как остальные. Ну, будто к вам приехали, вот как сделаем. Хозяин не будет возражать, если вы его попросите. Да и уроки у него завтра во второй половине дня. Я уж в долгу не останусь, вы ведь меня знаете.
– Хотите у нас принять?..
Удивленный мой взгляд и вопрос были, впрочем, излишни. Эмеренц всегда выражалась достаточно точно и определенно. Ну, конечно, у нас.
– Вы только сделайте вид, что и я тут, вместе с вами живу, больше мне ничего не нужно. Только место. А все остальное: кофе, чашки, напитки – сама принесу. Уж не откажите! Я вам отслужу. А к возвращению хозяина нас уже не будет. В среду в четыре часа. Можно?
На улице сеял мелкий дождик. Пес продолжал испускать у порога свои вздохи. Отношения наши с Эмеренц к тому времени давно уже наладились; даже визит к ней самого президента Французской республики не вызвал бы меж нами никаких дипломатических осложнений. Ну не узнаем, почему не может здесь принять, – много ли потеряем. Окружающая Эмеренц атмосфера загадочности успела стать для нас столь же привычной, как ее неизменный головной платок. Я пожала плечами: пускай приходит этот ее неведомый гость. А если и мне разрешается при сем присутствовать, тем лучше: не надо, по крайней мере, на страже стоять, оберегать их покой. Другое меня занимало по дороге домой: как мужу все это преподнести? Согласится ли – он, который если чего и недолюбливает, так именно всякой недосказанности, неточности, неопределенности?.. Но он только засмеялся, не запротестовав и не воспротивясь, а, наоборот, усмотрев в этом нечто возбуждающе пикантное, дразнящее воображение. Гость у нашей Эмеренц! Уж не замуж ли собралась?.. Уж не по брачному ли объявлению незнакомец этот пожалует к ней, никого к себе не пускающей и решившейся у нас на него посмотреть?.. Конечно, пусть приходит! Жалко, что сам на него не может взглянуть. За нас – что мы одни останемся с совершенно неизвестным человеком – он спокоен: Виола в куски его разорвет в случае чего. Собака, услышав свое имя, лизнула ему руку и повалилась на спину, подставляя брюхо – почесать. Удивительно: все понимает.
В назначенный день Эмеренц походила на человека, который скрывает свое помешательство, обуздывая себя железной рукой. Да и пес, всегда чутко улавливавший общее настроение, был сам не свой. Старуха первым делом принялась таскать к нам на подносе, прикрытом салфеткой, всевозможные блюда и тарелки. Я, вскипев, ее отругала: если такая уж тайна этот банкет, зачем по улице все это носить? Не проказой же они с этим гостем больны, почему нашими тарелками и вилками не воспользоваться? Вон буфет, берите, что нужно, хоть матери моей серебро, праздничный сервиз. Думаете, жалко мне? Эмеренц промолчала, не поблагодарив; заметила только, что никогда ничего не забывает – ни плохого, ни хорошего – и не таится вовсе, не о том речь. Просто хочет, чтоб увидели: она не одна, а в семье; зачем еще посвящать в то, что дверь не открывает, вообще объяснять, почему живет так, как живет.
И принялась накрывать на стол в комнате моей матери. Эмеренц и сервировать умела бесподобно. Принесла салат, холодное мясо, и момент показался мне подходящим, чтобы высказать одно соображение; я давно уже внутренне к этому готовилась. Почему бы ей не обсудить с каким-нибудь специалистом этот болезненный симптом, эту свою привычку запираться, которую все-таки никак нельзя нормой счесть. Уж наверно, можно бы излечиться от этой ее заторможенности – или как там еще это называется на медицинском, врачебном языке. Не приходила ей мысль обратиться к врачу?
– К врачу? – подняла на меня глаза Эмеренц, перетирая фужеры на длинных ножках, которые приберегались у нас для самых торжественных случаев. – А зачем? Я не больна. Живу, как привыкла, кому от этого вред? А врачей терпеть не могу, вы же знаете. И не надо ко мне приставать, не люблю, когда меня учат. Я попросила – вы согласились, а поучения эти уж оставьте, пожалуйста, при себе, иначе зачем и соглашаться.
Я повернулась и ушла, включив в спальне проигрыватель, чтобы не видеть ничего и не слышать. Предстоящий приход этого ее посетителя мне что-то разонравился. Совсем ведь ненормальная, раньше или позже обязательно втравит нас в какую-нибудь историю. Неизвестно, что еще за человек; не будь собаки, впору бы всерьез поостеречься. И шампанское это – что за камуфляж?.. Я и сама-то секретов не любила, а тут изволь еще чужие блюсти.
От Эмеренц отделяли меня целых две комнаты, да и музыка заглушала все звуки. Я попробовала читать и одолела уже страниц пятьдесят, когда вдруг засомневалась: Эмеренц вроде бы выражала желание нас познакомить; но где же он, ее посетитель?.. И что они там делают в такой тишине?.. И Виола молчит. Может, вообще не пришел?.. Час, наверно, прошел из отведенного для визита времени, как вдруг послышался лай. «Ага, – подумала я, – правильно, что холодное блюдо приготовила, а не горячее; очень практично, не придется разогревать», – и продолжала слушать пластинку. Но ворвался пес, принявшись беспокойно кружить и приплясывать, явно желая что-то объяснить. Это уж совсем было странно: если гость почему-то собаки боится, Эмеренц могла бы ее на кухню, в переднюю прогнать; что у них там такое, чему собака может помешать?.. Но вошла сама Эмеренц, и все выяснилось. По лицу ее ничего нельзя было прочесть: Эмеренц умела помалкивать почище глухонемых. И прилегшую ко мне на козетку Виолу она будто не замечала. Наконец сообщила, что ожидавшийся посетитель не придет; мастер-умелец прибегал сказать, что из гостиницы, где был приготовлен номер, позвонили, прося передать: свидание не состоится, в последнюю минуту задержали дела и приезд в Будапешт откладывается; когда визит снова встанет в порядок дня, ее заранее известят.
У меня сплошь и рядом из-за чьей-нибудь неявки переносились официальные встречи, и я не нашла в случившемся ничего особенно трагического, если не считать того, что Эмеренц зря поиздержалась. Но сама она, принеся это известие, вихрем вылетела из комнаты и, с грохотом захлопнув дверь, с такой яростью прикрикнула в прихожей на своего проскользнувшего туда четвероногого любимца, что я даже вскочила посмотреть: причем собака-то?.. Кажется, ничего плохого не сделала. Звон посуды, град проклятий, поток площадной брани несся из комнаты, где был накрыт стол; никогда еще я не слышала из уст Эмеренц подобной ругани. В испуге приоткрыла дверь – и замерла на пороге. Не Виолу она честила, другому кому-то предназначалась эта брань. Пес сидел в кресле моей матери перед придвинутым к нему блюдом и ел, жадно хватал с него нарезанное мясо. Лапа его упиралась в поднос из зеркального муранского стекла, который я и по самым большим праздникам не доставала. Время от времени пес ронял на него куски, подбирал, оставляя жирные следы, и серебряный канделябр, водруженный на поднос, угрожающе раскачивался. В жизни я еще так не свирепела.
– Вон отсюда, Виола! Прочь из-за стола! Что вы тут вытворяете, Эмеренц? Это матери моей фарфор!.. Муранское стекло!.. С ума, что ли, сошли?
Ни до ни после, вплоть до последней своей минуты Эмеренц ни разу не плакала, а тут разрыдалась. Я совсем растерялась. Собака в критические минуты никогда мне не повиновалась, пока Эмеренц не повторит запрещения, и теперь тоже преспокойно продолжала поглощать свой ужин. А Эмеренц рыдала, стоя по другую сторону стола. Пес нет-нет да и поглядывал на нее в знак участия, но не мог противостоять искушению, оторваться от лакомого блюда. Не пропали даром уроки Эмеренц, ничего не скажешь: он и за столом научился себя вести, тоже впору хоть выступать. Сидит и ест, почти как человек, кладя то одну, то другую лапу перед собой, только что не когтями отправляя мясо в пасть. Зрелище до того нелепое и возмутительное, что я не находила слов. Собственная моя собака забралась в комнату моей матери и угощается себе, усевшись за накрытый праздничный стол; никакого внимания на запреты – и одним глазом уже косясь на высящийся поодаль торт: словно примеряясь, как бы и до него добраться!.. А Эмеренц безутешно, безостановочно рыдает. Изрядно, конечно, пришлось потратиться: даже по остаткам видно, с каким почетом готовились здесь встретить неявившегося гостя.
Я чувствовала, как нарастает во мне готовое уже прорваться возмущение, но Эмеренц провела вдруг тыльной стороной ладони по глазам, отирая полукружья ресниц, и резко, без перехода, точно очнувшись, огрела беззаботно пирующую собаку по затылку ручкой большой вилки – и давай ее этой вилкой охаживать, обзывая по-всякому: и неблагодарной изменницей, и подлой вруньей, и бессовестной буржуйкой. Воя, пес спрыгнул с кресла и растянулся на ковре, безропотно покорясь неизвестно за что постигнувшей его каре. Если била Эмеренц, он никогда не пытался удрать или защититься. Творилось что-то ужасное, невероятное, такое может только присниться. Ежась и содрогаясь под ударами, пес от страха вывалил последний, непроглоченный кусок на любимый ковер матери. Я думала, Эмеренц заколет в конце концов Виолу этой вилкой, так она ею махала. Чего я не перечувствовала в эти минуты – и до того испугалась, что завизжала. Но тут Эмеренц, присев возле собаки на корточки и приподняв ее голову, стала целовать между ушей. Та, заскулив, лизнула только что избивавшую ее руку.
«Ну, это уже слишком, пускай других зрителей поищет для своих нервных срывов», – подумала я и попросила сделать одолжение убрать объедки из комнаты моей покойной матери и, если не сочтет чрезмерным такое пожелание, не избирать нас больше статистами, а нашу квартиру – подмостками для представления сцен из своей запутанной личной жизни. Не так, положим, высокопарно выразилась, но в этом смысле – и ушла, надеясь, что поймет. Она все поняла. Я слышала ее шаги, хотя не знала, что она делает. Потом только обнаружилось, что приготовленные для долгожданного визитера сладости и шампанское убраны обратно в холодильник. Туда же поставила она другое, нетронутое, блюдо тоже с холодным жарким, явно для нас, а не доеденное собакой счистила ей в миску. Стало тихо, и пес тоже примолк. Я думала, Эмеренц ушла, но оказалось, только собирается, снаряжая Виолу: надевает ошейник, цепляет поводок. Каждый раз, когда что-нибудь будоражило собаку, выводила она ее на продолжительную внеочередную прогулку, даже если приходилось бросать ради этого стирку или глажку. Зайдя сказать, что сделает с собакой круг до рощи и обратно, Эмеренц уже выглядела, как обычно, и извинилась в дверях за случившееся. Никто, насколько я могу судить, не умел извиняться с подобным достоинством, без тени раскаяния или сокрушения. После ее извинений всегда оставалось ощущение какого-то насмешливого превосходства над вами, словно не она, а вы перед ней в чем-то провинились. Никаких объяснений происшедшего я, конечно, не получила; так они и ушли.

 

В ответ на мой рассказ, что тут было, муж только рукой махнул. Так, мол, тебе и надо, вечно ты лезешь в чужие дела, всерьез берешься за все. Ну и приняла бы она этого загадочного визитера там, в клубе своем, перед дверью. Для подполковника сойдет, а этому отдельный кабинет подавай, как в ресторане? Вот еще важная персона! Отнеси ты ей, что она тут напекла-нажарила, в холодильник насовала, раз никто не пришел. Не желаю, не расположен питаться чужими объедками. Я, дескать, не Виола.
Так я и сделала. Переложила на один большой поднос, сколько могла унести, хотя чувствовала, что он не совсем прав. Я тоже была зла на старуху, но догадывалась по ее рыданиям: ничего ужаснее случившегося для нее быть не могло, и, поостыв после ее ухода, заподозрила во всем этом беду поважнее нашего недовольства; с ним-то едва ли стоит так уж носиться. Виденное мной – это объедающееся четвероногое – наверное, далеко не такая идиллия, как может показаться. У пиршества этого, если вдуматься хорошенько, совсем иная, мифологическая проекция и подоплека. За тем столом предстали вовсе не какая-нибудь щедрая хозяйка и вознаграждаемый ею верный пес, а скорее персонажи какого-то древнегреческого сказания за своей жутковатой трапезой. И поглощаемое Виолой мясо – это было не просто жаркое, а словно жертвенные внутренности, некие воплощенные воспоминания, надежды и ожидания Эмеренц, которые она скармливала псу в отместку тому неявившемуся, обманувшему, уязвившему ее в заветнейших чувствах. Пес – как ничего не подозревающий Язон, а Эмеренц в своем непритязательном головном платке – распаленная темной страстью Медея. Но, хотя меня не очень радовала перспектива вернуть Эмеренц ее угощение, мысль, что она сбыла нам остатки, задевала не меньше. Я ведь тоже провинциалка, со всей присущей провинциалам преувеличенной обидчивостью, и, зная, что оскорблю, все-таки не могла не дать Эмеренц достаточно ясно почувствовать: тут она уж все границы перешла.
Поднос был увесистый, мне с трудом удалось с ним в руках отомкнуть калитку, и все на улице поглядывали, что это я такое несу. Эмеренц нигде не было видно, но не особенно приглушаемые на сей раз движение за дверью и разговор выдавали: она там с кошкой, наверное, беседует. Она ведь и Виоле всегда что-нибудь втолковывает, объясняет. Я крикнула, что, к сожалению, не могу держать все у себя и оставляю здесь, на столе, может потом взять. Тогда она протиснулась все-таки ко мне, приоткрыв дверь ровно настолько, чтобы ни кошка не выскочила, ни внутрь нельзя было заглянуть. Платье на ней было уже обыкновенное, будничное, а не выходное. Ни слова не говоря, вынесла она из служившей чуланом боковушки огромную кастрюлю, свалила в нее все вперемешку: мясо, торт, салат – и снесла в туалет; слышно было, как она ложкой выгребает в унитаз содержимое и спускает воду. Пес бесновался, но не получил ни куска. Эмеренц даже близко его не подпустила, отпихнув ногой. Тут я снова ее испугалась, уже не на шутку, и посильнее натянула поводок, хотя знала: попробуй она в припадке ожесточения вдруг кинуться на меня, пес ее же и возьмет под защиту. Между тем разделалась она и с бутылками: шарахнула их за горлышко о косяк; шампанское так и рвануло, собака взвизгнула с перепугу, а Эмеренц, выкинув в мусорный ящик осколки, принялась подтирать мокрый пол. Запахло, прямо как в корчме. Именно в эту минуту принесла нелегкая Шуту, Адельку и Полетт, всех сразу. Но мы представляли слишком уж нерасполагающее и малопонятное зрелище: я, стоящая столбом, Эмеренц, мрачно размазывающая половой тряпкой вино, подвывающий пес… и они предпочли подобру-поздорову удалиться.
И я окончательно укрепилась в своей уверенности, что за столом у нас свершилось убийство: наряду с едой Эмеренц и с таинственным гостем учинила символическую расправу. Несколько лет спустя мне, впрочем, довелось познакомиться с жертвой. Ею оказалась стройная, красивая молодая женщина, вместе с которой пробирались мы сквозь толпу в день поминовения усопших. Трудно было выбрать день менее подходящий для посещения кладбища, но остальные были у нее целиком посвящены деловым столичным визитам и прочим более насущным вещам. К порогу сказочного вида склепа возложила она цветы: обернутые в целлофан розы на длинных стеблях, не подозревая, что их в тот же вечер украдут, – и очень сожалея, что не смогла навестить Эмеренц в обещанное время. Тогда бы еще застала ее в живых. Но с тех пор, как отец и дед, который давно жил за границей, отошли от дел, ей самой пришлось возглавить предприятие – и так уж сложилось в ту европейскую поездку, что отпал именно Будапешт; прямой был резон подождать другого удобного случая, чтобы совместить и нужное совещание, и Эмеренц. Нью-Йорк – все-таки неближний свет.
Мы поужинали с ней – конечно, не так роскошно, как ее когда-то намеревалась угостить Эмеренц; не за оставшимся в далеком прошлом праздничным столом со свечами, которые отражались в муранском стекле. Я подала, что уж нашлось в холодильнике, рассказала, как тяжело Эмеренц пережила несостоявшееся свидание. Гостья удивилась: зачем же обижаться так из-за передвинутой даты, подобное – не редкость в деловом мире. На кладбище было сыро, промозгло; с веток капало; как раз у склепа, словно по наущению Эмеренц, поднялся ветер, не давая молодой женщине поставить на могиле свечку. Пламя, едва зажжешь, тут же гасло, будто старуха силилась его задуть с того света. Не раз уже после ее смерти возникало такое чувство, будто она где-то тут: повернувшись на каблуках, незримую фигу показывает в ответ на наши угрызения совести, на искательные попытки сделать шаг навстречу. Словно нет-нет да и мелькнет опять перед внутренним взором тень ее загадочного существа.
Самым гнетущим было сознавать, что встреться они, Эмеренц, наверно, поняла бы: гостья не собиралась ни уколоть, ни оскорбить ее; что перед ней уже не ребенок, а взрослая здравомыслящая женщина, которая не пренебречь хотела ее лихорадочными приготовлениями, а лишь согласовать свои личные возможности с делами, вполне отдавая себе отчет, какие чувства она, еще крохотное беспомощное существо, могла возбуждать когда-то у Эмеренц и чем вся их семья обязана бывшей своей служанке. Деля с нами наш диетический ужин, она учтиво, но без сантиментов выразила сожаление, что так и не удалось увидеться – в сущности, познакомиться – с Эмеренц, которую любить, конечно, любила, но совсем не помнит; слишком еще была мала, даже лицо забыла. А мне подумалось: что сказала бы эта любезная особа, узнай она, как убивала ее в своем воображении бывшая нянька, чей рассудок в те минуты застлало мстительное удовлетворение, восторжествовав над отвергнутой (казалось ей) любовью; как – в образе жаркого – швырнула Эмеренц собаке эту некогда спасенную, но оказавшуюся недостойной девчонку: на, жри.

 

Все это было, конечно, еще впереди, далеко впереди, а пока, возвратясь домой, я чувствовала одно: что повела себя с Эмеренц нехорошо, даже оскорбительно. Не надо было разрешать ей приглашать к нам кого-то, не надо было потворствовать ее намерению создать видимость, будто она живет в семье, а не в полном одиночестве, и тем усугублять ее склонность к скрытничанию. Не следовало и себе позволять эту глупую фанаберию: возвращать ей оставленное; чуть не в лицо тыкать то, чего она видеть больше не желала. Может, ей легче было бы справиться с собой, преодолеть этот свой непонятный душевный кризис, знай она, что от ее стараний есть хоть какой-то прок. Не во всяком ведь отеле сготовят такое великолепное угощение. Нет, ничего нельзя было швырять обратно. Кто-то больно обидел старуху, заслуженно, незаслуженно – не знаю; может, и есть этому легко объяснимая, лишь ее пониманию недоступная причина; что-то она усваивает с трудом, воспринимая по-своему, хотя некоторые вещи, не в пример многим, схватывает мгновенно. Но зачем было еще и мне затрагивать ее больное место? Вон собака не обиделась же, как она ее ни колошматила; животное все угадывает, ощущает своими таинственными нервными волоконцами.
Мы легли, настроение у меня было плохое. Муж заснул сразу, но я никак не могла, все споря с собою. Наконец опять оделась; пес, лежавший через комнату от нас, встрепенулся при этих звуках, но лишь чуть слышно заскребся в дверь, точно не желая привлекать внимание мужа. Ладно, идем вдвоем. Правда, всего в нескольких шагах, но одной уж больно неуютно ночью на улице.
И мы отправились, наподобие героев памятной мне с детства «Энеиды»: как шествовал «муж благочестивый» из шестой песни поэмы. Ibant obscuri sola sub nocte per umbram perque domos Ditus vacuas. Вероятно, именно тогда что-то окончательно решилось между мною и Эмеренц, прояснилось в наших с ней отношениях. И вот в ночных сумерках подошли к ее калитке. Я нажала кнопку и стала ждать ее появления. Было уже далеко за полночь, но лампочка в холле еще горела, а я знала, что она не ложится, не погасив наружный свет. Вскоре она и правда вышла, остановясь по ту сторону железной ограды. Запыхавшийся пес встал передними лапами на ее каменное основание.
– Хозяин заболел? – сухо, деловито осведомилась Эмеренц, понизив голос, чтобы не потревожить спящих жильцов.
– Нет, здоров… Можно к вам?
Она впустила нас в палисадник, заперев за нами калитку. Собственная ее дверь опять была плотно притворена, хотя она только что вышла. Собака улеглась у порога, носом к щели, давая кошке знать о себе. Хотелось сказать Эмеренц что-нибудь мягкое, примирительное: мол, понятия не имею, что там произошло у нее, но только страшно жалею о своем глупом поведении и, даже не зная почему она вышла из себя, очень, очень сочувствую. Но я лишь на бумаге умею выражаться складно, а в жизни с трудом нахожу нужные слова; на язык не шло ничего, и в конце концов я сказала только:
– Есть хочется. Не осталось у вас чего-нибудь?..
Словно погода нежданно переменилась, и солнце выглянуло из-за свинцово-серых туч: так, вопреки всякой логике, внезапная улыбка осветила лицо Эмеренц. «А ведь она очень редко улыбается», – мысленно сделала я для себя открытие. Первым делом пошла она помыть руки, как я догадалась по плеску воды в туалете. Эмеренц никогда не касалась съестного, не вымыв рук. Потом настежь распахнула кладовку, где, как оказалось, держала не только съестные припасы, но и все для сервировки. Пес сунулся было туда, но я поймала его за поводок, Эмеренц тоже цыкнула, и он послушно лег. С полок были извлечены желтая камчатная скатерть, тарелки, ножи – и мясо, но не то, оставшееся от приготовленного для гостьи, а другое, приправленное пряностями, удивительно вкусное. Я с аппетитом ела, кости доставались Виоле. Не отказалась я и от вина, разливного, из оплетенной бутылки, хотя не питаю склонности к алкоголю; но тут уж не до разборчивости, иначе зачем было и заявляться. Становилось ясно: сейчас я в чьей-то роли, в образе той гостьи, которую она напрасно прождала, ради которой столько старалась – и мне тогда еще совершенно незнакомой. Мы с Эмеренц теребили Виоле уши, играли его лапами; потом Эмеренц вышла меня проводить, как будто я, по крайней мере, в Кёбаню собралась в этом своем халате и шлепанцах на босу ногу. Разговаривали единственно о собаке, точно важнее в ту ночь не было темы: о ее повадках, редкостном уме, отличных статях, а несостоявшийся визит, как по уговору, обошли молчанием. Передав мне возле нашего дома поводок и подождав, пока я войду в палисадник, Эмеренц медленно, размеренно, тихим голосом произнесла, будто обет принимая под покровом той полуреальной Вергилиевой ночи:
– Никогда вам этого не забуду.
Муж даже не пошевелился, когда я опять улеглась. Но Виолу еле удалось отослать на место: слишком уж много волнений за один день. Наконец и пес, повозившись, заснул, хотя уже не в комнате моей матери, а на пороге ванной. И звучное, почти мужское похрапывание разнеслось оттуда по квартире.
Назад: Друзья и знакомые
Дальше: Уборка старья